Читать книгу Игры Фортуны - Михаил Владимирович Кожемякин - Страница 1

Оглавление

Вместо предисловия.

Вода Ладожского озера серая как пепел, оставшийся от чьей-то сожженной жизни. Ночью – черная, как смерть, а днем – бледно-голубая, как северное небо. Питер Бирон, старший сын бывшего регента Российской империи, фаворита покойной императрицы Анны Иоанновны, запомнил эту воду навсегда. Юноша смотрел на нее, когда их всей семьей переправляли в лодке – от большой земли к Ореховому острову, в Шлиссельбургскую крепость.

Сначала драгуны без церемоний выволокли из кареты отца, Эрнста Иоганна Бирона. Низложенный регент, жестоко избитый гвардейцами при аресте, не мог идти – и его бросили на дно лодки, как падаль. От побоев красивое лицо Бирона-старшего распухло до неузнаваемости, волосы торчали слипшимися в крови клочьями. Клочьями же висела на нем изодранная рубашка, вся в красноречивых бурых пятнах, а на ногах бывшего вершителя судеб империи держался только один башмак, который конвойные не сперли именно потому, что он был один. От одного башмака, даже с серебряной пряжкой – какая польза? Он нелепый и лишний, словно потерявший все человек…

Питер и младший брат Карл поддерживали мать: герцогиня Бенинга еле шла и жалобно стонала, ей тоже крепко досталось той страшной ночью, когда арестовали отца. Питеру повезло больше. Видимо, в память о совместных развеселых кутежах, былые приятели – гвардейские офицеры не тронули его. Более того, они даже имели вид людей, которым крайне неловко, когда отбирали у него шпагу. Юный подполковник Питер был бы даже любим в гвардии, потому что отличался веселым и добрым нравом, если бы не людская зависть к его высокому положению.

Сестра, кутавшаяся в тонкую персидскую шаль и кунью шубку, в эти бесполезные кусочки прошлого, тихо всхлипывала. Гедвигу при аресте не обидели ни делом, ни словом, но ей было сейчас непривычно страшно и очень холодно, как, впрочем, и Питеру с Карлом. Усатый драгунский сержант1 с грубым участием помог лилейной дочери падшего властелина выбраться из кареты. За годы, проведенные в России, Питер цепким к деталям зрением успел заметить, что многих простых людей этой страны отличает сердечное расположение к падшим. Тот, кто насильно свержен с высот власти, сразу низводятся в этой жестокой северной стране до уровня простого землепашца, солдата, бабы (так принято здесь называть женщин низкого сословия), и простолюдины находят странное великодушие в жалости к ним.

Питер смотрел на башни грозной крепости, почти четыре десятка лет назад отвоеванной императором Петром Великим у шведов, и они казались ему похожими на злых сказочных великанов – серых, кряжистых, толстых, в уродливых островерхих шлемах. Невольно думалось, где именно, в каком каземате будут их содержать, и окажется ли в нем хотя бы узкое зарешеченное оконце-бойница, через которое можно увидеть небо. Впрочем, какая разница – все едино, с тоской подумал Питер. Эти каменные мешки так похожи друг на друга! Небо теперь будет горько напоминать ему об утраченной свободе и прошлой беззаботной жизни… Блестящие балы, роскошь петербургского двора, веселые скачки охот и бурные попойки с хмельными друзьями и распутными красотками – все в прошлом. Он наслаждался этой жизнью, порхая от увеселения к увеселению, словно глупый мотылек. Не его ли отец без зазрения совести отправлял в это время в тюрьму или на плаху смерть неудачливых соперников?! А теперь настала их, Биронов, очередь.

Есть такой придворный танец, контрданс. В прежней придворной жизни Питер не раз танцевал его. Правила простые – партнеры то и дело сменяют друг друга, ничего постоянного, только мельканье лиц и нарядов… Игры власти – это тоже контрданс, и, значит, настало время отцу покинуть бальную залу. Десять лет Эрнст Иоганн Бирон шел в первой паре имперского контрданса, но теперь ветреная дама Фортуна сменила своего партнера…

В большой игре, где ставкой власть над этой гигантской империей, проигравший дорого платит. Герцог Бирон проиграл. Что ж, он, Питер, тоже герцог Бирон. Младший. Он тоже платит… Желая того или нет, он был частью честолюбивых планов отца: всесильный фаворит прочил его в женихи принцессе Анне Леопольдовне, ставшей ныне правительницей Российской империи и свергнувшей регента, Эрнста Иоганна Бирона. Стало быть, как Бирон, как дворянин и как мужчина он должен держать ответ и за это ненавистное принцессе сватовство, и за дела отцовы.

Мать, Бенигна Бирон, виновна в гордыне и жадности. Она хотела, чтобы ей, регентше, целовали руки, как новой властительнице России. Все целовали – и даже принцесса Анна Леопольдовна, племянница покойной государыни Анны Иоанновны. Как потом герцогиня отчаянно отбивалась этими лживо обцелованными руками от солдат старого изменщика, генерала-фельдмаршала Миниха, которые потащили ее прямо из собственной спальни – прочь из прежней жизни…

Пока гвардейцы отводили душу за былые унижения, избивая Эрнста Иоганна Бирона, госпожа Бенигна вырвалась и выбежала в одной рубашке на снег. Ее настигли, с грубой матерщиной потащили к адъютанту фельдмаршала Миниха, фон Манштейну. Бенигна, в отличие от мужа, объятого ужасом и унизившегося до жалкой мольбы о пощаде, показала, что в ее худом маленьком теле живет рыцарский дух. Не покоряясь судьбе, она кричала, кусалась, царапалась, одному субалтерну2 чуть не вырвала усы. Отвратительно гогоча, солдаты подняли ее на воздух и воткнули головой в сугроб: «Охолони, бесовая баба!». Потом вытащили, полу-задохнувшуюся, окоченевшую, с забитым снегом ртом, отхлестали крагой по щекам, бросили в простые сани и отвезли на допрос, вслед за отцом. Детей и братьев регента арестовали позже, никого не забыл новый хозяин положения, фельдмаршал Миних, стратег дворцового переворота. Никого не обошла своим вниманием новая правительница России, Анна Леопольдовна.

Но младший брат Карл и сестрица Гедвига, они-то что плохого сделали – и кому? Их-то за что собираются бросить в каменный мешок? Сестру и так наказал Господь: у нее на спине хорошо заметный горб, над которым про себя посмеивались придворные кавалеры. О, когда отец был у власти, они не осмеливались смеяться вслух! Правда, глаза у сестры умные и добрые, и лицо милое, даже красивое. Этим глазам рассыпали комплименты блестящие щеголи, состязались за право повести ее в танце и строили планы на ее обильно присыпанную Бироновским золотом холодную ручку… Сколько же лжи, лицемерия, жеманства! Сколько жестокости и подлости…

Драгунский конвой остался на берегу. Сейчас он развернет коней и поскачет обратно в Петербург. Эх, Петербург, изящный город забав, странный европейский пасынок России, увидеть бы тебя еще хоть раз! Скрипят весла… Солдаты гребут споро и ловко, им привычно – только водный путь соединяет их гарнизон с остальным миром. Оттуда – за припасами или, если повезет, в отпуск, обратно – к постылой гарнизонной службе. Какая у солдата свобода, он тоже прикован узами присяги и воинского артикула к этим холодным камням на острове…

Но солдат хотя бы может каждый час видеть небо и простор не сквозь решетку, в час досуга утешиться шуткой в кругу товарищей, получить в свой черед «увольнение со двора» и насладиться чаркой водки в кабаке и ласками дешевой потаскушки! Молодому Питеру Бирону даже эти низменные забавы представлялись теперь верхом наслаждения… Ему даже такие уже недоступны! Выжить бы в этой страшной крепости и выйти когда-нибудь на свободу, вот и все его, Питера, желания. Сбудутся ли они? Вряд ли. В России умеют заживо хоронить людей, его отец их так и хоронил.

Питера била крупная дрожь, и зубы предательски выстукивали барабанную дробь. Но не от страха и не от пронизывающего холода, а от странной смертной решимости. Надо броситься в воду прямо сейчас! Нырнуть в студеную купель и плыть в глубину сколько хватит сил, чтоб не могли достать и втащить в лодку. Это ничего, что осенняя водица холоднее льда – быстрее перехватит дыхание. А потом ботфорты сами наполнятся водой и утянут на дно. Он, Питер, все же офицер. Хоть и являлся в полк по два-три раза на год, но правила российского офицерства постиг: пуще смерти должно страшиться бесчестья! Ладога примет его и защитит от бесчестия, она добрая…

Но едва Питер сделал еле заметное движение к борту лодки, навстречу такой желанной пепельно-ледяной воде, как ражий детина лет сорока с изрытым оспой лицом и галунами капрала грубо схватил его за ворот мундира и швырнул на днище лодки.

– Сидеть на месте!! – рявкнул он. Капрал для верности придержал Питера за плечо, рука у него была как каменная. Молодой герцог знал, русские мужики бывают очень сильны, если переносимые с детства голод и лишения сразу не подкосили их. Но хватка у служивого была не враждебной, и Питер не удивился, когда грубый голос ворчливо забурчал ему в ухо:

– Ты чего удумал?! Грех большой эдак себя жизни лишать. Терпи, парень! Христос терпел, и нам надобно. Пресвятой Богородице молись лучше… Она милостива, авось да и отпустят тебя…

– Я лютеранин, – отрешенно ответил Питер. – Мы не молимся Деве Марии…

– Ишь ты?! – изумился его внезапный собеседник, – Будто и не христианской веры вовсе! Неужто вовсе ее, заступницу нашу, не почитаете? Тяжко вам. Одно слово, немцы…

– Понимаешь, мы в нашей церкви молимся не святым и Деве Марии, но только Господу нашему, – ответил Питер с неожиданной живостью, припоминая религиозные каноны, никогда ранее не представлявшие для него интереса, – Вместе с Девой Марией и святыми мы как бы предстоим перед его престолом на литургии…

– Мудрено, а, братцы? – капрал обратился к гребцам, словно расширяя круг этого внезапного богословского диспута. – Виданное ли дело, чтоб эдак запросто, вместе со святыми? Вот я и говорю, от гордыни это у вас, у немцев! Ты смирись… Смиренному и горе не беда.

Питер хотел ответить, но тут молоденький румяный офицерик, стоявший у руля, крикнул срывающимся голоском, пытаясь изобразить строгость:

– Молчать там!! Не велено разговаривать с арестантами!

– Послужи сначала с мое, котенок, потом будешь указывать, с кем мне разговаривать, – достаточно громко огрызнулся капрал, у которого, видимо, со смирением складывалось больше на словах, чем на деле. Все же с Питером он больше не говорил до самого причала. Но эта случайная беседа оживила отчаянную душу юного узника; ведь обездоленным так немного надо, чтобы окрылиться надеждой!

Мощные очертаний крепости приблизились почти вплотную. Вот и все… Прощай, свобода, прощай, прежняя жизнь! Тоненько застонала сестра, и Питер крепко обнял ее за худенькие плечи, как положено взрослому мужчине-защитнику. Гедвига замолчала, казалось, более удивленная, чем утешенная: твердости духе в легкомысленном Питере она не подозревала. Тогда заревел младший брат, двенадцатилетний Карлуша, и пришлось дать ему подзатыльник, чтобы прикусил язык и не позорил честь Биронов… Матушка Бенигна была явно не в себе – сжавшись в комок, она тихо бормотала что-то по-немецки. Питер прислушался: оно просила кого-то о помощи, но не Бога, нет. И призывала страшные кары на врагов рода Биронов.

Отца везли в другой лодке, как самого важного заключенного: он лежал на дне, на охапке соломы, и не подавал бы признаков жизни, если бы не прерывистое хриплое дыхание. Его вынесли на берег, словно куль с мукой, бросили на землю. Офицер, встречавший на пристани, пнул его сапогом… Впрочем, чтобы герцог Бирон не замерз, его все же укутали в вонючую крестьянскую овчину. Похоже, тем, кто решал судьбу несчастного семейства, он был еще нужен живым. Некоторые заботы о нем конвойные проявляли только поэтому. Питер с внезапным стыдом увидел, что отца никому не было жалко. И понял, почему. Отец шел к власти, не разбирая дороги, он слишком много сделал зла. Пришла внезапная догадка, пронзившая Питера сильнее, чем холод: и его самого отец и двор со временем сделали бы таким. Мог ли он, избалованный искатель удовольствий, найти в себе силы пойти по иному пути? Вряд ли, если бы жизнь жестоко не выдернула бы его из золотой клетки императорского двора и не бросила на эти серые камни.

– Боже, смилуйся надо мной! – прошептал юный аристократ.

                  ***

– Конвой, разводи, разводи арестантов по казематам, живо! – закричал немолодой грузный офицер в потертом парике, видимо, комендант или его помощник.

Лязгнуло оружие, грохнули солдатские башмаки. Угловатые в широких зимних епанчах3 фигуры конвойных окружили Биронов. Пользуясь кратким замешательством, знакомый рябой капрал протянул Питеру серый пряник, завернутый в тряпицу:

– Накось, парень, сестре отдай… Пущай подкрепится девка!

Питер протянул пряник Гедвиге. Она взяла безразлично, словно неживая.

– А мне, дайте мне! – закричал Карлуша. – Я тоже хочу кушать!

Гедвига выпростала из-под шубки тонкую руку и отдала дешевую сладость мальчику. В ладонь Карлуши лег замызганный, мятый, но такой вкусный пряник… Карлуша стал быстро запихивать это жалкое угощение в рот, испуганно озираясь по сторонам. Еще совсем недавно он пресыщенно отвернулся бы и от нежных пирожных, и от засахаренных фруктов, но арест и падение отца быстро учили семью бывшего регента простоте.

Пока конвойные разводили их по камерам, ни один из солдат не допустил враждебного жеста или даже взгляда. Сестре и младшему брату помогали подниматься на крутые ступеньки, и даже шипевшую от безумной злости герцогиню Бенингу двое здоровенных парней просто подхватили под локти, подняли на воздух и, похохатывая, так и донесли до самой камеры. Отца отделили от остальных сразу. Старший офицер, не совсем ловко вытянул из ножен шпагу, конвой ощетинился штыками, словно готовясь тотчас отразить попытку освободить важного узника, и бывшего властителя империи поволокли в отдельный каземат, бдительно охраняемый и видимый из окон комендантского дома. Позже Питер узнал, что для пущего обережения камера Бирона-старшего запиралась только двумя ключами сразу, один из которых не выпускал из рук караульный начальник, а другой носил на груди сам комендант.

А вот и его нежеланное прибежище – окованная порыжевшим от старости железом дверь с малым окошком, за ним – сумеречная каменная келья, которая больше в высоту, чем в длину и ширину. Прозрачный лучик света едва пробивается через крошечное окошко-щель под самым потолком. Внутри – дощатый топчан и ржавое ведро с крышкой, понятно для каких надобностей…

– Твои хоромы, парень, – без всякой злобы или издевки сказал рябой капрал, подтолкнув Питера вперед, – Чай, не привык к таким?

– Придется привыкнуть…

– Ты не робей, я за тобой пригляжу. Свежей соломки под бок и овчину сейчас принесут, а то, я чаю, зябко-то в одном мундирчике?

Питер впервые посмотрел на свой расшитый блестящими галунами элегантный гвардейский мундир с иной точки зрения – сможет ли он защитить от холода и сырости в этом каменном мешке.

– Ты кто чином-то был, парень? – поинтересовался словоохотливый служилый. – Ишь, золота больше, чем на коменданте.

– Лейб-гвардии Конного полка подполковник, – Питер впервые почувствовал достоинство, заключенное в этих словах, которое никто не сможет отнять, если он будет тверд в верности.

У конвойных вырвалось несколько неопределенных восклицаний, то ли изумления, то ли зависти. Капрал, по опытности лет умевший выносить общее суждение, с расстановкой сказал:

– Эка у вас, бар-то, чины быстро бегут, особливо, ежели кто из немцев. Я вон, почитай, двадцать третий годок государю верой и правдой служу, а только в капралы и вышел.

– Это потому, что нас еще с детства приписывают к полкам. Так заведено, – терпеливо объяснил Питер. Он был готов длить эту беседу сколько угодно, потому что она оттягивала тот мрачный миг, когда за ним наглухо захлопнется эта зловещая дверь. Солдаты стояли вольно, опершись на свои фузеи4, слушали и смотрели с интересом – молодой Бирон был для них выходцем из недоступного высшего мира «господ», вдруг скатившимся на их мрачный уединенный остров.

– Ну, поговорили, будет! – капрал зазвенел ржавыми ключами. Заскрежетали худо смазанные петли.

Питер отступил вглубь камеры, изо всех сил стараясь не показать отчаяния и тоски, которые вновь заполняли его существо по мере того, как сокращался светлый прямоугольник дверного проема.

