Читать книгу Шестая дверь. Сборник рассказов - Наталья Викторовна Бакирова - Страница 1
ОглавлениеШЕСТАЯ ДВЕРЬ
Совсем маленькой мне пришла однажды мысль: надо бы завести любимое число. Как я до сих пор жила без любимого числа, непонятно. Обкатав на языке все цифровые наименования первого десятка, я остановилась на слове "шесть". Оно было самым красивым.
"Ше-есть", – пела я про себя пушистое, ласковое слово.
– Сколько тебе ложек сахара? – спрашивала мама, наливая чай, и я, храня верность "своему" числу, шелестела:
– Шшэсть…
Любимая цифра в моем исполнении звучала достойно. Но никаких шести ложек мне не давали.
Я росла домашним ребенком, послушным, неслышным, никому не мешали мои неторопливые игры. Города из кубиков, повести и романы в картинках, и тараканы шуруют на кухне – не страшные и не противные, никогда не отказываются жить в домиках, что я для них строю. Иногда мама берёт меня с собой на работу, она преподает русский язык, а я сижу за последней партой, рисую тараканьи города, изредка сообщая маминому классу о своих успехах. Это нравится большим детям, но не нравится маме, и в следующий раз мы идём уже не к ней, а сворачиваем по дороге в солнечный коридор, где белая дверь, а на двери – моя любимая цифра. За дверью встречает небольшая женщина. Черноволосая, пожилая.
– Здравствуйте, Алла Ильинична, – говорит мама. – Вот, привела к Вам…
Очень светлой была комната, рядами стоят стеллажи, стоят столы для тех, кто мог бы тут читать или делать уроки. Но в тот первый день моего появления – пятилетней девочки с двумя косичками – не было никого. Только сидел в горшке большой каучуконосный фикус и цвёл вопреки законам своей природы.
Это мне Алла Ильинична потом объяснила, что фикусы не цветут. Цветок, которым я заинтересовалась, был, оказывается, бумажный.
Ходила я к ней часто. И с мамой, и потом одна – когда начала учиться в школе. Оставалась после уроков. Мы брали книжки, тоненькие, малышовые, в мягких обложках, подклеивали порванные страницы, аккуратно прорисовывали стёршиеся от времени буквы заглавия. Книги доверчиво шли к нам в руки. Обрезая разлохматившиеся края страниц, мы уговаривали их потерпеть.
В конце лета получали новые учебники. Ставили им библиотечные штампы – на форзаце и на семнадцатой странице, а также на сто семнадцатой, и на двести семнадцатой, если требовалось. Старые учебники, дряхлые и потрепанные, сдавали в макулатуру. От них надо было отдирать картонные обложки.
– Маша, оторви, пожалуйста, – просила Алла Ильинична, – я не могу, – смотрела виновато. – Рука не поднимается.
Обложка отрывалась с треском. Отдирался присохший клей, лопались старые, не слишком прочные нити.
– Алла Ильинична, дайте что-нибудь почитать! – просила я.
Она смотрела внимательно, думая, примеряясь, потом в её руках появлялась книга. Я приходила домой, раскрывала… Перед глазами вспыхивали цветные кадры захватывающей чьей-то жизни.
Моя собственная жизнь тоже текла своим чередом: я готовила уроки – конечно, с книжкой на коленях, награждая себя десятком-другим страниц за каждый решённый пример. Прибиралась в комнате – книга ждала на кровати. Ходила гулять, пересказывая единственной своей подруге Лерке всё наиболее яркое из прочитанного… увиденного в книгах. Мама приходила с работы, садилась проверять тетради, а отец учил меня чистить картошку и гладить пионерские рубашки. Ему не нравилось, что я много читаю. Он говорил:
– Марья! Всё горе – от ума! Научилась бы лучше борщ варить.
Настал день, когда Алла Ильинична отказалась принести мне новую книгу.
– Пора тебе самой научиться выбирать, – она отвела меня к тем двум стеллажам, где стояла художественная литература "для детей среднего школьного возраста".
Я выбирала. Я поняла, что на свете есть и никуда не годные книги!
Зато теперь владею искусством выбора в совершенстве, и никогда не ошибаюсь. Смотрите: сначала надо подержать книгу в руках. Она должна быть приятно-тяжелой и хорошо пахнуть. Сейчас очень часто пишут на обложке отзывы об авторе: если их много, и все наперебой восторженные – не берите. Наверняка это дрянь, которую изо всех сил пытаются продать. Потом надо аннотацию почитать. И обязательно – обязательно! – пару страниц текста в разных местах.
