Читать книгу Проблески ясности - Никита Божин - Страница 1

Первая глава

Оглавление

Остановившись в глубокой траве, куда не вела ни единая тропа, он прервал не только свои шаги, но и сам точно пробудился, спохватившись из глубокого сна. Всякий раз ночные кошмары, преследующие его на фоне болезненных мыслей и нескончаемых тревог, застигали исключительно дома и он, вздрагивая, находил себя в постели, протирая глаза, наконец, осознавая, что это всего лишь видение. Сейчас, увы, местонахождение никак не указывало хотя бы даже на знакомее место, а уж тем более никак не на кровать и стены комнаты. У себя дома слишком тесно, и стены он буквально чувствует, располагая способностью передвигаться меж ними не открывая глаз, но в этом поле он уже протирает глаза, надеясь понять, что же это происходит, как он сюда попал, не видение ли все это и не происки кого.

Озираясь, он видит вокруг сплошное поле, поросшее травой, к октябрю успевшую приобрести однообразный желтый цвет и в тумане выглядящей сплошным полотном, покрытым серой дымкой. Сама трава мокрая от осадков, а может это роса, ведь по времени, как будто должно скоро начать светать, а может, солнце и вовсе только село, как знать, но здесь не так уж темно. Местами торчат сухие деревья, разбросанные все больше одиночно, и реже группами от двух до пяти штук. Среди них высятся особенно заметные ели. Если присмотреться, то отдаленно виднеются их шпили над общим пейзажем. Человек то изумленно, то испуганно оглядывается, пытаясь взором приметить хоть что-то разнообразнее желто-серых цветов, за что можно «ухватится» взором и мчатся навстречу им, находя признаки цивилизации, а значит надежды, что он не обречен сгинуть в бреду где-то в немыслимом месте. Но, не единожды обернувшись вокруг себя, лишь укоренилось убеждение, что здесь-то, как раз, ничего такого нет, лишь пустота. После такого открытия принялась подступать тревога, он поспешил куда-то вперед, совершено бездумно, а спустя минуту и вовсе сорвался на бег, точно спасаясь от преследования, но, не разобрав под ногами ландшафта, скатился в овраг, на дне которого не задержался, мигом вскочив на ноги и рванув наверх. Эта оплошность стоила не столько синяков, сколько еще большего страха, ведь как знать, кто ждет его в этом тумане и что может находиться в глубине оврагов? Потерявшись в пространстве, он тщетно пытается отыскать следы примятой им же травы, но и она как будто против, не желая помогать, вся выпрямилась и теперь он окончательно сбит с толку. Обернувшись вокруг себя несколько раз, он вновь не приметил ничего, за что бы зацепился взор, лишь трава, деревья и более ничего. Рванув вперед, куда повернуты ступни, он спотыкался о муравейники, цеплялся ногами за спутанные стебли травы и падал в сырые ее сплетения, откуда вырывался, все более испуганно и судорожно пытался вспомнить вчерашний день, как он попал сюда, и куда именно «сюда»? Но не найдя хоть какого бы то ни было вразумительного ответа, он все шел, уверенный, что движение – лучше, нежели стоять столбом в поле. И таким образом, очень скоро, он вышел к небольшому пруду.

Над ним все так же перетекал туман, и лишь шум от насекомых разбавлял тишину над стоячей водой. Непременно решив, что нужно умыть лицо, он встал на колени у берега, зачерпнул воды, плеснул на себя, потом еще раз набрал, делал пару глотков и в это момент от чего-то в голову полезли неприятные мысли о склизких обитателях рек, озер, болот, ручьев: пиявках, ужах, обитающих у воды лягушках, тритонах и даже рыбах, чьи скользкие тела совсем не назовешь приятными для светского городского человека. С отвращением он одернулся от озера, поднявшись, принялся себя осматриваться, отплевываться и уже успел отойти назад, как увидел, что на воде мелькает отражение огонька. Зациклившись на нем, он не двигался около полуминуты, пока резко не дернул голову вверх и заметил, что прямо перед ним холм, а на нем, очевидно, почти у края, проходит дорога. Несколько раз содрогнувшись, он дернулся то влево, то вправо, пока не решил обойти озеро справа и помчался наверх. Холм все так же поросший травой, скользкий, и чтобы не упасть, он хватался руками за мертвые травы, иной раз, вырывая их с корнем, едва не падая, и скатывался назад. Так он взбирался, под конец уже на коленях, но преодолев высоту, в конец испачкав одежду и расцарапав руки, вскочил на ноги и побежал на дорогу, где совсем недавно проезжала машина, и именно от нее отразился огонек на озерную гладь.

Дрожа от холода, приступа неконтролируемой паники и волнения, он стучал зубами, утирал лицо краем своего сырого рукава. Мокрые волосы продувал ветер, особенно ощутимый на холме, и теперь он заметил, что на нем нет шляпы, а когда ее удалось потерять, вспомнить уже не мог. Его туфли и без того стоптанные, теперь выглядели совсем дурно, все в грязи, ноги же полностью мокрые, как и брюки по самые колени. Из-под жилетки безобразно выбилась рубашка, и в таком виде он побрел по обочине неведомо в каком направлении, ведь на пути пока не попалось ни единого указателя.

Спешно шагая вдоль пустой дороги, он тихо стучал стоптанными каблуками туфель по асфальту, и грязь облетала с его обуви, пока, наконец, внешний вид туфель не приобрел относительно порядочный вид, чтобы войти в город, если конечно, он движется в правильном направлении. По дороге больше не проехала ни одна машина, что, впрочем, неудивительно. Сообразив, что сейчас все же раннее утро, так как за последние полчаса посветлело, туман рассеивался, он, тем, не менее, знал, что без хоть какой-либо значимой причины машины не будут кататься здесь в столь ранний час.

По пути он приводил одежду в порядок, как и волосы. На него вдруг напало неприятное, навязчивое волнение. Это несколько странно, но стоит сказать, что он страдал постоянными приступами навязывания тревог и выдумывая поводы для беспокойства на ровном месте, там, где иной человек бы и не озадачился такой бессмыслицей. Иной раз его склонность можно было назвать благом и даже благоразумием, ведь с вопиющим волнениями он приобрел сильный инстинкт осторожности, предугадывая то или иное событие наперед, предвещая развитие ситуации и такого навыка, быть может, многим не хватало в этом городе, очень многим. Впрочем, что же лучше: беспечность и жизнь одним днем или параноидальная тревога и осторожность? Сгорать, рискуя больше не вспыхнуть, либо тлеть, медленно, скучно, но долго? Стоическое принятие любой действительности, отбрасывая мгновения прошлого и будущего, довольствуясь настоящим, которое и можно-то лишь отнять у живого существа, или все же желание жить грядущим, отбрасывая философские суждения и руководствуясь принципом о береженном человеке? Второе сложнее, но зато он знает, что ни во что не влезет, забегая мыслями далеко в будущее, точно в партии шахмат зная ходы наперед, правда, иной раз можно и пропустить мат, если не хватает опыта. Именно это навязчивое чувство попасть впросак, проиграть, оступиться, и овладевало им попеременно и всегда в самых пустяковых и бытовых ситуациях. Он мог перебрать сотни вариантов любого события с его самым худшим развитием, и, хоть, в итоге никогда ничего не случалось, это не служило хоть каким-либо успокоением до следующего раза.

Шагая в неочевидном пока направлении, он вдруг озадачился тревогой, а что, если в тех заброшенных полях возьмут, да и сыщут, охотники или какие люди, труп. Будут идти через поле, замечая примятую трава, а там мертвец. Без хоть каких-то зацепок, но приедут детективы, полиция и он не сомневается, что хоть кто-то да видел его, он чувствует, что они различат следы туфель. Думая об этом, он в панике хватается за голову, а на ней нет шляпы. Его охватывает чувство, что именно ее найдут где-нибудь рядом, и конечно, весь город, каждый его житель знает эту шляпу наизусть и все разом укажет на виновника. Но ведь он не виновен, и ничего не совершал. Но как выкрутится, все указывает на иное? Он мотает головой, готовиться заметить слежку, но никого не видно, но он знает, что кто-то видел его, запомнил. Та машина, что она делала на этой трассе так рано утром, и как ее свет лег так ровно на ту озерную гладь? Этот человек и убил, и сбежал, вывез труп и бросил, и он знает, что укажут на несчастного, кто потерял шляпу. И когда его найдут, ему не отвертеться. И совсем нечего сказать в свое оправдание, что он, в конце концов, там делал, один, да еще в такое время, одетый не для прогулок по заброшенным полям, что делал, что? Как ни странно, на этот вопрос и у него нет находилось ответа. Успев несколько раз опознать выдуманный им же труп и придумать последующее за то наказание, он стал припоминать события вечера. Как он оказался в этой глуши?

День не выдался хоть каким-то особенным, даже совершенно одинаковым и неприметным, чтобы сразу его вспомнить с первого раза. Впрочем, нет, есть одна зацепка, чтобы выделить день среди всех. Около четырех часов дня он ходил по городу, свернув через парковые ворота, пересек широкую улицу, вышел на площадь и далее через сквер вышел на оживленный проспект, недалеко от своего дома. На симпатичной улице, где большую часть дня необычайно оживленно благодаря расположенным там заведениям, салонам и магазинам, на углу здания пристроилась одна особенно интересная лавка торговца шляпами. С некоторых пор там торговала его дочь, юная Елена Вильт, на вид двадцати лет или может чуть более. Он знал ее как крайне ответственную девушку, многие годы помогавшая отцу в свои молодые и беспечные, должно быть, годы, отбросив все юношеские праздности, встала за прилавок, в то время пока отец решал вопросы связанные с делом и не только, иной раз разъезжая по другим городам или посвящая время личным вопросам, а она работает одна с утра до вечера. Среди мужского населения стало популярно зайти, и перекинуться словом с милой девушкой. Ее белокурые волосы осторожно завязаны позади; она всегда носит однообразные длинные платья или комбинезоны, но отличает ее еще совсем детский, задорный взгляд, предательски выдававший в ней совершенное дитя, которое все больше касается взрослой жизни. Не всякий посетитель заходил поговорить так же любезно, и некоторые мужчины отпускали иной раз абсолютно непристойные шуточки, смущая ее и отвлекая от работы. Делали это все больше рабочие заводов, порта и моряки. На всякие дерзости они не решались, да и витрины магазина полностью прозрачны, вечно шныряющий народ все видел, то и дело заглядывая во внутрь сквозь стекла. Кроме того, поговаривали, что под прилавком всегда лежит заряженный револьвер и если не сама Елена, то ее отец, часто находившийся на месте, в скрытом от глаз посетителей помещении, вполне мог спустить курок. В его жизни, рассказывают, случались темные и запутанные истории и, может быть, он знает, что это за ощущение, когда в твоих руках вся мощь оружия и как легко оно забирает жизнь. Важные же господа заходили сюда значительно-значительно реже, имея для себя во внимание более дорогие и почтенные магазины и их владельцев, здесь же покупали шляпы, цилиндры, кепки, береты, платки и разные мелочи все более люди не богатые. Владелец лавки всю жизнь пытался подняться до более высокого статуса, но преодолеть невидимый глазу, но вполне ощутимый барьер так и не смог, оставаясь кем-то вроде мелкого лавочника со странным прошлым, непомерными амбициями и некоторой необразованностью.

Они познакомились на днях, практически волей судьбы. Один приятель, являющийся по случаю известным в узки кругах поэтом и публикующийся в одном местном литературном журнале, как-то завел разговор об очаровательной Елене, вдохновившей его на, надо сказать, довольно рядовую короткую поэму. Он говорил, что однажды они выпивали вместе с редактором, после чего тот предложил заглянуть в эту самую лавку на небольшой разговор с Еленой, и завидев ее, поэт обомлел и сразу разразился тирадой клишированных стихов. Тем не менее, редактор остался доволен результатом и именно он посоветовал познакомить с Еленой другого незадачливого автора, который только что выбрался с поля и ковылял вдоль дороги, это как раз он. Так все и вышло, и вот заглянув однажды в лавку, как будто по самой обычной случайности, а заодно и по веской причине. (В очередной раз поддавшись навязчивыми мыслями, он хотел показаться постороннему человеку, дабы снять с себя подозрения в грабеже, что произошло совсем рядом и он уже успел повесить грех на себя, а для того ему необычайно важно подтвердить свое алиби. Мол он-то не причем, иначе пошел бы он после такого за покупками?). Войдя в помещение, он суматошно поздоровался и уставился в дамские шляпы. Понаблюдав за ним с минуты две, Елена с улыбкой полюбопытствовала, не своей ли жене он подбирает шляпу и лишь тогда он понял, что выдает себя самым нелепейшим образом, раскрасневшись, мямлил что-то, и после ушел, решив, что усугубил ситуацию до предела и теперь его точно обвинят в совершенном кем-то преступлении и схватят, но ничего, как обычно, не произошло.