– Пресвятой Богородице все же молись, парень! – прощаясь, сказал служивый. – Она, Матушка, ко всем человекам добрая. Хоть бы и к лютерам…

А молодой курносый солдат, наверное, ровесник Питера, лицо которого скрылось за дверью последним, вдруг по-дружески подмигнул ему. Непристойный жест, за который лейб-гвардии подполковник должен был передать крамольника под розги профоса, сейчас показался трогательным и ободряющим.

Оставшись в тесных стенах своего узилища, Питер Бирон понял, что теперь все они – страдальцы, а, стало быть, в глазах русских достойны сочувствия. Все – кроме отца. Бирон-старший слишком высокомерно презирал этот народ и эту страну, и они отплатили ему таким же презрением. Хотя, быть может, и отца кто-то пожалеет. Потом… В другие века…


                  ***

В Шлиссельбурге, в Светличной башне, Бироны провели семь долгих месяцев. Питеру не повезло и повезло одновременно: переезд в открытой всем ветрам лодке через ледяную Ладогу не прошел даром, он сильно простыл и долго лежал в мучительной горячке. Жар сменялся ознобом, день в воспаленном воображении мешался с ночью, а явь – с бредовыми видениями. Однако, как видно, коменданту было настрого приказано, чтобы никто из семьи Биронов не отдал Богу душу.

Потому в камере больного узника быстро появилась жаровня с раскаленными камнями, и вечно полупьяный гарнизонный лекарь ежедневно навещал Питера и пользовал своими снадобьями, которые «сугубо из резонов здоровья» настаивал исключительно на казенном хлебном вине… И, главное, из-за своей болезни Бирон-младший избежал дознания. Правительница Анна Леопольдовна оказалась добрее Бирона-старшего: юношу не потащили в пыточную. Питер думал потом, что будь отец на месте чувствительной Аннушки, его бы это не остановило.

А вот отца, едва только он оправился от побоев, приезжали допрашивать из Петербурга. Дознавали «с пристрастием», как было принято говорить в России, да так, что истошные вопли избиваемого разносились по мрачным каменным переходам. Бывшего регента обвиняли в преждевременной смерти императрицы Анны Иоанновны – мол, извёл ядом государыню, дабы противно законам Российской империи узурпировать власть!

Бирон-старший орал и скулил, слезно молил о пощаде, но так и не подписал признание. Как видно, своим хитрым разумом, не сломленным даже плотскими мучениями, понимал: признайся он, его участь будет еще страшнее! Имей дознаватели дозволение не чиниться в средствах, они б своего добились, у чинов Канцелярии тайных и розыскных дел, как говорится, и немые псалмы пели… Но добра была правительница Анна – запретила выворачивать Бирону суставы на дыбе и рвать клещами ногти.

«А одним боем чего дознаешься?», – огорченно судачили посланные на сыск, в очередной раз возвращаясь ни с чем. В конце концов Бирона оставили в покое: грехов на нем и так было довольно, чтобы заморозить в Сибири.

Госпожу Бирон допрашивали об исчезнувших императорских драгоценностях: ничего не забыли, до последней серебряной ложки из подаренного покойной императрицей сервиза. Бенигна отвечала, что они с мужем не успели ничего забрать из дворца: гвардейцы Миниха вытащили их ночью прямо из постели.

«Как видно, слуги или солдаты в суете растащили! – твердо отвечала женщина.

И с издевкой добавляла, не страшась пощечин и оплеух: «Быть может, пропажу стоит поискать на столе у фельдмаршала Миниха?».

Гедвигу и Карлушу «распытывали» вяло, неохотно. Что возьмешь с горбатой девчонки и двенадцатилетнего мальчишки? Гедвига после каждого допроса рыдала, а Карлуша сидел волчонком, вжавшись в стену каземата. Так прошло семь месяцев, похожих на один бесконечный и жуткий день. За узким зарешеченным окном зима сменилась зеленой весною, весна – скупым на солнышко северным летом, затем зазолотилась осень. Тогда они вновь увидели пепельно-серые воды Ладоги и переправились в лодках на большую землю. Вернулись из царства мертвых в царство живых. Питер подумал тогда, что воды Ладожского озера, отделяющие Ореховый остров от берега, – это воды Леты, а солдаты-гребцы – многоликий Харон-перевозчик. И плата этому Харону – людские страдания. Только, видно, Бироны еще не испили чашу страдания до дна, потому что их ожидало новое наказание – ссылка в сибирский городок Пелым.

Впрочем, это было очень мягкое наказание. Судьи правительницы Анны хотели было приговорить бывшего регента к лютой смерти через четвертование, но Аннушка смягчила приговор. Только ссылка… Без всякого сомнения, думал Питер, она была добрее отца. Эрнст-Иоганн Бирон и покойная тетка Аннушки, императрица Анна Иоанновна, поступили бы по-другому.

Биронов повезли в ссылку… Как они не сгинули в этой бесконечной дороге по бескрайним пространствам деревенской или безлюдной России, сначала под почти непрерывной завесой дождей, затем – в холод и распутицу поздней осени – Бог весть! Сначала рвы и колеи добили ветхий экипаж – берлину, затем ранний снег посыпался отовсюду на простые крестьянский сани, в которые конвойные пересадили Биронов, настелив для тепла остро пахнувшие овчины и ветхие лоскутные одеяла…

Как тут было не вспомнить другого полудержавного властелина великой северной империи, светлейшего Александр Данилыча Меньшикова, которого «со чада и домочадцы» не столь давно так же уносили по санному пути скрипучие дровни – вон из блистательного Петербурга, из истории, из жизни! Шепча горячую молитву Божьей матери (что не одобрил бы любой лютеранский пастор), чтобы их ссылка закончилась не столь плачевно, Питер Бирон засыпал на облучке, привалившись плечом к плечу ямщика, словно они были братьями по несчастью.

Сон возвращал его в прежнюю счастливую и беззаботную жизнь, и мнилось лицо принцессы Анны, ныне – правительницы России, – веселое, милое, смеющееся. Как катались они вместе в санях, танцевали на балах, наступая друг другу на ноги, и как его прочили Аннушке в женихи! И как иногда, по словам отца, Аннушка даже говорила, что Петруша ей милее, чем признанный жених – герцог Антон-Ульрих Брауншвейгский. Но смеялась она тогда и над Петрушей, и над Антоном-Ульрихом, а любила, со всей страстью юности, саксонского посланника графа Морица Линара, блестящего кавалера и опытного соблазнителя.

А потом был Пелымский острог, тесный и грязный дом, где постоянно было дымно от плохо сложенных печей, караул днем и ночью за дверью, грубая брань и издевательства офицеров, приставленных «на неусыпную стражу» и одичавших от тоски не меньше узников, наушничество и мелочные склоки, доносы… И гнить бы Биронам заживо в этом Пелыме, в доме, спроектированном изменником Минихом, лишившим отца власти, если бы к власти не пришла цесаревна Елизавета Петровна и не приказала перевезти бывшего регента Эрнста Бирона и всю его семью в Ярославль, где их существование уже можно было назвать жизнью.

Здесь было даже провинциальное подобие света, где младшее поколение Биронов сумело произвести нечто вроде фурора. Вместо опальной фамилии Биронов вскоре в северной ссылке оказалась сама Аннушка, кокетливая красавица дней былых и низложенная правительница, с малюткой-сыном, из колыбели возведенным на престол российский и из колыбели же ввергнутым в узилище, с мужем Антоном Брауншвейгским и «со всеми своими».

Быть может, и догнали Аннушку проклятие жестокой души императрицы Анны Иоанновны, беззвучно изреченное, когда по Зимнему дворцу мимо залы, где лежало ее еще не преданное земле тело, проволокли ее арестованного любовника – регента Эрнста-Иоганна Бирона. И происходило это именно по приказу Аннушки, несостоявшейся Анны Второй, племянницы покойной Анны Первой! Во всяком случае измельчавший в заточении душой герцог Бирон и его совсем озлобившаяся супруга Бенигна встретили известие о падении своей обидчицы с такой безумной радостью, что их старшему сыну невольно стало совестно.

Сам Питер Бирон Аннушке зла не желал, даже в самые мрачные и отчаянные дни своей погубленной в ссылке юности. Как-то не мог увязать в своих мыслях образ веселой и нежной красавицы, чьи лилейные щечки он украдкой лобзал в укромных уголках бальной залы, с тем, что сделала она с их семьей. Наоборот, узнав о ее участи, ужаснулся: как же она, такая слабая, хрупкая – выживет в остроге, за караулом?!

Из ярославской ссылки семью Биронов вернул уже новый император Всероссийский, Петр III, свершавший все с мальчишеским упрямством наперекор желаниям и намерениям своей покойной тетки, императрицы Елизаветы Петровны. Ненадолго их вновь принял Санкт-Петербург, разросшийся, возвеличившийся и похорошевший за годы их отсутствия. Бирона-младшего Петр Федорович возвел в генерал-майоры кавалерии и возвратил в кавалеры ордена Александра Невского.

«За геройское пелымское и ярославское долгосидение», – шутил сам Питер. Иных подвигов за собою этот никогда не воевавший и почти не служивший лейб-гвардии кавалерист не знал. Важнее было то, что отцу вернули курляндское герцогство, и Петр Бирон снова стал наследным принцем Курляндии. Питер было утешился надеждой, что сломленный годами падения отец скоро уступит престол ему, а уж он-то сумеет осчастливить свою маленькую державу тщательно обдуманными в ссылке реформами и постройками…

Однако, и здесь судьба безжалостно отняла у него возможность исполнения мечты. Постаревший Эрнст-Иоган Бирон схватился за власть по-молодому цепкими руками и, вопреки ожиданиям, прослыл в Курляндии герцогом щедрым и великодушным, немало сделавшим для благоустройства земли и благосостояния доброго обывательства. Тут-то Питеру и стало окончательно ясно: на его несчастную долю места для эпических свершений просто не хватит. Все, что ему остается – попытаться жить для себя.

Впрочем, наверное, в утешение за загубленную в казематах и изгнании юность, судьба нечто уделяла от своих щедрот и Бирону-младшему. Он был любим женщинами, и по искреннему сердечному влечению женился на принцессе Каролине-Луизе Вальдекской, которая, увы, не подарила ему детей. Потом их любовь иссякла, и он без сожаления развелся с первой супругой и женился, тоже по искренней страсти, на русской красавице, Евдокии Юсуповой. Второй брак опять оказался бездетным. Петр Бирон развелся со второй супругой и женился в третий раз, на графине Анне-Шарлотте-Доротее Медем. Третья супруга подарила ему долгожданного сына, нареченного Петром, но мальчик прожил только три года. Достигли зрелого возраста только дочери от третьего брака, Вильгельмина и Полина.

Пригревала изменчивыми лучами и придворная слава. Новая российская самодержица Екатерина Алексеевна, свергнувшая (и, как поговаривали, намеренно умертвившая пьяными гвардейскими лапищами) своего царственного супруга Петра Федоровича, Биронов тоже вроде бы жаловала, хоть относилась к ним недоверчиво и осторожно.

В 1764 году, в Митаве, собственной белой ручкой она возложила на грудь наследного принца Петра орден святого Андрея Первозванного, с бриллиантовой звездой и крестом, отнятый у него при аресте, в далеком 1740 году… Впрочем и сын, и отец Бироны ни на миг не забывали, что они под крепким присмотром, и что государыня-Екатерина не простит им малейшей оплошности, любого неверного шага, и от Курляндии до Сибири не так уж далеко… Отец наконец умер в 1772 году, и постаревший Петр унаследовал Курляндское герцогство. Впрочем, для него это был уже шаткий и неверный трон.

Курляндские дворяне то и дело бунтовали против нового герцога, государыня Екатерина в Петербурге хмурилась, подозревая Петра Бирона в слишком тесных отношениях с прусским двором. Он действительно пытался смело лавировать между Санкт-Петербургом и Берлином, полагая, что призрачная самостоятельность его небольшой родины может быть сохранена только балансом сил между Востоком и Западом. Он слишком опоздал и здесь: Россия нипочем не готова была поступиться своим протекторатом над прибалтийским герцогством, а Пруссия видела в Курляндии лишь очередной повод для тевтонского «Drange nach Osten»5

Неудачи преследовали внешнеполитические игры Бирона-младшего. Впрочем, в делах коммерческих герцог Петр слыл человеком прижимистым, хватким и осторожным – сумел и собственные капиталы округлить, и на всякий случай приобрел хорошенький замок Наход в Чехии, где рассчитывал провести свою печальную старость, если, паче чаяния, окончательно отнимет у него государыня Екатерина Алексеевна герцогство Курляндское. А к тому все и шло! И вот, в это шаткое и неверное время, однажды явился к герцогу Петру в его резиденции в Митаве странный посетитель, от которого ему, верно, следовало шарахнуться, как от чумы, едва завидев, если только дорога была ему тяжелая корона Курляндии.

Но герцог Петр, смолоду познав испытания невзгодами, стал тверд и небоязлив духом. Он выслушал небывалого гостя – и весьма внимательно. Что-то разбередил в душе герцога этот нелепый человек, задел какую-то струну, которую Питер считал давно порванной и уже не звучавшей. А, надо же, зазвучала вновь, и так заполнила все его естество, что, проводив гостя из прошлого, герцог весь день до заката мерял шагами свой кабинет, стиснув руки в замок за спиною, отложил все дела и был молчалив.


***

В один из дней 1788 года в канцелярию дворца Его светлости герцога Курляндии Петра Эрнстовича Бирона в Митаве, обратился немолодой уже человек, на вид лет более сорока, одетый бедно, но опрятно, с простым обветренным лицом, обрамленным короткой седеющей бородкой, подобную которой носили и русские простолюдины, и митавские обыватели. Назвался он петербургским купцом Тимофеем Курдиловым, и это звание в общем-то вполне подходило к этой внешности. Однако было в очередном просителе нечто, что сразу заставило скучавших секретарей герцога обратить на очередного просителя внеочередное внимание.

Этот человек спокойно, но твердо не попросил, а потребовал личной встречи с его светлостью Петром Бироном, старшим сыном давно ушедшего в мир иной временщика. На настоятельные расспросы о предмете этой встречи посетитель не отвечал, повторяя лишь, что все расскажет его светлости приватно. Тут бы, казалось, впору секретарям вызвать дежурного офицера дворцовой стражи и выпроводить докучного вон, но никто из них (как выяснилось потом) даже не помыслил об этом. Некая твердая сила и страшная тайна чувствовались в странном посетителе, в его тяжелом и бестрепетном взгляде, в уверенной манере держаться, лишенной всякой напускной важности.

Казалось, его разговор с герцогом наедине был делом, уже решенным самою судьбой, а прошение об аудиенции – лишь пустой формальностью на этом пути. При этом во всей его повадке, в его холодных и прозрачных глазах вовсе не было живой искры, словно не муж из крови и плоти пожаловал в Митаву, а призрак из иного мира. Напоследок он так пронзил старшего герцогского секретаря своим долгим горьким взглядом, что тот невольно содрогнулся, все же вызвал стражу и велел тщательно обыскать этого человека.

Названный Тимофей Курдилов вынес унизительную процедуру обыска совершенно равнодушно, лишь печально улыбался порою чем-то своему, далекому. Когда же не нашлось при нем ничего, что выдавало бы злой умысел, секретарь сам проводил просителя в резиденцию его светлости и, закрывая за ним двери, подумал: «Чур меня, чур!», словно избавившись от наваждения или повстречав восставшего мертвеца.

Герцог принял странного гостя в своем кабинете. Хотел было перемолвиться с петербургским купцом двумя-тремя фразами, не отрываясь от бумаг, но едва тот устремил на Петра Бирона свой взгляд, герцог невольно поднялся из-за стола и шагнул навстречу, как завороженный колдовской силой. Его светлость не считал себя человеком робкого десятка, ибо пережил и испытал многое, но от взгляда названного купца Тимофея Курдилова становилось жутко и пусто. На мгновение герцогу показалось, что перед ним тень или неупокоенная душа, задержавшаяся в этом мире.

Герцог встряхнулся и расправил плечи, напряжением воли отгоняя наваждение. Попытался улыбнуться – высокомерно и снисходительно, как надлежит высокой особе в беседе с низшим. Сказал ледяным тоном, со скрытым вызовом сильного сильному:

– Сударь, если взамен уместного приветствия вы намерены испытать меня взглядом, то напрасно потратите мое время, коего вам отведено немого. Извольте назвать себя и изложить суть вашего дела.

Вошедший слегка поклонился, но очень сдержанно. Видно было, что это для него просто знак обыденной вежливости, а не почтения герцогскому достоинству.

– Герцог, – обратился он к Петру Бирону, словно собрат по высшему аристократическому сословию, – То, что я скажу вам, вы вольны считать бредом сумасшедшего, либо ложью искателя Фортуны. Порукой моих слов – только моя честь. Ваша честь пусть подскажет вам, верить ли им.

– Итак, я слушаю…

– Перед вами несчастнейший из Российских Романовых, Иоанн, шестой своего имени на русском престоле, с коего был свергнут много лет назад беззаконной рукой.

– ?!?!?!

