Читать книгу Люди сверху, люди снизу - Наталья Рубанова - Страница 1

Люди сверху, люди снизу
текст, распадающийся на пазлы
Пазл первый

Оглавление

Жила-была лапочка, звали ее Аннушка. Жила лапочка не в столице какой-никакой, а в уездном городе, близко к народу. Уездный город N соседствовал с City, однако каждый день не наездисси. Наездисси раз в две-три недели: так, во всяком случае, и делали Аннушкины родители, а было их: папо и мамо. Те с боем брали длинную зеленую электричку в шесть утра и к десяти были уже в Москве, где – в очереди за батоном сыроватой грязно-розовой колбасы с жиром – проходили их лучшие годы. Папо и мамо благоразумно становились в разные очереди. Бабульки с мумифицированными улыбочками, просящие продавщиц взвесить триста граммов «Докторской», недружелюбно косились на папо с несколькими торчащими из рюкзака батонами сырокопченой: «Приезжие…» – и корчили столичные свои губки, до-тянувшие-таки до морщин. Далее был маршрут ему на запад, ей – в другую сторону: папо ехал затариваться кормом дале-боле, мамо же направлялась к универмагу «Московский», где периодически что-то выбрасывали.


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: советский анахронизм. В 80-е гг. ушедшего века обозначал «продавать в ограниченном количестве».


Однажды мамо купила в «Московском» очень приличные югославские сапожки, красные такие – любо, братцы, любо! За Это мамо упала в очереди в обморок от недосыпа и переутомления; за То в уездном городе сверкала новомодной обувкой пару сезонов, небезуспешно вызывая чернобелую зависть БОБлуживиц, не помнящих о том, что Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидят Фазаны. Когда в субботу вечером, усталые и совершенно обалдевшие, с гудящими ногами, с надорванными руками, мамо и папо вваливались в квартиру уездного города N, Аннушка радостно встречала их, тут же, впрочем, протягивая руки к сумкам, где – ах! каких только вкусностей в Москве этой нет! И конфеты «Золотой ключик», и «Мишка на Севере», и шоколадка с изображением белой балерины и черного балеруна на темно-синем фоне, и ветчина, и грудинка, и даже сыр – чудесный желтый сыр с дырками! Аннушка прижимала к груди покупки и торопилась на кухню (она целый день просидела одна-одинешенька, и это в шесть-то лет!); ей очень хотелось есть, но, по правде, кроме «Золотого ключика» и персикового болгарского сока ее мало что интересовало. Однако мамо и папо были строгими инженеграми, вкалывающими на неком закрытом предприятии с восьми до шести, а потому «Золотого ключика» Аннушке отведывать не приходилось, покамест не опрокинет она в себя порцию вчерашнего супа, приготовленного мамо без особого удовольствия.

Да-да, это, увы, не кривда! – папо и мамо ВСЕГДА вкалывали на «почтовом ящике» – закрытой коробке с пропускным режимом. В шесть утра из кухонного радио на крыльях ночи несся «Гимн Советского Союза»; мамо и папо, чертыхаясь, просыпались, с трудом продирая глаза. Время текло неумолимо – и вот, как на каторгу, вели уже Аннушку вместо д/с в очень среднюю школку – и только Гимн так же бодро гремел с кухни, и только просыпаться по утрам становилось все тяжелее.


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: в начале XXI века слова упомянутого в тексте Гимна будут изменены; мелодия же, как и менталитет большей части Компании, останутся прежними.


На работке мамо и папо гнобили за копейи – долго и у-порно; они разговаривали с железом на его, железном, языке – они ведь были инженеграми-программерами, умными, острыми на язык инженеграми-программерами с окладом 160 (М) и 140 (Ж) советских целковых эпохи застоя за одни и те же операции: в этой стране никогда не было дискриминации, касающейся вопросов пола. На эту зарплатку неплохо сохранившейся мамо было трудно одеваться неплохо; шитье и вязанье срослись с мамо, как вечная папироса – с папо. После шести вечера мамо бегала по магазинам – вдруг где чего выкинут, – а папо сидел с паяльником в своей «мастерской», отгороженной от любовной лодки, разбившейся о быт кооперативной хрущобы, бамбуковой шторкой с изображением дальневосточной птицы самого высокого полета.

В субботу мамо и папо отсыпались, если не ездили кататься на лыжах в ближайший пригород, где сосны, заваленные снегом, казались Аннушке спустившимися с неба облаками, а еще – сладкой ватой.


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: далее следуют детские воспоминания героини.


Мамо и папо в спортивных костюмах, в маленьких, связанных крупной резинкой, одинаковых лыжных шапочках умели, несмотря ни на что, смеяться. Иногда это казалось Аннушке странным – она никак не могла совместить ЭТИХ вот своих родителей, которые сейчас в лесу, и ТЕХ, которые после работы или после Москвы… Летом, когда папо на маленьком, видавшем виды голубом «Запорожце» вывозил семейство на речку, Аннушка еще больше удивлялась смеху родителей: казалось, мышцы лица, отвечающие за улыбку, вспоминали о своем существовании только на природе. Быть может, именно поэтому Аннушка так и полюбила лес – с детства, любовью взаимной и теплой.