Все эти премудрости я постигала в ущелье между двумя стеллажами школьной библиотеки. И вот однажды – однажды туда зашёл Васька Паклин. Книга встрепенулась в моих руках, задрожала, зашелестела; я повернулась боком, низко наклонила голову и с удовольствием вообще провалилась бы сквозь землю – однако практической возможности для такого маневра не представилось.
– Тебя, Криницына, нельзя в библиотеку пускать! – заявил Паклин.
– Почему? – прошептала я.
– Книги воруешь!
И он ушёл, унося программного "Дубровского", а я стояла, привалившись к стеллажу, и сердце мое быстро-быстро билось.
Алла Ильинична не ограничивала географию книжных путешествий. Я забредала в районы, предназначенные отнюдь не для шестиклассниц. И даже такие углы находила в школьной библиотеке, куда вовсе не ступала нога человека. В моей голове возник странный и причудливый набор знаний – по психологии, истории, физике, и всё это, как цементом, было спрессовано шедеврами мировой художественной литературы.
Мой читательский формуляр чудовищно распух. А формуляр Паклина был совсем тонким. Но тогда мне казалось, что это не важно.
…Он женился на втором курсе института, позвонив мне и спросив:
– Ты не против?
– Мне-то какое дело?
С тех пор от книг меня ничто не отвлекало.
В нашей квартире книги были везде – в комнате, на кухне, даже в ванной. Я читала за едой, за телевизором, я читала перед сном и вместо сна, я читала, лежа в горячей воде и, помешивая на плите борщ, – я тоже читала… Иногда, не в силах выбрать, я читала по две книги сразу.
Жилось мне совсем не плохо. Я даже научилась на вопросы знакомых "Когда ты, наконец, выйдешь замуж?!" отвечать:
– Завтра!
– ??
– А сегодня уже не успею! – лёгким голосом объясняла; ложилась спать и только буквы мелькали у меня перед глазами. Я и во сне читала! Нет, правда: если наяву я не видела в книге букв – за их ровными рядами всегда распахивалась для меня яркая живая перспектива; то во сне… Странно: сны мои заполняли белые страницы, я читала, разбирала буквы, иногда боясь, что их позабуду. А однажды мне приснилась книга (в синей обложке) вовсе без букв: я кричала, плакала, проснулась среди ночи…
Самое любимое: походы в книжный магазин после получки. Мама настояла, чтобы я раньше заходила домой, чтобы хоть часть денег оставить не потраченными в ящичке, куда и отец всегда складывал зарплату, где и сама она хранила свои скудные учительские рубли. А потом – потом я летела в книжный. И вот там-то однажды и увидела этот сборник… Точь-в-точь такой, как страшная книга из моего сна, та, что с пустыми страницами. Такой же формат, толщина, такая же обложка синего цвета. Имя автора оказалось незнакомо. Я схватила книгу – она разломилась, как пирог.
Буквы были на месте.
Снег такой, как будто поле
Спьяну встало на дыбы.
Снег такой, что даже стоя
Задыхаюсь от ходьбы…
Я невольно посмотрела в окно. За ним и правда мчался снег.
Сборник стихов стал жить у меня. Это был хороший сборник, он был правильно составлен: на каждой странице только одно небольшое стихотворение. Взгляд не уходил, впечатление не размывалось. В стихах – в каждом – было множество смыслов, и это напоминало плотные чешуйчатые почки сирени: мы их, бывало, разламывали и считали, сколько в каждой спрятано листочков. Мне казалось, я никогда не сосчитаю их все.
Но до того прихода Лерки, подруги, я и не знала, какая у меня связь с этой книгой. Или нет… Сначала не Лерка – сначала Васька Паклин пришёл… Нет. Нет. Я и раньше понимала, что книга необычная.
Как-то раз отец пил пиво… Мой отец – он стихов вообще не читает! Но синий томик взял, разломил посерёдке, и – смотрю – втянулся; листает, смотрю… А потом мама позвала меня на кухню. Вернулась и вижу: сборник открыт, отец с кружкой, у обоих вид вполне довольный.
С тех пор он иногда заглядывал в мою комнату:
– Дай-ка мне твоего поэта, я с ним побеседую…
Правда, всегда при этом он пиво пил почему-то. Как пива купит – так всякий раз и просит.