– Иоанн, сын несчастной матери Анны, племянницы одноименной императрицы всероссийской, и злополучного отца Антона, принца Брауншвейгского. Более мне нечего прибавить к своему имени, герцог.

Петр Бирон непроизвольно указал посетителю на стул. Ему нужно было время, чтобы обдумать сказанное незнакомцем и то, как относиться к этому. Низложенный Елизаветой Петровной Иван Шестой был уже двадцать два года как убит в Шлиссельбурге, заколот своими тюремщиками Власьевым и Чекиным во время «нелепы» – тщетной попытки поручика Василия Мировича освободить узника-императора. Убит в Шлиссельбурге, а похоронен Бог знает где, так следовало полагать всем, кто верен короне Российской… Петр Бирон слишком хорошо знал, что тот, кто убит, не воскреснет. Знал он и о старинном свойстве русской земли рождать в возмездие временщикам и узурпаторам смелых самозванцев.

Но ведь что-то заставило его выслушать странного человека, произносившего безумные речи и похожего на выходца с того света. Что-то помешало прогнать его сразу как опасного безумца или, хуже того, государева клеветника. Что-то упрямо восставшее в глубине его опустошенной души, какой-то отголосок прошлого. Сочувствие ли одного невинно униженного придворным заговором к памяти другого, еще более невинного и несчастного? Или прелестный образ юной принцессы Аннушки, подруги таких далеких и таких счастливых дней вдруг незримо попросил о милости к имени ее сына?

Петр Бирон угрюмо смотрел, как неторопливо, с достоинством усаживается его гость. Затем прокашлялся и заговорил глухо:

– Вы бредите, милостивый государь… Несчастный Иоанн Антонович прободен сталью, умер и похоронен. Прободен сталью. Умер и похоронен! – мрачно повторил Питер Бирон, словно проверяя, не развеется ли в прах от этих слов искусительный призрак. Но тот остался непоколебим и упрямо продолжал:

– Я жив, ваша светлость. Хотя в это трудно поверить и мне самому… Быть может, мне не стоило воскресать и являться к вам.

– Опомнитесь, сударь, – попытался остановить его герцог. – Тот, имя которого вы дерзновенно принимаете на себя, не просто погиб двадцать лет назад. Он давно забыт. Россией, народом… Монархиями Европы… Вся эта история рассыпалась прахом! Не знаю, что ведет вас – жажда справедливости или наживы, или, еще вернее, безумие, но ваше предприятие в любом случае лишено смысла. На троне – новая монархиня Екатерина Алексеевна. Государыня Елизавета Петровна, повинная в низложении младенца Иоанна, давно умерла. Зачем бередить старые раны?

– Иродиада умерла, это верно. Но другие – живы. Мои братья и сестры. Я хочу знать, где они. Я хочу знать, почему меня свергли с трона, – твердо промолвил странный гость.

Бирон-младший сцепил руки за спиной, что было у него признаком глубокого раздумья, и обошел гостя кругом, как будто хотел очертить вокруг него невидимый круг. Юродивый либо авантюрист, принявший на себя имя давно умершего мученика, молчал. Выражение лица у него было отрешенное и безразличное, как у человека, решившегося на самый важный поступок в своей жизни и уже свершившего его.

«С таким лицом всходят на плаху, – подумалось герцогу. – Когда не боятся. Наверное, у меня когда-то тоже было такое, когда везли в лодке через Ладогу. Когда хотел броситься в нее…»

Вспомнилась серо-пепельная вода Ладоги, переправа в Шлиссельбургскую крепость, Светличная башня, безнадежная и бесконечная тоска заключения… А ведь юный Питер Бирон провел в этой крепости, в царстве мертвых стен, всего семь месяцев! Низложенный император Иоанн Антонович, говорят, сидел в той самой башне долгих восемь лет, вплоть до смерти. Или его содержали в другой башне? В другой тюрьме? Не важно. Все тюрьмы мира, в общем-то, одинаковы. В них нет света, и время замирает. Но только из мертвых не воскресают. И, стало быть, кто перед ним? Сумасшедший? Самозванец? Или того хуже – шпион, подученный его петербургскими недоброжелателями, чтобы проверить герцога Бирона на верность российской короне? В таком случае во имя своего будущего остается только один выход: арестовать проходимца и с соответствующим доносом отправить за крепким караулом в Россию. Там подосланного наградят за удачно справленную службу, а в лояльности герцога Курляндского убедятся… По крайней мере на некоторое время.

Бирон вдруг почувствовал острую ненависть. Не к человеку, который сидит перед ним, умело разыгрывая комедию и следя за каждым его жестом и словом на потребу мастерам тайных дел Российской империи… Ненависть именно к его хозяевам, к тем, кто когда-то украл у него золотые годы его жизни – юность, задушил в каменном мешке его беззаботную веселость и вкус к жизни. Им мало его узилища, его ссылки, его вседневного затаенного страха из года в год, что это может вернуться?

– Сколько? – ледяным тоном вопросил герцог.

– Что, сколько? – отрешенно переспросил его гость.

– Сколько Тайная канцелярия в благословенном Петербурге платит за подобные… хм… задания? – Петр Бирон наклонился и почти приблизил лицо к лицу незнакомца. И вдруг стремительным жестом выхватил из-под камзола тонкий, острый как бритва кинжал восточной работы (герцог всегда носил его на случай внезапного ареста – для сопротивления или для самоубийства, как повезет) и приставил его к острому кадыку посетителя.

– А вот так? – не умея справиться с ненавистью, задыхаясь, спросил он. – Сейчас слегка нажму, и никакой награды. В Петербурге доноса не дождутся… Дороги здесь небезопасны… Разбойники… Посланного на сведывание зарезали, злодеи. Придется еще одного посылать!

Большие руки странного человека, покойно лежавшие на подлокотниках, даже не дрогнули, чтобы попытаться защититься от клинка. В глазах его не было ни страха, ни даже изумления от столь внезапного поворота событий.

– Вижу, вам уже случалось убивать, герцог, – спокойно и печально сказал он.

– Чему не научишься в России. И добру, и худу, – оскалился Бирон.

– А еще вижу, что в вас очень много боли, и родом она оттуда же, – так же просто, словно не чувствуя у горла смертоносной стали, продолжал пришелец. – Она не дает вам поверить, вас слишком часто обманывали. Но я ваш собрат по этой боли, потому не унижайте меня подозрением. Свершайте, что полагаете нужным: лишите ли меня жизни, выдадите ли ради своей безопасности петербургским фискалам… Мне все равно.

Пробормотав извинения, Петр Бирон спрятал оружие. Теперь ему было неловко своей выходки, и удивительно, как он мог заподозрить в этом сильном и израненном, словно битое грозой дерево, человеке мелкую и вертлявую породу шпиона. Теперь им овладело мучительное и опасное любопытство и торопило его задать странному гостю еще несколько вопросов о самом главном.

– Вы что, совсем не хотите жить, сударь? – с болезненной иронией спросил наконец герцог. – И, кстати, почему вы называете покойную государыню Елисавету Петровну, более напоминавшую римских императриц, Иродиадой?

– Потому что она восхотела главы Иоанна. Моей главы. Чтобы ей поднесли на блюде… Но устрашилась крови и не убила – живым в каменный гроб замуровала. А жить я когда-то хотел. Очень. И свободы хотел. Нынче не хочу. Я уже все видел. Россию, дальние страны, людей… Странствовал, воевал, любил. Все было. Себя не было.

– Что сие значит? – переспросил Бирон-младший.

– Себя, настоящего – каким родился. Мочи нет боле под чужим именем жить. Купец Тимофей Курдилов… Придумали мне это имя. Прилипло оно ко мне – не отлепишь. Как личина машкерадная… Хочу, чтобы, как раньше, назвали меня рабом Божиим Иоанном. Или как матушка звала, по-немецки, Hanshen…

– Бедная Аннушка… Простите! Правительница Анна Леопольдовна давно умерла. Вам все одно никто не поверит, – отрезал Бирон, оскорбленный столь вольным воспоминанием о далеком образе. – Вам не верю и я. Даже если очень хочу поверить.

– И не верьте, ваша светлость. Просто расскажите, что случилось с моей семьей и почему я лишился власти.

– Зачем это вам, сударь?

– Я должен знать.

– Если бы я сам знал… Это было так давно. Я был молод… Ныне же стар и тщусь надеждой скоро предстать перед Судией. А сколько вам лет сейчас, сударь? Сорок? Сорок пять?

– Сорок девять.

– Если вы не самозванец, то где вы скрывались целых двадцать лет?… И кто отпустил вас из крепости? Кто осмелился вам помочь?

– Был такой добрый человек. Комендант Ребиндер. Он сказал, что на мое место чухонца за три тысячи уговорил.

– Уговорил сесть в тюрьму? Чудны дела Твой, Господи. Грешен, всегда считал людей дураками, но чтоб за три тысячи на верную смерть решиться…

– Тот чухонец был сумасшедший. Заплатили его семье.

– Кстати, сударь, и коменданта Шлиссельбургской крепости звали Бередников.

– Может, и Бередников. Я не помню. Бередников – Ребиндер, забыл.

– Все едино, комендант не мог своей волей отпустить вас из крепости.

– А ежели он пожалел меня, безвинного мученика?

– За такую жалость он пошел бы на плаху.

– А ежели ему приказали так сделать?

– Кто приказал?

– Я не знаю. Быть может, недруги вашей государыни Екатерины. Я был им нужен – как туз в рукаве. Несчастного чухонца убили, а я – жив.

– Что же с вами случилось потом? Если все это не горячечный бред вашего больного воображения?

– Комендант дал мне немного денег и отпустил. Добрые люди помогли мне скрыться. Я долго скитался, сначала просто бежал, куда глаза глядят, потом пытался найти свой путь. Что я умел, что знал, кроме своей тюрьмы? Но был молод, силен, и сгодился по крайности для войны – чему проще научить человека? Явился в Запорожскую Сечь, стал казаком. Был при штурме Очакова, где воевал когда-то и мой отец. Когда заболел, не смог боле казаковать, на накопленные деньги обзавелся кое-какой торговлей. Жил в Петербурге под чужой фамилией. И тут бы мне все забыть и жить, как все люди живут, но так тоскливо стало – захотелось узнать, что с моими родными. В зеркало на себя смотреть не мог. Чудилось, что кто-то стоит за моей спиной и зовет тихо так: «Иван! Иванушка! Kleine Hanshen!» Как матушка младенцем называла. Зов я услышал, одним словом. Поехал в Холмогоры. Знал, что они все там. Но не застал ни сестер, ни братьев. Люди тамошние сказали, что мои сестры и братья уплыли куда-то на корабле «Полярная звезда», а родители – давно умерли. Про батюшку и матушку я знал, а про сестер с братьями – нет. Вот я и пришел к вам, ваша светлость. Может, вы знаете… Говорили мне добрые люди, что отец ваш близко к моей семье стоял в царствование покойной Анны Иоанновны…

– Вы истинно какой-то искатель мертвых. Отец тоже давно почил. А меня упаси Господь от ваших дел! Сие государственная тайна, знаете ли, и за разглашение ее… Да и вы откуда все это знаете? Про сестер и братьев? Про «Полярную звезду»? Я – верный подданный государыни нашей Екатерины Алексеевны, и как бы ни хотел помочь вам, связан обязательствами более высокого характера. Вам было бы лучше сразу уйти, сударь.

Питер Бирон демонстративно отвернулся от странного посетителя и подошел к окну. Но видел за стеклом не тихую Митаву, а все то же, давнее, смутное, полузабытое – пепельно-серые воды Ладоги, башни Шлиссельбургской крепости вдали, переправу…

Герцог вдруг решился: если этот человек тотчас не воспользуется «золотым мостом», который он дарит ему, словно побежденному войску, придется рассказать ему все, что ведомо. Но этим знанием самозванец либо призрак из прошлого сам обречет себя на несвободу: отпустить его в таком случае герцог Курляндии будет уже не вправе. Петр Бирон ждал. Слушал, как скрипуче тикают на мраморном камине часы. Стискивал за спиной руки. Ждал.

– Ваша светлость, помогите мне, Бога ради… – в голосе гостя впервые появились нотки мольбы. – Каждому человеку на этой земле нужно знать, кто он есть, и кто его близкие. Я же смотрю в зеркало и вижу тень, пустоту. Это страшно, видит Бог!

– Еще страшнее, поверьте, гнить в остроге или в каземате. Или вы осознанно идете на это? Зачем?

– Я хочу вернуть самого себя! – сказал странный посетитель.

– Да послушайте вы! – почти закричал герцог. – Нет на свете императора Иоанна Антоновича. Нет!!

Крадучись подбежал к двери кабинета, рывком отворил, выглянул – никого! Вздохнул облегченно, вернулся и продолжил – другим, тихим голосом:

– А вы, кто бы вы ни были, живите. Живите свободно, сколько Господь отпустит… Но если вы продолжите стоять на своем, то я буду вынужден…

– Не продолжайте, ваша светлость. Знаю, что вы будете вынуждены сделать.

– Все же я продолжу, чтобы вы после не упрекнули меня в том, что я не предупредил вас. Я буду вынужден отправить вас к рижскому губернатору, под стражей.

– Ваша воля. Я уже не боюсь тюрьмы. Пожил, погулял на этом свете. Пора и честь знать. Вы только скажите, где мои братья и сестры!

– Вы сами сделали выбор. Значит, слушайте. Дети покойной принцессы Анны проживают ныне в Дании, у тетки, королевы Юлианы.

– Они свободны?

– Не то, чтобы совсем, но больше, чем в Холмогорах.

– Что обозначает сие?

– Понимайте, как хотите, мне недосуг посвящать вас в тонкости, коих я и сам не знаю. Но они спаслись.

– Слава Богу Великому и Пресвятой Богородице! – странный гость троекратно перекрестился. Торжественно, как на молебне.

«Он вполне мог быть в прошлом духовным лицом… – промелькнуло в мыслях у Петра Бирона. – Надо же, один русский монах уже принимал на себя имя убиенного русского царевича… Это что, такая гримаса истории?! Но зачем он пришел ко мне? Ведь на этом его самозванство и кончится!».

– Почему меня свергли с трона? – продолжал свои расспросы странный гость.

– Полагаю, исключительно потому что принцесса Анна сама лишила себя всякой опоры! – сварливо пробормотал Бирон-младший. Вовсе не хотел отвечать, но не выдержал, вспомнились обиды дней былых. – Сначала она приказала этому предателю Миниху арестовать моего отца и всю нашу семью, потом отрешила от должности и самого Миниха. Отца с матерью – в Шлиссельбург, а Миниха – под барабанный бой – в отставку! Славно, наверное, тогда били барабаны! Жаль, я не слышал…

– Так вот почему я оказался в Шлиссельбурге… – медленно и задумчиво проговорил странный гость.

– Опять не понимаю вас, сударь.

– Я все думал, много лет думал, в чем я согрешил, в чем виноват перед Господом, за что меня заперли в эту темную и тесную клетку… Как зверя. Так вот за что. За матушкин грех… Вашего отца пытали в Шлиссельбурге?

– Зачем спрашивать, коли сам знаете, вы ж русский. Как водится. Как это именуется: «Допрашивали с пристрастием». На всю крепость он от этого пристрастия верещал, как боров на бойне. Между прочим, не его одного. Матушку, слабую, полубезумную женщину – тоже. Чтоб вы знали, мой любопытный друг. Правда, она была тверже духом… А еще, чтобы завершить длинный перечень «благодеяний» правительницы Анны Леопольдовны нашей семье, замечу, что у нас отняли все имущество, совершенно все, включая одежду. Не знаю, верить ли, но я слышал от офицеров, что сама Аннушка и ее любимица, фрейлина Менгден, спарывали золотое шитье с камзолов моего отца. Развлекались, наверное, зачем иначе? Не поверите, мне до сих пор обидно и больно думать об этом, хоть она давно мертва, а я уже старик. Ведь я в пору нашей золотой юности относился к покойной Анне Леопольдовне с самым искренним дружеским расположением… А она – так со мной поступила! Но только наша беда стала ее бедой… Меньше чем через год… Как это говорят в России: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь!». А еще: «Отлились кошке мышкины слезки», ха-ха!

– Почему вы считаете, герцог, что принцесса Анна сама повинна в своем падении?

– После ареста фельдмаршала Миниха правительницу больше никто не защищал. И цесаревна Елизавета Петровна легко ее обошла, полагаясь на одну гвардию и на свое громкое имя: «дщерь Петра Великого»! Смахнула нашу Аннушку с шахматной доски… Как пешку! Остальное вы, верно, знаете.

– Знаю. Лучше бы не знать! В четыре года меня разлучили с матерью, отцом. Назвали Григорием. Гришкой! Меня – императора Иоанна!

– Ну, Отрепьев тоже был Гришкой… Это на случай вашего самозванства весьма удобное имя! Однако продолжайте, я довольно рассказывал вам, больше, чем был должен. Ныне ваш черед открыть карты.