И вот после нелепого безмолвного представления он имел удовольствие заходить в эту лавку уже трижды, всякий раз украдкой взглянуть на симпатичную и добрую девушку и как раз накануне сподобился на покупку новой фетровой шляпы, которую в эту ночь и потерял где-то в поле. Именно это обстоятельство не давало покоя, доставляя тревоги, ведь ладно бы шляпа была старая, но эта совсем новая, любой детектив пройдется по городским лавкам, доберется до этой и спросит, и девушка все с той же милой и искренней улыбкой укажет на него. С этим замыслом он шел куда-то вперед, опустив голову. Его внешний вид уже представлялся не таким потрепанным – рубашка заправлена, туфли почти чисты, мокрые волосы зализаны ладонью назад, разве что брюки все еще несколько сырые по колено, но на темно-сером цвете это не слишком бросалось в глаза. На горизонте показался город и чем дальше, тем отчетливее проявлялись трубы, стены и грузовые краны заводов и складов, разместившихся на окраине.

Сам того не замечая, он шагал по центру дороги, плавно переместившись с обочины. Вырвав его из мыслей, сзади раздался гудок клаксона, так истошно, точно выдав собой характер водителя, такой истеричный и нервный, непременно указывающий, что водитель неуравновешенный и психованный. Он отошел в сторону а престарелый, полный, лысый мужчина взмахнул на него рукой из окна и помчался далее. Он поднял голову, проводив взором автомобиль и только теперь заметил, что уже почти дошел до города. Теперь он стоял на небольшой возвышенности, от которой дорога шла примерно под десять градусов вниз, и отсюда открывался хороший обзор на панораму пробуждающегося города. Историческая части города и порт пока не наблюдалась, но это не главное, пока же самым важным являлось то, что он шел правильным путем и впереди – город, а главное узнаваемый. Значит, не далеко забрался. Это событие приободрило, и он скорее пошел вперед, несколько позабыв свои теории и опасения.

Обходных путей к его жилищу то ли не было, то ли он про них не знал, и даже если миновать оживленные улицы, шагая самыми что ни наесть окольными путями, все равно придется сталкиваться с толпой людей, которая будет идти потоком в каждую сторону. Решив на этот раз не впутывать себя в подозрения, выбирая самые глухие и нелюбимые улицы, он уверенно пошел мимо заводов, оживленных застроек и плавно переходя к улицам, где стояли банки, конторы и магазины, он попал в сплошной поток спешащих людей.

Удивленно озираясь, он сегодня, как и всегда, с изумлением ловил на себе взгляды абсолютно каждого прохожего. «Да что же он все смотрят на меня, чего нужно им?». Подобными вопросами он задался каждый день, когда ему доводилось пройти мимо людей. В самом далее так было или это лишь воображение, он настойчиво убежден, что люди как-то уж слишком странно и назойливо смотрят на него, точно его здесь быть вовсе не должно. Специально посвящая дни анализу того, как прохожие смотрят на других, он не видел никакой закономерной реакции, но стоило ему идти, как непременно каждый одаривал его своим несколько неприлично долгим взглядом. В этих взорах нет эмоций, им не восхищались, но и не порицали. Его как будто узнавали, точно газеты день ото дня публикую портретную фотографию разыскиваемого преступника, и все ее видят, но не видит он. «Найти бы эту чертову газету!». От такого внимания за ним развилась одна неприятная, неконтролируемая досада, а именно, он не мог смотреть в глаза людям, особенно прохожим и стоило хотя бы поднять взор на любого, кто проходит мимо по своим делам, как взгляд мигом переводился в сторону на что угодно. В такие мгновения он начинал часто моргать, и глаза увлажнялись. Это не были слезы, в понимании радости или горя, просто выступал пленка из жидкости, чтобы через мгновения сойти. Но все, все они точно ее видели, улавливали, и насмехались в душе своею победой, в дуэли против разыскиваемого преступника, которая для них не существует, где нет победителя, но всегда есть проигравший.

И эти необязательные, но пристальные, каждодневные взоры возбуждали волны эмоций, но ключевым оставалось непонимание, за что же все они так часто одаривает его разглядываниям. Внешний вид никогда не выдал в нем хоть что-то притягательное или выбивающееся из общей массы людей, и та же гамма одежды, как и сам внешний вид, все типичное. Что ни день, то на нем всегда неприметная одежда однотонных серых или темных тонов. То было либо тонкое пальто, как сейчас, либо просто костюм, рубашка и жилетка или просто рубашка. Так ходит половина мужчин! На голове шляпа и ее носят едва ли и не все, реже заменяя кепками. Лицо его все такое же неприметное, ни бороды, ни усов, ни веснушек, шрамов или каких-то дефектов. Обычная короткая стрижка, овальное, худое лицо, прямой нос, не сломанный; карие глаза, светлая кожа, ровные брови, небольшие уши. Ровным счетом, ему просто нечем выделять, даже очки не носит, так что же им надо, почему они смотрят, все, каждый?

Он миновал все улицы, под конец невероятно поторапливаясь, про себя бормоча от неудовольствия, что угораздило попасть в самое начало дня, когда все носятся по улицам. Под конец, старясь не заглядывать на самые центральные и проходимые улицы, он вышел к своему дому в спокойном переулке, и спешно пошел наверх в квартиру, которая располагалась на самом последнем, четвертом этаже, в кирпичном доме в старой и несколько обветшавшей части города.

Обычно ему не доводилось вот так возвращаться домой с утра, имея привычку все же выдерживать хоть какой-то график в своей жизни, не привязанной продолжительное время к работе и иным обязанностям, он старался жить по определенному ритму, крайне удобному для него. Этот же день стал для него шоком, когда он переступил через себя, ради каких-то соображений отклонился от устоявшегося поведения и расписания и теперь не знает, как найти оправдание самому себе же. Касаемо своих соседей он не может сказать ничего содержательного, слабо представляя что-то об их жизни, хоть и обитает здесь уже более полугода. Все они для него люди посторонние и не то чтобы враждебные, но он свято верит в то, что они выступят против него в любой спорной ситуации, а тем более в суде.

Поднявшись к себе, он не повстречал никого, что весьма обрадовало его, и, кроме того, порадовало еще больше, что ключ от двери отыскался во внутреннем кармане пиджака, где всегда и лежал. Это благо, что он его не потерял в том странном блуждании и теперь имел повод для первой маленькой радости. Отворив дверь, он тихо прокрался к себе, точно собирается обворовать незнакомую квартиру, зачем это сделал и сам не понял, загадочно оглядываясь, он все так же тихо затворил дверь и после шагнул внутрь. Практически сразу же из-за двери раздался голос хозяина дома, который владел всем зданием и часть его сдавал. Он занервничал, приоткрыл дверь и выглянул, сам при этом не выходя наружу.

– Доброе утро, господин Гарди! – слишком громко выпалил приветствие хозяин квартиры.

– Доброе утро.

– Рад, что вы вернулись, – довольно произнес хозяин квартиры.

– Да, спасибо, – растерянно отвечал Тодд.

– Мы еще даже не успели убраться здесь?

– Это не проблема.

– Прекрасно. У нас все без изменений? – деликатно уточнял хозяин дома.

– Да, – совершено не понимая, о чем речь отвечал Тодд Гримар Гарди.

– В таком случае не смею вас отвлекать. Мы можем поговорить позже, если вы не возражаете.

– Разумеется, – ответил Тодд и скрылся за дверью.

Исходя из реплики этого человека, он как будто собирался оставить квартиру, и видимо уехать. Но куда? И почему? Или может предполагалось его временное отсутствие… Он совершено не мог связать события утра и разговор. Такие внутренние метания могли бы затянуться на долго, но к счастью, он перевел взгляд на комнату и мысли мигом сменили свое направление.

Комната аккуратно убрана и в ней полный порядок, но первым делом его взор зацепился за шляпу, которая лежала на столе. Какие же эмоции облегчения он испытал! Вовсе упустив из памяти тот фрагмент, что вчера вечером он вышел из дома и отчего-то так торопился, что позабыл надеть шляпу. Как будто припоминая сейчас свою вечернюю прогулку, он стыдился этого и замечая любой взгляд отводил взор прочь. Но отринув вчерашние смущения, как ненужное теперь прошлое, он подскочил к столу, сердечно ухватил шляпу и прижал к себе, несколько помяв ее верхушку. Эта находка несказанно обрадовала и теперь навязчивая мысль о том, что его поймают за некое убийство почти совсем отступила, а он самодовольно надел ее на себя и так несколько раз прошелся по комнате, дважды глянул в зеркало, подмигнув ему, после чего кинул пальто, но не шляпу, уселся на диван, закинул ногу на ногу и стал вспоминать события прошлого вечера. Память помогала различить вечерние силуэты, улицы, навязчивую морось и его движения точно тени среди прохожих, импровизации, будто он отвлеченный чем-то, отворачивается всякий раз от встречного взора, что улавливал его непокрытую голову в очередную непогоду. Все это было, а вот далее – пустота. И до этого тоже пустота. Он так и заснул в сидячем положении и с драгоценной шляпой на голове и с обрывками вчерашних воспоминаний.

Сон легко сломил его, и предположительно бессонная ночь так просто не сойдет с рук. Несмотря на определенный уклад своей жизни, он придерживался какого-то графика скорее ради собственного удобства и потому что так уже сложилось. В действительности он вполне мог себе позволить такое безобразие, как явиться домой под утро и заснуть в одежде прямо на диване. Ему не страшно ни опоздать куда-то, ни, в конце концов, измять единственную приличную выходную одежду. А все от того, что ни одна спешка не застанет его врасплох и всегда найдется время, чтобы привести себя в порядок. Между тем, в откровенно несуразном или неряшливом виде он не любил появляться среди людей, стараясь выжимать даже из своего, не идеального положения какие-то возможности выглядеть, по крайней мере, не хуже остальных. Внимание уделялось каждой детали внешнего вида, так, он бы ни за что не вышел на улицу босым, если бы и случился в его доме пожар, и именно потому отсутствие шляпы так тревожило его в предыдущий вечер. Вообще странно, что он ее забыл. Как правило, еще прежде, чем куда-либо выйти он обдумывал то, как должен выглядеть сегодня на улице. Затрагивало это свойство или скорее беспокойство не только одежду, когда навязчивый страх испачкать брюки или пальто волновал его, времени, больше собственной простуды, но и внешний вид лица, рук, прически, чистоты кожи, ногтей, никогда не отпускал опасений о наружности. За этим фактом он следил тщательно, иной раз, капризно обдумывая свой внешней вид, и даже если ему доводилось пообедать в некоем заведении, потом очень долго мерещилось, что кусочки еды предательски остались на губах, и небрежно блестит масло вокруг рта. И сотню раз утершись не только платком, но порой и краем рукава, это не спасло от навязчивой идеи, а чувствую, что он поймал на себе как будто осудительный взгляд всякого прохожего, не мог подвергнуть сомнению свою теорию о внешнем виде. Он до боли не любил привлекать к себе внимание, особенно среди посторонних людей и от того, хоть и старался выглядеть неплохо, но предпочитал слиться с толпой даже внешним видом. Не хуже и не лучше, и так он менее всего заметен. И только оставаясь «фантомом» он ощущал покой, но, если уж кто-то посмел обратить внимание, своим взглядом потревожить злое «привидение», как тут же сердцебиение его учащалось и с каждой секундой ему мерещилось, что еще немного и с ним приключиться сердечный приступ от неловкости.