А уж когда Васька Паклин пришёл…
Васька Паклин пришёл без звонка, зато с ананасом.
– Чаю? – я растерялась, и от растерянности стала хамить: – Хотя какой чай, ананасы положено шампанским запивать!
– Я принёс, – кивнул Васька и полез в пакет.
Бутылка открылась бесшумно – только лёгкий дымок пошёл из горлышка. Разлили, выпили, и Васька как-то сразу оказался около меня, начал целовать, одновременно расстегивая под кофточкой лифчик. Я потеряла дар речи. И родителей, как назло, дома не было.
Мечта идиота – это особая категория мечты. Во-первых, она совершенно несбыточна. Во-вторых – сбывается, несмотря на это. В-третьих, несмотря на то, что сбывается, счастья не приносит, а приносит всякие неприятности.
Ба-бах! – мы вздрогнули: я, полураздетая, и энергичный Васька. Оказалось, это синий сборник упал с полки и теперь лежал, раскрывшись, на полу. Паклин отцепил, наконец, от меня свои лапы, наклонился, поднял – взгляд его при этом упал на страницу. Какое-то время он стоял, замерев, потом захлопнул книгу и сказал, не глядя:
– Криницына, ты… это. Неси, что ли, твой чай! А вообще… Знаешь, не надо. Пойду…
Закрыв за Васькой дверь, я бросилась к поэту. Если книгу подержать в руках и резко открыть – она раскроется на той самой странице, где её читали в последний раз. Я и хотела это сделать, но что-то меня остановило. Не то, чтобы испугалась, а просто поняла: не надо.
А Лерка – Лерка пришла уже потом, в субботу. Она всегда в субботу приходит. И мама нам с ней поставила графинчик своей наливки. Она очень вкусную наливку вишнёвую делает, и называет её безалкогольной почему-то, хотя наливка, конечно, алкогольная. Отец её не пьёт – говорит, сладкая слишком.
– Слушай, Машка, какая ты молодец, что не замужем! – заявила Лерка, и, потянувшись, сгребла с тумбочки синий сборник. – Незамужние женщины всегда почему-то хорошо выглядят. Лучше, чем замужние… Слушай, а кто автор-то? А-аа… Ну, давай, за тебя! – Лерка выпила и уставилась в книжку.
Тут я почему-то занервничала. Не знаю. Томик в Леркиной руке внезапно показался чужим, незнакомым.
– А ко мне тут, – безразлично сказала я, – Васька Паклин приходил…
– Да ну?!
– Представь! Приходит, такой, с ананасом, с шампанским…
– Ни фига себе! Надо выпить, – Лерка схватила графин. – А с женой они что – расстались?
Я пожала плечами. Это можно было понимать разно. «Наплевать мне на его жену» – или «ну да, расстались, что поделаешь…»
– Слушай, ну, пришёл он – и что, что?
– Что… То! – брякнула я. – А потом, когда в дверях прощались, телефон мне свой оставил! Сказал: звони обязательно, Машка, как я вообще жил без тебя столько лет?!
И на томик, на томик глазами. А он, – ну, что с ним будет? – лежит.
– Во-от! – Лерка воодушевилась. – Глядишь, замуж выйдешь! Наконец-то. А то переживаю всё время за тебя… Давай: за твоего будущего мужа! Слышь, а хорошая книга. Можно, почитаю возьму?
Я не маньяк, нет. Я не фанатик. Я даже Довлатова отдам не глядя, даже с Маканиным расстанусь. Иванова Алексея – пожалуйста! Сахновского Игоря, хоть он и земляк… Никого не жаль, правда. Но вот этот стихотворный сборник… Не могу. Не отдам и всё! А Лерке – особенно. Лерке, с её длинными ресницами и серёжками-колокольчиками – Лерке тем более не отдам!
– Ты знаешь, я его сама ещё не дочитала!
Очень скоро Лерка (она была разочарована или мне показалось?) засобиралась домой. У порога пригласила:
– Теперь вы к нам!
Это её обычная прощальная формула. Но на сей раз словечко "вы" меня приятно согрело.
