Читать книгу Звон теней - Михаил Веллер - Страница 1

Жизнь сочинителя
Легенда о кадете

Оглавление

Социальное происхождение

Его отец был выпущен после четырехмесячных курсов артиллерийским лейтенантом и в августе сорок четвертого командовал взводом сорокапяток. Вся его война состояла из одного выстрела в бою под Яссами. После этого немецкий танк уложил снаряд точно в его огневую, и лейтенант очнулся уже в госпитале.

Он лечился восемь месяцев и перед Победой был комиссован из армии по инвалидности.

А мать была из семьи раскулаченных и сосланных в голую казахстанскую степь. За полгода до ее шестнадцатилетия отец отдал дочери все семейные деньги, ей собрали лучшую одежду и отправили в город – устраиваться на работу. Чтобы через полгода, когда придет срок получать паспорт, она могла скрыть свое происхождение и не быть лишенкой – пораженной в правах. Иметь возможность жить где хочет и поступить в техникум или институт. Одна из всей большой семьи она получила высшее образование.

Вот в Алма-Ате девятнадцатилетний инвалид в лейтенантской форме и учительница, заочница пединститута, и познакомились. И поженились. И сняли каморку, и родился ребенок, и отец работал в мастерских, а мать закончила институт и получила прибавку к зарплате.

Отец хворал после ранений часто; он умер, когда сыну не было трех лет.

Ленинград

А Ленинград после блокады обезлюдел. И по всей стране открыли вербовку – городу нужны люди. Молодые, естественно – чтобы работали и не болели. А какие после войны люди? Мужиков нет. И девки потянулись в Ленинград – в строители и в телефонистки, на фабрики и заводы, вагоновожатые и учительницы. Они получали койку в общежитии и прописку от предприятия, и гордость грела их – ленинградок. Счастье большого города сияло им. Через сорок лет Ленинград станет печальным городом старух, и только в аптеках и молочных отделах гастрономов будет видно, сколько девчонок было здесь в послевоенные времена.

И вот сюда приехала учительница из Алма-Аты с трехлетним Алькой. И вскоре преподавала уже не в школе, а на вечерних курсах, потом в институте, и ей предлагали писать диссертацию, и она думала, как забрать к себе из Казахстана старую мать, уже одинокую. А сын ходил в детский сад.

А баба она была собой видная, молодая энергия лучилась, и чертики плясали в глазах. И вышла она замуж за хорошего, образованного и домовитого мужика.

У хорошего мужа обнаружилась только одна отрицательная черта: выпив, он норовил мордовать пасынка. Так-то еще сдерживался. Но пил часто. Это бы и не такой грех, где ж непьющего возьмешь, да после войны, да сама не девочка и с ребенком. Но Алька отчима, тыловую крысу, возненавидел. За что и был регулярно лупцован. И стал кусаться и царапаться, а потом хватал кухонный нож или молоток.

С фингалами его не выпускали из дома, чтоб не позорил, но он ухитрялся сбегать, когда они уходили на работу, и являлся такой на уроки. Следовали вопросы, скандалы и порки. Отчим лупцевал все безжалостнее, и мальчик мрачно клялся, что всадит ему нож в печень или разобьет висок молотком. Мать плакала и в отчаянии обнимала обоих: она любила мужа и кляла свою долю.

После третьего класса Альку сдали в суворовское училище.

Суворовец

Десятилетних мальчишек гоняли как солдат. Училище давало полную школьную программу, плюс военные дисциплины, плюс усиленная физическая подготовка, плюс строевая. Внешний вид, подворотнички, начищенная обувь и отбой-подъем по секундам. Командиры рот – майоры, начальник училища – генерал. Спартанский дух воспитания демонстрируют случаи типа:

Рота в столярных мастерских на занятиях по ручному труду. Командир роты, показывая работу с циркулярной пилой, отпиливает вместе с бруском указательный палец. Брызги крови, опилки, гудение пилы на холостом ходу, молчание. Командир, прижав рану платком, поднимает другой рукой отпиленный палец и, кратко им жестикулируя, отдает приказ:

– Я в санчасть. За меня – суворовец Стрижак. Продолжать занятия.

Занятия продолжаются. Уважительный мат перемежается хохотом.

Труднее всего было с недосыпом. Что детскому организму при таком режиме нагрузок необходимо часов десять сна, никто не думал. Кормили прилично, содержали в чистоте и приучили этому на всю жизнь, а вот спать хотелось постоянно.

Тяжелее всего было перед парадами, особенно ноябрьскими, темной осенью. Поднимали в четыре ночи и гнали на Дворцовую репетировать. Шеренги часами отрабатывали равнение, парадные коробки били строевой шаг единой ножкой, ботинки сбивались о брусчатку.

Везением было, если репетиция приходилась на банный день. Тогда прямо с площади шли мыться. Горячая вода и яркий свет гнали усталость. Среди кадетских присказок была: «Помылся – как выспался».

Потом, 7 Ноября и 1 Мая, народ умилялся парадному расчету суворовцев, а дети с горделивым молодчеством чеканили шаг перед трибуной с представителями Партии и правительства. А кадетами они стали называть себя с самого начала, с создания училищ, с 43-го года, когда вернули в армию вместе с погонами слово «офицер».

…Тех, кто не тянул нагрузок, отчисляли. И таково было достоинство кадет, что когда в процессе хрущевских реформ пробовали заменить командиров взводов с офицеров в капитанских-майорских званиях на сержантов срочной службы – их в грош не ставили и подчиняться отказывались. Я прослужил пять лет, а ты, салага, полтора – ты что нюхал? ты кто такой? Да это я тебя службе учить буду!