Положение его пока еще сложно назвать бедственным и хотя последние три месяца он оставался без работы, пока еще держался на остатках капитала покойного отца. Стоит сказать, что несколько лет он работал преподавателем словесности, в хорошем университет, но, увы, после окончания последнего, теперь, учебного года, оказался вынужден покинуть ее при странных, можно сказать, неприятных обстоятельствах. Поговаривали, будто уволили его по причине возможных психологических расстройств, установив это исходя из наблюдений за ним, а также на основании показания, почти жалоб, некоторых учеников. Так ли обстояло дело – неизвестно, но факт оставался фактом, несмотря на хорошие знания, любовь и уважение большинства учеников, и хорошие способности в педагогике Тодда выставили за дверь, предложив по уходу щедрые выплаты, которые он сперва не взял, но через месяц запросил, преодолев стеснение, и ему все выплатили. С тех пор не успел найти себя ни в одной деятельности, в том числе напрасно несколько раз пытался издать скромный сборник своих поэтических трудов, но ни одно издательство и журналы не пожелали включать это в сборник, и уж тем более издавать отдельно, но и даже в газетах не нашли места хотя для пары его, не самых дурных работ. Как ответил ему редактор газеты: «Увы, дорогой друг, ваши труды, вероятно, не так уж плохи, что бы я вам прямолинейно и настойчиво отказывал, но смею сообщить, что вы, кажется, ошиблись десятилетием. Да, да, вы не ослышались. Вам бы не помешало их выпустить, скажем, лет тридцать назад, тогда еще это кого-то бы заинтересовало, но, увы, дорогой друг, сегодня другое время и другие люди. Нет, конечно, мы с вами не имеем права сейчас говорить о тех, кто регулярно публикуется, нет, они непоколебимы, это глыбы, и я не имею права сейчас даже произносить священных литературных фамилий, упоминать при вас даже их имена. Но это они, а подобных им новичков мы не ищем, простите. Да и люди, как я говорил, сейчас хотят другое. Мы ступили на порог нового времени, нам важно производство, строительство, капиталы или хотя бы эмоции и скандалы. Все эти красивые слова, направленные в глубину своего переживания, они, безусловно, важны и даже более чем, но не сегодня. Тексты нужны, когда все очень хорошо или наоборот – плохо, а сейчас все у нас нормально. Прошу не отчаиваться, дорогой друг, просто отложите в сторону свои работы и умоляю, не стоит их сжигать в порыве чувств, пусть полежат себе в столе, как знать, быть может, вы найдете чем потешит себя в старости. Главное не вздумайте покончить с собой из-за этого – лучше уж жгите рукописи». Таков ответ, и это по крайне мере развернутый, некоторые оказались строго категоричны и не проявляли желания утруждать себя столь долгими рассуждениями, обходясь парой коротких, сухих канцеляризмов. Впоследствии он встречал этого редактора дважды, но всякий раз проходил мимо, не здороваясь. И дело здесь ни в коем случае не в обиде, но более того, он бы скорее пожал ему руку, но у Тодда Гарди есть проблема: он плохо запоминает лица людей, скорее же совсем с трудом. Проблема крылась в самой обычной рассеянности, обусловленной колоссальному перевесу концентрации на внутреннее, нежели на внешнее. Говоря иным языком, все внешнее он пропускал через себя, и в череде бесконечных тревог, выискивания чужих взглядов и поиска несуществующих проблем совершенно не оставалось сил запоминать подробности внешнего мира, ограничиваясь его гипотетическим влиянием на конкретно Тодда. Что касалось людей, то ему легче определить человека по местоположению. Например, эта Елена, которая продает шляпы, потому и очевидна для него, что всегда на месте, а где-либо в городе он вполне мог ее не узнать, и хоть ни раз видел ее, и даже рассматривал, это лицо могло даже не показаться ему знакомым. Лишь людей, кого с натяжкой можно назвать в разное время друзьями или коллегами, он узнавал, но всегда сохранялась неуверенность, тот ли это человек, за кого он его принимает. Итак, оставшись без работы и даже получив отказ от публикации и хоть сколько-то малого гонорара за это, он все же, действительно не стал уничтожать свои записи, а просто хранил их в тетради, куда попутно вносил какие-то заметки, на подобие дневниковых, но абсолютно безынтересных и сам о них временами забывал.

Оставшись, таким образом, без работы, он не нашел идеи лучше, как запустить руку в капиталы отца, доставшийся ему по наследству, как единственному сыну, до того неприкосновенные, на тот самый черный день. Отец владел скромной ювелирной мастерской. При жизни это предприятие приносило попеременный доход, но под старость дело отца стало скорее убыточным, и чтобы не потерять всего, тот продал все свои запасы, вложив их в банк к небольшим накоплениям, и теперь все это перешло к сыну. Сумма, может, не великая набралась, но на год безбедной жизни, а также на три скромной, должно бы хватить. Разумеется, все зависит от размаха и образа жизни, но если отбросить бездумные растраты, то вполне себе можно прожить и года четыре, а то и все пять. Он, естественно, не планировал жить строго на отцовский капитал, но все же после увольнения никак не находил в себе силы сразу найти другое место работы, будучи точно в шоке или как бы сказать, состоянии схожем с похмельем, когда никак не можешь отойти от прошлого и жить далее. Ровно в таком стоянии он теперь оказался и был вынужден как раз по этой причине покинуть особняк, где жил с самого детства, не имея возможности платить за него, перебрался в эту скромную комнату. Случилось это, в действительно, еще за три месяца до увольнения, но уже тогда его ставка значительно упала и тот скромный оклад не позволял жить в особняке. Пришлось оставить самую уютную обитель, настоящую крепость, оберегавшую от всего мира. Тяжелые переживания о разрыве с родным домом, обострили в нем и без того навязчивые и неприятные чувства, а постоянный холод в новом убежище не создавал уюта даже сугубо физического, что уж говорить про душевное.

Он проспал до двух часов дня. Очнувшись уже совсем не в такой вальяжной позе, нежели заснул, он лежал, скрутившись калачом, точно кот, укрытый тонким одеялом, всегда сложенным на диване. Шляпа упала и откатилась чуть в сторону, его одежда оказалась еще более измята, нежели перед сном. Открыв глаза, сквозь не зашторенное окно он разглядел, что туман и тучи рассеялись и хоть солнце и закрывали то и дело наплывающие облака, на улице на порядок светлее, чем вчера. Кстати, о вчерашнем дне, он все никак не мог припомнить, что же заставило его, вольно, или невольно, оказаться в том поле. Упершись взором в одну точку, он пытался вспомнить хронологию дня, как вдруг его разум ухватился за какую-то совершенно постороннюю мелочь, раскрутив в голове историю и плавно позабыв о своих утренних страданиях, он уже думал о какой-то не имеющей значения чепухе. Все эти пустые мысли не приносят ничего хорошего, и в очередной раз устав сам от себя, он вылез из-под одеяла и резко встал на ноги. Голова закружилась, но скоро отпустило, хотя по телу все шла какая-то ломота, усталость. Он ощущал себя странно, болезненно, но при этом в данный момент ничем особенно не болел. И это ощущение, будто ему так уж не здоровится основательно укоренилось в уме, что даже не придумывая болезней, он просто себя не важно чувствовал, но к доктору решительно не собирался идти, на самом деле не представляя на что и пожаловаться, да и бывает разве такая болезнь, чтобы в уме не здоров, хоть ты и не псих? Этого он и не понимал еще.

Наконец скинув себя все, кроме рубашки, помятой и небрежно торчавшей, он накинул на плечи теплю вязанную кофту, достав ее из чемодана, которую носил под старость его отец, когда постоянно замерзал. Тодд разводил руки в стороны и пытался заставить хрустеть, как он полагал, больной позвоночник, но кости упорно не поддавались, уверяя, что организм еще силен, а проблемы в голове, но господин Гарди этого не слышит. Он поставил греться чайник, желая выпить купленного накануне чая, доставляемый в город одним его знакомым на корабле из дальних стран. Обычно, сразу после прибытия корабля, чай поступает разным лавочникам, но в силу каких-то почтенных чувств к памяти умершего Гримара Гарди, владелец корабля всегда отдает пару мелких тюков его сыну, что бы тот, получая товар из первых рук, наслаждался этим незатейливым напитком, которому капитан корабля предпочитает виски, джин и бурбон, прочем, он иногда не против смочить горло смесью грогом.

Пока вода кипела на огне, Тодд уже подготовил листы чая к заварке, тщательно взвесив необходимое их число на граммовых весах, немногим, что осталось от его прежней жизни в особняке. После, устроившись, на диване, закинув ногу на ногу, он с радостью вынул сверток, в котором держит свою не особо новую, единственную бриаровую трубку, с царапиной на боку от неловкого обращения, набил ее табаком, купленного в лавке у своего хорошего знакомого и любителя поговорить Томаса Малича – владельца магазина в паре кварталов отсюда. Раскурив трубку, Тодд изящным движением забросил спичку в горящий камин, и та, еще полыхая в полете, приземляется ровно посреди камина. Эту забавную традицию бросать таким образом спичку он подметил у своего отца, что вообще знался большим ценителем трубок, имел коллекцию таковых и относился к процессу с крайней мерой церемониальностью. Увы, от коллекции отца ничего не осталось, и только привычка вот так пускать в полет спичку и сохранилась на генном уровне в сыне. Не остались у Тодда и отцовские трубки – какие-то пришлось распродать, какие-то подарить старым друзьям, а у иных вышел срок. Так Тодд и ходил с одной единственной трубкой, не давая ей отдыха, и не то чтобы он не мог купить себе еще одну – напротив, это пока ему по карману, да вот никак не видел проблему, в том что она одна, и потому потребностей не чувствовал.

Абсолютно бесшумное приземление спички в огонь вдруг произвело в уме Тодда нечто наподобие щелчка. Немного оторвавшись от спинки, он подался вперед, слегка подскочил на месте, после чего выставил вперед указательный палец правой руки и сказал: точно! Собственные воспоминания помогли обнаружить себя же вечером в городе, когда он вот так уже планировал с удовольствием затянуться трубкой в тепле некоего помещения, но с тоской заключил, что трубку-то он как раз оставил дома. Не имея сил более наблюдать прочих мужчин и женин, вольготно позволявших пускать дым в свое удовольствие, Тодд удалился из, предварительно, незнакомого общества, но в голове никак не вяжется, что именно это было: ресторан, кабаре, театр или может просто некое собрание по определенным признакам или даже политическим убеждениям, где он даже совсем немного выпил. Если политика, то он надеется, что не наговорил там чего попало и не скрывался после от полиции… Нет, конечно же нет, Тодд умчался тогда домой, не нащупав в кармане ключ, обнаружил его в потайном месте в полу, забежал в комнату, взял трубку, но так спешил, что оставил шляпу на столе, и с того момента не брал ее в руки и удалился прочь. Он редко спешит, и что-то очень важное могло вынудить его. Или может кто-то? На том память обрывалась. Страшно подумать, но Тодд допускал, что вчера был либо безбожно пьян, либо забвенно очарован. А овладеть его разумом могла как женщина, так и безумная идея. Жаль, он сам этого не всегда мог понять.

На огне закипел чайник, и, поспешив снять его, Тодд торопливо сделал себе чаю, и неспешно потягивая его, в первых между глотками не отвлекался даже на трубку, так и не докурив ее, с тем, что табак перестал тлеть, он все время посвятил чаю и воспоминаниям, превращавшимся в мечты. В процессе погружения в раздумья, он, как уже неоднократно бывало, обжог себе язык и нёбо, не контролируя температуру напитка, что доставляло неприятные чувства и гарантировало болезненные ощущения на грядущие сутки. Как же не любил он это состояние, хоть уже и много раз с ним такое случалось. Одно печалит, теперь и трубкой как следует не насладишься, такие ожоги всегда очень мешали, но что поделать, все свершилось, и он – фаталист, принимает факт. Расстроившись, так и не допив чай, он вдруг помешался мыслями, обрекая себя на какие-то происки смысла существования, жалел, что нет под рукою револьвера, а то так бы на ровном месте и пустить бы пулю себе в рот, взволновался, затем, что если умрет однажды здесь от болезни, так и не найдет его, никто и не озаботиться. Весь этот всплеск как-то разом нахлынули, а все из-за нелепого ожога.

Все его мысли занимали несуразные, навязчивые думы, придавившие изнутри, не оставляя времени просто жить, ему непременно требовалось в сознании прокручивать странные сцены, мучить себя и сталкиваться с этим каждый день. Тодд не мог более находится дома, собравшись, наконец, иди на улицу, ведь скоро уже и вечер. Он уделил ответственное внимание своей одежде, собравшись, и оценив себя должным образом, ведь как бы не было ему тяжко и как бы он не думал о людях, мнение толпы, так или иначе занимало, так уж выходит, что всем это так значимо, да не все признают. Не вынуждая себя выглядеть идеально, он оставлял некоторое правило этакой нарочной небрежности, демонстрируя, что он не так что бы готовился идти в общество, делая вид, что ему все это дается так легко и вовсе не заботит.

