ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том III. Главы XII-XXI
Реклама. ООО «ЛитРес», ИНН: 7719571260.
Оглавление
Николай Боровой. ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том III. Главы XII-XXI
ТОМ III
Глава двенадцатая
КАЗНИТЬ ПРЕДАТЕЛЯ
Глава тринадцатая
ИЗ ГРЯЗИ В КНЯЗИ
Глава четырнадцатая
КОСТРЫ ПОД НОЧНЫМ НЕБОМ
Глава пятнадцатая
МЕЖДУ БЕЗДНОЙ И ВЫСЬЮ
Глава шестнадцатая
ШАБАШ[iv]
Глава семнадцатая
УЛЫБКА УДАЧИ
Глава восемнадцатая
МАЛЕНЬКИЕ СЕРДЕЧКИ
Глава девятнадцатая
МАЛЬЧИК МАРТИН И МАЛЬЧИК СОЛОМОН[vii]
Глава двадцатая
ОГОНЬКИ В ОКНАХ
Глава двадцать первая
ЧИСТИЛИЩЕ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Отрывок из книги
Да, тогда они не встретились, не пришлось… Тогда звеньевой Чеслав Рындко, ждавший своего связного в обычном месте, лишь оторопело глядел, как на десять минут раньше условленного времени, этот человек летел по Минской в своей телеге, из которой уже рассыпались бидоны, отчаянно стегая старую клячу и заставляя ее нестись галопом. Перед этим Чеслав слышал отголоски выстрелов, и честно говоря – начал волноваться, потому что те неслись из глубины Минской, как раз оттуда, откуда и должен был со своей клячей приползти на встречу связной, молочник Гжысь. Волнение его было более общим – Чеслав думал только о том, не случилось ли чего-то опасного и неожиданного поблизости от его связного, не нарушит ли это запланированной встречи и не выйдет ли не дай бог из этого какой-нибудь серьезной беды. Однако – предположить какую-то прямую связь между молочником-связным, бывшим университетским профессором и этими выстрелами, чем-то происходящим вдали, в глубине улицы, ему конечно даже не пришло в голову. Даже такая простая, непроизвольная и само собой разумеющаяся для подпольщика в этих обстоятельствах мысль, что случилось неожиданное и трагическое – проверили молочника, к которому уже давно привыкли как к неотъемлемой части повседневной жизни предместья, нашли при нем что-то «не то», или что-нибудь по непонятной причине заподозрили, а он попытался сбежать и т.д. – не пришла в голову Чеславу, довольно опытному в своем деле человеку. Потому что прекрасно вжился связной за полтора года в свою «роль» и «легенду», приучил к своему облику тысячи людей, ни у кого никогда не вызвал подозрения или далеко заходящих вопросов, был надежен и известен в поведении и образе жизни… и чего вдруг подобное должно было бы произойти?.. И хоть полна жизнь под немецкой оккупацией всяческих неожиданностей, и может вызвать внезапное подозрение даже тот, к кому привыкли, да вообще – может статься какая-нибудь «облава», «общая проверка» или черт еще знает что, всё равно, об этом Чеслав не подумал. Но когда увидел несущегося в телеге по Минской, похожего на внезапно разбушевавшегося или обезумевшего медведя «молочника», увидел полетевшую галопом старую клячу, которая, казалось всегда, и шагом-то ходила с трудом и неохотой – сначала оторопел, не поверил себе и подумал спит, а потом понял, конечно, что случилось что-то всё-таки именно со связным, а что – предстояло немедленно выяснить. Потому что представшая глазам Чеслава картина прежде всего означала, что и связной-подпольщик, с его легендой и обстоятельствами, со снятым для него недалеко от этого места домом, и надежный, полтора года использовавшийся канал связи, провалены. И это было очень серьезно и очень плохо, подразумевало целый ряд последствий. И потому, конечно, требовало немедленной, продуманной реакции и оценки, ведь на подобные случаи есть четко обозначенная процедура, как говорят, «сворачивания удочек» и «заметания следов», а кроме того – «отработки» провалившегося подпольщика, и в соответствии с выяснением причин и обстоятельств – либо его спасения и перевода в другое, безопасное место, определения для него возможного по ситуации места проживания и круга деятельности, либо… Либо – это либо. Это то, что они сейчас едут делать со «Словеком» – соратником по подполью из другого звена, приданным ему для выполнения задания…