«Открываем сезон охоты на сержантов!» И на головы несчастных летели груды снега, ведра с водой и табуреты на швабрах. Пацаны жестоки, и жестокой была их школа. Сержанты дергались, смирялись и искали мирных путей решения всех вопросов.

Борец за мировой коммунизм

Ленинградское суворовское училище располагалось в бывшем Воронцовском дворце, за парковой решеткой на Садовой напротив Гостиного Двора. Сто лет до революции там был Пажеский корпус. А при советской власти – пехотная школа комсостава, она же позднее Ленинградское пехотное училище. Конкретно для нашей повести это означает, что богатую и специфическую библиотеку Пажеского корпуса в блокаду не сожгли. Приказа не было теми книгами отапливаться. Казенное имущество и значится по описи, материально ответственные лица отвечают согласно законов военного времени. Военная дисциплина для курсантов.

Ну, а поскольку в пажеском корпусе обучались господа дворяне, то библиотека была в основном на французском. Дворянском языке. Что также ее обезопасило, не вызвав интереса красных курсантов. Вот книги на русском были просмотрены и уничтожены согласно инструкции Надежды Константиновны Крупской, которая успела поруководить библиотеками, приводя их в соответствие с пролетарской идеологией.

Но мальчик Олег, суворовец Стрижак, отличался повышенной энергией и любознательностью. Застекленные дубовые шкафы вдоль коридоров уходили под потолок. Ряды и тысячи старинных книг остались музеем другого мира, и погасшее золото корешков проступало запретными тайнами. Ключи же от запертых дверец сгинули по причине ненужности в незапамятные времена.

Вот между шкафом и стеной пролезала детская рука, взятым в столярке ножиком подковыривался и отгибался фанерный задник, и тяжелый том в тисненом переплете выползал и перекочевывал за пазуху. Их роту, видите ли, в качестве иностранного учили французскому языку. Для общего аристократизма офицерского корпуса, был когда-то такой амбициозный замысел.

Суворовец Стрижак выучил французский сверх чаяний преподавателей, и стал читать то, что выковыривалось с краев полок. Он не понимал ничего, и над ним посмеивались. Что было непереносимо. Для ясности – кличка у него в кадетке была «понтер». Упрямства и самолюбия мальчик был немереного.

Короче, к пятнадцати годам он осознал и усвоил Прудона, Штирнера и Бланки. Такой уж шкаф попался. И юный комсомолец Стрижак воспламенился идеями мировой справедливости. А это была эпоха романтической советской любви к революционной Кубе. Там, к сожалению, революция уже успешно закончилась. Но кое-где в мире борьба продолжалась! И следовало отдать все силы делу освобождения трудящихся всех стран! Вплоть до не щадя своей жизни, как и положено.

Но коммунисты всегда осуждали тактику индивидуальной борьбы и выступали за политику организованных движений. А в характеристиках суворовца Стрижака отмечались его волевой командный характер и организаторские способности.

Я хату покинул, пошел воевать

И в пятнадцать лет воспитанник Стрижак был исключен из комсомола и отчислен с волчьим билетом из Суворовского училища за создание подпольной антисоветской террористической группы, нападение на дежурного офицера, нападение на дневального, взлом оружейной комнаты, кражу оружия, самовольное покидание территории части (училища) и переход на нелегальное положение – с целью: нелегально перейти финскую границу, вопреки действующим международным правовым нормам добраться без виз и билетов до Латинской Америки – и присоединиться в Боливии к партизанскому соединению Че Гевары, чтобы участвовать в войне за освобождение боливийских крестьян и насильственную смену государственного строя иностранного государства.

Реальность

Их было пятеро – просвещенных и сагитированных зачинщиком. Ночью они заткнули рот дежурному майору, свалили и связали. Затем так же обезвредили дневального. Замок с оружейки свинтили ножкой табурета, всунув ее в дужку. Забрали два «калашниковых» – учебных, с просверленными затворами. Лучших не было, а эти решили починить, заварить. А поскольку специально выждали для побега ночку потемней и дождливую – от дождя надо было как-то укрыться и пересидеть до света и суха.

Майор через пятнадцать минут распутался и поднял тревогу не боевую, а просто страшнее атомной. Двое суток ленинградское КГБ стояло на ушах и перерывало весь город. Группа профессионалов-автоматчиков в городе! – вы что, это же подарок по службе, рост карьеры, не зря хлеб едим, а то все думают, что нам после Сталина и делать уже нечего!

К концу вторых суток их взяли, сонных и пьяных, на квартире матери одного из пятерых. Дождь не кончался, идти было пока некуда, цивильной одеждой еще не разжились, а выпить и отдохнуть на воле хотелось. Ну и, по портвешку.

При Сталине их бы шлепнули. Старше четырнадцати. Но тут – недавно сняли Хрущева, либерализм, равенство, гуманизм. Кроме того – Министерство Обороны надавило на КГБ: не надо шума, товарищи особисты, вы что – хотите марать армию, ронять авторитет защитницы Родины? И Партия решила: наши суворовцы, комсомольцы, гордость, юная смена, да у нас вообще такого быть не может! Так что – тихо всем.

И дело спустили на тормозах. Ну, выгнали: идите гуляйте, засранцы.

Юный гегемон

Возвращаться домой Альке было невозможно: он входил в силу и отчима убил бы в первый день. А брать хоть копейку от матери, которая поднимала двух дочерей, не позволяла гордость. Не для того он бежал из училища.

И вдвоем с товарищем по подвигам и несчастьям они устроились на кухню столовки – «ученик подсобного рабочего», то есть поломойка и судомойка. Тяжело, но не противней наряда по кухне, зато сыт. Сняли вдвоем каморку в полуподвале, жили. А перекантовавшись и получив на шестнадцатилетие паспорта, отправились на завод: «ученик слесаря». А там скоро второй разряд и здоровенная для пацана, самостоятельная, взрослая зарплата.