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: позже героиня долго не сможет читать Паустовского.


В том самом лесу, кстати, на Черной речке, и подглядела случайно Аннушка чужую нехитрую «лю»: сам акт, невольной свидетельницей которого она оказалась так неловко, отправившись за душистой голубикой, не произвел на нее особого впечатления. Впечатление произвело другое – банальность да первое осознание «чувства стадности»: неужели ВСЕ так? И родители? И бабушка с дедушкой? И тетя Женя с дядей Андреем, когда тот еще был жив? И…? И – вот ужас – и я? Неужели и я тоже когда-нибудь стану вот так лежать на шишках, больно колющих и царапающих нежную спину, содрогаясь от толчков ЧУЖОГО внутри СВОЕГО, и, закусив губу, смотреть в небо, как навесом отгороженное от земли кронами дивно пахнущих сосен?

После столь раннего просмотра порнофильма вживую Аннушка вернулась к родительской палатке грустная, и никакие расспросы не помогли: Аннушка свысока смотрела на людей, ее породивших, – без ее на то согласия, как же иначе! – и ковыряла палкой песок.


ПЕРВЫЙ ВЕРДИКТ ПОДГЛЯДЫВАЮЩЕЙ В РУКОПИСЬ СЛОМАННОЙ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ: Автор, слабо владея Игрой, пытается представить Homo Читающему жалкую пародию на набоковские «Просвечивающие предметы»; не всегда адекватно используя специфические около– и литературные приемы, а подчас и забывая о них (особенно это станет заметно в середине текста).


– Она станет трахаться под соснами через десять дет, почти на том же самом месте, – встревает автор-мужчина. – Ей понравится это; она будет довольна.

– Ну и что, – женщине-автору не слишком приятно употребление грубого глагола, она предпочитает сагановские-панколевские «занятия любовью», – ну и что? Ведь сейчас ей восемь, не опережай события! И вообще, зачем ты вводишь в повествование этот банальный сюжет?

– Потому что больше всего Анна ненавидит банальность, и, чем больше она ее ненавидит, тем сильнее у нее шансы срастись с нею, стать воплощением рекламного ролика – конечно, в определенном возрасте и при определенном социальном статусе.

Женщина-автор отмахивается; женщина-автор всегда отмахивается, когда не видит смысла ни в чем. Женщина-автор, впрочем, давно не видит смысла ни в чем, поэтому ставит в комнату стол, на стол – компьютер, и – туда-сюда, туда-сюда – гоняет: прыгают, скачут, сбивая с мыслей, пальчики по клаве. В этот момент женщина-автор становится сама собой и не думает об авторе-мужчине, который порядком ее достал и трахнул нелитературным глаголом, призванным жечь сердца каких-то людей. Впрочем, она частично согласна – современная русская проза не выживет без мата; станет ненастоящей, потускнеет. Однако некое легкое трехбуквенное слово дается ей с трудом: женщина-автор не знает, не уверена, стоит ли его применять и не лучше ли без него обойтись; но ведь печатают сейчас и ТАКОЕ… Она закуривает, выражая признательность копирайту за сохранение собственных авторских прав под его знаком и, в предвкушении не поражающего воображение гонорара, из вежливости затыкается, впрочем, лишь на миг:

– Однако здравствуйте! – снова сшивает она грязные строчки жемчужными своими буковками (perle!), нанизанными на материю, из которой шьют хлопья Раскаленной-Иглой-Обожжешь-Пальцы. – Я вам рада. Я к вам пишу, чего уж теперь отнекиваться! И, хотя никто понять меня не может, а рассудок давно изнемог, предлагая молча гибнуть, я кричу громким шепотом: «Здравствуйте, господин Эй! Здравствуйте, бледи Гамильтон! Вы не помните, где оставленное вами счастье? Уж не в этой ли дырке ли от бублика?» – трясет бубликом, распугивая персонажей.

Новый абзац.


…Наша Аннушка тем временем пока ничего не знает о возрасте и социальном статусе или только догадывается об оных; не знакома птичка и с фольклором. Аннушка смотрит в голубое небо, мечтая поскорее вырасти. Зачем? Как это зачем! Какой смешной, какой глупый, прям-таки детский вопросик! Неужели надо объяснять? Ну так и быть… Она соглашается, она учится формулировать, вот прямо сейчас и учится, давайте послушаем, устами ребенка: «Когда я вырасту, я стану жить в Москве. У меня будет много друзей, большая квартира и какой-нибудь хороший дядя. Он меня любить будет, платья покупать красивые. И туфли, и помады. Да, а еще зонтик. Такой прозрачный, с длинной ручкой. Мы с ним по Москве гулять будем, на Красную площадь пойдем. Он мне цветы подарит и мороженое, и мы зайдем в большой стеклянный магазин и купим чего захотим, вот, а потом у нас родится ребеночек, да, обязательно родится ребеночек, он будет маленький-маленький, хорошенький-прехорошенький, а еще будет кошка, собака и рыбки, и по утрам мы будем есть одни конфеты “Мишка на Севере”, и дядя тоже, у него будет коричневая борода и очки, он будет добрым и умным, как в ЧТО? ГДЕ? КОГДА?»