Захватив с собой обернутую в ткань трубку, предварительно вытряхнув и почистив ее, он положил в карман еще старый кисет с табаком, каминные спички, и взглянул перед выходом на счастье на свое отражение в зеркале, вышел на улицу все в том же одеянии, что и с утра, но теперь уже и со шляпой на голове. И лишь бросив под ноги взор, Тодд с сожалением констатировал, что туфли действительно выглядят скверно. Если дома он оттер их, начистил, и в полумраке комнаты у выхода все выглядело более-менее терпимо, то уличный свет показал всю несостоятельность этого убеждения. Так ходить просто невозможно. Помявшись у дома некоторое время, Тодд вернулся назад, вынул из чемодана небольшую сумму денег и направился к ближайшему магазину, где ему продавали обувь и прежде. Продавец, должно быть, не помнил Тодда, так как тот совсем не частый гость, но подобрать новую пару смог с первого раза, точно знает ногу посетителя досконально, кроме того, и цена устроила обе стороны сделки. И уже ступая в новых туфлях по городу, Тодд чувствовал себя намного лучше, чем если бы он ходил в старых, да разве что, эти только натирали немного, но виду он не подавал, мерно шагая, делал вид что специально не спешит и получает от этого даже некое удовольствие, только чувствовал ли кто это? Нужно ли это знать прохожим? Он бы предпочел, чтобы они это чувствовали. На этот раз он сам был готов заносчиво смотреть в их лица, желая получить ответа, услышать мнение, как же им новый вид, новая пара кожаной обуви. Увы, на первом же встречном идея провалилась и больше Тодд не пожелал возвращаться к ней.

Октябрь выдался теплее, чем год назад и даже в юности ему такого светлого и теплого месяца никак не припомнить. Все чаще нынче твердят про перемены климата, на это ставят многие угрозы и катаклизмы, но пока люди предпочитают просто наслаждаться октябрем. Тех, кто не занят делом полно на улицах, обычно делая выбор между прогулками и сидением дома да в барах, горожане выбирают вариант с прогулками. Помимо учеников, праздно слоняющихся после своих учебных дел, хватает разного люда, и хоть на часах еще только начало пятого вечера, и многие заняты на работах, на улицах людно. Солнце немного согревает и лишь ветер со стороны океана дает о себе знать, да и в таком влажном климате не бывает так уж тепло в октябре. Впрочем, относительно жарких частей страны, куда однажды выпало попасть Тодду еще с отцом, здесь настоящий холод. Но, в основном, жизнь Тодда почти полностью прошла в этом городе, его особо ничем не удивишь, что бы пугаться какой-то прохлады и потому сейчас он выбрал излюбленный маршрут для прогулки по городу, на обратном пути от обувной лавки, обогнув свой дом, он направился сперва к порту, далее не доходя его, прошелся вдоль его линии по улице и свернул обратно к центру. Путь лежал мимо родного особняка, где прошла вся его жизнь до самых недавних пор, но от которого, увы, пришлось отказаться. Вспоминая о том дне, когда он последний раз вышел за порог, вспоминая об этом снова и снова, Тодд приходил в это место уже десятки раз. С замиранием сердца он приближался к дому, зная этот путь наизусть и вновь трудно поверить, что сейчас ему остается лишь поглядеть на него со стороны, отвернуться идти дальше. Тодд замедлил шаг, издали заприметив свой дом и окна комнаты, где он провел не просто детство, но как будто целую жизнь. Со многими, должно быть, бывает так, что привязываешься к месту до того состояния, что невозможно мыслить себя без него и это может быть хоть бы и единственная комната, но где все так создано для человека, что лучше и не бывает. Осторожно, точно смущаясь, он неуверенно поднимал взгляд на дом, оглядывая его со всех сторон, после уже смело, не скрывая чувств, глазел на все его стены, окна и на двор. Сам того не замечая, он завернул на тропу, ведущую к двери и тихо шагая, вплотную к ней подошел и застыл. Зародилось сильное желание сейчас постучать, попроситься войти, объяснит все и лишь раз посмотреть на свой дом. Он стоял, зажмурив глаза и уже зажав в руке ручку, готовый постучать ей, как вдруг в голове стали роится мысли, а что если сейчас это все увидят, сочтут его ненормальным или чего хуже – преступником, вдруг в этом доме что-то произойдет, или его ограбят, ведь сразу укажут на него не раздумывая. Эти мысли вынудили бывшего жильца судорожно одернуться и пойти прочь. Он шагал теперь уже быстро, опустив взор, спеша удалиться как можно дальше, плутая улицам, но уходя, он обещал себе, как и всякий раз, что вернется сюда и выкупит этот дом, непременно.

Тодд дошел до парка, где уселся привычно на скамью, которая отчего-то не пользовалась полярностью у людей. Может это все потому, что разместилась она в тени деревьев, плюс оказалась несколько удалена от остальных. На солнце там не погреться, да и не почитать газет, увы, впрочем, сегодня он читать и не собирался, потому не находя проблем, уселся на скамью. Вокруг мелькали люди, взрослые, подростки, дети, кто-то просто гулял, иные шли к церкви – старинному зданию, что стояло как раз спиной к Тодду, и такое соседство, с определенной суетой ему нравилось. Вся эта толкотня на улицах радовала и привлекала его иной раз. Он достал трубку, аккуратно развернув тряпку, в которую она была завернута, и решил закурить.

Набивая ее табаком, он вновь вспомнил про отца, ценителя трубок. Он их собирал, раскуривал по два года, и понимал все, и забивал, и подкуривал по-особому, и никогда в день не курил с одной трубки дважды, тогда как у Тодда она всего-то одна и табак он хранит в захудалом кисете. Как говорил ему отец: когда вижу, как ты небрежно куришь, голову хочется тебе оторвать.

Проникшись приятными воспоминаниями, он улыбнулся, памятуя беззлобное ворчание старика. Увы, теперь уже никогда не услышать его, но память жива, и она не мрачная и тяжкая, как об безвременно ушедшем или злом человеке, человеке, нет, Тодд вспоминает родителей всегда, когда ему хорошо, а вот о живых людях помнит совсем в другие моменты.

Раскурив трубку, он неспешно стал потягивать ее, а спичку по привычке эффектно зашвырнул в сторону, где в его понимании обычно бывал камин, но, к сожалению, он на улице. Еще не потухшая спичка полетела прямо на листья и там принялась тлеть, соприкоснувшись с совсем уж сухими листками, и далее пошел разгораться небольшой огонь. Никто особенно не видел, чтобы это совершил Тодд, но тот ощутил себя крайне неловко, внутри успев обругать себя же, предположив, что от этого сгорит целый парк, он поднялся, испытывая порыв пойти и затушить непреднамеренный огонь, но стушевался, поспешил убраться прочь, оставив удел покурить трубку на ходу. «Все, не хожу теперь сюда пару месяцев». Так он любил говорить о всяком месте, где оказывался, как он сам, думал некстати, но и сам себе отмечал, что «этак и вовсе в городе места мне не останется».

Этот небольшой пожар прервал его попытки вспомнить вчерашний вечер или скорее ночь, что же это все-таки произошло. Целый день он судорожно крутил в голове одни и те же обрывки, как гулял по городу, как купил шляпу, а далее… все обрывалось и это сводило с ума, не давало покоя. Точно сон или безумие. Он успел несколько отвлечься на происшествие в парке, но теперь уже шел по улице, где ловил, как ему казалось, взгляд абсолютно каждого прохожего и мысленного терзал себя догадкой, что они все не просто так глазеют, не просто так. Хотя оснований для этих ошибочных заблуждений не находилось совершенно.

Постепенно жизнь в вечернем городе пробуждалась, и когда уже солнце почти скрылось за горизонтом, Тодд держался исключительно освещенных улиц, по-прежнему шатаясь среди общества. Сам для себя он с радостью отмечал, что темнота, хоть бы и наполненная искусственным освещением, как-то сглаживает толпу и она уже не та, что днем и даже мысли и настрой, при плутании вечером очень отличаются от дневных. Это заметно и в самой толпе. Если днем больше спешки, суеты и беготни, то к ночи настроения утихают, люди больше гуляют, шутят, пьют и расслабляются, толпе уже нет дела до слоняющимися среди них, никто не одаривает взором, разве что вусмерть пьяный или иной попрошайка, но это уже не то, совсем не то.

Преспокойно разгуливая по улице, Тодд заметил стоящую на коленях то ли старуху, то ли женщину, в окружении детей и просящих милостыню. Удивительно, как только полиция не прогнала их, ведь вокруг столько достопочтенных граждан проводят свой вечер, в то время как своею бедой эти люди сгущают всю атмосферу, но тем не менее, сам Тодд внезапно проникся заботой к этим людям. Его отношение к угнетенным, если можно так сказать, почти всегда оставались весьма альтруистичными. Это касалось не только нищих, калек, но и больных, людей на тяжких работах, и прочих. Не будет ложью сказать, что он бы предпочел общество сенатора и его кабинета приюту или портовому бару, полагая, что там хоть и сложные люди, но более открытые, честные. И хотя в жизни ему не приходись найти хоть какой-либо крайней бедности и нужды, при том не шикуя, он всю жизнь входил в средний или чуть выше среднего социальный класс, где чувствовал себя весьма комфортно, но имея склонность к какому-то романтизму, увлекаясь литературой, он представлял себе класс бедняков несколько иначе, как об этом пишут почтенные авторы, но избирательно, не всех читая или вчитываясь. И если можно сказать, что он периодами мизантроп по отношению к массе, но по отдельности любит и жалеет людей, часто проявляя заботу о тех, от кого многие отвернулись. Постоянное нахождение среди них и внушило самому себе, что можно недолюбливать многие пороки толпы, не терпеть людей в больших количествах, но чтобы это не стало пустой идеей и предрассудком, нужно всегда быть рядом, чувствовать общество, касаться его и находить ответы и причины к своим теориям, страхам и взглядам. Тодд не из тех, кто ненавидит сидя дома, скрываясь и прячась. Быть может ему и нелегко во многом, и он не согласен с большинством людей, но только будучи рядом он постигает людей, убеждаться. Молчаливых же ненавистников, плюющихся гневом из отдаленного укрытия, он не считал своими единомышленниками, но недолюбливал еще больше остальных, и особенно это касалось юных сторонников модного нигилизма. И эта женщина на коленях, что очерняет или освещает это место, мрачное или светское, она и есть то, что видит он, и не видят другие, она подобна маяку, подобна пожару.

Он подошел к нищим, опустился пред ними, согнув колени и поглядел в глаза одному ребенку, он пытался его то ли обнять, как бы сочувствуя и жалея, что-то промолвил, но люди лишь пугались, опасаясь, что это розыгрыш богатого господина, развлечение такое, и потому сторонились излишнего внимания, предпочитая ограничиваться молчаливой подачей милостыни. Ощутив странную неловкость, он поднялся, распрямился, уловив на себе теперь уже откровенно удивленные и даже, от некоторых прохожих, пренебрежительные взгляды, Тодд спешно сунул руку в карман, и, нащупав там несколько монет, не разглядывая их, достал, опустил в руку женщине, случайно коснувшись ее ладони, и тут же пошел прочь. Первые секунды он ощущал себя прекрасно, совершив достойный поступок, но вдруг по его руке разлилось странное тепло, точно от того соприкосновения. В уме он сам себя молил: не думай об этом, не думай, не думай, нет. Но уже бродили домыслы, а вдруг она больна кожным заболеванием, вдруг там у нее целая россыпь болезней и все они сейчас ему передадутся. Эти мысли моментально нагнетали тревогу и панику, Тодд засуетился, не подавая вида внешне, в уме он уже представлял свои похороны, на которые никто не придет, только Елена, торговка шляпами и то чтобы эту шляпу забрать прочь, ведь она совсем новая… О, Боже, он успел метнутся в один из проулков, рванув коротким путем к ближайшему пункту, где ему могли помочь врачи, но по пути на глаза попался магазин, вернее табачная лавка, владельцем и продавцом в которой был его, пожалуй, единственный близкий приятель Томас Малич.

Невольно отдаляя руку в сторону, он корил себя, что не имеет бесценной привычки носить перчатки, ведь с ними таких забот и вовсе не случается. С такими мыслями, но с безмятежным видом, что ему всякий раз удавалось совмещать на публике, он, все же, излишне поспешно вошел в табачную лавку Малича, где, по счастью, не было ни единого человека.

Это помещение предстало собой один небольшой зал, где на прилавках ютились многие сорта табака, доставляемые из нескольких краев мира, помимо них имелись трубки, кисеты, средства для чистки и топталки для трубок и все это при слабом освещении пары ламп. За прилавком скучал Томас Малич, высокий, крепкий мужчина, с добрыми глазами, усами и большим носом. Он обладал мягким, открытым характером, но имел привычку говорить прямо, без лукавств, но избегая прямых обид для собеседника. С Маличем многие знались из-за его манеры и умения поговорить, а также качественного табака по разумным ценам. Сюда захаживали даже почтенные граждане, особенно когда их не видели посторонние взгляды.