– Меня повезли в Холмогоры отдельно от семьи. Держали там в разных домах. Но мы виделись тайно. Солдаты меня жалели. Добрые люди научили писать и читать. Я писал отцу записки. Он мне отвечал. Иногда добрые люди давали нам видеться. Или выпускали меня из комнаты. Иногда я даже гулял… Вокруг дома, ночью, тайно. Потому и выжил. В девять лет меня чуть не убили, а в пятнадцать, ночью, втихомолку, увезли из Холмогор, бросили в эту темную нору в Шлиссельбурге. Я там чуть не умер. Горлом пошла кровь. Граф Шувалов, не знаю зачем, присылал мне отвары и лекарство-леденец. Я выжил. Рыжая Иродиада, ваша государыня Елизавета, приберегала меня, как карту в рукаве, на черный день. Я даже виделся с нею. Дважды. Везли в карете с занавешенными окошками. Привезли в дом графа Шувалова. Там она… Красавица, хоть и в возрасте. Я тогда совсем не знал женщин. Чуть не влюбился в нее. А ведь она меня погубила! Потом виделся с императором Петром Федоровичем, когда Елизавета умерла. Петр Федорович даже прислал мне подарки – голубой шлафрок, сорочку… Я радовался, как ребенок. А тюремщики смеялись надо мной. Отбирали у меня теплые вещи, лишали чая, грозились посадить на цепь. На цепь – своего императора! Я плакал втихомолку, смерти у Господа просил… Я много молился. Всю жизнь. И спас меня Господь… В самом начале царствования вашей новой государыни Екатерины, ко мне пришел комендант крепости… Остальное я рассказал.

– Вы действительно очень многое знаете, чего не мог знать бы просто ловкий человек, вздумавший подняться на имени несчастного узника Иоанна Антоновича, – раздумчиво промолвил Бирон. – Про графа Шувалова, и про государыню Елизавету Петровну, и про Петра Федоровича. Одно из двух. Либо вас подучил некто из сильных мира сего, либо… Второе «либо» я не стану пояснять ради вашего же блага, милостивый государь… Надо же, как неуместно вырвалось.

– Благодарю, ваша светлость. Но никто не подучивал меня. Я просто помню… Все помню… Ежели бы забыть! Какое счастье – забыть!

– Так забудьте! Ради вашего же блага, забудьте! Слово чести, забуду и я, вы выйдете из этих дверей свободным человеком… Какая жалость, вы ведь ничего не забудете!!

– Не забуду. Ибо это было бы предательством! – тихо, но твердо повторил странный гость.

– Что ж, тогда я умываю руки, – тихо и словно со стыдом сказал Петр Бирон, – Вы сами решили свою судьбу, сударь. Ежели я отпущу вас, после всего, что было здесь, государыня Екатерина Алексеевна объявит меня изменником, и на старости лет отправит в тихое уединенное место с четырьмя каменными стенами и решеткой на окошке. В тот же Шлиссельбург, например, вот будет божественная ирония, не находите?! А я, изволите ли видеть, туда не хочу. Я уже побывал там однажды, и мне хватило… Так что не обессудьте!

– На все Господня воля. – безучастно ответил гость. – Не мне вас судить. Матушка, правительница Анна, нанесла смертельную обиду вашей семье. Вы вправе мне мстить.

– Я не мщу вам, сударь, но и спасать не стану… Видит Бог, я хотел, но вы сами перешли предел. Просто… Вы пришли не к тому человеку просить о помощи. Я, подобно вам, прошел через горнило заключения. Но, в отличие от вас, они поселили во мне страх. Не ведаю, что вы хотели разбудить во мне… По-настоящему получилось разбудить только страх. Это страх на самом деле – его светлость герцог Курляндский. И он арестует вас и препроводит в Ригу, пусть там решают… Не здесь! Не я!

Незваный гость тяжело поднялся из кресел и еще тяжелее посмотрел на герцога Бирона.

– Страх, как много вокруг страха, – словно говоря сам с собою, произнес он. – Как много зла делает страх! Матушка, правительница Анна, не была жестокой. Она так поступила с вами и с вашим семейством из страха. Боялась вашего отца. Боялась за себя, за меня… Думала, верно, что ваш отец отнимет у нее детей, а ее с мужем сошлет в Сибирь. И императрица Елизавета тоже боялась… Боялась живого императора Иоанна Антоновича, и боялась его убить. Потому и прятала меня сначала в ссылке, потом – в тюрьме. Страх – опасный советчик, и вам он ныне подсказывает правильное, но бесчестное решение. Я вот уже никого не боюсь. И никого не осуждаю. Это привилегия мертвеца. Я узнал все, что хотел… Я в вашей власти, ваша светлость, извольте позвать стражу.


***

«Купца» Тимофея Курдилова из Риги отправили под конвоем в Петербург, в Тайную канцелярию. Держали в Петропавловской крепости, долго допрашивали. Сам Степан Иванович Шешковский дознание учинял. Курдилов твердил одно и то же: «Я чудом спасшийся император Иоанн Антонович». Пытать его государыня Екатерина Алексеевна запретила – Шешковский так и не понял, почему.

После дознания Курдилова сослали в Соловецкий монастырь – с мягким предписанием: поселить в келье, где сам захочет, выпускать на прогулки без ограничений, только чтобы из монастыря никуда не делся. На содержание узника было положено отпускать из казны 10 копеек в день. Не много и не мало. Прожить хватит.

В Соловецком монастыре названный Тимофей Курдилов вел себя тихо и прожил недолго. Иноки, что были приставлены смотреть за ссыльным, после рассказывали, что он все сидел у воды целыми днями и смотрел на пепельно-серые волны Белого моря. Такие похожие на воды Ладоги. Верно, представлял себе, как плывет куда-то. Может, в Данию, к братьям и сестрам. А, может, и на тот свет, к матери и отцу. Так засмотрелся – что у воды и умер. А с ним умерла его тайна, известная только ему самому. Да еще неведомым «добрым людям», имена которых так и не смог выведать у арестанта умелый дознаватель Степан Иванович Шешковский…


Часть первая. Аннушка Вторая.

Глава 1. Эхо зимнего дворца.

Боже мой, как тяжело идти! Как он огромен и нелеп, этот дворец, даже от его названия мороз по коже – Зимний!6 Всюду обильная, но облупившаяся позолота, дорогие, но грязноватые портьеры – и худо заделанные щели, из которых тянет затхлым духом, сквозит холодом в промозглую погоду, и лезут отвратительные тараканы. Какие бесконечно длинные и гулкие залы… Здесь живет дворцовое эхо: блуждает в зеркалах, вздымает тяжелые портьеры, язвит, пересмешничает… Если скажешь: «Анна!», оно ответит – «Елизавета!», и тогда предательски задрожат пальцы, вцепившиеся в складки платья, и потемнеет в глазах, и не хватит воздуха! Она всегда была такой неловкой, маленькая принцесса Аннушка, Анхен. Тяжелое и царственное имя Анна ей дали здесь, в России, пятнадцатилетней девочкой крестив в православие. А она не Аннушка вовсе, и тем более не Анхен, а Лизхен! Елизаветой ее назвали при рождении, как и ту, другую, рыжеволосую, зеленоглазую, в алом платье, расшитом золотыми нитями, так что вся она, лютая соперница, сияет, как солнце.

Правительница Анна – серебряная, в атласном платье, расшитом серебром, с жемчугами на шее и алмазами в гладких черных волосах, а цесаревна Елисавет Петровна – золотая, рыжая, веселая… И все любят Елизавету, потому что цесаревна – солнце, а правительница – только луна, серебряная луна. Всегда так было, даже при жизни тетки-императрицы, Анны Иоанновны.

Если обернуться, сделать шаг назад, то увидишь тетку, как живую. Она тяжелая и кряжистая, словно древние каменные изваяния женщин канувших во тьму народов, которые, рассказывают, стоят в степях на южных рубежах ее бескрайней империи. И смотрит она на свою единственную племянницу сердито и недовольно. Рядом с нею – герцог Курляндский Бирон, роскошный и похожий на злого породистого жеребца, теткин фаворит. Он нагло усмехается. Тетка Анна в могиле, Бирон – в Сибири, но оба они – позади. Их призраки навсегда заплутались в мрачных дворцовых стенах. А кто впереди, кто ждет Аннушку в конце бальной залы, в конце ее пути? Рыжеволосая красавица Елизавета – вот она, стоит и торжествующе смеется красивыми полными губами, жемчугом оскаленных зубов! Это тоже призрак? Или дерзкая красавица, дочь северного титана Петра Великого, сама явилась в Зимний в неурочный час, чтобы поглумиться над своей неуклюжей соперницей на дороге к престолу российскому? Аннушке становится жутко, до оторопи, до дурноты. Между худыми лопатками под громоздкой парадной робой7 скатываются холодные капли, как перед смертью. За спиной – грозные призраки, впереди – опасный враг. Бежать, позвать на помощь? Поздно, никто опять не придет на ее слабый зов. Придворные, слуги в страхе или в безразличии не двинутся с мест. Караульные гвардейцы не сойдут со своих постов, словно бездушные статуи. Никому нет дела до нее, нежеланной и случайной правительницы… Но она еще правительница, титулованием великая государыня и великая княгиня империи, занимающей едва не половину карты обитаемых человеком земель! Она не сдастся без борьбы! Отчаянно вскинув увенчанную напудренной прической голову, Аннушка делает несколько судорожных шагов вперед – назад слишком страшно! – навстречу Елисавет, дщери Петровой. Голос предательски дрожит и рвется, но Аннушка изо всех сил будит в нем сталь, тщательно подбирая все еще непослушные после семнадцати лет в России русские слова:

– Сударыня, извольте отвечать, некое дело или безделье привело вас ко мне без надлежащего… полагающегося… должного… Verdammt noch mal8, как жестоко вы поплатитесь!..

Аннушка протягивает вперед слабую дрожащую руку… и пальцы утыкаются в засиженное мухами зеркало. Это ее собственное отражение, которому багровый отсвет заката, пробившийся через вечно немытые дворцовые стекла, придал красноватый оттенок, играя с блестящей парчой. Даже солнце в России готово изменить ей! И за спиной никого: сквозняк колышет грузную портьеру – это и есть Анна и Бирон из ее кошмара! От облегчения и внезапного упадка сил у Аннушки стремительно темнеет перед глазами, пронзительно звенит в голове – и она как подкошенная падает перед зеркалом на истертый дворцовый паркет. Но в угасающем взгляде успевает сверкнуть ослепительная победная усмешка Елизаветы Петровны. «Так она все же была?» – отрешенно изумляется Аннушка, и мир гаснет.

…Какой отвратительный запах! Верно, в дворцовых закоулках опять издохла крыса, или нерадивый слуга опрокинул ночной сосуд. Но голове так приятно лежать – на упругом, мягком, теплом….

– Анхен, Аннушка! Милый дружочек! Открой глазки!

Ах, это верная Юленька Менгден, единственная близкая душа в этом дворце, фрейлина и подруга-наперсница, уложив бедную Аннушку к себе на колени, настойчиво сует ей флакончик с омерзительными нюхательными солями.

– Фи!!! – фыркает юная правительница, оживая. – Юлиана, как ты позволила такой мерзости случиться у меня под носом?!

– Но Аннушка, душа моя, – Юлиана гладит ее по лицу мягкой сильной рукой, нежнее, чем положено подруге; так, наверное, подобает влюбленному кавалеру. – Тебе было дурно. Это ароматические соли…

– Я понимаю, что это! – правительница намеренно сердится, великодушная Юлиана единственная позволяет ей покрикивать на себя, не обижаясь, и на ней можно отрабатывать властные интонации. – Но я имела в виду эту подлую рыжую кошку Елисавет, которая предерзко проникла сюда…

– Но Анхен, позволь, – Юлиана Менгден умоляюще воздевает руки. – Я все время была подле, в соседней зале. Я не видела здесь ни души, кроме тебя, никакой Елисавет! Неужели ты думаешь, что я попустила бы твоей гнусной хулительнице проникнуть сюда со злым умыслом?

Тут в миндалевидных карих глазах Юлии вспыхнул бойцовский огонь, и со своими вздернутыми упрямыми скулами и веснушками на носу она стала похожа на задиристого подростка.

– Эта чудовищная женщина опять обидела тебя, дружочек? – звенящим от воинственности голоском вопросила они. – Скажи всю правду, и я заставлю ее ответить!

При виде этого порыва Аннушке стало тепло и немного грустно. «Мой единственный, мой самый верный страж», – подумала она с умилением, но вслух сказала ворчливо:

– Не обидела на сей раз, коли ты ее не видела. Помоги же мне встать на ноги, в этой проклятой робе мне не справиться самой, как сверженному наземь рыцарю!

– Да, ваше высочество! – церемониально, но несколько обиженно ответила отважная фрейлина, совсем не обрадованная этой сменой положения. Она неохотно завозилась, расправляя собственные пышные кринолины, случайно скользнула рукой по паркету, не удержала равновесие и словно невзначай прижалась пылающими губами к лицу Аннушки…

И тут как назло раздались чьи-то редкие и гулкие шаги. «Ах, это муж, – подумала Аннушка скорее досадливо, чем смятенно. – Он всегда так медленно ходит, недотепа, но появляется так некстати!» Она попыталась освободиться от пылких объятий не совсем владевшей собой Юленьки, однако было поздно.

– Милостивые государыни, мне думается, что сие взаимное расположение женских особ, столь обличенных высоким положением, не можно назвать полностью политичным, – произнес скрипучий мужской голос, не окрашенный никаким чувством. Аннушка наконец бросила на говорившего взгляд поверх плеча подруги-наперсницы.

Да, это он, милостью покойной тетки ее муж, герцог Антон-Ульрих Брауншвейгский, новопроизведенный милостью судьбы генералиссимус Российской Империи, так и оставшийся при этом в глазах Аннушки невыразительным и докучным придатком ее несчастий. Как это похоже на него – застав дам в подобной позе он мог бы хотя бы рассердиться, закричать, чтобы быть чуть более человеком. Или, наоборот, проявить участие, прийти на помощь, помочь молодой супруге подняться на ноги. Но он беспомощно торчит рядом, без выражения на блеклом скучном лице. Если бы не расшитый золотыми галунами мундир да шпага с богато украшенным эфесом, его с этой деревянной выправкой можно было бы принять за камер-лакея.

– Ваше высочество, соизвольте подать помощь ее высочеству, – быстро нашлась бойкая Юленька, – Ей сделалось дурно, надобно проводить ее…

Тонкие губы Антона-Ульриха едва заметно дрогнули, на них отразилась презрительная усмешка. Надо отдать ему должное: он слаб и безволен, но отнюдь не глуп и хорошо понимает свое унижение в этом несчастливом и натужном браке. Раньше, когда унылого тогда еще принца воодушевляла надежда на взаимность черноволосой красавицы Аннушки (поначалу он и вправду был сильно увлечен ею!), он уже давно стоял бы перед ней на коленях, покрывая холодную белую ручку поцелуями. Но сейчас он лишь повернулся на паркете в своих гнусаво скрипнувших кирасирских ботфортах и обронил через плечо холодно – как сосулька упала с крыши в лужу:

– Надобно обратиться к лейб-медикусу, меня же увольте. Уповаю, нынче вечером этот прискорбный пассаж не освободит вас от присутствия на ассамблее, моя высочайшая супруга, равно как и вас, госпожа Менгден.

По-русски Антон Ульрих говорил отменно, даром что жил в России много меньше, чем Аннушка. Однако почему-то всегда выбирал для своих фраз самые ходульные и вычурные конструкции, своей нелепостью очень похожие на него самого. Ботфорты медленно проскрипели прочь, и где-то в дальней анфиладе покоев чеканно грохнули приклады ружей – часовые взяли на караул своему главнокомандующему. Служба есть служба!

– По крайней мере, он деликатен, вовремя убрался! – хихикнула Юленька Менгден, не торопясь размыкать объятий. Аннушка решительно отстранила ее и, проведя энергичную комбинацию телодвижений, умудрилась сама выпутаться из тяжелых кринолинов и встать. С неожиданной решительностью схватила подругу за руку и рывком поставила на ноги, сказав:

– Это вообще-то должна была сделать не я с тобою, а ты со мной! И больше не позволяй мне вот так валяться, Жюли, что бы ни случилось! Не хочу быть слабой… – тут голос Аннушки сорвался, и она совсем по-детски всхлипнула, – Даже если суждено мне унизиться перед Елизаветой, – закончила она шепотом.

– Ну что ты, Аннушка, – ответила верная Юленька, которую, казалось, ничего не могло обескуражить, – Не бойся, мы успеем тебя короновать. Ты будешь императрица всероссийская Анна Вторая…

– А как же сын? – вскинулась юная правительница. – Ведь он – император по завещанию тетушки.

– Он примет корону из твоих рук, когда подрастет, – легко, словно речь шла о самых обыденных вещах, отозвалась Юлиана Менгден.

Но коварное дворцовое эхо слышало этот разговор и уже повторило по- своему. «Не примет… Не успеем… Не Анна Вторая… Елисавета Первая…».