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: голос ведущего одной из популярнейших в 80-е гг. ушедшего века телеигры Вл. Ворошилова действовал на Аннушку в детстве гипнотически.


– А откуда ты, Аннушка, про Москву знаешь?

– А я по телевизору сначала видела, в программе «Время» – мне нравится, когда прогноз погоды, там музыка такая… такая, ну, в общем, красивая очень, нравится мне, и я вот думаю, раз вечером в Москве так красиво, то днем, при свете-то, наверное, еще лучше? У нас-то в городе совсем все не так, у нас по-другому. А я хочу жить красиво. Я ХОЧУ ЖИТЬ КРАСИВО, – говорит ребенок, но родители еще об этом не подозревают. – Да, мы с мамой были в Москве, да! Недавно. На Красной площади, в соборе Василия Блаженного. Я, правда, не поняла слова блаженный, а в соборе темно так было, и лестницы – высокие. У нас таких ступенек не делают уже, а еще там – посуда серебряная под стеклом и какая-то старинная одежда… Но я бы там жить не хотела, там света нет, там окошки узенькие – не протиснешься. Нет, мы с мамой уже под конец экскурсии хотели оттуда назад, в Москву выйти из этого собора… А потом пошли в магазин большой со стеклянными потолками – у нас в городе таких потолков в магазинах не бывает, и мороженого такого тоже не бывает, и мама мне его купила – белое-белое, с высокой шапкой, в вафельном стаканчике, а я когда все это белое съела, стаканчик пустым оказался, и я подумала, что вот так всегда: как бы вкусно ни было, всегда это вкусное заканчивается раньше, чем подумаешь… Потом мы были в зоопарке, но мама почему-то качала головой все время; а мне понравились больше всего обезьяны – чем-то на людей похожи, особенно когда рожи строят. Вылитая наша Людмила Алексевна, такая же дура. А после зоопарка мы опять в метро ехали. Я научилась ездить в метро, я теперь умею! Когда я вырасту и буду большая, я не буду бояться, как в первый раз. Надо просто опустить 5 копеек в щелочку, и автомат тебя пустит на лестницу, которая едет. Главное, чтобы ноги не попали в острые зубчики – ну, те, которые в самом начале и самом конце лестницы-чудесницы, – а потом едешь себе, по сторонам смотришь – интересно! У нас в городе таких людей не бывает…


ОТ КУТЮР. ТЕНЬ г-на НАБОКОВА: «Привет, персонаж! – Не слышит».


Писательская эрекция – дело непростое и хитрое: тысяча первый раз – про одно и то же, да только в две-тысячи-ах-уже-четвертый! – год – по-другому. «К черту композицию!» – гундят-сопят-шепчут-шелестят слова автора. К чер-ту. Все течет, как при переверстке. Все изменяется цинично-нежно в отсутствие НАСТОЯЩЕГО сюжета, где так легко могли бы быть – так возможно и так близко, как чье-то мифическое счастье, – верх-низ, добро-зло, он-она-оно-они и другие распадающиеся на пазлы элементы Великой Иллюзии. В сущности, слова автора также представляют собой личность, являющуюся не более чем скоплением идей, с которыми сочинитель – М и Ж – временно отождествляет себя. Каждая мысль сочинителя – как М, так и Ж – лишь фрагмент, мать его, изначально гермафродит-но задуманной личности, но не сочинитель в целом. Разве можно запихнуть целого гермафродита во фрагмент слов автора? Чушь какая… ОНИ купили себе немного бога; ОНИ думают, что живут, обалдевшие от трехмерности прямоходящие… А вот автор, кто бы он(а) ни был(а), не может купить себе немного бога. У автора нет еще миллиона перерождений; у него нет даже самого автора!

Новый абзац.


В наличии имеется флэт, на флэту – тэйбл, на тэйбле – комп. За компом, вопреки закону жанра, сидит издыхающая от жары, раскрашенная под девочку женщина и собирает звуки в буквы, буквы – в слоги, слоги – в слова, слова – в предложения, а предложения – в полные и не полные абзацы, заполняющие некие книги бытия, которые впоследствии, возможно, станут продажными. Женщина, издыхающая от жары, но тем не менее пишущая текст в вялотекущее отсутствие деградации, мыслит и существует так: «Уж лучше я стану высасывать вино из любимых не-всегда-рядом-губ, чем сюжет – из всегда-рядом-пальца». С теми словами она находит то, что всегда не рядом, вместо того чтобы то, что всегда. Женщина получает огромное облегчение и уходит в себя: никакая сила не может вывести ее оттуда, да и что это за место-время-пространство такое – Оттуда?

– Отдайся мне! – говорит ей Там г-н Жанр, фривольно распахивая свои едва ли полноценные, потому как литературные, объятия. – Отдайся! Мне так нравится твое perle!

Не забудем: автор в данный момент времени – Женщина, жонглирующая буковками на особой текстовой территории то от первого лица, то от третьих незаинтересованных лиц. А посему пишущая особа, вытеснив карету, тыкву и прынца в чье-то воображаемое нижнее бессознательное, отдается закону жанра легко и охотно: жемчужная Игра ей по вкусу, почему бы и не обронить на время хрустальную туфельку?