– Томас, – обреченно бросил ему с порога Тодд, не стесняясь при нем скрыть эмоций, – мне срочно нужна помощь.

– Тодд, черт тебя подери, что сучилось?

– Мне нужна вода или спирт, или мазь. Кажется, я смертельно болен…

– Уже умираешь? А спирт тогда на что?

Тодд сумбурно поведал ему о случившемся. На это известнее Томас отреагировал добрым смешком и сказал, что все сейчас решит. Удалившись на мгновение в свое подсобное помещение, он вынес мокрую тряпку, которой новоявленный больной спешно протер руки и не то чтобы успокоился, но чуть обрадовался, что с рук снят этот болезненный налет.

– Как думаешь, оно же не могло так быстро распространиться по телу?

– Разумеется, не могло.

– Ты ведь не врач, откуда тебе знать?

– Как не врач? Я врач, да, просто ты этого не знаешь. Я военный врач, чтоб ты знал. Руку пришить смогу! – задорно отвечал Малич.

– Томас, прошу, прекрати эти шутки, я же ведь серьезно.

– А какого черта ты ко мне тогда пришел вообще? Иди, ищи врача, а нет, так давай лучше покури. Уже, поздно, я закрываюсь.

И Малич вышел из-за прилавка и закрыв дверь магазина сказал, что на сегодня все, усевшись напротив Тодда, он решил немного поболтать с ним, прежде чем пойдет домой, все же хотелось в который раз проговорить, что время для торговли нынче не то, и народ меньше ходит. Показав жестом, что тот может закурить прямо здесь, теперь уже не боясь напускать дыма, Тодд достал свою трубку и поднеся спичку, было приноровился ее пустить прочь, но вспомнив, что здесь сорить нельзя, да еще сожжет что-нибудь, он задержал ее в руках, пока огонь дошел до пальцев, и едва не получив ожег выбросил ее на прилавок, где Томас прихлопнул пламя рукой как муху и ухмыльнулся над этой глупостью.

Он курил, пытаясь пускать кольца дыма, но не получалось, и он злился, мол, у всякой портовой бестолочи выходит, а у него нет.

– Эка ты людей как странно меришь, – в шутку возмутился Малич.

– Что ты имеешь в виду?

– Обрекаешь портового человека на всякое безобразие, не оставляешь ему даже права дымить получше любого горожанина.

– Ты не подумай, Томас, я ведь не злобой, так от обиды, я же ведь к людям вообще-то хорошо отношусь.

– Поодиночке, я знаю. А мне ведь обидно.

– За что? – искренне удивился Тодд.

– А как за что, хитрец этакий, это пока я здесь с тобой, ты значит, меня любишь, друг я тебе, а как выйду сейчас на улицу, так я толпа, там ты меня уж и презирать не постыдишься.

– Нет, что ты, Томас, такое говоришь? Это совершеннейшая ерунда!

– А черт тебя знает ерунда или нет, как вспомню, на что надумал, я ж ведь сам, когда-то, в порту работал.

Тодд понурил голову, растершись от сложившейся ситуации, правда, он уже жалел о сказанном, теперь боялся, что и Малич вот так от него отвернется и уйдет и больше и здороваться не станет.

– Прости, я ведь вовсе не то хотел сказать ничего плохо о моряках и тех, кто там с ними в порту работает…

– Ладно, ладно, я-то ведь и не курю, дым пускать вообще никак не умею.

Тодд напрягся, тревожно глядя на друга, тот сохранял такое же лицо, пока вдруг резко не рассмеялся, самым искренним хохотом и уже после утешил своего, казалось, окончательно безутешного товарища, что все это шутка.

Едва прошло пару мгновений, как смех улегся, Малич поднялся со стула и сказал.

– Ладно, пора.

– Томас, куда ты, что случилось?

– Я закрываю магазин, ухожу домой.

– А-а-а…

– А ты думал, я здесь живу что ли? – засмеялся Малич.

– Нет, нет, разумеется, не думал, совсем не думал, просто, надеялся, что мы еще посидим.

– Да, да, посидим, но потом, что-то мне сегодня нездоровится, пора мне идти.

– Может, я провожу тебя? – не желая так скоро прощаться, предложил Тодд.

– Нет, спасибо Тодд, я сам, – даже удивился от предложения Малич.

Они вышли на улицу, где все так же было тихо. Изредка мимо лавки прохаживались люди, занятые своими мыслями и разговорами, и оказавшись уже среди толпы, предпочитавших иное, нежели беседы тет-а-тет. Тодд решил, как бы невзначай задать тревоживший его вопрос.

– Томас, не прими за глупость, но я друг правда запамятовал, заходил ли я вчера к тебе или нет?

– Ха, – похлопал его по плечу, друг, – да черт его знает, ты это заходил или не ты, я уж и не помню. Ладно, прощай, не забывай Малича. Заходи!

На том Малич удался, резво шагая в сторону, куда Тодд совсем не желал идти, потому он и остался стоять возле табачной лавки при свете все сильнее разгорающихся уличных огней на фоне темнеющего города. Для него на сегодняшний день не стояло ровно никаких целей и так или иначе можно было уже сейчас отправляться домой, но с другой стороны, что делать там? Изучать пустоту стен, испытывать холод и непрерывно перебирать в голове какие-то тревожные мысли? Опять перед собой оправдывать свою манию хорошо развитым чувством самосохранения, убеждать себя, что это наследственное и особенно этим страдала мать, плохо кончившая, и вообще вся ее линия? Но с ними ничего не случилось… Неприятно в этом признаваться, опять, опять! Но хотя бы полезно осознавать это, знать, что ты контролируешь то, что не контролируемо. И так без остановки – целый поток мыслей, весь вечер. Всю ночь. Нет, лучше развеять собственные мучения в толпе, здесь, среди людей, точно перемолоть, пропустить через себя, окунувшись в поток горожан. Тодд не спеша отошел от магазина в сторону и вошел в толпу. Она как вода, обтекающая вокруг плавной, удобной фигуры. Если среди нее нет мерзких типов, а самые обычные, простые, такие милые сердцу люди, то можно идти мимо них хоть бы и всю жизнь, подобно дельфину, который стремится сквозь волны, мчится, вырываясь над поверхностью чистой морской воды. И именно сегодня, именно сейчас, в нем заиграло, на самом деле, едва ли не ежедневное чувство благости, когда бесконечные мысли увлекали в иные настроения, но никак не сплошной кошмар перед глазами и в сознании. Пока он за стенами дома, весь мир кажется таким страшным, враждебным, но стоит сделать хоть один шаг ему на встречу и все воспринимается в другом свете, рождаются надежды, вера и желание жить. И пусть они смотрят, пусть бред кружится в собственных домыслах, все это не имеет значения, ведь достаточно заставить себя в это поверить, признать, что ты ненормальный, как все вокруг становится нормальным.

Прогуливаясь по городу, он, иной раз, с удивлением отмечал, что ему почти не встречается знакомых лиц. Нет, конечно, он имел такую беду, как не способность эти самые лица запомнить и все же, при виде человека, кого он хотя бы некогда знал хорошо, проскакивало некое напряженное ответственное чувство, что с этими чертами, мимикой, походкой что-то его связывает, где-то ему довелось с этим человеком провести время. Удивительная способность запоминать людей не по лицам, но скорее неуловимым чувствам, засевшим глубоко внутри. Неплохо бы остановиться и поговорить, но иной раз цепляет безвольное чувство, а вдруг этот человек ему вовсе не знаком и тогда он выставит себя в неловком положении, чего не хотелось. И хоть за такую оплошность никто в цивилизованном обществе не осудит, может даже и обрадуется, окажись он таким же бедолагой или выпившим, что душа так и потянет на разговор с первым встреченным, но Тодду такая перспектива казалась неловкой исключительно из нежелания ставить в неловкое положение себя и человека. Потому и оставалось, всякий раз, опустить голову и идти мимо и так странное чувство с годами укоренилось, что быть может при полном отсутствии хоть какой-то предрасположенности к забывчивости лица, он убедил себя в обратном. И все же в толпе иногда в самых разных местах могли попасться ученики, что еще помнят его. Теперь они подросли, но его уроки словесности не забывают и доброй памятью вспоминают учителя, с радостью вылавливают его хотя бы поздороваться, что всякий раз приятно самому Тодду, когда идет он вот так среди людей, а его выхватывают для пары слов, значит не пустой человек, значит, кому-то нужен. «Смотрите все».

Но, все же отбрасывая относительно поверхностные знакомства, нельзя сказать, что кроме Малича, да еще единиц людей Тодд хоть кого бы то и знал. Оправдания для того, естественно существовали. Не желая окунаться слишком глубоко в сущность того или иного человека, он предпочитал поверхностные вещи, и даже если допустить, что ему случалось с кем-то сойтись ну очень уж близко, он бы все равно во многом держал человека на расстоянии. «Я не хочу видеть сущность человека, опасаясь, что они такие же, как и я, боюсь этого». Так твердил он себе всякий раз, оправдывая свое решение относительно отказа от близости к людям тем, что в нем живет страх увидеть в ком-то себя самого, значит, убедиться в самой плохой сути человека. Именно эта дистанция в шаге от дружбы сохраняла веру в человека, именно это толкает его каждый день быть среди них, но ни с кем не сближаться.

Шагая по улице, уже успев замерзнуть, он все более помышлял, что на сегодня уже хватит ходить, тогда, как вдруг заметил небольшое собрание людей чуть в стороне, и туда все подтягивалась толпа. Не сомневаясь увидеть там зрелище, возможно и криминального характера, он все-таки решился подойти и тоже посмотреть из чистого любопытства и узнать о некоем событии даже раньше, чем из газет.

Осторожно пробираясь сквозь толпу, он, не будучи слишком высоким, не мог видеть всей картины, а вперед пока не пускали и лишь когда первые ряды утратив интерес расходились он продвигался ближе. Уже через минуту он был в первых рядах, пропуская людей, что отвешивали комментарии в духе: «не так уж интересно», «мозги не размазались», «здесь и литра крови не наберется», «могу поспорить, он не сам», «бедолага», «и кто же мог на такое решиться?», «что толкнуло? а может кто?» – звучало со всех сторон от самых разных людей. Пробравшись вперед, Тодд увидел лежавшего на асфальте человека. Было очевидно, что он выбросился из окна. Он действительно с виду был как вовсе не пострадавший, крови почти нет, лежал на спине, в темноте глаза не видно, открыты или нет, шляпы не было поблизости, а вот одежда весьма неплоха, даже скорее парадная, ощущение, что он куда-то шел, но, увы, выпал из окна и сразу насмерть. Тодд проникся жалостью к человеку, пытаясь предположить причины, сподвигшие его на такой страшный поступок, что творилось в душе. А что, если не сам? А какой из этих вариантов хуже, что страшнее? Им вдруг овладела невыносимая мука, жалость и эта тоска сводила с ума, он зажмуривал глаза, опустил голову, но вдруг вырвался вперед, желая непременно взглянуть на него поближе, оказать какие-то нелепые почести, закрыв глаза (если они открыты) или хоть бы просто поклониться тому, кому уже все равно. Едва он проделал пару шагов вперед, как его тут же остановил появившийся полицейский.

– Но, но, куда собрался? Родственник тебе что ли? А если нет, какое твое дело? Или есть что рассказать?

– Нет, нет, – растерялся Тодд от обилия вопросов, – я просто перепутал.

– Что тут можно перепутать? А?

– Извините, я ухожу.

Тодд наскоро пошел обратно через толпу, успевшую несколько обмельчать, не разглядев в происшествии ничего стоящего и развлекательного. Все самое интересное напишут завтра. И напрасно Тодд думал, что на этот его разговор обратил хоть кто-то внимание, увы, об этом не вспомнил никто уже через пару минут, даже сам полицейский. И только в его уме досада от собственного поведения переживалась с непреодолимым чувством видения себя самого на месте той жертве, на тротуаре, в крови, закончив жизнь именно так, под взоры посторонних, и никому нет дела до него, кроме одного сумасшедшего, который вообразит себя на его месте. Он с легкостью мог представить какого это расшибить голову об асфальт, ту боль в костях, шее, во всем теле! Перед ним рисовались страшные картины смерти от падения, удара по голове, слома всех костей и чего угодно. Тодд был мастер вогнать себя мысленно в самые жуткие обстоятельства, прочувствовать их и сходить от этого с ума.