***

Так и сбылось. Как нашептало дворцовое эхо. Оно всегда говорит правду. Злую правду, горькую! Ах, если бы доброе эхо завелось в этом неустроенном дворце! Но, видно, не судьба…

Впоследствии в свой черед побаивалась каверз этого эфирного обитателя Зимнего и победившая в борьбе за трон Елизавета Петровна. Потому и постановила: «Понеже в Санкт-Петербурге наш Зимний дворец не только для приему иностранных министров и отправления при дворе в надлежащие дни праздничных обрядов, но и для помещения нам с потребными служителями и вещами доволен быть не может, мы вознамерились оный наш Зимний дворец с большим пространством в длине, ширине и вышине перестроить».

Но это уже совсем иная, более поздняя история…


Глава 2. Дамы выбирают кавалеров.

В детских играх своих Аннушка любила представлять себя несчастной, но гордой принцессой, с благородным достоинством отвечающей своим гонителям. Встав перед зеркалом, она картинно складывала ручки, словно они и впрямь были связаны, изображала холодную полуулыбку (для этого следовало слегка, с достоинством приподнять только уголки губ) и говорила коварной зеркальной глади: «Вы не сможете меня унизить, господа! Я была и останусь благородной принцессой и сохраню свое достоинство даже в изгнании…».

Дальше она обычно не договаривала – на губах сама собой появлялась настоящая улыбка. Все это – игра, только игра, никаких несчастий нет и в помине, мир непременно будет добр к ней, а тетка-императрица Анна Иоанновна хоть и не в меру сурова, но любит свою племянницу. Да и кого ей еще любить, кроме Аннушки? Не осталось ведь у государыни кровных родственников, кроме этой вечной соперницы и пересмешницы, Елизаветы Петровны. Да и Елисавет – разве что по крови родственница, но не правомочный член августейшей семьи императрицы. Это враг, коварный враг, до поры до времени скрывающий свою вражду и помыслы, о чем ведомо и самой императрице, а даже ее маленькой наивной тезке, Аннушке Мекленбург-Шверинской.

Наделенная богатым воображением и природной тягой к красоте, Аннушка, с детства жившая при дворе, подменяла недостаток впечатлений, с головой бросаясь в мечты, в яркий и многообразный воображаемый мир сказочных королевств, чудесных приключений, благородных рыцарей и страшных злодеев. Излюбленной ее фантазией была «гонимая принцесса». Какой же ребенок не фантазирует? Воспитательницы и учителя привыкли не препятствовать воображению девочки, благородная кровь которой предрекала ей высокое положение в будущем. Аннушка все больше отдавалась своим мечтам, и когда отрочество сменилось трепетной юностью, обрела твердую уверенность, что эти призрачные образы реальны, они могут предрекать будущее, предупреждать об опасности.

Когда над империей еще властвовала царственная тетка Анна, а царил всемогущий отпрыск заштатных курляндских дворянчиков Бирен9, Аннушке однажды представилось страшное. Будто не себя видела она в зеркале и не дворцовую залу, а полутемную комнату, обставленную старой, вышедшей из моды мебелью. В комнате этой тускло горела одна-единственная свеча, а сквозь оконные решетки видна была серая холодная река, самый ее краешек, узкий, как лента в черных волосах Анны. Что это за река и что это за комната, Аннушка не знала и, теряясь в догадках, пугалась еще больше. В этом странном и страшном зазеркалье пахло горем и лекарствами, и запах у страдания был не привлекательный и благородный, как в книжках, а противный, приторный, тошнотворный. На кровати, выпростав поверх лоскутного одеяла восковые, прозрачные худые руки, лежала изможденная молодая женщина. Она умирала, и все звала кого-то непослушными синеющими губами. «Иванушка…, – шептала женщина, – Иванушка…. Где он? Куда они его дели? Позовите Иванушку… Юленька… Мориц… Где они все?».

Завороженная мрачным видением, Анна вгляделась повнимательнее – и задрожала от страха. Эта женщина – бледная, бесконечно усталая от потерь, еще молодая годами и в то же время – старуха, прожившая целую вечность мук, была она сама. Над ее смертным ложем склонилась согбенная фигура, живое воплощение молчаливой скорби. Но это была не верная Юленька Менгден и не возлюбленный Мориц Линар, а унылый и неловкий Антон-Ульрих, герцог Брауншвейгский, еще более жалкий в жестоком зазеркалье и в своем горе, словно постаревший на десять лет. Он держал белую, исхудавшую руку несчастной женщины – ее, Аннушкину, руку, прижимал к губам тонкие ледяные пальцы и плакал. И еще кто-то черный стоял рядом у постели умирающей, склонив голову, словно ждал чего-то. Черный и высокий, под темным одеянием не разобрать лица. Это священник? Или?.. О нет, только не это!! Боже мой, Господи, черный человек поднимает голову…

Охваченная страхом, что этот черный посмотрит на нее, и она навсегда утонет в колдовском зазеркалье, Анна зажмурилась и, не помня себя, опрометью бросилась прочь. И… вдруг оказалась в объятиях жадно схвативших ее рук. Она отчаянно закричала, и, силясь вырваться, замолотила бессильными кулачками, но объятия сжались еще крепче. Сердечко мертвенно упало вниз от ужаса, и бедняжка непременно потеряла бы сознание, если бы схватившее ее нечто не пахло бы так знакомо. Немыслимой смесью модного аромата парижской лаванды и фиалок, шампанского, сладкого табака и лошадей (последним больше чем нужно) пах только Питер Бирон-младший, ветреный отпрыск полновластного тетушкиного фаворита, легкомысленный щеголь и самый веселый из Аннушкиных кавалеров.

– О, немилосердная Анна, за что такой жестокий прием? – театральным голосом возгласил юный вертопрах, не торопясь, тем не менее, размыкать своих объятий (Аннушка с перепугу влетела прямо в них). – Каюсь, я на целых два дня задержался с возвращением вам романа этого французика Филиппа Грегуара «Небесные наслаждения», но стоит ли из-за этого налетать и избивать меня вашими острыми кулачками? К тому же, – Питер с сожалением снял одну руку с Аннушкиной талии и выудил из-за отворота лазоревого камзола растрепанную книжицу, – Вот ваша книга, а вот и мой утешительный приз!

Тут он бесцеремонно, но слишком весело, чтобы это можно было счесть оскорбительным, сочно чмокнул Аннушку прямо в дрожащие губки. Она и не думала сопротивляться. Пережитый ужас совершенно лишил ее сил. Румяное лицо молодого повесы, которое было бы слишком смазливым для мужчины, если бы не наследственный хищный Бироновский нос, плыло у Аннушки перед глазами.

– Эта комната, Питер, где эта ужасная комната? – только и смогла пролепетать она.

При всем своем легкомыслии Питер был внимательным юношей, а их с Аннушкой давние игры в ухаживания, легкие и веселящие, как молодое вино, давали им право считать друг друга приятелями.

– Какая комната, милая Аннушка? – с участием спросил он; Бирон-сын всегда называл ее так, по-русски; наверное потому, что в России, отданной на волю его отца, чувствовал себя как рыба в воде, и все русское представлялось ему своим, доступным. – О чем вы говорите?

– Темная такая, бедная… Там еще река была за окнами. И словно дети плакали. Совсем рядом. И кто-то черный… Такой темный…

– А, опять ваши потешные фантомы, моя сказочная принцесса? – тон Питера вновь обрел игривые нотки. Он бесцеремонно толкнул ногою дверь в Аннушкины покои и увлек ее за собой, – Войдемте же, и вы увидите, как я заставлю отступить силы тьмы, им не устоять перед благородным железом! Ах да, я не при шпаге, тогда воспользуемся этим магическим орудием…

И Питер героическим жестом выхватил из вазочки с фруктами десертную вилку. Аннушка бледно улыбнулась – рядом с этим жизнелюбцем, буквально источавшим веселую силу юности, ее сумеречная мнительность таяла сама собой. С Питером было так хорошо танцевать на балах, насмешливо наступая друг другу на ноги, дурачиться на машкерадах в Летнем саду и даже, сбежав от всех, украдкой целоваться в дальней беседке, слегка пьянея от сознания непристойности… Он нравился бы Аннушке еще больше, но тому препятствовали два обстоятельства, и второе, что Питер никогда не бывал серьезен, о втором же заставляло трепетно молчать ее девичье сердце.

– Итак, злые силы сокрылись от доблестного рыцаря и прекрасной дамы!, – Питер сделал потешный фехтовальный выпад вилкой, не переставая другой рукой обнимать талию Аннушки. – И никто не плачет. Отвечайте не скрывая, сударыня, где вы все это увидали?

– В зеркале…

Анна смотрела на его матовую гладь с изумлением, словно очнувшись от сна. Не было в его глубинах больше ни комнаты, ни умирающей женщины, ни серой реки за окнами. В нем отражались только привычная обстановка ее собственной обители: изящная резная мебель, портьеры, высокая кровать в кружевных подушечках под изображающим звездное небо балдахином.

– Так, в зеркале нет! – сосредоточенно заметил Питер. – Несомненно, темные сущности прячутся под кроватью, где же им еще быть? А ну посмотрим…

– Ах! – только и успела вскрикнуть Аннушка, как оказалась лежащей на своей мягкой перине, а над нею, щекоча лицо длинными ароматными волосами, с недвусмысленными намерениями навис молодой пылкий мужчина. На мгновение все ее естество жарко дрогнуло, но лишь на мгновение…

– Ну это уж нет, сударь! – Аннушка от души влепила Питеру звонкую отрезвляющую пощечину. – Стыдитесь так преступно пользоваться моим расположением!

Он не обиделся, перехватил ее ручку и со всем пылом поцеловал. Но намек был понят, и Питер по-дружески уселся рядом с Аннушкой на ее кровати.

– О несчастный жребий отвергнутого влюбленного, – трагически возгласил он; он просто не умел быть серьезен.

– Низкий человек, подлый обольститель, козлоногий сатир, немедленно вон отсюда!! – воскликнул вдруг звенящий от негодования голосок. Аннушка, не совсем оправившаяся от всех треволнений этого часа, не совсем поняла его происхождения и первым делом сделала для ошарашенного Питера протестующий жест: «Это не я, я здесь не при чем!»

Подобная разъяренной фурии, вторглась Юленька Менгден, которой яркий румянец гнева удивительно шел к каштановым волосам. Чтобы быстрее бежать, она подобрала свои пышные юбки так высоко, что стали видны крепкие стройные лодыжки и маленькие бальные туфли мужского покроя – верная подруга Аннушки всегда предпочитала мужскую обувь, заявляя, что скользит на высоких каблучках.

Не успел Питер Бирон привстать с оскверненной его седалищем девичьей постели, как в довесок к Аннушкиной пощечине получил от госпожи Менгден увесистую оплеуху: «Nimm es, du Mistkerl!!!».10 Резво обежав вокруг кровати, Юленька сжала крепкие кулаки и явно вознамерилась попортить Питеру его породистый бироновский нос. Но тот стал с немалой ловкостью уклоняться от нее, так же крутясь вокруг кровати, на которой сидела совершенно потерянная Анна.

– Вот оно где злые силы таились, – крикнул Бирон-младший, с ловкостью уворачиваясь от госпожи Менгден. – А я мнил – под кроватью…

В ответ Юленька разразилась такой отборной бранью на немецком, которая сделала бы честь какому-нибудь прусскому сержанту. Аннушка с отвращением закрыла ушки ладошками: в отличии от Питера и Юлии, давно изъяснявшихся в обыденной жизни по-русски, а немецкий почитавших чем-то типа экзотического наследства, для нее немецкий язык даже в России остался родным.

В конце концов, Питер, напоследок зайдя Юленьке с тыла, дал ей звонкого шлепка по круглым ягодицам (так, наверное, он оглаживал лошадей, подумала Анна) и с хохотом выскочил за дверь.

– Только переступите этот священный порог хоть раз, бесчестное существо, и я вызову вас к барьеру! – запальчиво крикнула Юленька.

Створки дверей на мгновение приоткрылись, вставилась растрепанная голова Питера:

– Отказ! Всем известно, что вы фехтуете лучше меня, Марс в юбке!

– Я проткну вас насквозь, вонючий Центавр, и вся Россия скажет мне спасибо!!

– И я буду навсегда опозорен, что меня победила девка! А, паче, одолею я, так все станут смеяться, что я победил девку… Так что я при любом раскладе останусь в накладе, – Питер любит блеснуть народными выражениями, вспомнила Аннушка. – Au revoir, Mesdames!11

Он послал юным дамам издевательский воздушный поцелуй, и поспешно захлопнул двери – в то место, где только что была его голова со звоном впечаталась Аннушкина любимая чашка саксонского фарфора – и рассыпалась на множество нарядных осколков.

– Но зачем?! – Аннушка, чуть не плача, уставилась на воинственную подругу.

– Почти попала! – удовлетворенно заметила Юлиана, по-мальчишески отряхивая ладони. Потом, уперев руки в крутые бедра, приняла позу оскорбленного правосудия и вопросила:

– Извольте немедля отвечать, моя дорогая, насколько далеко вы позволили продвинуться гнусным заигрываниям этого подлого сына подлого отца?

После всего пережитого Аннушка не знала, плакать ей или смеяться.

– Ах, Жюли, оставь, – тихо произнесла она. – Питер славный мальчик, он мне друг. Ты же знаешь, что в моем сердце… Ах, тише, умоляю, это услышат!

Она с ужасом взглянуло в зеркало, словно именно этот вечный источник видений и тревог мог ее подслушать. Прозорливая Юлиана перехватила этот взгляд.

– Гадала что ли? – грубовато хмыкнула она. – На суженого? Что ж ты от зеркала никак не оторвешься? Других забав нет что ли?

– Нет, засмотрелась просто. И голова закружилась. И я видела…

– Опять? Пустое все это, – сердито сказала фрейлина, и прибавила повелительным тоном, словно из них двоих принцессой была она.– Иди немедля. Тетка зовет.

– Тетушка? Зачем?

– О женихе с тобой говорить будет.

– О некрасивом этом, Антоне-Ульрихе? Не хочу я его. Он на ягненка похож. То ли дело Мориц… – Аннушка слабо вскрикнула, произнеся это запретное, но такое вожделенное созвучие, и в один миг сначала смертельно побледнела, потом залилась густым румянцем.

– Эка тебя разукрасило, подруженька! – Юленька тоже подпустила русского просторечия и нежно потрепала Аннушку по щеке. – Мориц хорош, милая, спору нет. Только искренен ли сей прославленный селадон12? Стоит ли ему верить?

Юлиана приобняла Аннушку за талию и заглянула в глаза – настойчиво, вопросительно. Потом со вздохом отпустила. Ничего Анна еще не понимает… Девчонка! Гаданья на зеркалах да кавалеры у нее на уме. А Мориц Линар, саксонский посланник при русском дворе и предмет нежных чувств принцессы Анны, – тонкая штучка. Красавец, хитрец, опытный обольститель, ни слова в простоте – и ни слова в искренности. Удивительно, рассказывают, что в его карьере не было ни одной дипломатической миссии, которую бы он не провалил. Однако саксонский двор его ласкает, а внушительное состояние сего блистательного графа только прибывает после каждого подобного «провала». И здесь, в России, он себя покажет. Зачем еще слетаются сюда, словно саранча на тучные нивы, подобные ему? Себя остзейская баронесса и дочь шведского офицера Юлиана Магнусовна Менгден почитала патриоткой Отечества Российского, и потому презирала Бирона, смело обличала казнокрадов и чиноискателей при дворе, наипаче из иностранцев. Но, будучи честной сама с собой, признавала, что недолюбливать саксонского Морица Линара у нее есть сугубо личные причины.

– Кому же мне верить, Юленька? – Анна всегда завидовала уверенности и почти мужской внутренней силе своей подруги. Вот и сейчас хотелось прижаться к ней, почувствовать ее горячее дыхание, словно она – Мориц. Прекрасный кавалер, граф Мориц Линар…

Юлиана почувствовала это внутреннее Аннушкино движение и поспешила поклясться подруге в верности, преклонив колено у ее ног. Словно сама Юлиана была рыцарем, а Анна – его дамой. Впрочем, Анна действительно была прекрасной и хрупкой дамой. А Юлиану насмешливая природа угораздила родиться женщиной. Она же все время чувствовала себя воительным мужем, отважным рыцарем, заключенным в постылую женскую оболочку, отягченную излишними украшениями плоти и физиологическим13 несовершенством. Впрочем, что такое плоть, если так силен голос духа?

– Анна, клянусь своей бессмертной душой, что не изменю тебе никогда, – торжественно произнесла Юлиана. – А верить можешь мне… И только мне! Порукой в том моя рыцарственная честь!

– Но ты ведь не рыцарь, Юленька, – хихикнула Анна почти кокетливо, словно Юлиана и вправду была кавалером.

– Не совсем, – хмуро согласилась фрейлина Менгден. – Однако мой родовой герб с баронской короной дает мне право на рыцарство… Найди место в «L'Art de chevalerie»14 где сказано, что рыцарем может быть только мужчина?! Я так хотела бы стать им… Для тебя, моя милая.