Но Мужчина, как это часто с ним случается, слышит только себя и, по обыкновению придя не вовремя, настаивает сухой свой алфавит на спирту: «Я – автор. Я являюсь действующим лицом. Я создал гениальнейшую кольцевую композицию, бла-бла-благодаря которой… Ты не умеешь писать. Ты вообще променяла БУКВУ на кусок дырчатого сыра и на тряпки. Когда ты последний раз сделала хоть что-то стоящее, кроме сама знаешь у кого? В конце концов, я гораздо умнее и нужнее тебя. А ты? ЧТО – ТЫ, ну? Ты исписалась. Ты – литературно-истасканная шлюха. Это заразно. Тебе давно нечего сказать. В твоей голове тлен и похоть. Да-да, жалкий извращенный тлен и гнилая похоть, которую ты прикрываешь своим несуществующим знаком зодиака и выраженьицем «творческая натура»… Тьфу… Я… вот Я… а Я… но Я… потому что Я… я-я-я-я-я-я-я-я…»

– «Я – головка от…»


ВОЙ СИРЕНЫ: заглушает непечатный фольклор.


– Ты чего? Что ты сказала?

– Дурак ты, пис-сатель. Иди себе.

– …???!!!!

– «Из жалости я должен быть жесток». Это из «Гамлета», ты все забыл, пис-сатель. Ты всю жизнь прос…

– Да как ты смеешь? Я ж, сука, член Союза, у меня пять книжек, я печатался в толстых журналах, у меня дача в Переделкине, профессор я, у меня студенты, я учу, как надо, а ты… подстилка декадентская, ты ручку-то в руках держать только вчера научилась, и как только пролезла?

– А ты вот отгадай-ка загадку из детской книжицы, пис-сатель: «Так ее устроен рот: он и колет, и сосет». Это, по-твоему, кто?

– …?! – пис-сатель разводит руками, поправляет галстук, закатывая от негодования и возмущения рыбьи глазки посредственности.


БОРМОТАНИЕ РЕДАКТОРА: много слов с ярко выраженной экспрессивной окраской. Если сочинитель допускает негативные или иронические…


– Это блоха, член Союза! – перебивает женщина-автор. – Понимаешь? Блоха, ха-ха! Не подкуешь, милок, не подкуешь теперь! Блоху подковать – тут без тонких левых не обойтись; ну, бывай, гадина старая. – Женщина-автор уходит, виляя красивыми бедрами.


ШЕПОТ РЕДАКТОРА: Б-р-р… слово «гадина» имеет в данном контексте негативный оттенок, ведь речь идет не о пресмыкающемся!


Пис-сатель чешет затылок, чувствуя себя полным дерьмом.


РЕДАКТОР, ТИХО САМ С СОБОЙ: бранное слово, его употребление в литературном языке крайне нежелательно! Может быть, заменить «дерьмо» на «экскременты»?


Это его обычное состояние, впрочем, после разговора с красивой умной Женщиной, подобно соляной кислоте, опрокинутой на ранимую мужскую душу. Душу пис-сателя.


КРИК РЕДАКТОРА: как же эта концептуальная белиберда осложняет восприятие! Да неужели нельзя без нее?! Раньше-то как писали? И – тише: богатыри – не вы… (вздыхает).


Тем временем Аннушкины мамо и папо, нечайно, решили продолжить род. Посему через девять тягуче-нервных месяцев на Свет Серый явился черноглазый Виталька, чем безумно удивил Аннушку. Впрочем, больше всего на Свете Сером удивлял ее все же живот мамо – большой, круглый, настоящий. Тесная смежная двухкомнатная хрущоба, горбом мамо и папо заработанная кооперативность, наполнилась неслабыми младенческими криками и как-то заметно сдала в размерах: почти пена дней. Кровать Аннушкину задвинули в угол, а саму Аннушку отправили по случаю в очень среднюю школку.

Очень средняя школка, по случаю, Аннушке не то чтобы не понравилась, но и особого интереса не вызвала: скучное пятиэтажное здание грязновато-желтого цвета, серые-мы-ши-училки с букетами астр и гладиолусов, одинаковые девчонки и мальчишки в форменных платьях, жесткая неудобная парта, где, на хлопающей при вставании откидывающейся крышке можно различить любовно выписанное кем-то лет тридцать назад «Анька – дура», не закрашивающееся никакими слоями красок, и от того – еще более обидное.


АБЗАЦ, КАК БУДТО НЕ ИМЕЮЩИЙ ПРАВА НА СУЩЕСТВОВАНИЕ: пока в сюжете все просто, не так ли, Homo Читающий? Тем не менее, говорят, будто текст нужно переосмыслить, не «уценив». Конечно, женщина-автор может ввести в воображаемый воображаемым потребителем момент потные липкие ассоциации, которыми кишмя кишит пострусская дамская прозаечка для жен новых и средних. Однако здесь, снова выбрав самый неподходящий момент, появляется автор-мужчина. Он затыкает рот женщине-автору желтой прессой: «Ты должна иметь представление!..» – «Молчите, прынц, ваш выход в другом эпизоде! Я, пока писала любишь, три ошибки сделала…» Женщина-автор отмахивается от себя самой, но «умудренные опытом» советуют ей, советуют, советуют: побывать, посмотреть, послушать, попробовать… чтобы иметь представление… Но женщина-автор, на все треклятое бумажное время становящаяся лирической героиней, отбрасывает ненужные приставки. Она хочет: быть, смотреть, слушать, пробовать! Ей мешает дышать всего лишь чье-то инвалидное ПО! А оттого, что женщина-автор не может нивелировать его функциональность, новоиспеченной героине кажется, будто само представление имеет ее во все девять отверстий. Именно оно, представление, потирает свои потные ручонки и пишет любовь с тремя ошибками! Чье-то чужое, очень холодное представление, бьет выросшую Анну черной чугунной книгой по голове. Анна чудом уворачивается, но следы от побоев все же остаются, и в плаценте души – невидимой субстанции, способной испытывать не только боль – саднит. Впрочем, Анне нужно побыть одной, оставим же ее пока.