Рабочий-металлист – это становой хребет пролетариата, и отношение к нему советской власти было поощрительное. Юного слесаря заботливо оформили в «вечернюю школу рабочей молодежи». А также привлекли к комсомольской работе. Бурное прошлое он скрыл, сказав, что был отчислен за неуспеваемость. И по новой вступил в комсомол.

В восемнадцать лет слесарь четвертого разряда Стрижак был комсоргом бригады, зарабатывал сто восемьдесят рублей в месяц – и окончил вечернюю школу с золотой медалью. Его фотография висела на Доске Почета.

Я больше никогда не слышал о выпускнике вечерней школы с золотой медалью.

Карьера морехода

Он подал документы в Макаровскую мореходку, на судоводительский.

«Училище – это ты на всем готовом. Жилье, питание, одежда, койка с бельем. Да еще стипендия на карманные расходы. И система не военная – никто тебя так не дрючит, жить легче, в город выйти спокойно. А потом ты будешь штурманом и капитаном – увидишь мир, загранка, отдельная каюта. Да я мечтал об этом! Идеальный вариант».

При поступлении медалисту достаточно было сдать на отлично профильный экзамен. Алька с его золотой медалью сдал на пять математику, был зачислен и вселился в кубрик. Тяжкий период жизни кончился, и он прошел его с честью. Впереди была хорошая жизнь. Пока другие сдавали оставшиеся экзамены, он отсыпался, ел и гулял.

Это были счастливые четверо суток. На пятые сутки его вызвали к замначальника факультета по режиму.

За столом сидел человек в костюме, а на столе лежала раскрытая тонкая папка.

– Ты что же вздумал, Стрижак, – зловеще сказал он, – отчисление из суворовского училища – в автобиографии скрыл? Исключение из комсомола – скрыл? Создание вооруженной преступной группы – скрыл?! Нападение на офицера при исполнении им служебных обязанностей!! Побег!! Попытка перехода границы!! И после этого!.. в штурмана!.. капитаны!.. что, думал – замаскировался? как ты еще на свободе ходишь, ты же враг! доверить судно!.. за рубежами родины!..

В лицо вытянувшемуся курсанту полетели школьный аттестат, заводская характеристика, справки с печатями и без, бумажки порхали в урагане мата:

– Решил, что органы ничего не узнают?!

Через полчаса бывший курсант, в собственной одежде и со своим чемоданчиком, сдав казенное имущество и поставив где надо подписи, вышел на улицу, и ворота захлопнулись.

Нокдаун

«Идти было некуда. Пошел я в свою комнату, еще хозяйкой не сданную. Запасные ключи я давно сделал и на всякий случай себе оставил. Купил пару бутылок, деньги еще оставались, выпил и лег на свой диван. Когда проснулся – пошел купил еще, выпил опять и лег на диван. А что делать?

Но долго лежать не приходилось. Потому что деньги кончились, а платить за комнату надо договариваться, пока не выгнали.

Вернулся на завод. Особо там не расспрашивали. Не поступил и не поступил, кто там вникать будет.

И стал ждать призыва в армию. Хрен ли мне эта армия после кадетки. Пусть кормят».

Флот

Здоровьем и силой бог не обидел, и в военкомате определили его на флот. «На флоте я отсыпался! Работать не надо, учиться не надо, жратвы хватает, служба фигня! А койка набита пробковой крошкой – оч-чень способствует качественному сну». Со своей медалью, характером и неоконченной кадеткой он тут же выслужился в старшины. Из которых был мгновенно разжалован за буйство и неподчинение непосредственному командованию.

Отсидел на губе, вышел, был надежен, как стальной двутавр, восстановлен в звании и должности старшины корабельных акустиков. Разжалован за буйство и неподчинение непосредственному командованию и определен к двум месяцам гауптвахты с оттяжкой решения насчет суда и двух лет дисбата.

На этой второй губе он понял службу. Вдруг стал по памяти переводить с французского Превера. Начал сочинять стихи. Продиктовал их под запись дневальному для корабельной стенгазеты. На словах (а относились к нему матросы хорошо, твердое наглое буйство льстило их классовому чувству) передал просьбу помполиту послать их во флотскую многотиражку. Из воспитательных соображений и демонстрируя собственные успехи в воспитании личного состава, помполит стихи послал; и сопроводил звонком и личной просьбой.

Стихи напечатали, и дважды разжалованный старшина второй статьи Стрижак прославился. Он написал благодарственное и покаянное письмо помполиту, которое тот хранил всю службу как высшее достижение своего воспитательского таланта. Отбыв заслуженное наказание, перековавшийся матрос взял на себя повышенные социалистические обязательства повысить классность и воспитать двух новых специалистов из молодых. Писал заметки в стенгазету, стихи во флотскую многотирагу и выступал на комсомольских собраниях. Его снова восстановили в звании и приводили в пример.

Старшина первой уже статьи Стрижак выразил желание после службы продолжить учебу и поступить в институт. И отец родной помполит поспособствовал оформлению на заочные подготовительные курсы в Ленинградский университет. На журналистику. Как автора заметок и стихов.

Когда на учениях его акустики первыми засекли шумовую цель, а корабельная шлюпка, в экипаже которой он был левым загребным, победила на флотских гонках – ему предложили вступить в партию. По левому загребному, кто вдруг не знает, равняется в такт вся шестерка гребцов; тут нужна сила, резкость и чувство ритма. А насчет кандидата в партию он подумывал после тех шестидесяти суток.

Журфак

Он ушел в запас главстаршиной, ушитая суконка в значках и широкая лычка поперек погона. И поступил на журналистику Университета. На заочный. Потому что надо было где-то работать, чтобы кормиться.