Основные обстоятельства выяснились быстро. За буквально полтора или два часа, слухи о нападении на немецкий патруль, о похищении прямо из под носа у немцев, на улице и посреди дня, заключенной или арестованной, которое совершил известный всему предместью, угрюмый и чуть странный, уже давно никому не интересный молочник, сформировались в целостную картину. Провал агента и канала связи – это раз. Счастьем было лишь то, что канал и работа связного были организованы очень умно, и ни сам провал, ни возможный арест совершившего налет на патруль «молочника», не могли причинить значительного вреда и представить опасность для большого числа людей. Тех же, которых событие всё-таки могло раскрыть или затронуть, надлежало немедленно перебросить из Варшавы на какое-то ближайшее время, до подробного выяснения ситуации. Совершена открытая антинемецкая акция, то есть агент позволил себе категорически, строжайше воспрещенный для участников организации поступок, причем никем не санкционированный. Позволил себе совершить подобное спонтанно, никого не уведомив, не понятно, из каких причин и мотивов, на свое собственное усмотрение, что является серьезнейшим, подлежащим строгому наказанию нарушением дисциплины, а кроме того – даже и без положенного наказания, снимает вопрос о возможности какого-либо его задействования в работе подполья. Такому человеку в принципе нельзя доверять. Это – два. В третьих – агент провалил этим поступком свою, тщательно и кропотливо выстроенную, важную работу в подполье, и подверг риску соратников… Да, пусть не столь значительному и не многих, но тем не менее. Дело в принципе. Такому человеку, помимо прочего, конечно же нельзя более доверять – кто знает, какая выходка возможна в следующий раз и чем она окажется чревата. Дисциплина и верность долгу – основа дела, и человек, который, как неожиданно выяснилось, по тем или иным причинам не способен на это, может нанести страшный вред. Таким людям не место в польском подполье, и конкретно – в структурах Армии Крайовой, которая создается как основа для будущей борьбы, как инструмент возвращения Польше независимости и государственности, когда для этого настанет историческая возможность, наконец – как единственный легитимный представитель Правительства в польском подполье, и в ней поэтому должны остаться только те люди, которым возможно безоговорочно доверять. Только те люди, которые способны быть верными дисциплине и долгу, общим установкам и целям общей для всех борьбы, существующим на данный момент приказам. Да где и кому вообще может быть нужна такая шушваль? Коммунистам? Да и им конечно нет, в первую очередь нет! Да, в отношении к методам борьбы с немцами они занимают иную позицию, противоположную той, которую официально спускает через Армию Крайову Польское правительство в Лондоне, и за сам факт нападения «левые» организации его конечно не осудили бы, но дисциплина и субординация! У «левых», которые работают с русскими инструкторами, с дисциплиной еще жестче и строже, кто об этом не знает! Нет, конечно – если есть общая установка на открытую и вооруженную борьбу, на восстание и проведение насильственных акций по отношению к немцам, тогда поступок агента мог бы предстать в ином свете… Тогда есть место для спонтанных акций и решений, исходящих из ориентации по обстановке, «на местности», как говорят. Но в том-то и дело – такой установки нет, подобного приказа никто не отдавал, более того – это строжайше запрещено, и оповещены об этом все. И тем более – в организации, в которой они служат. И еще более – для связного, который выполняет совершенно другую, тонкую и важную для общего дела, тщательно и долго выстраивавшуюся работу, и ему конечно объясняли это, когда инструктировали и готовили. Этот человек, не понятно из каких мотивов, по наитию или по безумию, позволил себе несанкционированную, категорически воспрещенную, подвергающую риску его главное дело акцию, нарушение дисциплины, вопиющее для любой подпольной или просто армейской, следующей долгу и приказам структуры… В армии, он что ли, чертов еврей, не служил? Возможно. Так глубоко в его биографии никто наверняка не копал, нет сейчас в распоряжении таких средств. Да подобное приемлемо быть может только в каком-то стихийном партизанском отряде, и то сомнительно… в разбойничьей банде – наверное. Эдакая шушваль и «хлопам» даже наверняка не нужна, точно. Короче – этому человеку нельзя более доверять: таков был немедленный и очевидный вывод, и слава богу, что с подобным выводом согласились все. Он будет наказан и кончит так, как безусловно заслуживает. Его не должно быть. И не будет, конечно – они-то со «Словеком», в отличие от него, делать дело, быть верными долгу и приказам умеют.
.....