Новый абзац.


…Потекли однообразные времена года. Совсем стало не до концертов Антонио В.! Первый тусклый класс сменился следующим тусклым классом, и еще, и так далее, см. на обороте… Подружек у Аннушки было много, но поговорить особенно было не с кем; она не знала, отчего так происходит, да и не стремилась особо узнать. Книги – взрослые и не очень, умные и без претензий – компенсировали девочке с запоминающимися глазами цвета мокрого асфальта, на который расплескали светло-синюю краску, недостающее понимание. Не ропща, ходила Аннушка, как на каторгу, «на музыку», и не совсем как «на музыку» – в кружок эстрадного танца в ближайший ДК; времени на «глупости» не оставалось. Однако…

Виталька, брат, тем временем рос. Когда тому стукнуло восемь и все семейство собралось за не очень праздничным инженегровским столом с большим тортом, пронзенным восемью свечами, Аннушка вновь заглянула в телевизор, и, услышав прогноз погоды на завтра и до боли знакомую с детства музыку, поменять которую на самом телевидении не приходило никому в голову, решила, что пора.

И ПОРА пришла, нежданно-негаданно так заявилась:

– Эй, пора ехать! – крикнула ПОРА в Аннушкино провинциальное окошко, проплывая на проходящем мимо облачке.

– Куда? – удивилась Аннушка. – Да и на что?

– В Москву, дура, в Москву! – расхохоталась ПОРА и покрутила Аннушке у виска. – На бабки раскрутишься, уедешь из этой дыры. А там… – но что ТАМ, не сказала.

– Неужели навсегда? – полупечально переспросила Аннушка, обводя взглядом их с братом комнату, которую делили они столько лет.

ПОРА не ответила и исчезла, оставив в голове Аннушки, как водится, легкий дымок, да екнув в солнечном сплетении звенящей Надькой-долгожительницей.

Аннушка оканчивала очень среднюю школку; середина тусклого десятого подходила к долгожданной весне. Инженегры прочили Аннушке радик, но в радик Аннушке совсем не шлось (через неделю она бросит подкурсы); Аннушка хотела ИГРАТЬ. Homo Ludens как вид настолько прочно подсел на ее бессознательное, что жизни вне Тонкой Игры – сознательно – принять она уже не могла и не хотела. Еще, сама того не осознавая, мечтала Аннушка выйти из банального сценария, где каждый шаг измеряется на чашах едва подкрученных весов «можно – нужно» или «хорошо-плохо»; крошка-сын к отцу пришел… Аннушка была против таких игр, они были слишком скучны ей, а про Хёйзингу она и слыхом не слыхивала. И во всем были виноваты, конечно же, книги да гормоны счастья – обыкновенные эндорфины, вырабатывавшиеся у Аннушки после редких приездов в Москву со страшной силой; бла-бла-бла…


ВТОРОЙ ВЕРДИКТ ПОДГЛЯДЫВАЮЩЕЙ В РУКОПИСЬ СЛОМАННОЙ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ: автор, все еще слабо владеющий Игрой, снова пытается вплести ее в текстовую ткань; несколько ограничив шаблонами и штампами так называемой Литературы Великих Идей.


Новый абзац.


После мучительных препирательств со стороны рациональных, по-советски ушибленных на голову инженегров, Аннушка не убедила-таки их в том, что ПОРА.

ты не поступишь без блата… на что ты будешь жить… у тебя же в голове ветер… ты ничего не понимаешь… да ты там пропадешь одна… совсем свихнулась… какой филфак, мало тебе нашего… и чего тебе надо… дома на всем готовом… мать пожалей… эгоистка… всегда только о себе думаешь… а мы как всю жизнь жили… дура… только через мой труп… ТЧК. Собирает вещички.


Аннушка сдала в ювелирный свое единственное золотое колечко с розовым камнем. Сдала и отцовские пивные бутылки, стоявшие полгода на тесном, загаженном голубями балконе. Все равно не хватало. Тогда она пошла – последняя надежда! – к тетке Женьке и разрыдалась, познав впервые верхний круг ада той самой Подноготной, что в мягкой своей форме определяется как «страх». Тетке Женьке можно было довериться – та слыла «бывшей», и молодость провела в лагерях как член семьи врага народа, получив в награду от советского правительства запоздалую реабилитацию вместе с эксклюзивным букетом неизлечимых болезней. Тетка Женька, старшая сестра Аннушкиного папо, прокуривая маленькую, почти черную кухоньку вечным «Беломо-ром», пообещала помочь, причем тотчас: позвонила в City, а через пятнадцать минут, возвращаясь из комнаты в кухню, уже протягивала Аннушке несколько красноватых бумажек достоинством в 10 рублей с профилем виленина, который выглядел на купюрах, пожалуй, живее живой Аннушки, побледневшей от волнения.