– Но сие невозможно, Юленька, – попыталась возразить ее Анна. – И слава Богу, что он создал нас не для этих ужасных рыцарских баталий…

– Господь тут ни при чем, милая. Это мужчины узурпировали право на доблесть.

Аннушка промолчала. Не захотела попусту спорить с подругой. К тому же императрица Анна была гневлива и взрывалась, словно пороховая бочка (сея вокруг опалу и разрушение), если кто не спешил явиться на ее зов. Анна поспешно поправила прическу, привела в порядок смявшееся платье и поспешила к тетке-государыне. А Юлиана осталась перед обманным и магическим зеркалом, знавшим столь многое. Она сердито нахмурила красивые дугообразные брови, с осуждением взглянула на свое отражение. Сегодня она нравилась себе еще меньше обычного. Что это за нелепые фижмы, кринолины, обременительные кружева, глупые локоны? Да еще отвратительная пудра и мушки, только привлекающие клопов и блох! Юлия представила себя в гвардейском мундире, со шпагой на боку. Хотя нет, гвардейский зеленый кафтан несколько пошловат, а офицерский шарф, который по артикулу в пехоте носят через плечо, будет скрадывать форму груди. Уж лучше драгунская форма – ее нарядный васильковый цвет так подойдет к ее карим глазам, а кавалерийский шарф вокруг талии чудно подчеркнет ее тонкость. Так, право, было бы лучше…

Хотя, может быть, и хорошо, что военная служба закрыта для дам… Пока закрыта! Она слишком отягощает своим убийственным однообразием и скучными обязанностями. Но вот Российской Империей давно уже правят женщины. Не наследники суждены были Петру Великому, а наследницы. Жаль, Аннушка слаба, она годится в наследницы великого государя только в том случае, если ею будет руководить сильная и надежная рука. «Но ничего, в моих руках достанет силы, – со спокойной уверенностью подумала госпожа Менгден. – А пошатнется, я ее подопру… Своим плечом! Придет черед, и будет в России Анна Вторая! А чтобы она не забыла за своими сердечными увлечениями и зеркальными стразами о трудах на благо Отечества, подле нее самое место и Юлиане Первой. Виват, Россия! Только бы этот Мориц не мешался под ногами… На изумление скользкий и опасный малый, которому самое место на короткой цепи в Шлиссельбурге… Не бывать ему новым Бироном, а с Саксонией как-нибудь объяснимся!».

***

Аннушка с детских лет боялась тетку, Анну Иоанновну. Разумом понимала, что для императрицы она – ее любимая и единственная племянница, но только странная у тетки была любовь, скорее похожая на властное чувство собственности. Простирайся Аннушкин взгляд несколько дальше дворцовых стен и «прешпектив» столичного Града Петрова, она, наверное, поняла бы, что очень похожее чувство обладания испытывал барин к своим крепостным рабам, любя их при этом, как любят свою собственность. Но юную Аннушку совсем не занимало сословное устройство России. Для Анны же Иоанновны, добившейся абсолютной власти Российском престоле своей мощной рукой, разорвавшей «кодиции» Верховников15, таковыми крепостными были все ее подданные, не исключая высшую русскую знать и высокородных иностранцев. Потому-то тетка-императрица смотрела на Аннушку сурово и подозрительно, насупив брови, а улыбалась редко и лишь когда племянница оправдывала ее ожидания. Увы, приходилось признать, что Аннушка эти ожидания оправдывала редко. Почти никогда.

Аннушка была застенчивой, неловкой, иногда – капризной, иногда – доброй, и чаще всего – не злой. Ей же следовало быть гордой, жесткой и хитрой, как и подобает племяннице императрицы – и тогда, возможно, «прешпективы» очередной женщины на престоле Российском открылись бы перед нею с большей очевидностью. Вот и сейчас, когда тетка вызвала ее к себе, Аннушка твердо знала: ничего хорошего ей этот разговор не сулит. Будет горько, нудно и стыдно, и разойдутся они смертельно недовольные друг другом – до новой встречи, такой же бессмысленной, как и эта…

Ах, бедная она сирота, некому за нее заступиться на этом свете! Бабушка умерла, матушка умерла, а отца, герцога Мекленбургского, Аннушка почти не знала… Только тетка у нее и осталась, да разве она – злобная, орущая, вечно осуждающая и обвиняющая – это заступница?

Замирая от липкого, постыдного страха, Аннушка толкнула дверь теткиного кабинета. Вошла тихо, почти бесшумно. И сразу стало зябко и тяжело, хотя в кабинете было хорошо натоплено – Анна-императрица любила, когда топят жарко, почти до угара. Но руки у Аннушки задрожали, как у маленькой, как в то мгновение, когда тетка впервые рассердилась на нее, еще при матери, и отвесила племяннице затрещину… Тогда Аннушка горько заплакала и бросилась к матери на шею, а мать все твердила: «Ты уж, доченька, не гневи государыню…». Она и не гневила – только тетка каждый раз сама гневалась, что бы Аннушка ни сказала, как бы себя ни повела…

Вот и в этот раз было то же самое: зачем только тетка ее позвала? Чтобы снова помучить? И чего только хотят эти властные жестокие люди от нее, несчастной?

Анна Иоанновна сидела в креслах, словно деревенская баба на завалинке, и, подобрав подол платья серебристой парчи грела у голландской печки большие как у крестьянки ноги в штопанных шерстяных чулках. Сначала императрица вопросительно и ожидающе посмотрела Аннушке в лицо, а потом, не дождавшись желаемого ответа, опустила глаза ниже, на живот. В животе сразу стало неуютно и тяжело, и Аннушка, взрослая барышня, невеста, всерьез испугалась, как бы не осрамиться.

– Не ты мне надобна, – зло и сердито сказала наконец царственная тетка, – А только чрево твое худое да тощее. Родишь мне наследника престола Российского, и шут с тобой – живи, как знаешь. Дури, чуди со своей Юлькой Менгденшей! Слыхала, как эта язва, Елизавета, твою фрейлину любимую называет? Жулька… Точно собачку, что на кровати валяется… На твоей кровати, племянница… Неужто верно то, что про вас с Жулькой рассказывают? Целуетесь, вы будто, милуетесь, будто баба с мужиком?! Тьфу, пропасть! Даже представить гадко… Али врут?

– Врут, ваше императорское величество, все врут! – торопливо ответила Аннушка.

В их отношениях с Юлианой Менгден, с ее наивной точки зрения, и вправду не было ничего предосудительного. Ну, спали, обнявшись… Но во дворце зимой холодно, и почти всегда – страшно. А Юлиана – такая смелая, с ней можно ничего не бояться!

– А почему спите с ней в одной кровати? – не унималась тетка.

– Страшно мне одной, государыня-тетушка… – чуть слышно оправдывалась Аннушка. – И холодно. И чертовщина во тьме мнится… Ежели одна сплю. А Юлианы призраки боятся. Не приходят.

– Какая-такая чертовщина во дворце помазанника божьего!? Ты что сдурела, девка? – громогласно рассвирепела тетка. – Или смеяться надо мной вздумала? Ежели смеяться – то поостерегись… Не посмотрю, что племянница, в каморе запру, пока чудить не перестанешь… Ох!!

Вдруг багровое толстомясое лицо императрицы посерело, она заполошно схватилась пухлой рукой в дорогих перстнях под левой грудью и с живым ужасом в голосе выдавила:

– Ахти!.. А что если не бесы то вовсе… Ночью-то ты их видела… Что если людишки лихие! Все извести меня хотят! Все крамолу умышляют!

Аннушка перепугалась еще больше, чем от гнева императрицы. Она заметалась по комнате, ахая и хватая то затейливый серебряный кувшин с водой, то заморское опахало страусовых перьев. Бросилась овевать им лицо тетки. Та с подвоем причитала о «изменщиках-заговорщиках», и из глаз ее катились самые настоящие крупные слезы. Аннушке впервые стало жалко эту грубую и властную женщину, которая всю жизнь боялась своих призраков, тоже выходивших из мрака. Только ее призраки были из плоти и крови, они могли посягнуть на ее престол.

– Тетушка, тетушка, не бойтесь, то точно не живые люди были! – принялась утешать ее Аннушка. – То тени бродят, наверное…

– Что за тени?! Отвечай, девка! – императрица поразительно быстро овладела собой. – Гляди, коли соврешь! Ужо в Тайной канцелярии сведают, чьи это тени к тебе ходить повадились.

– Просто тени, – пролепетала Аннушка, помертвев при упоминании страшного дознавательного ведомства, которое под скипетром тетки не ведало роздыху. – Верно, души людей несчастных, умерших без покаяния или казненных…

– Кем казненных? Мной?! – заорала тетка. – Крамольников престола моего жалеешь, зоилов16 моих, тля Мекленбург-Шверинская?!

– И вами, тетушка. И государем покойным Петром Алексеевичем, – эти слова слетели с Аннушкиных губ словно сами собой. Она вовсе не хотела их говорить и в испуге отступила к дверям, боясь, что тетка сейчас встанет со своего седалища и надает ей пощечин. А рука у Анны Иоанновны была тяжелая.

Но тетка повела себя на удивление тихо. Тяжело осела в креслах всем своим грузным телом, помолчала, вертя в руках дивно разукрашенный веер, которым Аннушка только что охлаждала ее пыл. Потом сердито бросила красивую вещицу на пол, наступила на нее пяткой. Веер жалобно затрещал, и императрица с мстительным удовольствием поднажала еще. Аннушка почему-то подумала, что так же переламывают людям кости на дыбе в упомянутой Тайной канцелярии. Ей стало холодно и страшно, но не как ночью, когда приходится спать одной, без Юленьки, и ее обуревают девичьи страхи, а по-настоящему.

– Помилуйте, ваше императорское величество…

Аннушка попыталась сделать глубокий книксен, но ее дрожащие ножки разъехались на паркете, и она бухнулась на колени, словно и вправду крепостная девка перед барыней. Императрица позволила себе алчно ухмыльнуться – ломать людей, видеть их испуг, слышать униженные мольбы о пощаде доставляло ее естеству почти плотское удовольствие. Махнула рукой (сверкнули драгоценные камни в перстнях) – мол, пес с тобою, ступай. Но на обратном движении сжала пальцы в кулак и притянула к себе – этот жест означал: останься! Маленькие проницательные глазки Анны Иоанновны пытливо уставились на Аннушку-младшую из под густых, по-молодому черных бровей.

– А ты, значит, у нас добренькая? – с прищуром произнесла тетка. – Случись каким произволением тебе на мое место забраться, то никого пытать и казнить не станешь?

– Никого… – прошептала Аннушка, и повторила уже тверже. – Никого!.

– И стервь эту, Лизаветку, в монастырь не запрешь?

– Зачем же, тетушка… Цесаревна Елизавета Петровна – наша ближайшая родственница. Да и вы ее при дворе держите, а не в монастыре.

– Мне Лизаветка не страшна, и не таких давила, – объяснила тетка-царица и для наглядности прихлопнула на подлокотнике осмелевшего таракана. – А вот тебя, милостивицу, ежели ты одна, без моей защиты останешься, она живо съест! И не подавится… Так что нипочем тебе не править, племянница, ни самой, ни в регентском статуте. Не допущу ради блага твоего же. Родишь – и довольно с тебя. Другие править будут. Те, что похитрее. А ты с Жулькой своей далее играйся. С тебя, дурищи набитой, довольно будет.

– За что вы меня так не любите, ваше величество…тетушка? – сквозь слезы спросила Аннушка. – Меня только маменька покойная и любила. И бабушка еще. Да только нет их уже на свете белом. А правда, что вас бабушка покойная прокляла17?

– Что? Что сказала? – закричала Анна Иоанновна. – Молчи, дура!

Она встала, шурша тяжелым, пышным платьем. Подошла к племяннице, все еще стоящей на коленях, схватила ее за тоненькие плечи жесткими, унизанными перстнями пальцами, рывком поставила на ноги и заглянула в глаза.

– Откуда знаешь, что бабка… то есть мать моя меня перед смертью поносила? Кто наболтал?…

– Люди рассказывали…

– Какие-такие люди? Поименно назови. Всех сказочников в Тайную канцелярию – и на дыбу!

– Не скажу, тетушка, хоть режьте меня…

– Резать тебя мне без надобности, пока сына не родила! – сказала Анна Иоанновна, отпустив племянницу. – А после не худо бы и проучить дуреху. Да жаль мне тебя, глупую, не понимаешь, что ли? Потому и не трону… Все-таки кровь родная. Да пойми ты, блаженная, что про такие вещи даже вслух говорить нельзя! Проклятие материнское – оно такое, оно и тебя догнать может…

– Меня? Почему?

– Да потому, что не только меня, многогрешную, матушка моя, царица Прасковья Федоровна в исступлении своем перед смертью облаяла. Но также и матушку твою, сестрицу мою нелюбезную Катерину Ивановну непотребными словесами славословила.

– А матушку за что?

– За то, что врозь жила с мужем своим. И не по закону. Амантов18 имела.

– Матушка? – не поверила Аннушка. – Не может быть!

– Может, племянница! Да и что тут такого? Дело, как говорится, житейское, бабье… (Тетка сально хихикнула.) А младшая сестра моя, Прасковья, и вовсе по амурному беснованию замуж выскочила. По староотеческому закону так не положено. Сиди при муже – и знай, молчи! Матерь наша, бабка твоя покойная царица Прасковья, крепко на стародавних законах сидела, чтоб ее нечистый в пекло унес! Вот ежели ты при муже своем тихо сидеть не будешь – и на тебя бабкино проклятие перейдет, и на детей твоих… А ты ведь не будешь, знаю я тебя! От жениха нос воротишь, на саксонского кобеля, посланника заглядываешься! Добро только, что отправила я сего Морица с глаз долой. Жульку ладно, потерплю пока, ежели ты без нее домовых боишься да спать по ночам не можешь… Бабе от бабы не забрюхатеть!

Тут императрица, вполне довольная своей остротой, в голос расхохоталась, причем без злобы – весело. Случалось с нею и такое.

– Благодарю, тетушка. – Аннушка присела в реверансе (на сей раз получилось). – Так зачем звали вы меня?

– К обручению готовься. Скоро оно. На жениха смотри поласковей, не то зенки вырву! Ей-богу вырву, я напрасно стращать не стану, сама знаешь.

– Сами же обещали не резать, а ныне глаз лишить грозитесь, – тихо, но твердо сказала Аннушка, к которой в делах любви всегда возвращалась смелость. – А то и колите мне глаза, ваше величество, ибо противен мне жених ваш, и смотреть на него тошно! Не пойду за него. Лучше – на плаху!

– Да что ты о плахе знаешь, девчонка?! Там хруст стоит как топор свистит, кровища с нее рекой… Книжек своих французских начиталась? Дуришь?! Принц Антон-Ульрих крови княжеской, благородной, и кавалер отменный, а что телом щуплый да лицом нехорош, так это ничего… С лица не воду пить! Стерпится – слюбится. Тебя до обручения крепко стеречь будут. Не уклонишься.

– Я убегу! Не удержите! Отравлюсь или утоплюсь!

– Да пойми ты, кобыла, я о тебе забочусь! – с выражением, которое у нее могло сойти даже за мягкую настойчивость, принялась объяснять Анна Иоанновна. – Не за саксонского же посланника тебе замуж идти, и не за Жульку твою! Вот смех и грех был бы – одна девка за другую замуж выходит… Таких и из церкви поганой метлой погонят, да и народ на смех поднимет! И дети от таких браков не родятся! Ты послушай, племянница. Ты не дури, выйди ты за этого прыщавого Антошку-Ульриха, что тебе стоит? А я после этого графа Линара может и верну – тебе в утешение, а Антошке в рогов умножение… Но после! Когда замуж выйдешь и сына родишь. Мне родишь, престолу Российской империи родишь, а не дрищу Антошке.

– Вернете Морица, тетушка? Вправду? – Аннушка услышала только то, что хотела услышать.

– Верну, верну. Играйся. Все, иди. Надоело мне с тобой лясы точить.

Баба-императрица грубо и устало махнула рукой, отпуская племянницу. Аннушке на мгновение показалось, что лицо у тетки сейчас не сердитое и не злое, а несчастное, измученное. Как будто на плечах у императрицы тяжелый груз, который до смерти не стряхнешь – не шуба соболья… Власть великую силу дает, но и до земли человека пригибает. А ей Аннушке, и не надобно власти – осердишься да озлобишься. Лучше жить себе в добре и в покое, да с любезным другом в любви!

А есть ли вовсе этот покой для нее в России, в которой она прожила с младенческих лет, но не смогла ни узнать, ни полюбить эту огромную страну, пугающую своими просторами и мощью своих чувств? Может, и нет его вовсе. У власти ты либо жертва, либо палач – третьего не дано. А если не хочется быть ни палачом, ни жертвой, как быть тогда?

