Читать книгу Санта-Разуваевка. Сборник рассказов - Николай Лепота - Страница 1
Последний рис съели
Оглавление…Вьюга выла который уж день, в избе было темно и серо; окно, заляпанное снежной кашей, больше походило на пробитую во льду реки и вновь схватившуюся на морозе прорубь, если смотреть в нее откуда-то снизу. Свет шел издалека, угасая. Но зато в школе отменили занятия, и пятиклассник Ванька сидел на печи, рассматривал с сестрой Шуркой картинки в календаре.
На первом листке красовалась елка с большой звездой на макушке и красными большими цифрами на серой бумаге поверх картинки – 1953. Это наступающий новый год. Скоро уж.
– Вань, что там? – Шурка свешивалась с печи, поближе к свету, тянула на себя календарь и тыкала пальцем в лисью маску на одном из водивших хоровод вокруг елки.
– Маска, – терпеливо пояснял Ванька и хватал Шурку за ногу. – Свалишься!
Шурка ужом отползла назад и вновь ткнула в календарь пальцем:
– А зачем маска?
– Ребятишки переодетые, – Ванька знал, как встречают Новый год. – Ходят по кругу и поют. А на головах у них всякие звериные рожи – волки, зайцы, а то и лисы.
– А суслики?
– Суслики не бывают масками. Они же вредители. Соображать надо.
Ванька щелкнул по лбу малолетнюю сестру, задававшую совсем глупые для пяти лет вопросы. Та почесала, сморщившись, прибитое место, но не захныкала и не устроила драку – мамка сразу бы отобрала календарь, и ничего бы она больше не увидела. Чтобы не быть безответной, она ущипнула, как могла Ваньку за бок, а тот назло ей захихикал и стал просить:
– Еще, еще… Так щекотно, как будто вшонок бегает.
– А волки разве не вредители? Они чо – полезные? – стараясь не замечать ванькиных хихиканий, спросила Шурка. – А вот маски есть. Значит и сусликовые есть.
– Дура! Это же Москва! Откуда там суслики?
– А волки?
Раздосадованный Ванька, не зная, что сказать в ответ, хотел еще раз щелкнуть Шурку по лбу, но та предупредительно сморщила нос, давая понять, что на сей раз не стерпит и так заорет, что Ванька тут же получит мокрым полотенцем по горбушке. Мамка разбираться не станет, знает, что он Шурку щелкает по лбу, «ум вышибает». А уж отец придет, он злой как раз всю неделю ходит… Тут уж Ванька взвоет!
Ванька позамахивался-позамахивался сведенными в колесико пальцами и опустил их:
– Дура! Волк – это персонаж, а суслик – просто вредитель.
Шурка рада была, что брат пошел на мировую. Не стала больше ничего говорить про волка и суслика, спросила только:
– А в Москве сейчас тоже буран?
– Радио слушать надо! – Только и сказал Ванька и стал перелистывать календарь дальше.
Шурка вновь свесилась с печи, глянула на окно. На улице стало еще темнее, так выло за углом дома, что страшно делалось. «Да, поди, в Москве тоже буран, – решила она. – Папка вчера сказал, что «теперь до города дороги позабило, и эти долбаки где-нибудь да засядут или под откос слетят». Кто и куда должен был слететь, Шурка не поняла, хоть ей и было интересно сперва, а вот то, что до самого города буран, наводило на убеждение, что и в Москве теперь кружит вьюга. От города-то до нее, поди, не далеко.
Мать у стола чистила картошку. Шурка, заглянув с печи ей через плечо, решила, что зря: картошки чуть, а эта пускает ее в очистки. Папка говорил, чтоб варила в мундире, так нет! Ладно, он злой ходит, придет, задаст ей кожурки.
Шурка обиделась на мать и надулась. Она хотела вареных горячих картошек с хлебом. Посыпать крупной сероватой солью и жевать, жевать… А эта, глянь, опять суп с луком наладилась варить. Бросит пять картошек на чугунок, лук накрошит туда, а хлеба, видать, как вчера, опять дать не додумается.
Есть так захотелось, что вот сейчас бы какую крошечку!.. Так и терла бы и терла ее на зубах. У мамки проси не проси – все равно ничего не даст.
– Вань, кабы щас лепешек на плите печеных…
Ванька дернул носом и вновь свернул пальцы в колечко. И опять передумал наказывать сестру за глупые, ненужные слова. Сам размечтался:
– Или бы полбулки хлеба. С луком. Сала настрогать мерзлого, огурцов соленых взять…
– Сала и я бы съела, – заглядывая снизу брату в глаза, обиженно сказала Шурка. – Да нету. А луку не хочу.
Из глаз ее выкатились две слезинки.
– Ладно, – нахмурился Ванька, увидев слезы, – смотри вон картинки.