…СВОЮ Москву Аннушка почувствовала и полюбила сразу. ЕЕ, Аннушкина Москва, входила в нее и жила собственной, независимой жизнью от остального, не в Аннушке оставшегося, города-героя, еще не знакомого с графом де Фолтом.


УСМЕШКА РЕДАКТОРА: предложение с весьма странным согласованием!


Площадь трех вокзалов, грязная и ничтожная в вечной своей суетливости, показалась тогда Аннушке верхом совершенства; чувство глупой гордости от серьезности по-ступка, на который она впервые решилась, оставив инженегров в прошлой жизни, было сумасшедше-приятным и непривычно возбуждающим.


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: на ближайших страницах будет представлено достаточно традиционное описание приезда провинциалки в столицу. Вариации на темы сюжетов такого типа можно обнаружить в европейской классической литературе начиная с эпохи Просвещения.


Аннушка перешла через дорогу; седьмой трамвай – маленький, бело-желтый – довез ее до Селезневки, во дворах которой и должна была обитать теткина знакомая. Переулок никак не хотел отыскиваться; чемодан тянул за руку, неизвестность – за душу; прохожие знали местность не лучше Аннушки и посылали ее – каждый – в противоположные стороны. В перерывах между поисками Аннушка смотрела в небо и молила какого угодно бога помочь ей никогда не уехать из Москвы в город N.


ЗАМЕТКИ РЕДАКТОРА НА ПОЛЯХ: циничные цитатки, «озвучивающие» жизнь иногородних в больших городах, опущены здесь из соображений… (далее неразборч.).


Наконец, увидев заветное название, Аннушка поставила чемодан на землю да ткнула пальчики в домофон, увиденный впервые в жизни, а потому вызвавший чувство неловкости. Вскоре маленькая сухонькая женщина с большой беломориной во рту открыла ей; здравствуй, тетя, Новый год!

Маленькую сухонькую женщину звали Гертруда Ивановна, и Аннушке частенько вспоминалось набившее оскомину «Не пей вина, Гертруда!». Гертруде можно было с успехом дать и сорок девять, и пятьдесят шесть – но, собственно, в возрасте ли кого-то там дело, когда такая надоба до этой самой Москвы, которая слезам, однако, не верит, на которую без слез, однако, не глянешь, а филфак, несмотря на всю Аннушкину к литературе любовь, чудом не вытравленную в очень средней провинциальной школке, – лишь предлог для ПОРЫ, что настала.


ЗАМЕТКИ РЕДАКТОРА НА ПОЛЯХ: ср. с любовью Татьяны к Онегину.


Гертруда провела лучшие свои годы на нарах с теткой Женькой; Аннушка догадывалась о том, но детали узнала лишь через долгие смены зим, когда наткнулась на дневник умершей от одной из неизлечимых болезней женщины, что подарила Аннушке в тысяча девятьсот каком-то году несколько бумажек красноватого цвета, на которых профиль виленина казался живее живой Аннушки…

Гертруда поселила Аннушку в маленькой комнатушке с видом на темный двор, дала телефонный справочник, постельное белье, велела быть дома засветло да распихала с утра на консультацию. Гертруда не сказала Аннушке, что сама закончила когда-то филфак МГУ, но кое-кому позвонила.

Аннушка, исправно сдав первый экзамен, набрала номер родителей; мамо сказалась больной, отец кашлял в трубку больше, чем говорил; пришлось смириться. Гертруда же, казалось, проверяла как снег на голову свалившуюся девчонку на наличие вшей: была сурова и сдержанна. Тетка Женька периодически проявлялась в телефонной трубке, и лишь это держало Аннушку на плаву – да-да, одна эта ее фраза, так вот сентиментально: «Привет, племянница!» – а что ждать в осьмнадцать?

Аннушка едва спала ночами – читала-вычитывала, записывала, проверяла. Часто, задремав, вскакивала она с жесткой тахты, дрожа от мыслей таких: ЧТО же станет с ее прекрасной ПОРОЙ, пролетавшей на облаке и даже снизошедшей в гости, если она, Аннушка, вдруг не поступит… ЕСЛИ ОНА, АННУШКА, ВДРУГ НЕ ПОСТУПИТ… Гертруда же читала на ночь Мандельштама; впрочем, ночью – его же: бессонницы, лагерное наследство, не оставляли ее: «Я изучил науку расставанья / В простоволосых жалобах ночных…», «Ни о чем не нужно говорить, / Ничему не следует учить, / И печальна так и хороша / Темная звериная душа…».

В конце жаркого июля в корпусе гуманитарных факультетов Аннушка обнаружила удалую свою фамилию в списках зачисленных: МГУ чудом не послал ее на три умные буквы – причастна ли к тому Гертруда Ивановна, неизвестно и известно уже не будет.