Он уже успел набрать скорость, широко шагая, надеясь сбежать как от происшествия, так и от своих страхов, как вдруг его окликнул чей-то голос.

– Тодд Гримар Гарди! Что же вы, дорогой друг, так упорно меня не замечаете? Никак обиделись на мой отказ опубликовать ваши труды в журнале? Увы, и я вынужден просить прошения, но пока это совершенно невозможно. И это всего лишь работа, как вы должны понимать, ведь вы грамотный человек, не сомневаюсь. Но здесь, за гранью наших профессиональных обязанностей, мы может повторить просто так, смело и открыто. Никаких обязательств и профессиональных инструкций.

Тодд обернулся, дослушивая обращение уже глядя на человека и по голосу и чертам лица, и, в частности, заметному высокому росту, он смутно узнал, даже скорее признал, редактора литературного журнала. Это был Толмар Говард. В своем рабочем кабинете он казался человеком несколько нескладным, хитрым, но этаким домашним тираном, зловредным, но здесь, на улице, под светом фонарей, в толпе шатающихся людей, он предстал уже совсем другим. Высокий, широкоплечий, красивый, несколько худой, лицо его поразили морщины, так как возраст, должно быть, был за сорок лет, но может меньше, тем не менее широкий рот выдал задорную улыбку, точно человек ничем в жизни не страдал, глаза хитрые, живые, и даже мимика лица осталась вполне артистичной, лицо его гладко выбритое, видно, что за собой он следит. Он стоял в дорогом осеннем длинном пальто и шляпе. Никак не походив, теперь, на злодея, так скорее мог выглядеть как завсегдатай приличного бара, авантюрист, актер и человек интеллигентный и вполне доброжелательный. По крайней мере внешне он располагал к себе, распространяя обаяние и харизму не только на женщин, но и на мужчин.

– Я с трудом узнал вас, Говард. Что вам нужно? – вместо приветствия ответил Тодд, несколько взволновавшись от вторжения этого человека, возникшего из ниоткуда.

– Узнали? Как же! Это я вас узнал. И не единожды, но вы уверенно проходите мимо, опуская голову. Повторю, если мой отказ так вас обидел, то не принимайте чересчур близко к сердцу, – с улыбкой говорил Говард, пытался поднять настроение унылому Тодду.

– Я не и приминаю. И вовсе уже давно забыл о вас и вашей газете, оставьте меня, – с тоской, тихим голосом отвечал Тодд.

– Журнале, все же. Однако куда же вы так спешите? Я вот наоборот очень обрадовался, завидев вас. Вас испугал вид того человека, нырнувшего из окна?

– Не испугало меня ничего! – нервно возразил он в ответ.

– Так пойдемте еще раз посмотрите, повнимательнее, давайте узнаем, что же там произошло, – казалось, почти глумился Говард, хотя и речь его звучала серьезно и обыденно, он точно звал в гости.

– На это безобразие смотреть мне не интересно. А вам что ли интересно? Вы нормальный человек?

– Построенные таким образом предложения оскорбляют мой слух, – после паузы произнес редактор, чем привел в исступление Тодда.

Оба замолчали и несколько неловких секунд стояли друг напротив друга.

– И что же вы молчите? – первым не выдержал Тодд.

– Так и вы молчите, – оживился редактор.

– Вы меня первый остановили, стало быть, вам и говорить, – произнес Тодд, и в это время как-то оживился сам и уже, на самом деле, не хотел уходить, ожидая, что Говард окажется человеком, подходящим для беспечной беседы, и может скрасить сомнительный вечер.

– Если вы не спешите, я бы предложил вам пройтись немного. Что скажете?

– Что ж, пожалуй, – стараясь не выдавать удовлетворение от предложения, ответил Тодд.

Редактор указал путь рукой, и они пошли вновь мимо того места, где на асфальте лежал труп.

– Завтра об этом напишут. Интересно, в каких словах разойдется журналист? Будет это сухой текст или шедевр? Вам не интересно? Напрасно. Нужно находить во всем удовольствие, – размышлял Говард.

– По-моему это мерзко, думать так о ситуации.

– А что не мерзко? Скажите мне, что не мерзко? Вот он лежит здесь, а откуда вы знаете, что у него была за жизнь, и было в ней мерзко или нет. Может этот его труп самое лучшее, что было в жизни именно этого человека. Мерзко уже не то, что напишут пустословы или гении, а что было ровно до этого мгновения.

– Вы ждете, чтобы, может, я еще и восхитился случившимся?

– Зачем? Все эти восхищения, похвала или порицания ровным счетом ничего не стоят. Прекрасное не нуждается в восхвалении, оно прекрасно само по себе, точно так же и скверное. Ярлыки… Слова ничего не значат, если быть откровенным, они ничего не меняют, хотя я и люблю слова. Но нужно быть гением, чтобы словами что-то изменить. Это путь великих и не многие на это способны, – предавшись измышлениям, немножко ушел от темы Говард.

– Простите, вы чего от меня хотите? – вернул его обратно Тодд.

– Ровным счетом ничего, дорой друг, просто скажите, как бы вы об этом написали? – редактор продолжил утраченный разговор.

– Понятие не имею, мне неизвестно что это за человек и…

– И все же, исходя из этого, что бы вы смогли сообщить людям?

– Что человек бросился из окна ведомый какой-то бедой или еще чем. Может его убили. Откуда мне знать, что вы пристали с этим?

– И только? Ваш текст и читать бы не стали.

– Пусть, – в душе получив обиду, ответил Тодд.

– То есть хотите сказать, вам дела до него нет? – допытался Говард.

– Именно, – сказал он, не глядя на собеседника.

– А ведь я видел, как вы пытались к нему подойти. Зачем?

– Не ваше дело, черт возьми! – повысив голос, грубо ответил Тодд, задетый данным наблюдением. Он не любил, если кто бы то ни было знал о нем более, чем он сам того желал.

Они какое-то мгновение прошли молча, пока редактор не указал рукой на один дом.

– Смотрите, видите тот дом, а именно то окно, вот оно, на втором этаже, с краю, видите? Там человек повесился на днях. Читали? Нет? Ладно, а вот прямо здесь произошло ограбление. Одну старуху стукнули обухом по голове и что-то вытянули, правда, не помню что. Есть у вас слова по этому поводу?

– Зачем вы все это рассказываете, зачем? – уже откровенно гневался Тодд, честно недолюбливая такие истории, так как лишний раз услышав подобное непременно сопоставлял себя с жертвой. Он уже успел представить, как просовывает голову в петлю, измученный крайней формой психического расстройства и как над ним измывались врачи и как из-под ног уходи табуретка. Он уже всем телом ощутил, как обух проламывает его череп, и какой-то жалкий человек шерстит по его карманам, пока он еще, быть может, жив и пытается это уловить, но сделать это уже ничего не может. Тодд распсиховался, мотнул головой и крикнул Говарду:

– Зачем вы это говорите мне, зачем?

– Вы должны понять. Хотя… видите ли, Я ценю слова, речь. Знаете, почему? Это важно, потому что есть событие, допустим, кого-то по голове ударили, ограбили; или народ массово бежит, спорт или преступление, и это действие. Но что про это напишут, что скажут и будут пересказывать? И самое главное, как это будут делать. Это бесценно.

– Наслаждаться чужим горем?

– Осмысливать происходящее.

– Я и без того этим занят, но выбираю темы, знаете ли, поприятнее.

– Но вы пишите только о себе, а это никому не интересно.

– Откуда вам знать?

– Вы газеты читаете? – с ироничной улыбкой, но спокойно задал встречный вопрос тот.

– Вам какое дело? – все еще отвечая на повышенных интонациях.

– Просто скажите, – не меняясь в лице, попросил редактор.

Тодд не знал, что ответить. С одной стороны, он не любил знать о происшествиях, тогда как политика и ряд мировых новостей его интересовали еще меньше. И все же, ненавидя новости, он без этого уже не мог. Каждый день, выходя в город, покупал газеты, и желательно у разных людей. И все же он больше любил литературные журналы, но и происшествия читал, чтобы быть в курсе возможных опасностей.

– Читаю.

– Я не удивлен, потому что все читают, все хотят знать. Образованный человек не может не читать. Знаете, если вас не тянет хоть немного к чтению, значит вы не умны. Впрочем, я отвлекся. Мысленно вы уже меня спрашиваете, почему я не взял ваши стихи? Потому что в них нет того, что продастся сегодня, понимаете? Ведь ваш слог не столь ужасен, должно быть вы неплохо знаете словесность, но… все это пустое. Ведь мерзости, страхи, и прочее сегодняшней публике как раз больше нравится. И всем нравится, здорово знать, что не ты на его месте. Пока что. Потому ваши тексты, поэзия тем более, не удовлетворяет спрос, их не буду читать, а читать хочется. Хочется же всем быть в числе умных.

Из всего контекста, только слова «Пока что», относительно временного отсутствия на месте жертвы, крайне задели Тодда, но он смолчал, пока редактор говорил далее.

– В ваших стихах я не увидел сочувствия к себе (читателю), там не было меня, а только вы, эгоист и затворник. А мне нужно, чтобы мне в горло воткнули нож, чтобы я страдал, рыдал и ненавидел себя, вот что нужно. Они покупают эти газеты не потому, что хотят знать, как плохо вам, а потому что хотят бояться, но знать, что это произошло с другими, а полиция в итоге поймала виновника. Они хотят знать, за что платят налоги, от кого их спасут и что дадут взамен. Они хотя эмоций, жизни! Вот чувство страха и двигает жизнь, хоть это и грех, если вы верующий, если нет – вам можно.

– Это лишь ваша теория и она надуманна и беспочвенна, – разбивал все слова Тодд.

– Хорошо, хорошо, дорогой друг, Тодд Гримар Гарди, – размашисто произнес Говард, – хорошо, но скажите мне, вам разве не хочется быть среди мерзости, ну, чтобы хоть себя возвышать над ней?

– Абсолютно нет. Единственное, чего я, быть может, желаю, это сбежать.

– И куда же, в чистое поле? Что бы блуждать по росе, да в одиночестве и прочее? Чепуха.

Услышав о поле, росе, одиночестве и прочем, Тодд очень напрягся, опасаясь, что Говард что-то знает про его утро, о котором он уже успел забыть, и вдруг сейчас очень осторожно, точно боялся перехвата мыслей, принялся вспоминать утро, болезненно успев накрутить себя разными тревогами. Вдруг этот человек появился здесь не просто так.

– Скажите, что для вас мерзость? – спокойно спросил Говард

– Пороки всякие, грехи, – тем же тоном прозвучал ответ.

– Очевидные определения, – с улыбкой поддел собеседник.

– А как они могут быть не очевидны, о чем вы?

– Вы знаете, человек очень уж умен, силен и вообще развит, чтобы притворятся жертвой злого промысла. Он говорит, что желает быть богатым, успешным, желает много чего, точно так же, как и раскаявшийся желает быть хорошим. Но вы ведь не верите этому? Желай не иметь желания, это лучше будет, и с этого надо начинать.

– Не понимаю.

– Свобода, вот в чем наша сильная сторона. Должна быть, по крайней мере. Но у тех, кто ей не обделен, всегда есть нравственный выбор в пользу благих мыслей, слов, дел. То есть благого мировоззрения. Это очень просто. Люди делятся только лишь на два типа: добрые и злые. Одни выбирают благой путь, иные – мерзкий. Это как два духа, ангелы или демоны, да кто угодно. Всего лишь два типа и ничего более. И абсолютно каждый, обладая верой, духом, разумом, в конце концов, способен отличить доброе от злого, это ведь проще некуда. Но отличает ли? Изгнать зло из человека может, допустим, священник, это славный ритуал, но экзорцизм не имеет никакой силы над выбором самого человека. Выбирай благой путь, и мерзость тебя никогда не коснется. А «ваши» пороки, грехи, это лишь следствие, это та, вторая категория людей. Сначала есть выбор, и каждый делает его постоянно.

– Простите, но я вас не совсем поминаю. Это вроде бы очевидные слова, знакомые с детства, но вы говорите каким-то загадкам. Вы не сторонник никакого течения? Сектант? По вам прямо видно, что вы сектант!

– Бросьте, я здравомыслящий человек и вы скоро в этом убедитесь.

– Что же вы мне предложите теперь? Надеюсь, это не подпольная баптистская церковь?

– Пойдемте, я вам кое-что покажу.

В запасе у Говарда, казалось, всегда было что показать.