На работу его взяли в газету не Северного уже, где он служил, а Балтийского флота – «Страж Балтики». Он принес пачку вырезок и справку с журфака. Доказал класс за два месяца испытательного срока. И стал младшим корреспондентом. Без высшего образования – восемьдесят рублей ставка. Гонораров там не платили.

Студентом он был не совсем обычным. На заочном – не пять курсов, а шесть, обучение растянуто для людей работающих. Алька кончил шесть курсов за три года – по четыре сессии в год.

Его красный диплом мы обмывали шумно и весело – конец июня, белые ночи, бутылки не умещались на столе. В деканате он взял большую выписку – ведомость всех экзаменов за все годы – и прилепил на стену. А так. На нее брызгали водкой из стаканов – обмывали. Там было несколько столбцов пятерок – и ни одной другой отметки.

Редактор

В «Страже Балтики» он стал полноправным корреспондентом, старшим корреспондентом, завотделом, выпускающим редактором и замредактора. И через два года ушел, умоляемый остаться и сопровожденный небесной характеристикой. И такое бывало.

А стал он, молодой член партии, из рабочих, служил на флоте, образование неоконченное высшее журналистское университетское, русский, женатый уже к тому времени, – младшим редактором издательства «Лениздат». Историко-партийной редакции.

Сейчас уже не поймут, какое это было серьезное место, идеологическое, политическое. Партийные и военные мемуары тут просеивали, редактировали и издавали. И анкеты редакторов должны были соответствовать серьезности требований. Поэтому все анкеты были отличные, а большинство редакторов были полное дерьмо, ибо ни от кого нельзя ждать совершенства.

Так что пришелся им даже еще не двадцатипятилетний, юный, можно сказать, Олег Стрижак с анкетой чище горного снега ну исключительно ко двору. Работоспособен, энергичен, исполнителен, землю роет и план подготовки рукописей перевыполняет.

И тут он оказался для авторов Олег Всеволодович. И впервые ощутил уважение к себе не только подчиненных и корешей. Его книги отмечались как хорошо оформленные и в срок сданные, а на вручении издательству переходящего знамени он нес и держал его, как мужчина со строевой выправкой.

Потом он стал просто редактором, потом старшим редактором, а на столе у него стоял вымпел «Лучший редактор», и ему все еще не было тридцати. И контрастировал он всегда в коллективе свежестью и отглаженностью, выбритый до сияния, и стол был чист от бумаг, перед отходом он протирал его влажной тряпкой, плеснув из графина; и никогда я больше не видел, чтобы так же протирали телефонную трубку. «Она же сальная от ушей и рук, к ней прикасаться противно», – удивлялся он.

Драматург

Он писал стихи, а потом принялся сочинять короткие пьесы. Одноактные. И носить их по театрам. Завлиты пьесы заворачивали, но автор шел вновь на таран. И ему насоветовали семинар молодых драматургов-одноактников при Ленинградском Союзе писателей. Он с ненавистью слушал комплименты звонким от глупости стильным дамам, читавшим свой бред про картофельные бурты и раскаленные заготовки: они познавали жизнь в домах творчества.

А потом был Всесоюзный семинар молодых драматургов, который решили устроить на Соловках. Характерный географический подтекст. И в первый день, представляя сонм юных дарований обществу, маститый и знаменитый тогда Игнатий Дворецкий возвещал:

– Это Андрюша Треполев. Автор прекрасной пьесы «Дикий табун». Это Эльвира Крутикова, очень перспективный наш молодой автор ряда чудесных произведений. Это Павел Венгеров, у него готовится к постановке водевиль в Театре комедии. Это Олег Стрижак, – Дворецкий положил коротенькую ручку на плечо сидящему в ряду прочих Стрижаку и на миг задумался… – Он бывший матрос.

Стрижак побледнел от унижения. Кто-то тихо хмыкнул.

Общий ужин после открытия состоялся в зале Соловецкого монастыря, и самым интересным в ужине был десерт. Употребив на десерт литр водки, в стороне от общей беседы, Стрижак задрал свитер, вытянул из брюк флотский ремень и намотал на кулак. Встал, посек воздух бляхой и сказал молодым драматургам все, что о них думает. Сказал он чистую правду, и не было в той правде ни одного печатного слова.

Самый крупный драматург мужского пола возразил. Его Стрижак погнал по монастырскому коридору первым. Коридор был длинный, а выход один и узкий, такая монастырская архитектура. Драматург бежал в конец и обратно, народ возмутился, и через два челночных пробега Стрижак гонял ремнем вдоль коридора уже весь семинар. Дворецкий вспомнил молодость и решил пресечь безобразие.

– Ну что, враг народа недодавленный, чмо лагерное, объяснить тебе разницу между матросом и главстаршиной, – процедил Стрижак ему в глазенки, но бить не стал. Бестактное напоминание о несчастьях молодости ошеломило Дворецкого.

Сосед по камере, то есть келье, в смысле комнате, тихий рассудительный эстонец, увел уставшего погромщика отдыхать.

– Теперь надо отдохнуть – справедливо рассудил он. Обнял за плечи и увел.

Семинар отдышался и стал громко негодовать.

А в комнате хозяйственный и аккуратный сосед-эстонец достал кофеварку, бутылку «Вана Таллина», налил кофе в чашечки, а ликер в рюмочки, и они выпили за здоровье. Закурили, он спросил, хочет ли Стрижак еще рюмочку, и выпили по второй.

«Третья рюмочка не предлагается!» – с ненавистью вспоминал Стрижак. Закрытая бутылка постояла на столе и вернулась в тумбочку.