ЗАБЕРИ МЕНЯ ОТСЮДА
Грустен был Королевич, и некрасив. Долговязый Королевич, нескладный. Если бы он был деревом, то: корявое – только и можно бы про такое дерево сказать. Длинные руки, вечно согнутые, вечно что-то ищут; пальцы нервные, длинные, с квадратными окончаниями. Голова Королевича брита наголо, шишковата, бугриста. Отчаяние брало смотреть на эту голую голубоватую, как мороженая курица, голову. Хоть бы он волосы отрастил, что ли! Но волосы росли у Королевича тоже безнадежные: цвета воробьиного пера. И тусклые, и торчащие неровно, так что Королевич никогда не мог похвастаться более-менее определенной прической. Вот, озлившись, он и сбрил, наконец, свои воробьиные волосы к чертям. Ещё очки носил Королевич, скрывая за ними глаза, как пыльная трава, с ресницами заметной длины – довольно, впрочем, редкими. Очки вечно были в пятнах почему-то, и вечно Королевич протирал их. Вот и сейчас тоже: стоял и тёр очки носовым огромным в клетку платком; смотрел поверх забора. Да, теперь он мог смотреть поверх, и должно же было хоть что-то от этого поменяться…
***
Идут по дороге неторопливые папы, озабоченные мамы, волочат за собой детей. Те ноют, упрямятся. Ну, не балбесы? – сердится Королевич из-за забора. Они сейчас будут дома, им дадут посмотреть по телевизору мультик, и поставят варенья с чаем, и позволят взять в кровать любимую игрушку, и никто не отправит их в угол за не съеденный за ужином тефтель. Да и ужасного склизкого тефтеля (Королевича передернуло) им не положат на тарелку вместе с пресным сероватым пюре.
– Опять ты, Королевич, бродишь неизвестно где! – подбежала всегда сердитая воспитательница Марья Васильевна, взяла за руку. – Бродишь, бродишь… Смотри, без ужина оставлю!
Королевич молчал, глядел вниз. По травинке полз здоровенный черный жук – видимо, ему хотелось взобраться повыше, но травинка согнулась под его весом, и жук шлепнулся на землю.
– Ну, чего молчишь? Быстро иди мыть руки! Молчит, молчит…
Ожидания Королевича насчет тефтеля оправдались вполне. За три года в детском саду Королевич хорошо выучил его порядки, и точно знал, что случится или не случится с ним сегодня.
– Ешьте быстрее! – кричала нянечка, возвышаясь округлой неряшливой кучей над приниженными детскими столиками. Столики удручали Королевича. Ведь он большой. И дома сидит за настоящим столом, на настоящем стуле. И уж конечно, ест настоящую еду: сосиску с кетчупом. И запивает морсом, а не киселём. Водянистый, приторный, ярко-розовый – из чего он, кисель тот, варится, было многолетней садиковой тайной. Свириденко рассказывал шёпотом, что – из крови, в которую для клейкости добавляются слюни и сопли. Кисель старались оставлять на столах, а один новенький мальчик, выпив и побледнев, убежал сразу в туалет. Его потом сильно наказали, потому что он не успел добежать.
После ужина полагалось ровно два часа игр; обычно их занимали каким-нибудь делом. Рисованием, счётом, или же наклеиванием на лист бумаги засушенных листочков, если была осень. Летом (редко, очень редко) позволялось еще погулять. А если ничего этого не случалось, то все просто сидели с игрушками на старом ковре. Ковёр был потёрт, местами плешив, цветы и завитушки на нём казались до того унылы, что, глядя на них, Королевичу хотелось плакать.
– Что ноешь, ну, что ты ноешь опять?! – сердилась воспитательница Марья Васильевна, и пихала ему в руки облезлого медведя с потёртым носом или жёсткую пластмассовую машину. – Играй давай!
Из всех игрушек только одна новая была в их группе, ослепительная, как мечта – красная пожарная машина. Говорили, что если ей вставить батарейки, то она начнёт ездить кругами и мигать синим цветом. Но машина – сияющее, яркое чудо – стояла на самом верху шкафа. Доставать её запрещалось. А кто достанет – тому… ну, тому что-нибудь сделают. Накажут. А наказаний садиковые круглосуточные дети очень боялись, потому что наказания были стыдные. И даже спать шли всегда сразу, как позовут.
В спальне жили пауки. Где-то у потолка они жили, и к тем, чьи кровати стояли в углах комнаты, пауки спускались по ночам на длинных невидимых нитях. Видимо, нянечка знала про это прекрасно, так как отправляла детей спать каждую ночь на другое место. Чтобы всем досталось поровну пауков. А если кто провинился – тому паук полагался дополнительно:
– А Свириденко остаётся на месте! – говорила нянечка, и Свириденко замирал в своём углу: пауков он боялся страшно, и не спал ночью, и ходил потом весь день с кругами синими под глазами. А когда ему разрешалось сменить кровать, то он перемещался вместе со своим матрасом.