Они шагали по улице, а время клонилось к восьми часам, на улицах по-прежнему многолюдно, но уже все реже встречались подростки, но в то же время все более собралось вокруг людей возрастом чуть более двадцати лет. Какие-то бездельники, игроки, задиры, хвастуны и прочие, но они терялись в толпе рабочих и богатых граждан, что преимущественно не пересекались, шатаясь на улицах от заведения к заведению и Тодд с Говардом попадали то в одну толпу, то в другую.

– Скажите, мне, господин Гарди, а если после смерти вам бы довелось строить собственный мир, точно вы безумный бог, как бы вы выстроили свое мироздание? – неожиданно спросил Говард.

– Что за вздор, откуда вам в голову приходит такая идиотия? – искренне подивился Тодд.

– Знаете те ли, я в литературном журнале тружусь, много приходится читать, особенно тех, что пишут самые невероятные вещи, их никогда не опубликуют, но думать об этом иногда приятно. Иной раз так мысль заведет, что невозможно отойти, от того и читаю сводки разных происшествий, для того чтобы мозг очистить от вымышленного. А кто это не любит? Так я, по крайне мере, отхожу от своей сказочной рутины.

– Скажите честно, вас не тошнит? Если вы прочли про убийство, оно вас не преследует потом день?

– Никогда.

– Вам везет.

– Только не говорите, что оно преследует вас, неужели?

– Представьте себе, – откровенно сообщил Тодд, через мгновение пожалев о сказанном.

– Тогда я все знаю про вас!

– О чем вы?

– Это ваше развлечение такое. Вы придумываете себе проблему, заранее зная, что она ничтожна, а после наслаждаетесь ее решением. Растягиваете вымышленную драму на день, как будто пьете неиссякаемую чашку кофе или бокал вина, добавляя неугасаемую сигару. Вы мазохист и где-то в вас это прячется. Вы хотите потерять собственную личность, боитесь свободы. И вы же страстно желаете ее потерять, но так, чтобы она как будто была.

– Господи, какой же вы негодяй, что вы несете! Я делюсь своей бедой, а вы насмехаетесь… Какой вы вообще можете придумать мир?

– Прошу прощения, вы меня недооцениваете. Учитывая вводные и вашу реакцию, после смерти я бы придумал такое, чтобы навязчивые идеи вас не преследовали. А что вы придумали?

– Да оставите, черт возьми, меня в покое с вашими идиотскими идеями? Куда мы вообще идем?

– Я хочу показать вам безумный мир, сотворенный еще при жизни, если весь наш мир и так не чья-то фантазия, ваша, например. Очень похоже, должен сказать.

Тодд смолчал, не сумев сходу подобрать хоть какой-то разумный ответ, и он уже и нехотя шел следом. Странное поведение едва знакомого Говарда интриговало, но с другой стороны и начало утомлять. Но бывают же такие люди, за которыми или с которыми хочется идти, и этот оказался таковым. Один его взгляд, точно вечно что-то высматривающий, точно ищет что украсть, такой живой, внимательный, подтверждал, что он не сосредоточен на себе, а смотрит широко, внимательно, с любопытством. При этом он не вертел головой, как можно подумать, а оставался с виду вполне сконцентрированным на своих мыслях. За Говардом даже интересно наблюдать. Несмотря на вполне себе обычное состояние, он как будто немножко дурачился, да так, что никто этого ощущать не мог, и это тешило самого Говарда.

– Знаете, дорогой друг, вы ведь правы, что касаемо мерзостей, это никому не радостно, так что бы восторгаться, но это скорее проявление чего-то глубинного, необъяснимого и я все же склонен думать, что это страх ради страха, как повод жить. Но ведь бывает в душах нечто похуже, этакая «скрытая мерзость» вам это термин, полагаю, не знаком, а я вот уже осведомлен. И проявление его еще хуже. Вот смотрите, если вы проломите мне голову здесь, вы подлец, преступник, так?

– Верно.

– Никто не усомниться. И даже ваши мотивы неважны, здесь вопрос исполнения. И даже если вы потом меня выпотрошите, вы еще хуже негодяй, не так ли?

– Так.

– И даже если съедите.

– Ну, хватит, прошу…

– Ладно. А что, если вы видите в окно, как меня убивают, и ничего не делаете?

– Это страх, я не обязан.

– С одной стороны да, а с другой и нет. Вопрос дискуссионный, но это оставим, пусть сойдет на совесть. А что, если вы к этому убийству имеете очень отдаленное отношение, в руках топора не держали, в окно не видели и вообще, как будто не причем, но, например, позволили этому произойти. Вам дали денег, что бы вы сняли полицейского с этого угла и меня убили, вы кто? Или может, повиляло высокое государственное положение?

– Я – скрытая мерзость, это вы ждете от меня?

– Ах, как вы меня определи. Догадливы! Но вы, надеюсь, уловили основную мысль?

– В общих чертах.

– Что ж, давайте я покажу вам кое-что, скажем так, нагляднее, – произнес он, взглянув на часы.

Они вышли к широкой площади, и едва преодолев ее, попали на улицу, что могла бы потягаться за звание одной из самых оживленных в городе, и дело не столько в ее принадлежности все к тому же центру и всей оси жизни этого города, как к событиям, с недавних пор здесь происходящим. Прежде в этом районе из публичных мест особенно выделялся театр, где, помимо прочего, проходило множество представлений набирающих популярность фокусников, иллюзионистов, и привычных постановок и даже концертов. В разное время место привлекало всякую публику, но все более не бедную, оставляя беднякам иные, свои места в городе, не пуская их в общество. Чуть позже здесь же был отрыт другой зал, где проходили аналогичные мероприятия и, да, фокусники выступали для тех и тех, с разницей в пару часов, переодеваясь, гримируясь и играя под псевдонимом и подобный расклад порою многих устраивал. К слову, в зале, что был не для богатых, а для всех, имелось и больше мест и всегда живее, и веселее, как говорил Говард, сюда даже приятно зайти потолкаться, послушать и уйти довольным, а в обществе снобов, увы, ничего примечательного, и вовсе скучно. Так эта улица, быть может, и делилась бы на два зала с расстоянием в пол улиц друг от друга, но возникло третье, самое необычное явление.

Двое не слишком широко известных обществу коммерсантов, укрепившись сомнительного происхождения капиталом, открыли на этой улице, выкупив и снеся одно лишнее помещение, свой собственный, необычный зал. Грим и Рональд Роммены, старший и младший брат, внешне похожие что ростом, что фигурой и лицом возвели здесь помещение в форме круга с примыкающим продолговатым холлом. Сама сфера служила местом для сцены, имевшей почти идеальную круглую форму, смыкаясь лишь в конце и уходя в то самое закрытое для людей продолговатое помещение и оно уже вплотную примыкало к высокому зданию. Это была постройка почти полностью из дерева, обитая металлическим листами и цветными декоративным материалов из тканей и кожи. Зал возвели в краткие сроки, как говорили, это временное строение, но возможно, потом его перестроят под настоящий зал, постоянное здание, впрочем, пока об этом речи не шло. Дело состояло в другом.

Само шоу, что демонстрировали здесь, вызвало неистовый ажиотаж и внимание публики. Показанное – вызов все людям, их нравам, вкусу, психике, на грани с безумием, но вот уже почти сорок представлений на протяжении двух месяцев идут с полным аншлагом. После постройки зал не функционировал около месяца, но вдруг возникшие афиши призывают на уникальное шоу, которого прежде никто не видел и люди шли, чтобы видеть несравненную порочность, мерзость, насмешливость, и от того желающих стало еще больше.

Тодд видел этот зал и слышал краем уха про успех представления, но никогда особенно не вникал в суть происходящего. Сейчас они с Говардом стояли в полусотне метров от этого места, внешне осматривая резко контрастирующую деревянную постройку на фоне каменных домов. Впрочем, вид ее и можно было назвать оригинальным или смелым, как нечто новое здесь, в застоявшихся, канонических образах города.

– Смелая конструкция, я всегда замечал, – поделился Тодд.

– Внешне так и убогая, но на деле лишь тень на фоне смелого замысла, спрятанного внутри. Вы знаете что-нибудь об этом? – спросил Говард.

– Нет.

– Так уж разве и не слышали об этом ничего?

– Нет.

– И не интересовались?

– Ничуть.

– Хм, не удивительно, что такой человек замкнутый ничего и не напишет толкового… а прочем, ладно, не о ваших стихах речь. Я привел вас сюда, чтобы показать кое-что, как вы помните.

– Хотите показать мне представление? – безрадостно догадался Тодд.

– Верно. И раз уж вы ничего не слышали и не видели, то пойдемте внутрь, узрите все воочию.

Тодд безвольно кивнул и даже первый сделал шаг вперед и Говард уже через пару секунд догнал его. Преодолев небольшое скопление людей у афиш, что толпились на входе, обменивающихся мнениями, они так же отбились от мальчиков, упрашивающих взять их с собой, и вошли внутрь. К удивлению Тодда пред ним предстал достаточно скупой и неприметный холл, где не было ничего хоть сколько-то изящного и примечательного. Гардероб отсутствовал, лишь кассы и какой-то полумрак. Стояли сумрачные, некрасивые люди, наверное, охраняли здесь порядок, гости же, купив билет, сразу шли в сам зал, преодолев короткий коридор и глухой занавес из каких-то грубых тканей, пахнущих сыростью. Все выглядело сделанным нарочито неаккуратно и наспех, будто открылось это место для одного показа, но держится на удивление долго.

– Вы здесь были прежде? – спросил Тодд.

– Да, довелось.

– И вы еще не утратили желание сюда возвращаться? В скромном зале «Мориньон» и то уютнее и богаче. Да хотя бы светлее.

– Вы правы, я и сам уже ненавижу этого место, но я не сомневаюсь здесь это все специально. После того как вы увидите шоу поймете зачем такие скудные и даже примитивные оформления, точно нарочно все брошено недоделанным и убогим, это все часть шоу, оно начнется здесь. А свет… знаете, один иранец говаривал, что свет – это зримый образ бога в мире, так вот, бога здесь нет, вот вам и темно, это если вы верующий хоть в кого-то.

– Ладно, давайте возьмем билеты. Может, вы заплатите за меня, раз притащили меня через силу?

– Нет уж, вы сами пришли, я лишь позвал, извольте платить сами.

– Оставляете меня на завтра без еды, – пробурчал Тодд и Говарду эта, как он подумал, шутка, понравилась.

Говард достал купюру в двадцать знаков и отдал в кассу, оттуда ему выдали пятнадцать знаков сдачи и билет.

– Билет пять знаков стоит? – негодовал Тодд, вы в своем уме? За что такие деньги?

– И это нам еще повезло, что эта милая девушка меня знает, – указал Говард на билетершу и подмигнул ей, – и оставляет по моей просьбе пару дешевых билетов до самого конца. Вдруг я или мой знакомый захочет явиться в самый последний момент. А вообще здесь аншлаг, народ толпами ломиться и билетов давно не достать. Но вам, Тодд, неописуемо, я бы даже сказал, невообразимо повезло.

– Да что за чертовщина там происходит? За что все несут сюда свои деньги?

– Вы все увидите сами. Забирайте билет и отходите.

Тодд сделал, как он сказал.

– Надо было идти на премьеру, было полцены тогда, а теперь спрос запределен.

– Да уж, даже я слышал про это место, хотя не поклонник такого жанра.

– Это не удивительно. Знаете, какая рекламная компания была? Огласка на весь край.

– Да что же там такое?

– Увидите, дорогой друг, скоро увидите.

Когда они вошли в зал, то его убранство показалось более привычным для такого рода мест. Почти новые цветные кресла, большая сцена, над ним бардового цвета ширма, укрывающая всю полусферу, сносное освещение, и внутри привычные господа, но не без уличного сброда. Когда они вошли и сели в седьмой ряд с краю, зал оказался занят чуть более, чем на половину, но в следующие полчаса помещение забилось битком и перед самым началом пустых мест уже не осталось, а иные и вовсе стояли в проходах и нависали на опорных конструкциях позади зала; кто-то норовил даже проникнуть в зал с крыши.

– Когда же начало?

– Номинально через 5 минут, – взглянув на часы Говард, но на деле все уже давно идет, просто попробуйте почувствовать. Посмотрите на этих людей, видите что-нибудь?

– Абсолютно ничего, здесь теперь темно, да и что мне в них различать, люди как люди.

– Вы правы, но кто они? Где работают? Здесь все самые разные от торговок или работниц фабрик, до министров, владельцев больших дел, государственных работников, учителей из приютов, врачей, матросов, да и кого угодно и все в одной чаше. За эти два месяца здесь побывало не мало гостей. Вы же помните наш разговор о всякой мерзости? Все станет для вас ясно очень скоро. Смотрите!