– Вы не представляете, пан профессор – начал пан Юлиуш после некоторого молчания – я не часто встречаюсь с паном ректором ныне, но даже в лучше времена я редко видел его таким счастливым, загоревшимся почти ребяческой радостью, как сегодня… Все считали вас погибшим, пан профессор, так или эдак… Либо сразу, ведь никто не знал наверняка, как немцы производили аресты и были вы схвачены в конечном итоге, или же нет, а если были, то участь покойного профессора Стернбаха, увы, не оставляла иллюзий, какая судьба могла постигнуть вас… Либо потом – во всем кошмаре накативших как снежный ком событий… Да и трагедия, произошедшая с пани Магдаленой, еще больше наталкивала на эти мысли… Вы исчезли, судьба ваша была для всех покрыта мраком, о ней не было слышно ничего, ни единого слова, а времена такие, пан профессор, что подобное заставляет думать о самом худшем – что человека более нет на свете… И тут, представьте, появляюсь я и сообщаю, что пан профессор Житковски жив, пусть не без трагических приключений – но сумел дожить до этого дня, и я лишь несколько часов назад оставил его после разговора лицом к лицу. А тут еще и новости о пани Магдалене!.. О, дорогой пан профессор, видели бы вы лицо пана ректора, видели бы вы его волнение и дрожь, те чувства, которые запылали в нем и проступили на его лице словно в окне его души!.. Вы знаете – он всегда был сутью и душой настоящим поляком, и потому был немного ребячлив, могуч и искренен в чувствах, каковы бы те ни были, и не умел подчас их сдерживать. А в этот раз – и чувства были сильны необыкновенно, чуть не подбросили его, знаете ли, и сдерживать, скрывать их не было ни малейших причин, ибо подобную радость новостей и событий судьба нынче дарит редко, пан профессор… если вообще дарит. Да я приездом и новостями сделал кажется его счастливым на год вперед, вселил в него столько веры в победу и надежды, сколько в нем до сих пор не было! Ведь если вопреки кошмару вокруг всё же возможны такие чудеса, то имеет право надежда теплиться в сердце, а вера – побуждать бороться до последнего… Вы же не знаете… Пан ректор и до сих пор ощущает себя лично виновным в том, что немцам удалось тогда так разом и беспрепятственно всех сцапать, и не стесняется говорить об этом, и мучиться… Один раз, говорит, изменил вере в борьбу до последнего – и обрек себя и всех на страшные бедствия. А тут я со своими новостями, представьте! Да пан ректор костьми ляжет, чтобы помочь вам, я сейчас подробно вам объясню!.. Знаете – есть люди, которых после водоворота испытаний и горестей становится не узнать… А есть такие, которые остаются собой, не изменяют чем-то главному в себе, чтобы ни было и не случилось с ними… как вы.. как я, надеюсь и точно – как пан ректор…
Да, воображение моментально нарисовало Войцеху картину, переданную паном Юлиушем словами… Сам пан Юлиуш смаковал в рассказе события и разговор с ректором, такую радость они ему доставили, и картина рождалась в воображении очень живая, да и всё то, что знал и помнил Войцех о Лер-Сплавински, убеждало в том, что пан Юлиуш Мигульчик не приукрашивает, позволяло увидеть и прочувствовать события так, словно они случились перед собственными глазами… В памяти Войцеха всплыла речь Лер-Сплавински тогда, в тот страшный, открывший дорогу аду, и так потрясший всех день начала войны, когда ректор Ягеллонского Университета должен был переиначить все намеченные мероприятия и на ходу найти, что сказать людям, точно так же, как он сам, погруженным в смятение, панику, тревогу, сонм мучительных предчувствий и переживаний… Собравшиеся тогда в большом зале Коллегиум Новум, были полны теми же вопросами, чувствами и тревогами, что и он сам, точно так же пытались как-то охватить умом всё совершающееся на глазах и понять, что оно означает… выработать хоть сколько-нибудь внятное представление о событиях, о грядущем и возможном – чтобы как-то унять тревогу, страх перед разверзшейся бездной неведомого, перед крушением того, что еще вчера было привычной и нормальной жизнью, пусть где-то и в слепоте, самообмане, но казалось незыблемым… Войцех помнил слова, сам облик Лер-Сплавински, исходившие от этого человека чувства… Перед ним в тот момент был не ректор старинного европейского университета, не известный чуть ли не на весь академический мир ученый-филолог, а человек, гражданин и поляк, безо всякого стеснения отдавшийся тем же настоящим человеческим чувствам, которые двигали тогда наверное всеми, единый в них с теми, кто внимал ему… Он помнил последние слова ректора, взорвавшие зал – перед ним был именно гражданин и человек, охваченный