А назавтра началось обсуждение пьес. Автор читал вслух свою рукопись. Остальные слушали. После вчерашнего банкета глаза у них закатывались, и тела кренились со стульев. Там была длинная история с особым приемом. Муж, жена, взрослые дети и сослуживцы спорили, выясняли в квартире отношения, смысл жизни и будущее страны. А за стенкой, в соседней комнате, умирал человек, приезжали врачи – контрапунктом, изредка вставной кадр. В конце конфликт разрешился, и все стало хорошо. А вот неизвестный сосед умер. Такая неоднозначность жизни философская.

– Ну, кто хочет высказаться, товарищи? – очнулся от летаргии Дворецкий. Под глазом у него оказался синяк.

Стрижак встал и посмотрел на автора с мрачным вдохновением.

– Отличная пьеса, – сказал он. – Но можно еще лучше, и даже проще. Представьте: сцена. Посередине, под лампой – кровать. И на ней два часа умирает человек, вы понимаете – умирает он, это же трагедия! А за стеной два часа – вот вся эта мутотень!..

Больше его ни на какие драматургические сборища не приглашали.

Навигация: четыре темы

Так называлась его первая книга. О флоте, на котором он служил, о корабле, о друзьях-старшинах одного призыва, о шлюпочных гонках на празднике Дня флота, об учебке в Лазаревских казармах Севастополя и холодном океане Севера.

На дворе стояла середина семидесятых, и куря как-то на скамейке Банковского садика, мы сказали друг другу:

– Мрачное эн-летие уже наступило…

До нас начинало доходить. Гайки были уже закручены. Пути перекрыты. Старики боролись за свое место у корыта. Молодых душили на корню. Все эти «Съезды молодых писателей» были боковым каналом, из которого стареющих молодых отводили от редакций и издательств и сливали потом в никуда.

Первую повесть из четырех, составляющих книгу, ему удалось напечатать в коллективном ежегодном сборнике «Молодой Ленинград». Пусть не целиком, но большой кусок. Места не хватало, желающие плакали и жаловались. При том, что Стрижак сам был редактором «Лениздата», свой!

А потом книгу приняли, и поставили в план, и она выходила меньше трех лет – это было очень быстро, это было прекрасно, классики типа Гранина ждали выхода два года – то был генеральский уровень! И по семь лет выходили ведь книги, таково было плановое советское издательство.

А потом ему был назначен редактор. И прозвучала сакральная фраза, за которую их всех хотелось бить и гнать гнить пожизненно на осенние поля: «Ну, давайте работать над книгой!» Тупая, никчемная, усредненная во всем тварь среднего пола самоутверждалась.

Первым делом она категорически похерила название: мол, непонятно, неверно, четыре темы – это только в музыке. И просто слово «Навигация» тоже нельзя, это же не книга по морскому делу, должен быть эпитет, определение.

Человек, который пишет: «Барабанная дробь дрожала в ясных стеклах» – умеет писать. Текст был шлифован, стиль щеголеват. И мотать ему нервы, правя и требуя не «попьет водички из кранов» – о шатающемся ночью в тревожной бессоннице матросе, а из «крана»: «Олег! Ну при чем здесь множественное число? Это же неправильно!» – ей что, устройство корабля и расположение умывальников рассказывать, и сколько времени та бессонница продолжалась и шатания?

А право у советского писателя пред лицом редактора было только одно: забрать рукопись и уйти вон. Больше никаких прав не было. А редактору на автора было глубоко плевать, если только не начальство литературное. Прибежит, родимый, куда он денется, в затылок очередь жаждущих дышит.

И все-таки книга вышла. И было Стрижаку в те поры всего тридцать один год. Для семидесятых – мальчишка, выскочка, самородок.

И когда ему говорили друзья:

– Алька, ну все-таки оченно она у тебя эта вся книжка советская, и главный герой твой Шурка этот Дунай такой вообще отличник боевой и политической подготовки. —

Он отвечал, светло улыбаясь:

– Дураки, верхом на Шурке Дунае я въеду в большую литературу, как на белом коне!

И добавлял:

– Не читали вы книг о современном флоте, не тонули в розовых соплях. Замполита на вас хорошего не было.

КГБ

Ты мог не интересоваться КГБ, зато оно всегда интересовалось тобой.

Историко-партийная редакция «Лениздата» – объект очень идеологический. Там проходит и сортируется поток неоднозначной информации.

Ветераны войны с нездоровым умом и вывихнутой памятью несли мемуары, и за стаканом редакционного чая перевирали государственные тайны. Что в сорок первом году иногда сдавались целыми полками, строем и с развернутым знаменем. Что разведгруппа могла в полном составе уползти к немцам и сдаться. Что в сорок пятом в Восточной Пруссии могли танком проехать по колонне беженцев, а немок насиловали только так. Что СМЕРШ пытал и расстреливал невинных – а по тупости, по инструкции, или для примера – чтоб боялись. Валили это все из доверия, как своим, не для печати.

Так что редакторы, люди проверенные и советско-правильные, невольно проникались через излишнюю информацию некоторой излишней широтой взглядов. И начинали подумывать что не надо и почитывать чего не велено. Наживали профессиональное двуличие.

Вот так Алька получил на прочтение «Зияющие высоты» Зиновьева, которые мы вместе читали у него на кухне и ржали от наслаждения. От него я получил на сутки «Лолиту» издательства YMKA-Press и «Архипелаг ГУЛАГ» на ночь.

Вскоре его и пригласили на Литейный побеседовать. Кто что говорит в редакции, да не носит ли кто книжечки антисоветские, да может кто из авторов придерживается в душе взглядов не наших? То есть стук был, но конкретики не предъявили.