Аннушка тихо затворила за собой двери кабинета императрицы, постояла в молчании и замешательстве. Кто-то почти бесшумно подошел к ней сзади, положил ей на плечи уверенные, горячие ладони. Конечно, это Юленька. Только она так подходит. И так умеет утешать.

– Не бойся, Аннушка! – сказала Юлиана. – Я всегда буду с тобой. В душе я сильнее любого мужчины. Я – твой верный рыцарь.

– Как Мориц?

– Я лучше, милая…

Она уверенно и даже властно взяла Аннушку под руку и увела прочь. Принцесса не противилась. Честолюбивой и пылкой Юлиане казалось, что она сейчас влечет свою слабую и доверчивую подругу не обыденной чредой дворцовых покоев, а триумфальным путем к славе. Или к гибели? Кому дано знать свою судьбу?


Глава 3. Радости Амура и узы Гименея.

Что значит – жить по своей воле? Аннушка никогда не знала, что это такое, разве что в раннем детстве, когда еще была жива бабушка. Старая царица Прасковья Федоровна баловала внучку, как умела, а умела она, на взгляд маленькой девочки, очень многое… Например, сладкой сдобой накормить, и волосы красивым гребнем расчесать, и косы заплести, и даже, несмотря на свою ярую приверженность русской старине, уложить в новомодную прическу на европейский манер черные внучкины кудри … И бегала Аннушка при бабушке, где ей вздумается, по всем измайловским деревянным покоям и пристройкам и по огромному саду, где так сладко и тепло пахло яблоками и травой. Потом бабушка умерла, и воля закончилась.

Матушка, Екатерина Ивановна, царствие ей Небесное, во всем слушалась сестрицы Анны, ставшей российской государыней. Аннушку забрали в Санкт-Питербурх, во дворец, поселили в отдельных покоях, рядом с императрицей, чтобы там маленькая принцесса жила, как за каменной стеной или как у Христа за пазухой. Аннушка и не сомневалась, что живет она именно за каменной стеной, то есть тускло и скучно.

Императрица же назидательно говорила, что племянница «под добрым приглядом» и ни в чем не нуждается. Но нуждалась Аннушка в главном – в любви и заботе, и потому всегда чувствовала себя пленницей. Тетка-императрица, конечно, заботилась о ней, но забота эта казалась Анне-младшей камнем на шее. Буйно щедрая на растраты, но жадноватая в мелочах, царственная тетка попрекали роскошной обстановкой покоев, в которых Аннушка обитала, нарядами, которые ей сшили, каждой жемчужиной, которую вплетали ей в волосы придворные куаферы. И поэтому Аннушка часто вырывала жемчужины из волос вместе с непослушными прядями и пряталась от тетки в Летнем саду. Только в этом саду она и чувствовала себя дома, почти, как у бабушки в подмосковном Измайлово. Высокие липы шелестели так сладко, так упоительно… Бисером рассыпалась вода фонтанов, пахло близким морем, и совсем рядом вздыхала река-Нева, широкая и холодная, но такая родная.

Пришла юность, пора сладостного душевного щемления, необъяснимой грусти и мечты о несбыточном. Летний сад обрел в эту весеннюю пору Аннушкиной жизни новое значение. В этом саду она стала тайно встречаться с красавцем-галантом графом Морицом Линаром: украдкой целовалась с ним под липами, бродила под руку по сладко похрустывающим, усыпанным гравием аллеям, охваченная душевным волнением… А однажды, в одном из уединенных парковых павильонов, случилось то запретное и желанное, в чем Аннушка никогда бы не призналась тетке, даже если бы ее, принцессу, вздернули на дыбу. Тетка, впрочем, узнала на удивление скоро. Или донес кто-то из дотошных бироновских соглядатаев, или, скорее императрица догадалась по пунцовым щекам племянницы и томной стыдливости взоров – Анна Иоанновна сама любилась много и жадно, и в пору юности, и не остыв плотью к своей осени. Как она тогда не прибила Аннушку и не отправила ее в северный монастырь – лить слезы до конца своих дней, один Бог знает…Быть может, именно потому, что «баба бабу всегда поймет»!

Аннушкину гувернантку, мадам Адеркас, носившую воспитаннице страстные послания от Линара, в считанные часы выставили за пределы Российской империи без выходного пособия. Вслед за ней был без особых церемоний выдворен и коварный соблазнитель Мориц Линар. Проклиная «варварские нравы и неполитичные обычаи» северной империи, красавец-посланник трясся в скрипучем дормезе19 по разбитым дорогам, со скуки поплевывал косточками фиников в сопровождавших его до границы русских драгун, а заодно пересчитывал «маленькие приятности», увезенные из Петербурга – червонцы, драгоценности, русских соболей и прочие дары любви. «Я еще вернусь, грубые и неблагодарные дикари, – бормотал он в изящно подкрученные по последней моде усики. – Вы меня еще попомните! Особенно ваши жены и дочери, ха-ха!»

А бедная Аннушка горько плакала много долгих дней, безутешно и светло, как может плакать только влюбленная девушка. Принцессу заперли, да так крепко, что прогулки в Летнем саду надолго стали для нее запретными. Разве что если спуститься в сад по веревке, связанной из дворцовых простыней, как предлагал вечный пересмешник Петруша Бирон-младший. Пользуясь магической силой своего фамильного имени, он несколько раз пробирался в «мрачное узилище заточенной принцессы» и честно пытался развлекать ее своими забавными фортелями! Но на побег в сад Аннушка не решилась, и в первую очередь потому, что ее юный пособник тоже облизывался, поглядывая в сторону уединенного павильона. В итоге «бесчестный сын бесчестного отца» был выпровожен Аннушкой и, наверное, даже более грубо, чем следовало, от чего бедняжка еще больше расстроилась и заплакала еще горше.

Сидела в своих покоях одна, думала горькие думы, плакала и вспоминала о Морице – его сладких речах, нежных поцелуях и о том, что случилось однажды между ними, украло ее девичью честь и навсегда опозорило ее перед теткой-императрицей.

Мориц, впрочем, был осторожен как подлинно многоопытный мужчина, и дитя Аннушка не понесла. «Слава Богу!», – сказала тетка, перекрестилась и погрозила кулаком. «Как жаль…», – подумала Аннушка. Ребенок от Морица, рожденный тайно, напоминал бы Анне Леопольдовне о ее недолгом и сладком счастье. Но рожать детей тетка велела ей от другого – от щуплого и вялого (ни рыба, ни мясо!) Брауншвейгского герцога, с которым Анну Леопольдовну вскоре обвенчали, отведя во дворцовую церковь под крепким конвоем фрейлин в один несчастный для нее самой и безмерно счастливый для тетки день. Одетая в тяжелое от украшений о отчаяния белое платье с безразмерной фатой, на конце которой путался комнатный слуга – шоколадный арапчонок, Аннушка стояла среди торжественного пения, позлащенных окладов и трепещущего пламени свечей, и живо представляла себя у подножия эшафота. Тощий и угловатый молодой человек по правую руку от нее, которого не делал внушительнее даже богато украшенный позументом генеральский мундир, тоже испытывал предельное чувство неловкости. На протяжение всей церемонии Антон-Ульрих с робостью искал глазами не встречный взгляд красавицы-невесты, а одобрительный кивок тяжелого тройного подбородка императрицы.

Возвращаясь в свои покои и едва скрывая физическую неприязнь от прикосновения к неживой жесткой руке нелепого «младожена», пытавшегося изображать галантность, Аннушка явственно расслышала, как Императрица, провожая их взглядом, обстоятельно рассказывала сиятельному Бирону:

– Дрищавый сей герцогишка Брауншвейгский нравится мне так же мало, как и племяннице моей, даром что та дура, а я умна! Но высокие особы, mein Herz20, не всегда соединяются по наклонности. Но пусть Антошка не заносится, что ко двору его пустила, в августейшее семейство приняла. В правлении империей руки его не будет и быть не должно, ни при мне, ни после. Он только для того и надобен, чтобы брюхо Аньке надуть, детей ей заделать, а уж они будут мне наследниками.

– Анхен, душка, не тревожь себя державными заботами, у тебя портится цвет лица! – развязано отвечал Бирон, небрежно приобняв всероссийскую самодержицу за широкую талию и нимало не заботясь присутствием особ двора. – Поверь, Брауншвейгский робок и безвреден, как ягненок. Ты ему хоть соломы в конюшне постели, но не гони от двора, а то цесарцы21 обидятся. С Веной нам ссориться не резон!

Антон Ульрих тоже услышал эти слова и только расстроенно всхлипнул длинным носом, чем окончательно убедил Аннушку в жалком состоянии своей мужественности. Перед дверями своих покоев она просто деловито отодвинула мужа в сторону, как докучный предмет мебели, и с треском захлопнула створки перед его покрасневшим от огорчения сопливым носом. А потом упала на кровать и бурно разрыдалась.

***

Как бы Аннушка вынесла все это – и пытку венчанием, и последовавший тем вечером унылый праздник, и приторные поздравления придворных, если бы ни верная Юленька Менгден! Ночью, перед самым приходом мужа, разогретого вином и даже обретшего во хмелю некую долю храбрости, Юлиана помогла Аннушке выбраться и дворца и сбежать в Летний сад.

Утешая подругу, Юлиана целовала ей руки, плечи и даже губы, но Анна почти не обращала на это внимания: она считала, что такие поцелуи приняты между сестрами. Однако их уединению скоро был положен предел. Вездесущие дворцовые слуги быстро обнаружили их, после чего не замедлили явиться фрейлины с настоянием Юлиане немедля проследовать к императрице, а Анну с притворным почтением и отвратительными изъявлениями притворной зависти проводили к нелюбимому мужу. Для Аннушки это ночь была тягостна и неприятна, однако к утру она поняла, что обошлась малой кровью. Принц Антон-Ульрих был скучен, неприятен, но по крайней мере хорошо понимал, что значит отказ, и сразу отступался – из трусости ли, как показалось тогда раздраженной и несчастной Аннушке, или из иных, более благородных побуждений. После того, как его робкие попытки завести с молодой супругой беседу и даже неумело прижаться жесткими губами к ее ручке встретили холодное, но непреклонное сопротивление Аннушки, он забился в дальний угол и просидел там до утра на колченогом пуфе, согбенный и тщедушный, как больная птица. Кажется, он так и не заснул всю ночь, и утром, когда Аннушка наконец забылась тревожным сном, тихонько вышел, не говоря ни слова.

С Юленькой Менгден они встретились наутро – зализывать раны. У верной подруги щеки были покрыты багрово-лиловыми кровоподтеками, губы разбиты – видно, постаралась тяжелая длань государыни. Часовые гренадеры-преображенцы, луженым усатым рожам которых тоже частенько доставалось от начальства, сегодня смотрели на нее со своих постов с пониманием. Новобрачной было тяжело и тошно, а главное – безысходно. Она давно уже жила, как в тюрьме, но раньше принцесса была одна в своей камере, а теперь ей предложили разделить место заключения с совершенно чужим и ненужным человеком. Так что стало совсем невмоготу – душно и горько.

Анна и Юлиана сидели, обнявшись, на скамеечке под липами.

– Что мне делать, милая? – жаловалась Аннушка. – Видеть я этого Антона-Ульриха не могу!

– Он посмел обидеть тебя, дружочек? Да я его, позорника рода человеческого…, – вскинулась Юленька, которая, только что жестоко битая сама, вновь была готова драться и защищать.

– Успокойся, он не тронул меня пальцем, – вынуждена была признать Анна. – Но все равно… Быть с ним противно!!

– А давай убежим? – предложила Юлиана. – Я тебя украду и увезу…

Она всегда рубила сплеча, по-мужски. Решения принимала быстро и потом никогда ни о чем не жалела. Юлиана была из рода, прародителями которого считались тевтонские рыцари, и их воинственная натура проскальзывала в ней слишком часто. Ей бы меч в руки! Аннушка знала, что Юлиана в тайне берет уроки фехтования, но ей недостаточно изящных пасов с клинком, которыми развлекаются многие молодые дамы. Она выискала с Санкт-Питербурхе природного казака с Дона, чуть не единственного на весь город. Он учит ее рубиться на кривых саблях и стрелять «из огненного боя» пешей и конной, а еще – ругаться на этом веско звучащем русском простонародном диалекте, который называют, кажется, «matom». И руки у подруги совсем не слабые, не женские. Сильные, властные, мужские руки…

Ах, если бы Аннушке быть такой! Впрочем, Юлиана прескверно танцует и в танце норовит сама повести кавалера, не следуя пристойному этикету и нарушая стройность бального ордеру. За что ей неоднократно доставалось от государыни, и самыми мягкими эпитетами было: «Не фрейлина, а чистый гренадер! Не девка, а мужик!» Впрочем, для самой Юленьки поносные государынины слова звучали чистой похвалой! Кто сказал, что женщина должна быть слабой? Как же Орлеанская дева, Иоанна д`Арк?

Однако Аннушку природа не наделила доблестями Орлеанской девственницы, и даже последнюю из них она принесла в дар обольстительному Морицу Линару.

– Куда нам бежать? Разве есть где-то нам приют? – вздохнула она. – Кто я? Теткина раба… Вон, цесаревна Елизавета Петровна по своей воле живет! Замуж не идет, делает, что хочет, амантов принимает, не таясь. Ах, как я ей завидую!

– Это рыжая Елисавет тебе завидует.! – утешала ее Юлиана. – Престол российский ведь твоему сыну, а не ей достанется. Родишь тетке сына – и все тебя оставят в покое. Позволят жить, как хочется! А Лизка с гульбой своей засидится в вечных девках, видит Бог!

– А, может, в вечных девках и лучше? – грустно заметила Аннушка. – Никто над тобой не волен… Ах, Юленька, как я на волю хочу! Но, видно, всю жизнь быть мне птицей в клетке!

– Одно только твое слово! – совершенно серьезно сказала Юлиана. – И я тебя увезу. Куда захочешь! Весь мир будет наш!

– Послушай! – Анна крепко сжала сильные, неженские пальцы подруги. – А может, есть в сих твоих словах резон! Не лукавила я, раба я, но ведь и рабы бегут! Увези меня к Морицу, Юленька! С ним я буду счастлива!

– К Морицу… – обиженно и разочарованно протянула Юлиана. – Да он о тебе и думать забыл, кобель саксонский!

– Ты ничего не понимаешь в науке Амура! – вспыхнула Анна. – И не смей так называть его! Он – рыцарь, он – самый лучший, самый нежный, самый любимый…

– А как же я, дружочек? – обиделась Юлия.

– И ты тоже будешь с нами, будем все вместе – я, ты и Мориц… – принялась объяснять Аннушка.

– Втроем? Интересный пассаж, – Юленька задумчиво склонила головку на плечо. – Однако даже при таком авантаже я не намерена делить твою любовь с этим… Линаром.

– Я не могу без него! И без тебя тоже не могу…

– Так не бывает. Выбирай! Или я, или – он, – потребовала Юлиана не терпящим возражений тоном.

– О чем ты, Юленька? – удивилась Аннушка. – Ты моя сестра названая, он – любимый…Ты у меня есть, и он… Нет, его нету-у-у-у!…

И она снова залилась слезами, наивно, как ребенок, ища утешения на груди более сильной и лучше знающей жизнь подруги. Но та вопреки обыкновению вдруг порывисто отстранилась и даже слегка толкнула Аннушку раскрытой ладонью – горячо, с гневом, с обидой.

– Не сестра я тебе, не сестра! – зло прокричала Юлиана, крепко топнув ножкой. – И думать забудь, что сестра! Не была, не есть, не буду! Не прощу!!

Она вскочила и побежала по аллее, вытирая слезы. На бегу она резко, по-мужски размахивала руками. Анна растерянно посмотрела ей вслед. Вскочила, с плачем побежала за ней, с отчаянием понимая, что Юлиану, такую сильную, такую стремительную, нипочем не догнать. Но та, как видно, сама хотела, чтобы ее догнали. Они горячо обнялись среди зеленых кущ и зарастающих травой дорожек, и так и стояли, прижавшись друг к другу.

– Нет, ты не сестра мне, – шептала Аннушка Юлиане в розовеющее ухо. – Ты моя опора, моя защита, а мир так жесток… Не покидай меня, Юленька…


Часть вторая. На ловле счастья и чинов.

Глава 1. «Авось, авось».