Между тем… У попа была собака, он ее любил. Она съела кусок мяса, он ее убил. В землю затоптал, надпись написал: «У попа была собака, он ее любил…» – На колу висит мочало, не начать ли нам сначала? – У попа была собака…


СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: печатный фольклор.


Между тем автору, кто бы он (а) ни был (а), просто необходимо побыть одному! Он заржавел от буковок, которые помнит наизусть, знает назубок – да они об него-с уже как об стенку горох, как с гуся вода, как рыба об лед! Но автора мы, тем не менее, оставить в покое не можем – он должен заполнять словами и смыслами авторские листы: иначе какой же он тогда автор и за что получит свой, не поражающий воображение, гонорар? Быть может, на это уйдут его лучшие годы, но потом… когда… зато… Только вот жить в эту пору прекрасную не доведется ни мне, ни ему…

Новый абзац.


Анна недовольно идет по улице. Улица довольно идет по Анне, проходит сквозь ее шею, выворачивает скулы, сверлит раскаленной дрелью затылок, стискивает нечистым воздухом, на «раз» сдавливает ребра. Улица, столь любимая когда-то, шепчет нашей героине уличные свои слова, которые не печатают, но произносят в солидных издательствах солидные люди. Вскоре Анну останавливает группа из двух женщин (двое – уже группа).

– Здравствуйте!

Анна молчит. Анна возвращается домой после восьмичасовой интеллектуальной повинности в ИД: к стареющему мужу от молодого любовника, который, заметим, ее расстроил – так бывает.


ВОПРОС РЕДАКТОРА: обычно качественное прилагательное предшествует относительному. Не поменять ли те местами?


Вопрос остается без ответа: да и какой ответ дать, когда в супермодной сумке Анны греется и без того раскаленное темное пиво? Анна так обескуражена обращением к ней группы из двух женщин (двое – уже группа), что не выдавливает из себя ответного дежурного приветствия, столь привычного при интеллектуальном рабстве в ИД и других бес-подобных заведениях.

– Мы хотим пригласить вас на лекции по изучению Библии, – группа из двух женщин улыбается; на каждой из женщин – очки, у каждой под очками – глаза, с помощью которых они изучают немного бога.

– А у меня с этим все в порядке, – улыбается ни с того ни с сего Анна, замечая, что испытывает колоссальное облегчение, когда смотрит с Улицы – в Небо.

– С чем это, с этим? – не понимает группа из двух женщин, и только положение квазипроповедниц не дает им права сползти в обиду. – С чем это с этим?

– С Богом, с кем же еще, – смотрит Анна в сторону Бога и отходит от лекций по изучению Библии.

Впрочем, Анне еще только предстоит пережить вечер, испорченный молодым любовником. Впрочем, молодому любовнику также только предстоит пережить вечер, испорченный Анной. Два человека испортили друг другу вечер – что в том такого, впрочем, да и стоит ли говорить о подобной ерунде? В таких случаях мудрецы советуют смотреть на проблему из космоса. Где взять столько мудрецов? Где взять столько космоса?

…Но здесь снова автор-мужчина подает холерический голосок:

– Думаешь, написала что-нибудь эдакое? Нет, нет, ответь-ка уж! Неужели ты настолько глупа, что выдаешь ЭТИ сюжеты за ТЕ?

– За какие такие – ТЕ? Ничего я никому не выдаю.

– Не притворяйся. Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Взялась за жизнеописание барышни-крестьянки, приехавшей Москву покорять; причем покорять не без длинных дивных ног. Барышня-крестьянка выросла из щенячьего возраста и теперь гундит на судьбу-злодейку за стареющего мужа, непонимающего любовника и, видите ли, за интеллектуальное рабство в ООО «ИД Чердак». О-О-О! Что нового будет в твоем, миллионы раз до тебя детально проработанном сюжете? Что ты кому хочешь доказать? Зачем ты это все пишешь? Как на духу, а? Ты бы еще «Мои университеты» переписала или «Детство Никиты»! ВСЕ УЖЕ БЫЛО, ДУРА!

– Последняя фраза – плагиат. А про дивные ноги я еще не успела, ты их раньше своими похотливыми мыслишками материализовал. Лучше б Сартрушки начитался, здоровее был бы, – с этими словами женщина-автор открывает кейс, вытаскивая оттуда томик Жана-Поля. – Для одного чела, видишь ли, Бегемот, искусство есть уход от реальности, для другого же – точно такого же чела как представителя биомассы – способ справиться с нею. Написанный текст не служит свободе Homo Пишущего, но всегда предполагает ее, предугадывает в чем-то большем, чем трехмерность. Догоняешь, о чем? То есть марать бумагу или электронный документ – то же самое, что напиваться или колоться. Алкаш или вообще чел – он чего хочет? Забытья. Наркоман чего хочет? Забытья. Плюс все хотят кайфа, а он только в этом забытье и доступен. Редко, когда в реале – ну, может, в момент предоргазмический, и то не у всех. И то не всегда.

И ни одни дивные ноги не сравнятся с этим состоянием. Я имею сейчас в виду его более широкий смысл. В этом случае марание бумаги или электронного документа, собственно, есть наименее вредный для физического здоровья процесс – забытье через буквы. Второй вид творчества – намерение (намерение, а не жалкая попытка!) решить проблему с помощью какого-никакого искусства. Это более классная штука – как рыбку съесть, так и на хрен сесть: два чуда в одном быстрорастворимом порошке жанра.