В зале почти погас свет и за сценой послышались голоса: тихие, громкие, низкие и высокие, больные и бодрые; вопли сумасшедших и хрипы умирающих, они сливались в единый стон или смех. Застучали барабаны, и затянулся вой трубы, ударили тарелки, визгнула скрипка, и буркнул контрабас. Послышались шорохи, началось шевеление, шторы лихо раздвоились, из-за нее вылез какой-то обычный человек и объявил что-то вроде приветствия, после он исчез, и ширма начал раздвигаться, обнажая сцену. Тодд откинулся в кресле, пусть и напряженно и зажато, и предался осторожному созерцанию. Представление началось.

На сцене начали появляться люди, но боже, какой кошмар, абсолютно каждый из них был столь ужасен, точно это какие-то иные существа, вовсе не похожие на людей. Что они делают? Здесь танцуют, поют, кривляются, носятся или ползают, разыгрывают сцены, совершают какие-то акробатические вещи, они веселят, они дразнят, пугают и делают десятки вещей. Представление началось с танца, столь мерзкого, даже если не слизкого и дело все в том, что его исполняли строго женщины-калеки, изувеченные и не просто отсутствием частей тела, но и небрежность тела, на них шрамы, они грязны как будто или подвергшись пыткам, их лица перекошены, кто-то лишен глаза, в этом адском кураже они издают звуки из ночных кошмаров, в то время как толпа упивается то ли смехом, то ли восторгом, то ли презрением, ложно симпатизируя им. За ними выползают люди и вовсе почти без конечностей, совершают жуткие пируэты, потом выходят петь песни, открывая беззубые рты, глядят пустыми глазницами, открывая рот, воют глухие, вся эта вакханалия постоянно поддерживается ритмами музыки, черт знает, кто ее играет, но переменчивый бой барабанов то так однообразен, что способен погрузить в транс то может довести до дикого желания плясать вместе с артистами. Шоу безумцев продолжается. Здесь появляются люди, наверное, изъятые из экспериментальных клиник, кружатся точно монстры, как будто их сшивали иглами, выпуская сюда за час до смерти, и теперь их поток льется на сцену с молниеносной быстротой. Люди едва живые, худые и перекошенные, действуют так быстро, динамично, что шоу завораживаем своей жутким мельтешащим действом, точно рой муравьев, и все так же вериться, что при всем хаосе, все здесь организованно до последних мелочей. Дьявольское восхищение, крики, кто-то уже ненавидит все происходящее, слышно, как стучат по полу туфли и в так им, должно быть, сердца людей, происходит нечто безумное. Кто-то в зале плачет, кого-то стошнило на соседа, матрос поет свои песни в тон безумию на сцене; пьяные обнимаются с соседями, кто-то орет на сцену и бросает мусор в артистов, иные восхищаются, а кто-то с восторгом противопоставляет себя безумной клоунаде. Важные господа морщатся, но с каким-то сладострастием смотрят, как будто за века умершего феодализма истосковались без шутов и паяцев. Зал клокочет, как рой, как вулкан, как толпа людей. Вдруг бьет колокол, выходят люди в костюмах священников, они творят какое-то безумие, все те же изувеченные, больные, едва ли люди, совершают пугающие телодвижения точно первобытные или заговоренные тела, без разума в неистовой молитве, все действо переходит в сущий ужас, когда появляются и другие костюмированные, здесь и короли, здесь рыцари и все они слабы, ничтожны, жалки. Здесь смеются над глупостью их, над убожеством и вот всем уже вовсе не жалко этих несчастных, ведь в первых частях они не просто пели и танцевали и что-то творили, они затягивали в этот мир, и только теперь понятно, что они, наверное, показали зрителей, а потом перешли на высших, некогда персон, они смеется над всеми ценностями, плюют в лицо, а все и рады. Какая-то бессовестность, нигилизм, отрицание всей положительной сути людей, все здесь перечеркнуто, все смеются над грехом, потешаются, грязно и безмерно над теми, кто для них клеймен самой жизнью, любуясь тому, что одни люди готовы продавать другим такое развлечение. Людей продолжают смешить, их дразнят и под конец зал уже рассматривает их в самой жалости, полуживых актеров, все видят их как кукол, разглядывая с большим интересом, точно музейные экспонаты, те, кто еще ранее из последних сил пытался делать энергичные движения, теперь едва ковыляют, они лежат как мертвые (а может и правда) их скрывают предметы постановки, бутафория и за ней скрыт кошмар, а зрители привстают с кресел, что там? Гости слышат всхлипы, и видят, как эти люди страдают, но это часть игры, да такой, что все дивятся и с жадностью и любопытством смотрят на калек и изучают их, упиваясь своей полноценностью презирая слабость. Они могут видеть это на улице, но нет, в рамках шоу все совсем иначе, все здесь такое настоящее и выдуманное и не важно какая разница, какова их судьба там, за сценой, что вообще все это? Тодд впал в безумие и в памяти его наступил провал. Он точно озверел, но тут же ощутил себя чрезмерно гадким, слабым, ему прямо сейчас захотелось оказаться там, в поле, одному в полной тишине и покое, это утро, миг уединения, теперь слились в нем в единую цель, в стремление, желание бежать, он вдруг стал понимать, что именно по этой причине там оказался, но что было ранее, как?

Его вырвали безудержные аплодисменты, он вскочил, вскрикнул, но в общей суете не привлек внимания и лишь Говард, решив, что с него хватит, наскоро увлек страдальца из театра и они вышли на улицу, где уже заметно похолодало. Холодный воздух должен обязательно помочь, должен помочь изгнать «отравление» и прогнать невыносимую тошноту.

– Боже, какой кошмар, что это за ужас? Что за безумие вы мне показали? – вопил он, глотая воздух, точно вырвавшись из воды говорил Тодд, ему правда было трудно дышать, а выход на улицу спас от подступающей гибели, так ему потом казалось.

– Вы все хорошо видели? – осторожно спросил Говард.

– Более чем, Говард, более чем, – кивал в ответ Тодд, опираясь руками на бедра, все еще оставаясь в полусогнутом состоянии.

– Теперь ваше понятие о мерзости стало шире? – все с той же интонацией продолжал Говард, обращаясь как учитель к ученику, что наконец прозрел в его непростом предмете.

– Мерзости? Это очень мягко! Это ужасное, ужаснейшее зрелище, но… мне не ведомо чувство презрения ним, ведь это, наверняка, первые их роли, они…

– Я не про актеров, Тодд, я про действо, тех, кто его основал, кто закрывает глаза на это и тех, кто ходит на эти шоу, – уже отвечая, как другу, легко и участливо.

– О, Боже, это было ужасно…, – лишь на миг задумался о словах Говарда Тодд.

– Ужасно было видеть реакцию. Это и есть молчаливая мерзость, хотя нет, в данном случае, это восторженная мерзость, яркая, нескрываемая. Но главное, что она непонятна для них. Вы видите, на что способен человек и что ему нужно? Шоу… там, где все намного хуже, чем в его жизни и что еще важнее, внутри него? Вот что нужно людям. Не ваши стихи про унылые терзания или радости, они хотят видеть таких героев, вот что им нужно. И что нужно владельцам, деньги за страдания? Им плевать.

– Почему это не запретят? Почему полиция, власти не реагируют?

– А на что? Здесь все добровольно и налоги они платят, и не только налоги, чего вам еще не хватает?

– Добровольно? Думаете эти люди?

– Я знаю кое-что, но на сегодня с вас хватит, думаю, вы многое увидели.

– Зачем они приходят, Говард?

– Гости? Те, кто считает себя угнетенными, сами желают угнетать более всего на свете и для этого ищут всякий повод, даже искусственный, если это цирк и можно презирать артиста. А те, кто не угнетен, но имеет власть, зачастую желают угнетать еще сильнее. Законно это делать все сложнее, вот и придумали это шоу.

– Зачем, зачем же вы мне это показали, Говард? – подняв взор, спрашивал Тодд, заранее зная ответ, но не спросить он не мог.

– Знаете, я ведь все понимаю, да в моей сфере делом правят деньги, как и здесь, нет реакции, потому что шоу содержит не только Ромменов – его владельцев, но и еще кое-кого в этом городе, так что, пока здесь ничего не исправить. Зачем я вас привел? Потому что я не сомневался, что вы с ума сойдете от мерзости, от грязи, я верил, что есть такой человек, и вот он, вы, предо мной. И я горжусь вами, дорогой друг.

Говард протянул руку Тодду Гарди в знак уважения, после столь странного способа более близкого знакомства, тот, свою очередь, протянул руку в ответ, но отстраненно и безучастно.

– Вам пора домой. Вы не возражаете, если я вас провожу? Больно уж вы плохо выглядите.

– Да, я не против, пойдемте, – легко согласился Тодд.

Они пошли оживленными улицами, но Тодд испугано смотрел на людей, пытаясь вообразить, кто из них уже побывал на шоу, и что стало с ним, как он отреагировал? В каждом прохожем он пытался найти ответ, подолгу задерживая взор, теперь уже именно он испытательно долго смотрел на людей, как прежде, как ему казалось всегда, они на него. Иногда это было так навязчиво, что Говард за руку отводил его от разгневанных такой манерой выпивших мужчин не из самого интеллигентного круга.

– Не стоит, дорогой друг, не стоит.

– Есть в этом городе еще хоть что-то прекрасное, скажите, Говард?

– Пожалуй, но сегодня вам трудно будет это рассмотреть, впрочем, вы не безнадежны. Я в вас не сомневался. Идем те же, где вы живете, в конце концов?

– После грязи не просто видеть кругом цветы, – ответил Тодд, а после назвал свой адрес.

Еще несколько минут и Говард покинул Тодда у его нынешнего места жительства, и предложил встретиться завтра же, на том же месте, где и сегодня, в то же время, разумеется, на что Тодд ответил согласием. Теперь ему уже казалось, что без Говарда ему будет невыносимо проводить вечера.

Ночь прошла тревожно и в муках. Он не думал сосредоточенно о вымышленных мерзостях, позабыл свои обычные пустые волнения и даже не курил, оставив трубку в кармане пальто. Он так и улегся на кровать, перебирая в голове мысль, что после смерти ты волен строить свой мир и быть в нем безумным богом. Эта идея мира по своим правилами и образам так запала, что преследовала его ночами еще долго, выливаясь то кошмарами, то благоговейными сновидениями. И очень скоро Тодд дал себе аннибалову клятву, что однажды, в этаком своем мире, он будет безжалостно бороться со скверной, будет рыцарем, Дон Кихотом, защитником, кем угодно, но в его мире не будет места мерзости. Этой же ночью он не мог отделаться от налипшего мерзкого чувства от увиденного. Человек, выпавший ранее из окна, совсем его не беспокоил, впрочем, ассоциация с ним уже не казалась такой жуткой, как сопоставления, увиденного в театре. Этот кошмар, эту боль Тодд запустил глубоко внутрь себя.

Утро он ждал очень сильно, может быть, как никогда прежде. Если кто-то безумно любит ночь, находя в ней загадки, тайны, ответы и что угодно, Тодд Гарди предпочитал утро, по крайне мере, когда он в стенах комнаты, ведь только оно приносит некое облегчение, избавление от ночных мук и домыслов. Стоит пережить одну ночь, погрузившись в любой, хоть и самый нервный сон, как проблема предстанет под другим углом. Конечно, в жизни Тодда вообще не было настоящих проблем, но вчерашние картинны самоубийства или убийства, россказни Толмара Говарда и как кульминация – безумное шоу, все вызвало бурю негативных и смешанных эмоций у Тодда. Он и без того не значился человеком здоровым, если уж говорить откровенно. Он параноик, а значит, не свободен в жизни, как бы не желая в это верить, ощущение правды в происходящем вокруг не позволяет жить расслабленно и беззаботно. Ему всегда важно быть на шаг впереди или хотя бы думать, что это так. То, что произошло вчера довлеет, оно не дает оценивать мир привычно. Может показаться, что все виденное и услышанное все равно не касается его, но нет, увы, все произошедшее задело до глубины души, и он ощущал себя частью этой истории, нарекая собственную персону посвященной в некие тайны, уверенный, что Говард не просто так все это устроил, он что-то хочет. Тодд Гарди принял на себя слишком много ответственности, чтобы просто так легко пропустить это сквозь свою натуру и забыть. Увиденное, как кусок железа, застрял в теле и теперь будет болеть.

Проблески ясности

Подняться наверх