Шурка придвинулась к нему и прижалась к плечу. Стала сквозь слезы рассматривать черные колы и гнутые загогулины, на которые Ванька говорил то «первое», то «двенадцатое», а то открывались картинки, и он рассказывал, что на них нарисовано, как будто она сама не видела. Шурка молчала и все думала о лепешках.
У Ваньки у самого в брюхе кто-то пел с самого утра. Что-то булькало и перекатывалось там внутри. Главное, что? Он же ничего еще не ел! Чему там перекатываться-то?
Парнишка тоскливо осмотрел растрескавшуюся печку и вдруг вспомнил, что осенью на ней сушили сырое зерно, которое (чуть не целый мешок!) как-то вечером принес отец. Половину зерна отдали потом почему-то дяде Егору Ветошкину, который тоже унес его поздним вечером по дождю и ветру, Ванька подумал еще тогда, что зря только сушили старались.
– Ну-ка, Шурка, уйди со света, – откладывая календарь и перекатываясь на живот, скомандовал Ванька. Щас мы заместо лепешек, пшеницы наедимся. Потом воды попьешь, и в животе у тебя тесто получится. Будет лежать, киснуть и помаленьку растворяться. Надолго хватит.
Шурка поспешно забилась в угол.
– Подай-ка лучину, – продолжал командовать Ванька. И она беспрекословно подчинилась. «Всегда бы так, – мельком подумал он. – А то разноется, рассопливится…»
Из трещин, паутиной покрывавших печь, Ванька, высовывая от усердия язык, наковырял горсти две пшеницы. Потер ее меж ладоней, очищая от глины, и поделил зерна на двоих старым поржавевшим наперстком, валявшимся на печи.
Наперстком играла Шурка: шила платья куклам понарошку, а Ванька смеялся над ней и над куклами-чурбачками и говорил, что это не куклы, а палки и им платья не нужны. К этому наперстку он не раз присматривался, подумывая – не напялить ли его на палец да не щелкнуть ли Шурку по лбу таким способом? Но боялся матери: расскажет отцу и тот тоже ему чем-нибудь щелкнет… Бил отец чем ни поподя, куда попало.
– Ну, как? – перетирая зубами твердые, высохшие до какого-то деревянного состояния зернышки спросил Ванька и посоветовал: – Сразу-то не глотай. Жуй подольше. Тогда слаще. Комочком еще сделается.
– Да я жую, жую. Уж так стараюсь…
– Без еды человек может жить тридцать дней, – с наслаждением перемалывая твердое зерно зубами, авторитетно заявил Ванька. – А без воды – трое суток.
– Во как! А без воздуха?
– Ну… – Он не знал точно. – С час. А то и меньше.
– И умрет.
– Умрет.
– И даже еслиф наистся?
– Даже. Это не относится. Воздух сам по себе.
Шурка повела носом, принюхиваясь к воздуху в доме. Не верилось ей, что если человек наестся, то может умереть без этого лукового воздуха. Если душить, тогда, конечно, но так… Что-то Ванька врет. Наверно, плохо в школе слушал.
– Набубнился! – Ванька с удовольствием похлопал себя по животу. – Теперь пусть набухает.
– Ага, – умиротворенно согласилась Шурка.
Повеселев, стали дальше смотреть картинки.
– Во, глянь! – Ванька даже жевать перестал.
– Угу, – не раскрывая рот, отозвалась Шурка. Потом, придерживая ладошки снизу, у губы – чтобы зернышки не упали, задирая лицо кверху, сказала: – Едят чо то.
– Каво едят-то? – недовольно процедил Ванька. – Едят… Бестолочь! – (И ее еще не дают по лбу щелкать!)
На картинке у стола сидели какие-то понурые раскосые люди, на столе стояли пустые тарелки. Снизу было написано: «Последний рис съели». Ванька посмотрел на зажатую в кулаке пшеницу, и ему жутко стало от того, что где-то последний рис съели. Дальше-то они как будут?
Тут стукнула дверь в сенках, кто-то затопал, обивая снег. Батя идет. У него бы спросить про съевших последний рис, да подступиться страшно – ходит злой, аж черный, молчит или орет на всех.
В избу, хлопая по плечам и рукавам верхонками, вошел отец Ваньки и Шурки – Иван Чернов. Был он весь в снегу, лицо мокрое и черное.
– М-м-м-м, – заскрипел зубами. – Метет!
И длинно-предлинно выматерился.
– Еле к дверям пролез. Сугробы с крышей совсем вровень. На спине вниз ехал, – и стукнул себя сзади по поле затрепанного полушубка.
– Кабы ночью-то совсем не замело, – думая о чем-то своем сказала мать. Она, склонившись, заглядывала в топку – горит ли?
Ванька наблюдал сверху за отцом. Может, отошел? Разговорится сейчас?.. Матерится-то он всегда матерится, это не беда, но вот когда злой или пьяный, то лучше не подходить: что есть в руках, тем и хватит.
А Иван, устроившись на лавке, выходя из себя, сопел, натужно матерился и никак не мог стащить заскорузлые, загнутые кверху сапоги, обляпанные навозом.