ВОПРОС РЕДАКТОРА: прилагательное «классная» и наречие «более» плохо сочетаются друг с другом. Не опустить ли наречие?


– Здесь тебе и забытье, и мораль в конце – то есть ты, ну, как бы и кайф ловишь от того, что пишешь, так и решение какое-то принимаешь, не аксиомку выводишь, так теоремку. Или не выводишь, но подразумеваешь. Я раньше все хотела побыстрее до конца своих историй добраться – докопаться, зачем сама все это из мозгов выблевала.


ПРИМЕЧАНИЕ РЕДАКТОРА: в предложении использована разговорная форма «побыстрее» и грубая форма «выблевала».


Теперь – нет; теперь важен не столько результат, сколько сам процесс написания: люблю я, когда лист от букв чернит, люблю, когда они в слова собираются, когда мысли вьюжатся, дерутся друг с другом – причем сразу в двух реальностях (голова, бумага). Не так важно уже, о чем, понимаешь? Главное – как; форма победила фабулу, видишь ли… На время. А иногда я думаю, что, даже если у меня вообще абортируются сюжеты, я буду делать одни красивые формы. И это будет Путь Кайфа, путь чистого – хоть и испачканного – Искусства.


ОТ КУТЮР. ТЕНЬ г-на НАБОКОВА: «Привет, персонаж… (на этот раз уже не так громко)».


– Ах, эти дивные, дивные ножки! – замечает автор-мужчина и, неудовлетворенный, идет сублимироваться к письменному столу. Его жена уже месяц не дает ему: ни-че-го, кро-ме зе-ле-но-го ча-я.

Новый абзац.


Аннушка цеплялась за горьковатый московский воздух, цеплялась за подножку трамвая, цеплялась, цеплялась, цеплялась… Ей было всего осьмнадцать, Аннушке, а в осьмнадцать, когда еще только-только в Москве, обязательно следует за что-то цепляться, цепляться, цепляться, дабы не слишком сильно стукнуться при неизбежном падении и не неизбежном подъеме (так говорят Аннушке новые «подруги», многие из которых не понаслышке знают именно о неизбежном падении и не неизбежном подъеме). Тем не менее Аннушка знать пока не знает ни о каких взлетах и падениях, поэтому наслаждается ровностью звучания города и теми его нюансами, которые, будто томные сирены, ласкают провинциальный слух, дорвавшийся от отчаяния до столицы.


ЗАМЕТКИ РЕДАКТОРА НА ПОЛЯХ: «дорвавшийся от отчаяния до столицы» – просторечное выражение, не свойственное (далее неразборч.).


Аннушкины московские впечатления хаотичны и безнадежно безденежны. Ее взгляд притягивают в основном театральные кассы и различные галереи, где современное искусство продается на развес и в розлив. Иногда она заходит в большие центральные магазины, напоминающие музеи, и тихо ошалевает после провинции, где в конце восьмидесятых – начале девяностых прошлого уже века ничего подобного и в помине не было. Аннушка любуется красивыми часиками, стоящими дороже, чем ее жизнь, любуется тончайшими тканями, любуется флакончиками с буржуйской парфюмерией, любуется шикарными альбомами по искусству, которые не сможет купить в ближайшие несколько лет, любуется панорамой Кремля, любуется, любуется, любуется… Но, что уже хорошо само по себе, она не платит налога на воздух.

Аннушка изучает Москву сначала при помощи трамваев: просто садится и едет, а потом с удивлением замечает, что была уже там-то и там-то, и что от Пушкинской к Охотному ведет множество дорожек: «Направо пойдешь, прямо или налево?» – «Налево», – отвечает Аннушке ее внутренний голос, и поздней осенью первого курса она расстается с невинностью как с устаревшим словом.

Аннушка кружит, летает, парит над Москвой – наконец-то, вот, она в СВОЕМ городе – как нефть в воде, как русалка мимо проруби, как концептуальная селедка в чернильнице: новая бриллиантовая студенточка, дешевая рабочая сила, бесправная тварь, иногородняя общаговская дырка, повод для разговоров в общественном транспорте, эстетка, читающая в метро Набокова и Надсона; что дальше?

А дальше – как в сказке: чем дальше, тем страшнее: Аннушка съезжает от любезно приютившей ее Гертруды Иванны в общагу, потому как жить с Гертрудой Иванной ох как непросто. Гертруда Иванна встает рано-рано и сразу начинает шуршать в кухне, а шуршит она, пока Аннушкин мудильник не прозвонит. В кухне у Гертруды Иванны все на своих местах расставлено, а Аннушка все эти места забывает; в жизненные планы Аннушки не входит поддержание порядка на чужой кухне. К тому же Гертруда Иванна просит Аннушку засветло возвращаться, вот странная! Аннушка уже невинности-то лишилась – неувязочка номер сто один. Поблагодарив женщину, оттрубившую в лагере свои лучшие годы, Аннушка съехала в общагу.

Люди сверху, люди снизу

Подняться наверх