Антон-Ульрих Брауншвейгский был счастлив и несчастлив от рождения. Счастлив – появиться на свет с голубой аристократической кровью, по праву рождения делавшей его обитателем высших сфер монархической Европы. Однако на этом везение, отмеренное ему природой, заканчивалось. Второй сын Брауншвейг-Бевернского герцога, он и на престол-то родного Брауншвейга, отнюдь не самого большого цветного пятна на пестрой карте Германии (которую записные острословы справедливо сравнивали с лоскутным одеялом), мог рассчитывать только в случае, если бы вдруг куда-нибудь делся старший брат Фердинанд (никуда деваться не собиравшийся). Для таких, как Антон-Ульрих, младших германских принцев, которым никогда не стать монархами, была уготована иная роль – отправиться ловцами счастья к какому-нибудь из блистательных дворов Европы, пополнив толпу придворных. И грызться за свою фортуну – за титул, за выгодный брак, за команду войсками – с другими равными, словно молодые псы за аппетитную кость. Однако по примеру случайного наблюдения за жизнью дворцовой псарни юный Антон-Ульрих знал: обладателем кости становится всегда тот, у кого крепче клыки и, главное, больше наглости и жестокого умения подмять более слабых. Увы, с этого момента вступала в игру карта невезения Антона-Ульриха. От природы он не был ни самым сильным, ни самым ловким, ни (увы, правы были дворцовые наставники и учителя) самым сообразительным среди сверстников. Далеко не трус душой, не подлец сердцем, он был словно обделен некой искрой жизни, волей к действию. Это делало его вечно медлительным, неловким и даже отражалось на мягком невыразительном лице принца печатью некой расслабленности, а на его речи – докучным заиканием. Недостаток жизненной силы Антон Ульрих компенсировал мечтательностью, и в своих фантазиях представлял себя всем тем, кем не был на деле – но увы, только в мечтах.

Как повелось в семействах немецких аристократов, геральдические гербы которых венчали короны не самого внушительного размера, Антон Ульрих получил неплохое придворное воспитание и весьма однозначное образование, которые сами по себе подвигали его на стезю военного служения. Однако в родном Брауншвейге, где он с младенческих пеленок начал отсчитывать выслугу лет в одном из лучших полков, ему вряд ли довелось бы когда-нибудь командовать войсками – по той же причине, по какой не светило и занять престол родного герцогства. В хитрой игре европейских монархий австрийская титулованная родня нашла для бесталанного принца неожиданную блестящую партию – по представлению цесарского двора в Вене, императрица далекой и необъятной России Анна посулила 18-летнему Антону-Ульриху «зачисление на военную службу». В этой полу-варварской империи, заманчивой своими сказочными богатствами, немецкому принцу даже столь юного возраста это сулило самые высокие чины и, главное, заманчивое положение при дворе монархини. Царица Анна, хоть и русская по рождению, была почти что «своя», в недавнем прошлом – многолетняя герцогиня Курляндии. Иностранцы, в особенности немцы, были у нее при дворе в большой чести: высоко вознесенная Фортуной, Анна по сердечному расположению к немецкому окружению тащила за собой и их. Между строк оживленной переписки высоких особ отчетливо читалась и еще одна, а быть может и главная перспектива – Брауншвейгскому принцу сулили руку ближней и единокровной родственницы российской императрицы, ее юной племянницы Елизаветы Екатерины. По отцу она была же так «своя», дочь склочного и взбалмошного герцога Мекленбург-Шверинского Карла-Леопольда, по матери же русская. Именно эта русская мать, сестра императрицы Анны, столь вовремя сбежала от грубости и ревности мужа в Россию, чтобы привезти туда будущую жену для Антона-Ульриха.

Впервые в жизни Антон-Ульрих почувствовал на себе завистливые взгляды. Благородные сверстники завидовали ему, однако пуститься в отчаянное путешествие на край географических знаний из опрятной Германии даже за генеральским чином и выгодной партией готов был далеко не каждый. Антон-Ульрих прослыл храбрецом, хотя, собственно, ничего еще не сделал. Он же был исполнен не столько радужных надежд, сколько искренней готовности честно и усердно служить своему новому Отечеству. Заочно он уже любил Россию и ее императрицу Анну. Его мягкое сердце было готово полюбить и незнакомую ему юную особу, жившую где-то на далеком балтийском берегу, в городе с вычурном названием Санкт-Питербурх. В наивных мечтах принца они сливались в единое целое; засыпая, он повторял их имена.

Наконец в году 1733 летоисчисления от Рождества Христова пришла пора отправляться в путь. Россия распахнула Брауншвегскому принцу свой скрипучий пограничный шлагбаум и открыла перед ним бесконечную череду скверных до умопомрачения дорог, умопомрачительных же своею сдержанной северной красотой просторов и… огорчительных картин бедности. Здесь не было высоких узорчатых дворцов из восточной сказки – все больше попадались осевшие в землю бревенчатые крестьянские жилища с жалкими крышами из соломы, которые следовало именовать: «izba». Никто не носил соболиных шуб и золотых украшений, а основу одежды жителей составляли плетеная из лыка обувь и грубые домотканые материи – «lapti» и «sermyaga» соответственно. Скудное же питание обитателей России зиждилось на кислом черном хлебе, разваренных дробленых зернах, супе из сильно сквашенной капусты и пенном пивоподобном напитке из хлебных остатков. Однако и работающие в поте лица либо бездельничающие бородатые землепашцы («muzhiken»), и не лишенные красоты женщины, легко несшие на плече с помощью полукруглого рычага («koromyslo») два полных ведра, и гонявшие взапуски босоногие ребятишки смотрели из своей беспросветной бедности на удивление беспечно. На вопрос молодого знатного иностранца, услужливо переведенный одним из сопровождавших чинов, как они справляются с таким природным состоянием быта, следовал спокойный ответ: «Ничего! Бог милостив. Авось управимся». С обратным переводом чин замялся, и не сразу нашел немецкое соответствие: «Gott gut. Alles gut»22.

Антон-Ульрих Брауншвейгский смотрел широко раскрытыми глазами, изумлялся и запоминал. Об условиях своей будущей службы он знал уже немало. Его ждало завидное и почетное назначение. Президент Военной коллегии Бурхард Кристоф Миних (тоже свой, уроженец Ольденбурга) тремя годами ранее задумал смелую реформу кавалерии российской и уже переформировал три отменных драгунских полка в кирасирские по примеру тяжелой европейской кавалерии. Третьим из них в скором времени и предстояло шефствовать Антону-Ульриху. Русские охотно рассказывали, что это бывший Ярославский драгунский полк, полк славный, воевавший под знаменами северного титана царя Петрома против шведов. Эти рассказы наполняли простую душу Антона-Ульрих гордостью, но одновременно и тревогой. Как он, неопытный юнец, справится с таким ответственным назначением? «Ничего! Бог милостив. Авось управишься!», – отвечали русские, и немецкий принц повторял: «Авос, авос».

Перед въездом в Санкт-Питербурх Антон-Ульрих волновался и не спал всю ночь. Однако волнение было не тревожным, а радостным. И мечты были радостные, мальчишеские. Хотелось быть самым лучшим, самым смелым командиром российского кирасирского полка, которого уважают и ценят начальники и любят верные солдаты. А еще представлялась невеста… Ну что мог он, не разу в жизни не познавший женщины и даже толком не влюблявшийся, знать о невесте? Она представлялась приятным дополнением к полку – Антон-Ульрих ожидал увидеть нежную юную особу, которая будет верно любить его только за то, что он есть, махать ему из окна батистовым платочком и провожать в походы.

Он столько всего передумал, когда покидал родной Брауншвейг, что перестал отличать мечты от реальности. Но реальность подступила к Антону-Ульриху вплотную, как только он очутился на новом месте. Российская столица была расположена выгодно с точки зрения морского форпоста империи, но худо для города с многотысячным населением и императорской резиденции. Сырой воздух был гниловат, болотистая почва нездорова. Наспех построенные при великом Петре сооружения быстро ветшали и неряшливо ремонтировались; даже дворцы поражали прискорбным сочетанием внешней роскоши с неустроенным бытом. Жители, даже придворные, страдали и болели, но на сочувственные изумления молодого гостя отвечали привычно: «Ничего! Бог милостив. Авось управимся».

Императрица оказалась не сказочной Семирамидой, а грузной женщиной с грубыми манерами и дурным запахом, крикливой и легко приходящей в ярость. Всемогущий фаворит герцог Бирон, несмотря на сходство фамилии с древним французским родом, был типичным баловнем Фортуны, упивавшимся высоким положением, высокомерным и презрительным со всеми.

Чувство разочарования вызвало и знакомство с полком, который, правда, в качестве слабого утешения именовали теперь Бевернским, по одному из наследственных маестатов Антона-Ульриха. «Не езжайте нынче, – советовали Антону-Ульриху приставленные к нему императрицей придворные и военные лица. – Полк на лагерях, не являет должного вида. Дождитесь плац-парада, вот тогда вступите в шефство честь по чести…» Но он все же поехал, несколько часов трясясь верхами по бескрайним полям, лесам и пустошам в окрестностях русской столицы. Антон-Ульрих желал видеть свой полк таким, каким он есть.

К встрече приезжего шефа кирасиры выстроились фронтом… в пешем строю. Солдаты Антону-Ульриху сразу понравились – рослые, плечистые, широкогрудые, с хорошими смышлеными лицами и пышными усами. Правда, одеты они были не в полагающиеся артикулом нарядные белые колеты из лосиной кожи, а в линялые синие мундиры, оставшиеся от драгунского прошлого, но отточенными драгунскими шпагами23 отдали на караул так, словно молния сверкнула!

Антон-Ульрих поздравил молодцов тщательно отрепетированным приветствием на русском языке, и в ответ те гаркнули нечто столь слитное и громогласное, что радостно зазвенело в ушах – отличные солдаты! Но отчего не верхами, где же их горячие огромные скакуны, главная сила кирасирского строя? И почему во фронте всего сотни полторы молодцов, хотя в полку долженствует иметь (тут Антон-Ульрих показал хорошую память и знание воинского артикула) 35 штаб- и обер-офицеров, 70 унтер-офицеров, 690 рядовых строевых и нестроевых, 20 трубачей и 1 литаврщика? А, сверх того, 781 строевую лошадь, и еще раз, кони где!?

На эти недоуменные вопросы юного шефа отдававший рапорт по полку седоусый штаб-офицер с мужественным лицом и усталыми глазами глубоко вздохнул и начал отвечать тоном, которым учитель снисходительно вычитывает урок худо выучившему его ученику. Во фронте де только первый эскадрон, ибо на компаменте, то есть в расположении полка, сейчас сей эскадрон один, остальные же с полковыми лошадьми разосланы «на траву» по дальним деревням, ибо лошади за зимнее винтер-квартерование сильно спали с тела и хворы, а то отпускается им еще как в «Уставе воинском» при Петре-батюшке прописано на полгода всего по четверти овса, что есть, ежели разно считать, от восьми до девяти пудов, да сена 15 пудов, а вторые полгода кормись из-под ног, а в кирасирском коне одного росту в холке до 2 аршин и 4 вершков, ему такой дачи мало, а и то воруют все сверху донизу, а на воров никакого укорота не сыщешь… Тут Антон-Ульрих, окончательно запутавшийся в пудах, вершках, четвертях, траве, овсе и сене, несколько жалобно полюбопытствовал, как можно исполнять служебный долг в столь тяжкой кондиции. Пожилой офицер потер пересекавший щеку старый шрам и ответил рассудительно:

– Ничего, ваше сто-сто-ство, Бог милостив. Управляемся на службе Отчеству Российскому и государыне-матке. Авось не хуже других!

– Авос, авос, – безнадежно повторил Антон-Ульрих, чем вызвал восхищение своего «учителя полковой жизни» и был немедля препровожден за накрытые столы, где в этот вечер бесчисленное количество раз поднимали здравницы за него и с ним офицеры полка (то есть которые налицо, ибо есть которые в отпуске, сиречь увольнении, или в командировании, а которые «на траву» с лошадьми посланы, а которые в кордегардию с караулом, а которые в гошпитале…). Офицеры Антону-Ульриху тоже понравились. Наполовину это были приятные молодые люди происхождением из местного рыцарства (произносить «stolbovoye dvorianstvo» поначалу не получалось), несколько неотесанные, несколько дерзкие, но смелые, честные и благонамеренные. Другие и вовсе оказались «свои» – честолюбивые юные немецкие дворяне, в основном из младших сыновей и небогатых родов, прибывшие в Россию в надежде трудами и лишениями сделать славную воинскую карьеру. Русские и немцы вполне уживались вместе, но холодок в отношениях все же чувствовался, и даже за пиршественными столами как бы сами собой сложились две отдельные компании… Были и те, кого в воинственные времена Петра Великого возвели в офицеры из батальных рядов за отважные подвиги. К последним принадлежал и седоусый «учитель»; подвыпив, молодежь (и русская, и немецкая) называла его почтительно: «diadya». Потом много пили и пели. Антон-Ульрих не понимал слов этих воинских песен, то залихватских, то мелодично-грустных, но звучание монолитного хора сильных мужских голосов было так трогательно, что из глаз катились слезы…

Он не совсем четко помнил, как уехал из своего полка. Солдаты кричали «виват», они уже любили своего нового юного шефа! Первым отчетливым чувством наутро стала мучительная головная боль. Осталось неловкое ощущение благодарности и… собственной ненужности. В полку превосходно справлялись со всеми тяготами и особенностями российской воинской службы и без него. «Авос, авос…».


Глава 2. Комедия дель арте.

Окончательное понимание того, чем обернулся для него короткий мираж счастья, пришло к Антону-Ульриху Брауншвегскому, когда он оказался на званом ужине в честь именин императрицы.

Государыня Анна Иоанновна в пышной робе и с таким обилием алмазных украшений в высокой прическе и на обширной груди, что рябило в глазах, усадила юного принца между двумя Елизаветами – его суженой Елизаветой Екатериной Христиной Мекленбургской, племянницей Анны Иоанновны, и Елизаветой Петровной, дочерью Петра Великого. Елизавета Екатерина Христина еще не приняла православия и плохо говорила по-русски, но все знали наверняка: эта совсем юная девушка имеет для своей коронованной тетки особое значение. Императрица уже приняла решение: дети маленькой мекленбурженки будут наследовать Российский престол!

Несмотря на чувство неловкости, которое Антон-Ульрих испытывал в женском обществе, он с волнением и любопытством посматривал на своих прекрасных соседок. Собственно говоря, неоспоримой красавицей была только статная медноволосая двадцатитрехлетняя Елизавета, в которой он узнавал те черты здоровой и щедрой природной женственности, что и в простолюдинках этой страны. Юную невесту Антона-Ульриха можно было назвать скорее просто миловидной, но спокойное, тихое очарование этой грустной и нежной девочки больно кольнуло принца в сердце. Словно отравленная волшебным дурманом игла вонзилась – стало одновременно больно и сладко. Больно от того, что Антон-Ульрих почему-то с первого взгляда отчетливо понял: эта девочка его никогда не полюбит. Сладко же потому, что сам он полюбил ее еще заочно – а с этого мгновения и навсегда. Стало не до полка и военной славы – на горе свое он приехал в Россию, неловкий, несуразный человек, грустный Пьеро, которому не выдержать спор с нагловатыми, развязными Арлекинами, коих здесь в избытке…

Антон-Ульрих видел такую куклу в итальянском театре: нескладного человечка в белом балахоне со смешными помпонами, с плачущим лицом, словно обсыпанным мукой или мелом, и с черными, тщательно прорисованными трагическими бровями. Человечка звали Пьеро: он был влюблен в милую, темноволосую Коломбину, похожую на принцессу Мекленбургскую. Но по жестоким и нерушимым законам комедии дель арте24 Коломбина любит Арлекина, веселого, ловкого и наглого, а Пьеро остается только плакать и просыпать пудру со щек на потеху досужей публики

Арлекин, впрочем, появился в этой комедии масок позднее. Он приехал в Россию через год после того памятного вечера в образе саксонского посланника графа Морица Линара – и украл счастье Пьеро… то есть Антона-Ульриха. До его явления на сцене милая племянница императрицы даже несколько благоволила к Антону-Ульриху. Изредка она позволяла гулять с ней в Летнем саду, иногда – улыбалась, часто – жаловалась на тетку. Антон-Ульрих всюду ходил за ней следом. Поднимал веер, таскал тяжелое кресло. Приносил засахаренные фрукты. Она небрежно благодарила, словно слугу или пажа… Пьеро радовался ее рассеянным знакам внимания, как невиданному подарку. С каждым днем он осознавал все больше – несмотря на свои высокие титулы и чин кирасирского полковника, здесь, при дворе толстущей злой русской царицы, он не более, чем слуга. Хотя, кто здесь не слуга, кроме Бирона?

В тот первый вечер, во дворце Анны Иоанновны, Антона-Ульриха неприятно удивила цесаревна Елизавета Петровна. Он поймал ее взгляд, не по-девичьи тяжелый и ненавидящий, устремленный на Анну Иоанновну. А потом увидел, как кривятся в недоброй усмешке красивые, сочные губки цесаревны, когда она смотрит на его суженую, племянницу императрицы Елизавету Христину. Однако, стоило царице обратить неодобрительный взор на дщерь Петрову, как та немедленно менялась, с униженной ужимкой опускала глаза долу, а улыбка становилась робкой и заискивающей – только на ту пору, пока не пронесется гроза. Многолетняя обида, застоявшаяся, как вода в берегах, каждодневные унижения, страх за свою жизнь сделали эту сильную и жизнелюбивую молодую женщину лицемерной и скрытной. Но ничего не забывающей и никому не прощающей.

Игры Фортуны

Подняться наверх