могучими, настоящими, неотвратимыми во всякой достойной душе чувствами, потомственный интеллигент, относимый к цвету нации, который во власти нравственных чувств и порывов излучал решительность, готовность действовать и бороться. Да, наверное именно это в ректоре Лер-Сплавински так отозвалось тогда в его собственной душе, было одной из тех важнейших вещей, которые в течение всей жизни побуждали его искренне уважать пана ректора… А ведь далеко не все его коллегии, известные и признанные, завоевывали у него такое отношение именно своими человеческими, нравственными качествами… Он ведь на самом деле и сам всегда был борцом, человеком, во власти нравственных и личностных порывов, во имя того, что действительно ценно, способным и готовым на многое, готовым рисковать и сшибаться лбом, обрекать себя на испытания, ставить на кон судьбу, карьеру, благополучие и перспективы, иногда казалось – и саму жизнь… Ведь погибнуть можно не только от пули… можно погибнуть, не выдержав испытаний судьбы, сломавшись во власти быта и тягот, и не только фактически, а еще и человечески и нравственно, что гораздо страшнее в иных случаях… Разве же не именно это качество раскрывало его как личность с лет ранней молодости, определило впоследствии кульбиты и события его судьбы, борения и конфликты, неотступно сопровождавшие его путь? Да, в тот вечер 6 ноября 1939 года он не выдержал испытания, отдался во власть паники и страха… перед непосредственной угрозой смерти не сумел остаться верным себе и тому, что фактически двигало им всю жизнь перед этим… И ощутил это после как падение, как личностный крах… И был после этого беспощаден к себе, швырял себя в самую гущу риска, опасностей, испытаний, связанных с подобным практических дел… Учил себя этим нравственному мужеству, безжалостно карал себя, подтверждал верность себе как личности и своей нравственной сути самыми последними испытаниями – каждодневным взглядом дулу в лицо, риском быть схваченным и не просто убитым, а зверски замученным… И окончательно примирился с собой, простил себя только тогда, наверное, когда спас Магдалену… Его соплеменники из гетто мучатся, да – и мучатся страшно… и во всякой, сохранившей остатки человечности душе, могут вызывать только сострадание, солидарность и желание помочь. Но поглядим правде в лицо – разве они борются в настигших их, и уже таких откровенных и безжалостных сутью несчастьях, хоть сколько-нибудь пытаются остаться хозяевами своей судьбы? Разве не отдались власти обстоятельств и просто любой ценой, подчас откровенно унизительно и по рабски, пренебрегая последним уважением к себе, цепляются за жизнь, за те ее чудовищные и бессмысленные крохи, которые еще им оставлены? Разве не поэтому в конечном итоге маленькой кучке обезумевших подонков, словно оживших бесов, удается делать с сотнями тысяч или миллионами людей всё, что им нужно, захочется и заблагорассудится, зачастую – откровенно чудовищное и абсурдное, не вмещающееся ни в какие рамки? А вот он, и страшась смерти, и по настоящему, невзирая на все отпущенные испытания и муки ценя и любя жизнь, изо дня в день рисковал ею, чтобы научиться нравственному мужеству и вернуть уважение к себе, остаться собой… Да именно этим пан ректор, даже быть может и не вполне осознанно, но был ему так близок всю жизнь и оттого он испытывал к тому искреннее уважение… Оттого и взревел тогда вместе со всеми «Вива Республика Польска!!», неистово забил ладонями и чуть не разрыдался – искренне и по настоящему, от всей души… И слава богу – во всем, случившемся дальше, сумел остаться собой и подтвердить, что был тогда искренен. И хоть прошло ровно три года и много случилось с тех пор страшного, но он помнил слова и лицо, жесты и облик ректора Лер-Сплавински. Тот и вправду тогда забыл о приличиях статуса, полностью отдался гражданским чувствам и порывам, дышал той готовностью встретить судьбу лицом и бороться, которая во все времена заставляет самых далеких от грязи земли и повседневной жизни людей, браться за оружие и рисковать, учиться делать то, что было неведомо им быть может целую жизнь прежде… И в самом деле был чуть-чуть похож поэтому на ребенка. И когда сейчас пан Юлиуш рассказывал о ребяческих своей силой и искренностью чувствах ректора Лер-Сплавински, Войцех верил тому, почти в живую представлял эту картину и самого ректора в воображении, и был тронут так, что вынужден был быстро и на достаточно долгое время спрятать глаза, опустить вниз голову и закрыть лицо руками, как будто хочет сосредоточиться и подумать о чем-то… Его вернули в разговор перешедшие почти на шепот слова пана Юлиуша:
.....