Сырая кирза схватилась на холодном ветру, задубела… В этих же сапогах, скользя и спотыкаясь, он на днях семенил в сторонке от заезжего начальства, заглядывая сбоку на здоровых басистых мужиков, соображая, как бы лучше к ним подступиться.
Там, на ферме, он был совсем другой, никому не страшный, маленький и не то смешной, не то жалкий. В истертом изнутри до кожи полушубке – с большими плешинами на спине, с клочкастым воротником, – подпоясанный для тепла веревкой, с тащившимся по полу бичом, перекинутым через плечо, он шел по соседнему с тем, которым двигалось начальство, проходу и все вострил ухо: ждал, когда начнут ругать председателя, шлепавшего по навозу рядом с гостями в белых новых бурках.
Иван только что зашел с улицы, перегонял быков во двор. Намокший с утра от сырого бурана полушубок заледенел на потянувшем к обеду морозце, и стоял коробом. Иван все обминал грудь, обдергивал полы, и ждал, когда его заметят и о чем-нибудь спросят: начальство всегда разговаривало с народом.
Но это было какое-то неправильное начальство: председателя не ругало, со скотником не беседовало, а брело не спеша довольное, посматривало на быков и что-то басило добродушно.
Иван забежал спереди, встал на пути. Приезжие поравнялись, поздоровались и все же спросили:
– Ну, как дела?
– Да как-как?.. Здравствуйте вам. Как они дела-то! – Иван закрутил головой, как будто его донимали мухи. – Дела-то наши все тут. С утра до ночи все на ферме и на ферме крутимся. А здоровья уже не хватает.
При этом он сипло закашлял, демонстрируя отсутствие здоровья, и похлопал себя растопыренной ладонью по груди. И выплюнул какой-то комок на пол:
– Вот, – сказал, протягивая руку вслед комку, – скоро и легкие повылетают. В санаторий бы какой съездить хоть раз в жизни. – Слышал он, что в санаториях по три кило весу набирают.
Председатель начал его помаленьку разворачивать за рукав:
– Съездишь, Иван. Чего разгорячился-то? Мы тебя в январе на неделю на учебу в райцентр отправим. Там тоже хорошо.
– Мне бы куда-нибудь весу поднабрать. Против ветра ходить тяжело что-то. Вялый я весь стал, Степаныч. Легкий. Хорошо бы мне мяса поесть.
А сам все заглядывал загоревшимися желтым огнем пронзительными глазами на весело посматривающих вокруг мужиков в добротных пальто с каракулевыми воротниками. Те больше внимания обращали на быков, чем на него. Иван засуетился, стал кашлять без нужды, прикрывая рот концом кнутовища, и до того докашлялся, что уже остановиться не мог.
– Ну, давай-давай, – председатель стал настойчиво налаживать его в сторонку. Повернулся к начальству и доложил: – Поперхнулся, видать. А мужик хороший, весь молодняк на нем, – и вновь повернулся к Чернову: – Курить-то тебе надо бросать, Ваня.
Тут один из начальников, приехавших, как позже выявилось, выбрать бычка на убой, шагнул к Ивану и запросто, чтобы тому легче было прокашляться и вольно дышалось, пристукнул несколько раз здоровенным кулаком по горбушке. У Чернова от неожиданности и мощи ударов голова задергалась, точно на тряпочку пришитая. Получалось, что он кивает благодарно или просит еще. Начальник добавил. Ивана закачало, и он вспомнил, как редко возвышающая против него голос жена иногда все же выкрикивает обидно: «Коршун тряпичный!» От недостатка кислорода, обиды и кашля у скотника слезы выступили на глазах.
Он кое-как перевел дух и, вытирая грязными руками слезы, выдохнул сипло:
– Фу-у! Во, мать-перемать, все легкие порвал. Прям хоть бы раз в санаторий, хоть бы продуктов каких пожирней. А то из еды – одна махорка.
Тут он отчего-то стал мелко подхохатывать.
Начальник, хлопавший его по спине, осмотрелся, потер крепко ладони и качнул головой:
– Да-а, хорошие у вас быки, мужики!
И пошел дальше вместе с остальными. Иван потоптался на месте, обстукал затем о кормушку навоз с сапог и ощутил вдруг такую пустоту в груди, точно и в самом деле уже выплюнул легкие куда-нибудь в угол.
Полоскун, председатель, обернулся и твердым взглядом предостерег Ивана от дальнейшего кашля. А у того в изодранном и корявом горле встал комок и неделю там стоял.
К вечеру того дня метель налетела с новой силой, и Иван очень надеялся на то, что «Победу», прикатившую из края, где-нибудь снесет в кювет и забуранит.
Утром его вызвал Полоскун. Вместо мяса накидал целую кучу матерков. Потом велел зайти на склад и получить луку и три килограмма пшена. Этот лук теперь они и варили. Санаторий откладывался…