– Куд-да пошёл! – грозная, бдительная нянечка. – А матрас? Кто должен на зассанках твоих спать? Бери давай, тащи…
Очередной несчастливец, захвативши свою постель, перебирался на место Свириденко в паучий угол. Нередко случалось, что и его матрас наутро оказывался не вполне сухим, так что Свириденко стали считать заразным. С ним никто не хотел играть.
Матрасы за день не успевали просохнуть; и через какое-то время явились жесткие рыжие клеёнки.
Их стелили под простыни.
Вторым – по степени сгущенности ужаса – местом был спортзал. В садике ходила легенда о призраке пьяницы-физкультурника, который жил в свёрнутых канатах, что кучей лежали в углу. Никто, как он, подставлял внезапно ножку, отчего дети, разбежавшись по кругу, могли споткнуться, и упасть, и сломать руки. (В спортзале, и верно, часто ломали руки – заведующая в конце концов разразилась приказом: «Бегать в спортзале строго воспрещается!») Кроме того, коварный призрак мог наслать такую порчу, что человек навсегда разучится ходить.
Легенда эта жила в садике издавна, и оставалось только гадать: откуда бы мог взяться этот физкультурник, и почему при всём он непременно пьяница? Никакие доводы молоденькой физработницы Светланы Гуговны не убеждали детей, что призрак никоим образом не мог существовать на свете. Легенда жила, спортзала боялись, и, пожалуй, ещё не одно поколение детей будет пугливо ёжиться, поглядывая на свёрнутые в углу канаты…
Вечером в пятницу их, наконец, разбирали по домам. Забираемый ребёнок быстро, не оглядываясь, бежал впереди мамы, которая должна была ещё улыбнуться искательно и виновато воспитательнице Марье Васильевне. И только мама Королевича – Эльвира Бруновна Королевич (ах, как он гордился неземным её именем!) на воспитательницу Марью Васильевну даже не глядела… Не потому ли ему позволялось одеться пораньше и ждать самостоятельно на крыльце? И вот однажды стоит так Королевич, в шапке, в тяжелой шубе и смотрит, как папа повёл домой ребенка, совсем маленького.
– Не пойду! – врос в землю ребенок. Папа удивился. Королевич тоже.
– Как так, Тёма, – суетился папа, – нас мама ждёт!
– Не пойду! – опять сказал, чуть не плача, сын.
– Артём! А ну пошли немедленно!
– Не пойду! Я дальше – без валенок – не пойду!
Ахнул папа: ребенок стоял на снегу в одних носочках! – рванулся обратно, за валенками, опомнился, подхватил сына на руки – и с ним побежал. Королевич смотрел им вслед.
Сам бы он и без валенок ушёл.
– Мама, забери меня отсюда! Почему я хожу в этот садик? – спрашивал Королевич, облапив маму варежками и надеясь, что тут есть какое-то недоразумение, чей-то недочёт; и сейчас, обсудивши, они его обнаружат и поправят.
– Ну я же не могу с тобой сидеть…
– А зачем ты меня тогда родила? – Королевич обижался, а мама жалела его, и шептала:
– Для счастья, маленький, для счастья… А счастье не бывает сразу, его надо подождать, потерпеть… – уговаривала мама, Эльвира Бруновна Королевич, и приходилось кивать, соглашаться, глотая слёзы, и в понедельник снова являться в садик – ненавистный и нестерпимый, как бывают нестерпимы только стыд или сильная боль.
В шесть лет Королевич запросился в школу, до того запросился, что мама пошла к директору, старому, странному, круглому, как шар: его уважали. Уже потом, к середине школы, Королевич понял, что директор был вовсе не стар – всего-то около сорока; понял он также, почему мама взяла тогда с собой для разговора что-то тихо звякнувшее в пакете с нарисованной золотой осенью.
Настоящая осень посвящения в первоклассники тоже была золотая.
Такой золотой Королевич в жизни больше не видел.
После школы он вяло и мучительно учился в техникуме, зачем-то переименованном в колледж. В армию, куда ушёл старший двоюродный брат сразу после колонии (за грабеж он туда попал ровно в восемнадцать лет, а в двадцать четыре вышел – как раз в объятия военкома) – в армию Королевича не взяли, чему он не огорчился и не обрадовался.
