Читать книгу Двадцать семнадцать - Нина Шамарина - Страница 1

Оглавление

Лёха разлепил глаза, когда поезд вынырнул на мост между Коломенской и Автозаводской. Глаза можно бы и не открывать, что он там не видел? Голубеющий вдалеке новый прессово-сварочный корпус, в котором он работал, или поблёскивающие стёклами «стотридцатые» на открытой площадке готовой продукции?


Голова болела нещадно, боль колыхалась тяжёлой жижей между веками и затылком. Странно, но Лёха ничего не помнил. Нет, конечно, то, что он ехал на работу на родной ЗИЛ во вторую смену, он знал абсолютно точно. Но отчего такая тяжесть в голове, и почему он спит в метро днём, не понимал никак. Прямо перед ним высокий парень в джинсах и кроссовках, надетых почему-то на босу ногу, держал перед собой маленькую чёрную пластину, неотрывно на неё глядя. Лёха изумился сквозь вату в голове не столько пластине, сколько торчащим над кроссовками голым щиколоткам: «Забыл, что ли, про носки?» Но размышлять не хотелось, и Лёха вновь провалился в сон на оставшиеся пару минут до своей остановки.


Лишь ступив на эскалатор, Лёха окончательно проснулся, хотя странные болезненные ощущения во всём теле остались. Верхний вестибюль поразил его неожиданным светом и ширью: исчезли многочисленные висящие аппараты для размена монет, тётеньки в голубых халатах, торчащие в окошках, и очереди к ним, сдвинута в угол театральная касса, у которой нет-нет да останавливались поглазеть выходящие на улицу. Турникеты «подросли» и «постройнели»: вместо обшитых лакированным ДСП привычных приземистых мигали лампочками и открывали стеклянные дверцы перед каждым пассажиром элегантные из стекла и блестящего металла сооружения.


«Ремонт сделали?» – попытался найти объяснение этому роскошеству Лёха. Дубовая дверь, привычно качнувшись, выпустила его на улицу. В первую секунду он даже оглянулся назад, решив, что вышел не на своей станции, хотя как такое может быть? Автопилот Лёхи работал исправно, неизменно приводя его либо домой, либо сюда, на Автозаводскую. Да, монументально возвышались колонны из черного гранита, справа темнел памятник погибшим в войне, слева белело за деревьями здание райкома. Но больше никаких меток, никаких маячков! Где «Адресное бюро», где «Пельменная»? Где ларьки? Где бабушки, разложившие на картонках нехитрую снедь: квашеную капусту, огурцы, семечки? Где очереди, в конце концов? Почему даже молодые девчонки одеты так скромно и бедно? Где кожаные куртки, высокие начёсы, яркий макияж? Зато машины! Лёха с отвисшей челюстью глядел на блестящие чёрные, белые и даже красные машины. Кое-где взгляд выхватывал знакомые шильдики: «прицел» «Мерседеса», трёхцветный значок «БМВ», но в основной массе автомобили всё незнакомые Лёхе и удивительно роскошные. Так бы и смотрел на них, несмотря на растущую тревогу. Там, где раньше теснились пельменные и закусочные, в которые он иногда захаживал после работы, реял мост, забитый такими же бесподобными легковушками и грузовиками.


«Может, Автопробег какой международный?» – успокаивал себя Лёха из последних сил. Глянул на часы: времени до смены оставалось совсем чуть-чуть. Если не опустить пропуск вовремя, неизменно последует лишение премии, чего совсем не хотелось. Перейдя дорогу (на светофоре мелькали числа) и поозиравшись на подходящие автобусы со светящимися надписями, Лёха нащупал в кармане проездной, но в автобус сесть не решился, побрёл к проходной пешком.


Повернув на широкую улицу, вдоль которой стояли корпуса ЗИЛа, Лёха немного успокоился: здания завода в первой линии никуда не делись, алела над административным корпусом надпись «ЗИЛ». Правда, за корпусами этой самой первой линии угадывались пустые пространства, разноцветными пятнами тут и там призывала к чему-то реклама («как в Нью-Йорке», – подумал Лёха), над дорогой перекинута прозрачная труба с лестницей, ведущей к ней.


Лёха не пытался понять, не поддавался панике. Просто шёл ко второй проходной. Он жив, он идёт, пока ему ничто не угрожает, значит, как-то все эти непонятки должны разрешиться.


Пятачок вокруг памятника Лихачёву, обычно оживлённый, пустовал, и на нём лежала печать заброшенности, но именно он выглядел абсолютно привычно. Лёха, стараясь не замечать трещин на асфальте и осыпающихся бортов перехода, ринулся к знакомым дверям проходной. Увы! Проходная закрыта, за пыльными, как будто много лет не мывшимися окнами – разруха и пустота. Лёха вернулся к памятнику и опустился на обшарпанную лавочку. Настала пора вытаскивать голову «из песка» («чай, не страус!») и, наконец, подумать о происходящем. Мысли об инопланетном вторжении Лёха отогнал сразу. Оставались две сколь-нибудь объяснявшие окружающее версии: Лёха приложился где-то головой (и, судя по виденному – сильно), потерял память, и кусок жизни выпал из его больной головы. Лёха ощупал голову на предмет обнаружения шишек или ран: таковых не наблюдалось. Или он каким-то непостижимым образом проник в будущее? В это верить здравый ум отказывался. Но допустим. На минутку допустим, что так и есть. Ещё бы понять вот что: он попал в будущее, из своих тридцати прожитых (прекрасной жизнью!!) лет параллельно или последовательно?


В школе Лёха очень любил физику, особенно лабораторки. Сборка электрической цепи в шестом классе оставила неизгладимый след в его памяти: если разомкнуть последовательно соединённую цепь, то обе лампочки погаснут, а если параллельную – одна погаснет, а второй – хоть бы хны. С тех пор Лёха, обозначая своё нейтральное отношение к чему-либо, так и говорил: «А мне параллельно!»


Так же отстранённо, как про лампочки, подумал он о своём перемещении. Если последовательно, значит, он будет жить дальнейшую жизнь в этом времени и с этой точки – вопрос только молодым или старым? А, кстати (Лёха встрепенулся), как он выглядит, сколько ему лет? Поспешно подскочил к пыльному стеклу проходной. Различить морщины или седину в неясном отражении не удалось. Лёхе показалось, что он – именно такой, каким видел себя ежедневно, бреясь в ванной перед зеркалом.


«Если меня встроили в это время («а какое время, интересно?» – отвлёкся Лёха, но быстро вернул себя обратно) последовательно, значит, я должен быть старым и привыкать жить в этом времени, как будто, так и должно быть!»


А если параллельно? Значит, велик шанс встретиться сейчас с молодым или тогда со старым. Лёха несколько запутался в определениях, но никоим образом не в направлении мысли. И что лучше – так или эдак – Лёха тоже не знал.


Кроме физики Лёха очень любил рисовать, чуть что – хватался за карандаш и, несмотря на профессию, связанную с металлом, был отчасти художником, даже этого не осознавая. Лёха рисовал графики наблюдений за погодой, делал школьную стенгазету. Иногда, особенно под Новый год, он оставался в полупустом классе и рисовал, рисовал, рисовал… Летели снежинки и ракеты, мчались сани и мотоциклы, сияли звёзды на небе и на ёлке. Остальные – поэт, староста класса, словом, все, кто отвечал за выпуск стенгазеты, либо уже уходили домой, либо канючили:


– Лёха, завтра дорисуешь. Лёха, хорош, здоровско и так!


И только когда приходила уборщица тётя Катя, гремя ключами, запирать дверь, Лёха нехотя откладывал кисточку и акварели. А утром глядел придирчиво на вывешенную в рекреации стенгазету и жалел, что вот тут не дали ему исправить, и вот тут, и вот тут.


Когда подросли его девчонки, величайшим удовольствием Лёхи стало раскрашивание детских раскрасок. Нет, не тех, которые водой намочишь, и в контурах проступают цвета всегда одинаковые: розовый, невнятно зелёный (или голубой?), жёлтый, а тех где он сам выбирал цвет леса, гор или собаки. Часто увлекался, и речка превращалась в море, переливающееся всеми оттенками синего, какие только нашлись в коробке с карандашами. Иногда через плечо заглядывала жена:


– Лёша, нельзя сочетать зелёный с красным!


Лёха кипятился:


– Значит, земляничка неправильная?


А девчонки смотрели заворожённо на папины рисунки, в которых контуры раскраски терялись в тугих стеблях гороха, распускающего робкие розоватые цветы, или серую дымчатую кошку с глазами, похожими на мамины.


Вот и сейчас он мысленно нарисовал пинцет, уходящий в небо, сжимающий своими створками маленького нелепого человечка. Он и думал часто – красками, точнее, пятнами. Только теперь краски выцвели. Нарисованный им гладко-серый пинцет протыкал серую же пелену. А там, в теряющейся выси, почти неразличимые пальцы держали этот блестящий пинцет.


Меж тем на площадке появился молодой человек в жёлтой куртке и с голыми красными щиколотками.


«Тот же, что ехал в метро? Преследует меня?»


Из уха за пазуху вился красный шнур.


«Подзаряжается? Всё-таки, инопланетянин?» – встревожился Лёха.


Юноша держал пластмассовую чёрную пластину. Если бы Лёха представлял, что таким может быть фотоаппарат, он решил бы, что парень фотографирует: тот прицеливался, застывал, глядя на пластину, снова прицеливался. Лёха долго смотрел на это, но когда парень, подойдя к пыльным стёклам, стал вглядываться в пустоту проходной, как давеча сам Лёха, не выдержал, подошёл и спросил:


– Парень, извини. А какой сейчас год?


Вихрем пронеслось воспоминание. Однажды, ещё пацанами, они бегали по бетонной трубе, из которой вытекала крошечная речонка, коих в его детстве в Москве насчитывалось предостаточно. И когда в очередной раз они вылезли из трубы, в которой просидели довольно долго, на краю оврага стояла пожилая женщина с матерчатой сумкой в руках и сурово смотрела на них.


– Бабушка, а какой день сегодня? А месяц? А год? – спросил самый смелый из них – Санёк – нарочито утирая пот со лба, так, как будто они шли по этой трубе не один десяток лет. Тогда это казалось невероятно смешным. А сегодня, Лёха, ищуще заглядывая в глаза юнцу, с волнением ждал ответа.


Парень выдернул проводок из уха.


– Что?


– Год, не скажешь какой на дворе? – повторил Лёха, радуясь хотя б тому, что парень знает русский язык.


– Двадцать семнадцать, – несколько презрительно ответил юнец, не удивившись как будто.


– Двадцать семнадцать? – ошарашенно повторил Лёха, – что это значит?


Во взгляде парня прибавилось холода, даже появилась некоторая брезгливость, но он отчеканил:


– Две тысячи семнадцатый год.


А Лёха, опешив, лихорадочно талдычил про себя:


«Значит, двухтысячный уже встретили, двухтысячный уже встретили …»


Обида затопила Лёху. Обида, неизвестно на кого, за то, что его лишили двухтысячного года, которого с самого детства их поколение ждало с таким нетерпением и предвкушением, как будто ночь с девяносто девятого на двухтысячный могла стать волшебной, и они шагнули бы сразу в сказку, в будущее из романов Беляева и Ефремова. Они писали сочинения «Я живу в двухтысячном году», и только одно огорчало: возраст! В этом долгожданном двухтысячном они будут уже такими старыми! А теперь получается, сколько ему? Лёха прибавлял к двум тысячам семнадцать и никак не мог сообразить, сколько ему лет сегодня.

Двадцать семнадцать

Подняться наверх