Мы с его женой ждали дома. Он приехал сероватый и влажноватый, выпил стакан «Столичной» залпом, закурил и сказал:

– Ну что, – сказал он. – Все мы, конечно, здоровые ребята со стальными нервами, но когда доходит до дела, что я скажу. И улыбчивый такой парень сидит, ненамного меня старше. И все знают, суки! Такое ощущение, что стучат у нас все. Выпил я графин воды, выкурил пачку беломора, перебрал все варианты, что я буду делать, когда откинусь с зоны, больше пятерки за хранение и разговоры вряд ли дадут, и вышел через два часа в мокром пиджаке. Уж больно было неохота опять со дна подниматься. Даже бутылку взять сразу не сообразил, домой поехал.

Он выпил второй стакан, закурил и сказал:

– Так что я, герр лагерфюрер, и после второй не закусываю. Аппетита нет.

И только тогда мы начали ржать.

Союз писателей

Сейчас союзов писателей много, и ни один на фиг никому не нужен. А при Советской власти это было ого-го. Ало-вишневые корочки с золотым гербом хранятся у меня на память, там подпись генерал-майора КГБ Юрия Верченко – второго, рабочего секретаря Союза писателей СССР.

Член Союза имел право нигде не работать, а стаж шел: он был официальный творческий деятель. Его рукописи лучше принимались в редакциях: официальный писатель, а не «самотек» с улицы, который отпинывали. Для него было издательство «Советский писатель» с отделениями в республиках и некоторых облцентрах. Прочие издательства тоже предпочитали исключительно их. У них были выше и гонорары. И таких членов было в Союзе 11000 человек.

Элита их – верхние две сотни в Москве, два десятка в Ленинграде и по полста в национальных республиках – процветали. Их переиздавали и оплачивали высшей ставкой не за качество книг, а согласно рангу. Они ездили за границу, жили в дачах-коттеджах, все это за казенный счет. И получали деньги за элитность: участие в разных комиссиях, членство в редакциях, поездки на совещания и прочая всевозможная хренотень.

Но главное – статус. Реноме. Престиж. Социальный уровень. Член Союза писателей – это был уровень генерала, профессора, директора, секретаря райкома партии. Не считая маститых – которые шли по уровню маршалов, министров и членов ЦК, типа Шолохова или Сергея Михалкова.

В 1934 году по приказу товарища Сталина этот Союз, фактическое министерство литературы, создали – и приняли туда кучу народу. Потом были отстрелы и лагеря, война, алкоголизм и болезни старости, кто дожил до старости. И к XX Съезду Партии, к хрущевской оттепели, письменников осталось на раз-два – а где молодежь? благодарная Никите за хорошую правильную жизнь?.. И с 56-го по 65-й гребли частым гребнем, по одной книге, да что книге – по двум рассказам принимали в Союз, бывало; случалось и по рукописи!

А в 70-е сработал «закон трамвая»: уже тесно, куда прете, закрывайте двери! Первая книга – к тридцати пяти, прием в Союз – к сорока.

С неописуемой наглостью автор первой и единственной книги Олег Стрижак – русский, коммунист, из рабочих, редактор с грамотами и благодарностями, журналист, образование высшее университет, семейный, – подал заявление о приеме. Ему едва исполнился тридцать один год! Рано, товарищи! Анкета – это еще не все. Пусть поработает, проявит себя, выйдет вторая книга, тогда посмотрим. Поспешный успех может погубить молодой талант.

Но к тридцати одному году пообтершийся в жизни и присмотревшийся к писательской среде молодой талант отточился в деле цинично и зло. Уважаемых коллег он в грош не ставил, и мнения их в гробу видал. Книги нужных людей оказались продвигаемы в «Лениздате» быстрее очереди. С нужными людьми было пито. Нужным людям была вылита цистерна лести – правильной, грубой, в глаза. Связей и покровителей у него не было – одиночка, выскочка, гордец.

Со второго раза его через год приняли. И на всех совещаниях ставили это себе в заслугу: вот как мы работаем с молодыми, товарищи, растим юные дарования, продвигаем перспективных юношей.

Еще долго он был самым молодым в этом клубе старперов. Не считая одного секретарского сына.

Рейс к свободе

Вступив в Союз, он занялся вступлением в Литфонд, а это не автоматически. Потому что Литфонд распределял конкретные блага – поездки, воспоможествования, дачи, а главное – писательские квартиры: это была площадка беспощадной внутривидовой борьбы. И вступив, стал выбивать квартиру.

С женой он расстался тяжело, все ее осуждали, дом держался на Альке, все делал он, статный сероглазый блондин с характером и талантом должен был жениться на кинозвезде; видимо, ему на всю жизнь не хватило материнской ласки в детстве.

Он скитался по углам и писал роман. И в конце концов выбил однокомнатную квартиру на Васинском, в Гавани.

И тогда он огляделся и перевел дух.

У него было собственное жилье – впервые в жизни. У него была книга и публикации в периодике. Удобная престижная работа. Он был член Союза писателей и Литфонда. Имел отличный послужной список и массу связей. И был он молод, здоров, распираем энергией и хорош собой. А на полке стояла рукопись романа. Она была собрана в десяток толстенных папок, а конец еще не виделся.

Он был аккуратен, к водке относился ровно и привычки сорить деньгами не мог иметь по жизни. На сберкнижке были деньги, а в редакции регулярные платные рецензии.

И он ушел с работы. Уволился. Имел право.

Хорошая жизнь

Впервые в жизни он проснулся утром – и ему не надо было ни о чем заботиться и никуда идти. У него был свой дом. И деньги на жизнь. И положение в этой жизни. И возможность делать все, что угодно.

Кончался май, и он пошел на пляж. Дремал и жарился на солнце, пока не сгорел. Дома заварил чай и сел вечером за письменный стол. И с наслаждением работал до утра, и лег спать утром, не заботясь о том, что днем идти на работу и по делам.

У него все было. Впервые в жизни. Все свое. Заслуженное и заработанное. И каждый день можно ничего не делать. И завтра. И через месяц. Никаких обязательств ни перед кем.

Это ошеломляло.

Роман

Роман назывался «Мальчик». «– роман в воспоминаниях, роман о любви, петербургский роман в шести каналах и реках…» Был он легок, текуч, бесконечно извилист и прозрачен (так и хочется сказать: «как ледяной родник», но ведь банально будет) – но и одновременно глубок, нагружен, увесисто-мощен в своей глубине; ну в общем вы поняли, что я пытаюсь сказать. Кто не верит – легко заглянуть в Сеть.

Уже гремела Перестройка, приблизился конец Союза, взлетели миллионные тиражи, издателей интересовало белогвардейское, антисоветское, лагерное, а также модернистское и жестко демократическое. Стрижаковский роман никто не брал.

В журнале «Радуга», я жил тогда в Таллине, я напечатал три отрывка из него. Больше не позволял наш крошечный объем.

…Книгу выпустил «Лениздат» и только в 1993 году – году раздрызганном, голодном, жутком и растерянном. И ее заметили, отметили, оценили высоко, и с колес перевели на французский, и она получила премию «Литературного салона Бордо», и второе место на международном конкурсе Медичи; и приглашенный во Францию автор пожал свой урожай лавров, признания, похвал.

Это была лишь первая книга романа из задуманных и организованных шести. И было Олегу сорок два года, и стоял он на вершине; путь был открыт, ход набран, и сил было много.

Конец

Ему было сорок два – акме, возраст вершины, встреча еще молодой энергии с уже зрелой мудростью.

И у него было все. И венцом этого всего – возможность не делать ничего. И жить, и быть собой: наработанное положение, имя и статус были как шатер с флажком на куполе. Или призрачная сфера.

И тогда в нем – неожиданно и неощутимо – оказалась сломана пружина. Вялая, бессильная, отсутствующая… И перестал работать взрыватель; не вспыхивал порох; туго сжатый пар не толкал поршни.

Веселая, неукротимая, жадная, злая жажда жизни – постепенно и тихо перестала быть. Словно вышел воздух и медленно тускнел и гас в нем былой огонь. Он вдруг стал толстеть, тучнеть, грубеть, тяжелеть. И год за годом веселье оставляло его, он мрачнел, его независимость переходила в нелюдимость.

Обнаружились болезни и стали одолевать, невроз разрушал все планы, одолевала бессонница, приходилось лечить сердце, усугублял все болячки диабет.

Изнуряла бедность. Он, всегда умевший заработать и гордившийся этим, любивший зарабатывать деньги и готовый к любому труду – стал жаловаться на вечное безденежье.

Членство в распавшемся Союзе писателей и погоревшем Литфонде перестали что-либо значить, оплаты рецензий не хватало на батон, анкетные данные стали пустым местом. Инфляция съела не деньги, а все ценности жизни, ее победы и смысл. Хозяевами мира были бандиты и бизнесмены, русскими книгами издатели не интересовались.

Его путь наверх был покорением горы, на которую не взойдешь дважды. И вот на этой вершине свобода оказалась пустырем при разбитом корыте.

О, в мутной воде девяностых он мог сделать состояние, создать свое издательство и разбогатеть, раскрутить любой бизнес и подняться в любой карьере. Ему хватало умения, характера, уверенности в себе, хватки. Но силы кончились. Он прошел всю дистанцию в высоком темпе и выиграл забег – но начать новый уже не мог. Отпущенный ему заряд энергии и стойкости жизнь уже съела.

Конечно, психоневропатолог классифицирует это как депрессию и назначит лечение: медикаментозная схема, режим, спорт и оптимистические развлечения. И будет прав. Ибо депрессивное состояние есть болезнь.

Но есть одна вещь, мешающая избавиться от депрессии. Синдром достигнутой цели в сочетании с разрушением жизненной ориентации. То есть ты получил в этом мире все, чего хотел, но этот мир рухнул, и твоя жизнь больше никому не нужна, а ты уже израсходовался. Возраст, энергия, нервы, здоровье – уже не те. И цена успеху не та. И тебе не та цена. И сам уже не тот.

Один мой знакомый сказал гораздо проще:

– Надорвался.

Я часто вспоминаю рассказ Джека Лондона «Отступник». Про мальчика из бедной семьи, тяжко и старательно трудившегося на заводе с раннего детства, кормилец братьев-сестер и опора матери. В шестнадцать лет, изнуренный и изуродованный трудом, потеряв все чувства от отупляющей усталости, он ушел в бродяги. Он мечтал о сказочном счастье ничего не делать и отдыхать сколько хочешь. «Поезд тронулся. Джонни лежал в темноте и улыбался».

Что потом

Он уже не имел сил и напора продолжать и закончить роман. И любые попытки помочь, пристроить, издать отметал с большим раздражением, разговоры эти были ему неприятны. Обреченно возражая, что все равно ничего не будет, что никому ничего не нужно, что пустые это все разговоры, и он просит их прекратить, зря не травить ему душу.

…Так прошло двадцать пять лет. За эти четверть века он выпустил брошюру о Балтийском подплаве, статью об организации Октябрьского переворота царскими генералами и два очень тонких сборника стихов.

Он хлопотал о пенсии, у него не было компьютера, не было приличной одежды, он категорически отвергал любую помощь, подолгу не выходил из дома, не хотел видеть даже друзей по кадетке.

Он умер в шестьдесят семь неполных лет. Время спустя был найден в пустой квартире. И похоронен на Серафимовском кладбище.

Я помню

Я помню, как он свистит под моим окном во дворе на улице Желябова и поднимается по лестнице – в отутюженных бежевых брюках, снежно-белой гипюровой рубашке, в темных очках, с бутылкой в редакторском портфеле. Как мы курим на скамейке в Летнем саду и знакомимся с девчонками. Как в четвертом часу ночи, допив энную бутылку, он извлекает из парфюмерного набора жены модный одеколон сезона «Горная лаванда», я разливаю его в две чашки, сую в свою палец и душусь, и этот мерзавец сует свой палец в мою же чашку, и мы ржем и допиваем этот дижестив. У нас была хорошая совместимость – никогда не пьянели, если пили вместе.

Как он шлепает на стол «Молодой Ленинград» и гордо предъявляет сто девяносто рублей гонорара. Как приезжает к нему в гости из Краснодара сослуживец Ваня, здоровенный бугай, и уважительно говорит: «Алька у нас на шлюпке левым загребным был», – чего я раньше и не знал.

И беломор, и коричневое пальто с меховым воротником, и как 9 Мая мы встаем и он говорит: ну, за наших отцов.

О времени, месте и поколении

В молодости видишь только детали, а с возрастом они все больше собираются в пазл. Жизнь он называется. Или даже история.

Мы оба с ним принадлежали к поколению, о котором я тридцать лет назад, на излете Советского Союза, написал «Дети победителей». Мы оба вошли в жизнь в начале семидесятых – как мордой в дверь.

В Ленинграде была своя литературно-андеграундная тусовка, из которой помнят сейчас Наймана, Рейна, Довлатова, Лену Шварц. Юру Гальперина забыли, Витю Кривулина помнит только литературный круг, Монастырский был человек специфический, Боря Дышленко исчез с горизонтов. Ну, Сайгон – это отдельная летопись.

Вот всех групп и Алька, и я чуждались. Не то главное, что из всей культуры там воспринимался исключительно Серебряный век и гонимые советской властью. Групповой код-ограничитель. Но было там нечто морально ущербное. Там (имманентно, сказал бы я в философическом анализе) присутствовала некая непомытость, непостиранность, неопрятность, некрасивость в пьянке и убранстве, впечатанная второсортность в дружбе и сексе. Там не могло быть подвигов во имя любви красавицы, и красавицы быть не могло, и заступиться в мужской драке там тоже быть не могло. Там бездарно спивались, бездарно трахались, и говорили друг другу, что они гении. Неинтересно. Не ярко. Без куража. Не было этого: «С весельем и отвагой!»

Мы оба полагали: хочешь писать – пиши. А когда печататься настолько трудно, а в литературе уже было столько гениев – писать имеет смысл только предельно хорошо, на грани, на износ, любой ценой. А богемная неопрятность и бессмысленная атрибутика – это для комплексующих неполноценностью. Достоинство профессионала – отсутствие внешних указателей. На понтах только дешевка. Будь обычен с виду.

И никогда не ной! Не жалуйся ни по какому поводу. Никто не смеет тебе сочувствовать. Никто, никогда, ни в каких условиях не может сделать тебя несчастным. Не озлобит, не сломает, не сделает жалким.

Ты нищ? Но на людях должен распространять небрежное благополучие. Тебя прижало? Всем должно быть видно – все тебе по фигу.

Такими мы и были в те семидесятые ленинградские годы. Чем озлобляли ревнивых коллег.

У меня в голове иногда звучат сами собой старые детские стихи: «Чайки кружились у них за кормой. Чайки вернулись домой. Но не вернулись домой корабли – те, что на север ушли. Только один мореход уцелел. Был он отважен и смел. Шхуну доверив движению льдин, цели достиг он один. Он и донес, тот отважный пловец, весть до родных своих мест: повесть про сказочный остров Удрест, пристань отважных сердец».

Мы не вернемся в дом нашей юности – семидесятые годы, но и не уйдем из него. Он был прекрасен, потому что юность, и его красота была внутри нас самих. И он был жестоко туп, стремление жить в нем походило на тот самый заплыв в серной кислоте. Это он съел и убил Высоцкого и Трифонова, вышвырнул Солженицына и Аксенова, замуровал страну гипсом. Ну и нам перепало.

Противостоять ему было так трудно, ребята, так трудно. Вот андеграунд и пил, и опускался в депрессии, и умирал раньше срока – а все-таки работал! А все-таки зад не лизали, и гимны коммунизму не писали, и делали свое всей силой, отпущенной Богом. Многие – с переломленным хребтом, не вынесшим давления эпохи.

А есть другой вариант держаться и делать свое. Никому не показывая слабость и боль. Смеясь и процветая назло судьбе, начальству и политическому строю. Но спину держать прямой! Вот только под непереносимыми нагрузками в спине этой крошится и непоправимо разрушается позвоночник. И предел наступает сразу, непоправимо, со стороны неожиданно. Спина еще пряма – а нести уже нет мочи даже тяжесть куска хлеба. Собственной головы.

И по завершении земного пути судьба друга моего яснеет как судьба времени, эпохи, страны, поколения. Судьба борца, таланта, романтика, гордеца и человека, который сам себя сделал. Судьба советского писателя послевоенного поколения, ленинградца, не вписавшегося в постсоветскую Россию. Слишком яркого и самолюбивого, чтобы вливаться в любую стаю. Но воздух для него был тот же, и груз тот же, и причины судьбы те же.

Да, высказывалось мнение, что под конец жизни он впал в андеграунд – только одинокий, нищий и непримиримый ко всему. Необычная очередность этапов жизни.

Мраморный памятник на его могиле простой – лежащая книга.

Звон теней

Подняться наверх