Все же забавно было бы послужить вместе с братом.
Вечера Королевич проводил в местном любительском театре, куда неожиданно как-то затесался. Ролей поначалу ему не давали, но он мог таскать декорации и бегать в буфет за коньяком. Спустя время режиссер Неустроева Антонина Петровна поручила ему эпизод, где он сопровождал молча значительного одного героя, таращил от усердия глаза. Для этого ему пошили даже костюм; Королевич отутюживал перед спектаклями его лично, не доверяя быстрым девушкам из костюмерной. И вот, наконец, довелось уже и самому произнести пару слов перед зрительным залом – Королевич был счастлив, собран; свой текст вытвердил у зеркала несметное число раз.
Надо сказать, что работу по специальности, освоенной в колледже, Королевич не нашёл. Пошёл сторожем. Тихая, невидная сторожевая власть над спящим зданием показалась ему по душе. Тем более, что всё тут, забытое вроде бы, осталось известно до последних мелочей: охранять Королевичу выпало бывший свой детский сад. Он уже не был круглосуточным: то ли перевелись в городе занятые родители? – а скорее, нет, думал Королевич, они никогда не переведутся, это просто воспитателей и нянечек не хватает, вот и некому сидеть с детьми по ночам.
Королевич впервые ощутил тут свободу. В знакомой комнате на шкафу с замиранием сердца увидел он сияющую пожарную машину – видимо, новым детям тоже запрещали с ней играть. И теперь с ней играл по ночам один Королевич, он купил на всякий случай много батареек, и играл. А ещё рисовал на доске цветными мелками, и никто не мешал, не отпихивал локтем, не сопел в затылок; а ещё кормил рыб, и они его узнавали, приплывали сразу к мутному стеклу, смотрели, виляя хвостами. А потом шёл в обход, заглядывал во все двери, что не запирались на ночь, брал метлу, выходил во двор… На детских верандах сидели к тому времени взрослые с пивом, гитарами – Королевич их выгонял, и они ничего, уходили. Главное дело было – убрать их ночные следы, чтобы дети, найдя, не играли пустыми бутылками или ещё чем похуже. Как-то Королевич застиг на веранде парочку – они целовались! – и ушёл тихо, не потревожив, и долго потом беспокоился: как там эти двое? Не замерзнут? Ах, боже мой, ведь любовь… Не выдержав, пошёл смотреть.
Но на том месте осталась уже одна только девушка.
Плакала и ругалась такими словами, каких Королевич не мог себе даже представить.
Однажды среди сидящих на веранде узнал Королевич Свириденко, и тот его тоже узнал, и обрадовался. Они подружились. Свириденко, который в это время зачем-то сменил фамилию и стал Гусевым, в странной своей жизни иногда не имел места, где бы переночевать – и приходил к Королевичу, и разделял с ним дежурство. В жизни он занимался разными вещами, в основном стремясь устроиться так, чтобы побольше времени оставить для музыки.
Музыка называлась панк-роком.
Королевич слушал её, слушал, но понять и полюбить никак не мог.
Но были, видимо, люди, которые музыку Свириденко, ставшего Гусевым, понимали прекрасно. И вот как-то раз они все приехали в Королевичев город на неофициальный панк-фестиваль. И Свириденко-Гусев привёл их к Королевичу в детский сад.
Королевич засуетился. Объяснил, что ещё до рассвета придут повара, а там потянутся и воспитатели, а за ними – дети… Его успокоили.
– Нормально, – убеждающе смотрел Гусев, – мы тут впишемся только на ночь, утром уйдем…
Они ушли, конечно – а Королевич бегал, как полоумный, скрывая следы пребывания панков. А как их скроешь, те следы, если одну кровать неведомо когда (он же следил, всю ночь!) сломали, на доске для занятий нарисовали некоторый предмет, а, чтоб не дай бог не возникло сомнений по поводу замысла художника – ещё и снабдили краткой выразительной подписью (стереть быстрее!); а уж пустые бутылки, а бычки в цветочных горшках! С каждым мгновением Королевич убеждался, сколь много он упустил.
И казалось бы, всё успел, всё прибрал, вымыл, выскоблил, отчистил Королевич – смахнул пот с озабоченного чела. Вот только что: уснувшего в расхристанном виде Свириденко, превратившегося в Гусева по некоей загадочной причине, – проглядел он, и Гусев остался спать в физкультурном зале. За свернутыми канатами.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу