Читать книгу Первые дни империи - Оганес Григорьевич Мартиросян - Страница 1

Оглавление

Книга первая


Рубка произошла


Цветы, любовницы жизни. В горах уплотненный гений.


Варужан появился из дома. Варужан вышел из Константинополя на улицу и сразу же оказался в Москве. Камни Москвы разглядывают его. Варужан им не нравится. Хмурятся на него. Хмурят карнизы – брови. Брежневские дома. Он не помнит лиц Брежнева. Время мне было – мы. Сколько мне было лет.

– Друг, сигарета будет? – парень стоит и ждет. Парень проходит мимо. Парня с ним больше нет. Год – от конца – последний. Он прищурился, глядя на свет. Свет причинил ему боль. Он давно внутри него не был. Он болел и лежал в квартире. В полутемном пространстве, огороженном стенами. Свет не включал вообще. Утром, когда вторгалось солнце, он прочитывал книги. Разные, меня в том числе. «Проза должна быть монолитной, пробивающей века, горы, лбы». Но он уставал от нее, быстро переставал читать и захлопывал книгу. Солнце тоже кончалось быстро. Сматывалось из комнаты, перешагивая через дом. Теперь он вышел из дома. Пара людей прошла. Лет 40-50. Двое, не более. Женщина и мужчина. Он закурил сигарету. Он зашагал под солнцем. Сел в автобус, поехал. Остановки и люди. Вход и исчезновения. «Куда?» – говорил глазами. Закрывал, открывая их. Вы куда, провожали их. Выходили, входили люди. Никого, выходили люди. Ничего, заходили люди. Ему было почти что тридцать. На него не смотрели девушки. Он был старше уже, честней. Они ни на кого не смотрели. Что понятно, он мог понять. Мартиросян писал и об этом: ему было знакомо чувство. Он подобное пережил. Но ему и не нужно было. Не нуждался уже во внешности: а) он давно уже был не жив; в) он был жив, не нуждаясь в этом, так как был сильней своей внешности. Уступила внешность ему. Проиграла ему сражение. Из кармана достал телефон. Отыскал в меню календарь. Понедельник, среда, четверг. «А сегодня седьмое, пятница». Посмотрел на свое лицо. Через монитор проглянуло. Посмотрело в него само. Где-то в недрах мобильного. А потом включил фотографию. Десять лет отшвырнул назад. Но они приклеились к пальцам. «Телефон – это средство связи». Он опять посмотрел на него. «Почему же так много функций. Фотография, интернет, калькулятор и диктофон. Телефон – это слепок жизни. Домашние телефоны – животные». У него стало светло в голове. И ему захотелось женщину. Не физическую, а другую. «Ведь мобильник – уже человек. Он без провода пуповины. Он еще зависит от вышек. Но свободнее, хоть и платный. Мы ведь тоже зависим от пищи. Мы ведь тоже зависим от холода… Но ведь он – это он не только. Он – уже что-то другое и многое. Зачастую уже компьютер. Можно дальше развить эту мысль». Варужан зашагал в развитие. У ларька одного он встал. Захотелось попить воды. Но воды подходящей не было. Он хотел со вкусом лимона. Он купил лимонад (плюс д). Он прибавил к товару букву. И купил за 30 рублей. Он купил мобильник за деньги. Он купил лимонад за них же. «Это деньги», взглянул на них. Посчитал и убрал в карман. «Подожди», помахал рукой. Но маршрутка проехала мимо. «Ничего, подожду другую. У обеих цена одна. Что такое их разница? Время. Попытаюсь его убрать…» Вытянув руку, он тормозит вторую маршрутку. Пара мест, на одно садится.

– Передайте, пожалуйста.

Получает билет и деньги. «Почему не считаешь сдачу?» Смотрит на билет, а не деньги. «Потому что билет один». Рядом девушка лет тридцати. «Может женщина. Или девочка. Только возраст к ней не прибит. Она плавно скользит по волнам. Она плавно скользит вперед. Развернуть ее не получится?» Варужан глядит на нее. Та – она – осторожно чувствует. По глазам, что забегали, видно: ей приятно. Ей 30 лет. В 20 лет это просто пошлость. Это жрать мясо каждый день. В кризис мясо бывает реже. Тем оно потому вкусней. И гораздо питательней. Если ешь его грамотно. «Вы выходите? Я? Еще нет. Почему? Потому что рано. Никогда не рано, а поздно. Что, еще раз?»

– На Вознесенской.

– Хорошо.

– После светофора.

Теплые растения ее рук, думает он, прикасаясь к ним взглядом. Лианы, они обовьют… Он выходит, захлопнув дверь. Проезжает в окне лицо. «Одинокое, но не тело. Закурить можно сигарету. Если нет под рукой себя. Докурить, дойдя до угла. Догореть, дотлеть, додымиться. Успокоиться в урне, уснуть. Или урну поджечь собой. То, что будет вокруг, поджечь… Так забавно и так все придумано». Он оглядывается вокруг. «Можно против власти бороться, можно с нею быть заодно. Пусть смешно – выбирать приходится. Умирая от смеха, жить. Умирая от боли, жить. Умирая – так проще – жить. Не смешно, потому что горестно». Оглянулся вокруг себя. Пара девушек, кошек, машина. То ли местная, то ли приезжая. «Или здесь рожденная нерусь, то есть путаница и борьба».

– Позвоните во вторник мне.

Проходящий мимо мужчина. По мобильному или мне? Если мне, то назвал бы номер. Если номера нет – не мне. Может быть, я неправильно мыслю? Или мыслим неправильно. Подожду, посмотрю, попробую. На занятия не успею, но ведь я не учусь давно. Так куда же тогда я еду. Может быть, я работаю… Только где? Ничего не помню. Я работаю и встречаюсь? Ничего не знакомо мне. Узнавания тонкая пленка, закрывающая глаза. Ну, рожденным вчера щенкам. Ну, а тем, кто открыл глаза? Глаз глядит напрямую в звезды. И на стальном луче, протянутом между ними, болтаются машины, дома, люди. И нити между ними все рвутся. Дела, отношения, девушки. Так рвутся забавно нити. А люди висят и машины болтаются. Дома болтаются тоже. И прочее, и другое. Съезжает все вниз, к глазам. И давит и давит их. Туда, прямо в них, проваливается. Туда, прямо в них, сюда». Трогает себя за глаза. Никто к нему не подходит. «Никто к тебе не подходит. Тебе нужно их подбрасывать. Или освободить нить. Освободить от глаза. Чтобы все съехали вниз. Больно и тяжело. Какой-то мужик идет. У вас сигаретки не будет?»

– У вас сигаретки не будет?

– Не будет. Я не курю.

«Спина, а тогда лицо. До этого было тихо». Потом только мысль идет. Кавычки мои убираются. Границы сливаются. Кавычек уже не будет. Зачем и зачем, почему. Наверное, Юра Трифонов. Куря, сквозь очки смотрел. И думал, наверное, думал. Про сталинские времена. Они казались своими, какими бы ни были. Привет, как дела? А ты? Привет, как дела, я в норме. Привет, как дела, я тоже. Здесь опыты все твои. Ты что будешь делать с ними? Привет, как дела, с моими? Не знаю еще, а ты? Работаешь или не учишься. Поешь и танцуешь диско. Увидимся. Дым, только дым. Он переходит дорогу. Они за тобой остались. Они меня не волнуют. Он переходит дорогу. Стоит и стоит за ней. На той стороне ее люди. Он машет живым рукой. Они ничего не видят, а только родную сторону. Стоит и машет живым. Они к нему приближаются. Он видит над собою их лица, они склоняются над ним, после чего начинают стремительно влетать ему в голову. Она их затягивает. Они делают круг в его голове, после чего покидают ее. Захватывая с собой солнце, цепляя клювами землю. Последняя птица уносит с собой последнюю каплю света: она выпивает ее. Он приходит в себя в больнице. Больница глядит на него. Белая тишина. И ему непривычно. Он только сейчас родился. Мальчик, родился мальчик. Кто у меня родился? Мальчик у вас родился. Вы слабы еще слишком. Дайте скорей его. Чьи-то руки поднимают его и несут. Он видит женщину. Она его мать. Мать прикладывает его к груди. Варужан пьет ее молоко. Мать с Варужаном сливается. Он есть уже сын для нее. Она для него есть мама. Он вырастет и уйдет. Я ухожу от матери. Мать терпеливо ждет. Сын ее вырос все же. Мать и сын подросли. Кто-то из них не умер. Не положено было. Мама ложится в сына. Похороны ее. Смерть, и ложится в сына. Погрузилась в меня. Поменялись местами – я был сначала в ней. Снова ем свою маму. Мама теперь во мне. Разлагается нежно, впитываясь в меня. Черви мои есть мысли. Кушаю ими маму. Мама моя вкусна – по желудку, по сердцу…


* * *


Колеса бульдозера забуксовали в грязи. Комья земли, тяжелые. Слипшиеся, есть грязь. Правда, как грязь, тяжелая. Матери сорок лет. Мать улыбается. Мать в подъезде с соседкой. Говорит и уходит. Лук не совсем брала. Мама лежит в гробу. Мать умерла и высохла. Ей теперь – вне и внутрь. Мама лежит в гробу. А до этого дышит – из себя и в себя (воздуху следует член). Мама мне говорит:

– Дочка, ты с кем встречаешься? Он из хороших, нет? Приведи, познакомимся.

Привела, познакомились. Открывается дверь. Вваливаюсь с Андре.

– Здравствуйте, как дела?

Ниже пояса смотрит. Мама надела юбку, выше колен она, ляхи разинуты. Сели за стол, едим.

– Может, еще вина?

Выпили и расслабились. Потекли, полетели. Мама, блин, потекла, похотливая сука.

– Дочка моя вам нравится?

В общем, с ней переспал. Нет, не при мне – почти. Я возвратилась раньше. Семенем пахнет в комнате, потом и ласками.

– Дочка вернулась, да? – а лицо раскраснелось, а пизда течет семенем, вытекает на трусики. – А Андре уже здесь. Раньше тебя пришел.

Ничего не сказала. Мне не жалко, пусть тычутся. Пусть мой парень исследует пещеру, из которой я вышла к нему. Может, там есть сокровища, по-любому там есть, не одна только я, пусть ебет мою маму, пусть втекает в нее. Я вышла оттуда, куда мой парень зашел. Я сюда, он туда. Все как положено. Я приготовила чай, сели за стол и выпили.

– Ты замечательно выглядишь.

– Да и ты огурцом, – улыбаюсь глазами. Затем беру в руки книгу, открываю ее и читаю.

– Она открывает меня и читает. Я пишу прямо в ней. Изнутри я записываю. Вот такие слова. Все внутри, если пули. Мои слова образуют в любом месте влагалище, поначалу есть кровь, это девственность просто. Поначалу ведь больно. После вхожу уже спокойно в вагины, рожденные словом.

– Он ебет, а не пишет. Намокает вот здесь, я всегда читаю его в туалете, когда хочется срать, блин, у меня красивая задница, я читала его, он обожает красивые задницы, поэтому он не против, когда я сру из шикарной задницы и читаю его. Два процесса сливаются. Это классно, forever. Ну, дерьмо, это грязь, но она окружена прекрасным. Разве не так он сам, только наоборот? Я верю в бога и хожу в церковь. Вот точно так же я сплю с другим мужиком, но трахает меня Он. Он не может трахать нас всех, потому мы и спим с другими. Церковь – другие мужчины. Только настоящие мужики любят большие задницы, потому что они повторяют им небо, но то, которого можно коснуться, которое можно поцеловать, окунуться в него, стать выше. Беда наша в том, что душа наша как правило обратно пропорциональна пятой точке. А зачем, ведь среда такая, ведь среда – это середина, середина недели, посередке прям задницы, далеко до субботы, воскресение дальше. Но, по-хорошему, небо и женский зад должны будут слиться. Пусть нас тянет к земле, просто земля нас хочет, мужчина должен подбрасывать нас на небо. Этого мы не можем простить, что его голова не под нами, что он не пьет нашего дождя, а потом не благодарит губами своими те небеса, что напоили его, разве не видно, что губы – и те, и другие – одни по природе своей, что друг другу они есть братья, подтирать у себя там грех. Кстати, я прекрасно знаю, что не пишу эти слова, пишет их он, но мы, женщины, просто столпились вокруг, просто глухонемы, наши души, как вымя, он доит нас, нам приятно, соскам наших душ приятно. Пусть пьет наше молоко и поставляет на рынки. Женское молоко. Его пальцы, которыми он сейчас пишет, просто наши соски. Я буду целовать его пальцы, как он целует соски мне. Мечта женщины – 25 лет, 20 из них тела, 5 оставлять душе. В Японии надевали обувь, не позволяющую ступням вырасти, вот надо ее было надевать на душу. Чтобы девочка с телом женщины лежала в постели с мужчиной. Только так и должно быть. Вот педофилы продолжают дело японцев. И те, и другие свою боль вымещают на теле. Люди мстят телу за душу. Бьют домашних своих, недовольные властью. Исчезает пещера, зарастает отверстие. Не найти дальше вход. Расплывется, укроется одеялкой земли. Ну, рожать – делать пас. Но нельзя пасовать все время. Пасовать уже в смысле, трусить. Обязательно нужен гол. Или хоть удар по воротам. Мне кажется, удары по воротам были, голов еще не было. Концентрация ненависти. Женщину нужно ловить на удочку секса, вытягивая к солнцу, наверх. Только резко не дергать. Как точнее сказать? Месячные мои. Пара дней до начала. До печального выхода. Придя домой, я раздеваюсь до трусиков, падаю на кровать. Рука перебирает волосики. Чуть опускается ниже. Заработала мысль. Маленький рычажок приводит ее в движение. У мужчины рычаг, он должен опустить до предела, чтобы движок заработал. У нас уже автоматика, мы заводимся с кнопки. Лучше когда мужчина заводит, сует в меня свой стартер. Так глупо, сломала ноготь. Я беру в руки пилку, выравниваю обломанное. Сдуваю губами пыль. А жизнь моя не сложилась: пока что не замужем. Совсем одинокая, при этих словах я всхлипываю, делая вид, что сейчас заплачу. Потом начинаю ржать. Смешно, а потом умру. Говорят, женщины не думают о смерти своей. Они не могут так сильно думать, раз тело владеет женщиной, а так как оно у нас мягкое, то сами мы все такие. Ну да, а что толку думать, чем будущее или прошлое лучше сейчас. Будущее и прошлое должны быть как двое мужчин вокруг женщины. Да, женщину оплодотворяет прошлое, так выходит, смотрю. Двое мужчин и женщина, так смотрю на историю. Так поверили мне? Как же один мужчина, как единственный мой? Я обожаю, когда мужчины смотрят на мои ноги. Ноги лучше в колготках. Есть понятие стиля. Просто писать свой текст – просто слова все голые. Голые люди ходят. Одежды должно быть много как слов, женщина должна одеваться так, как гениальный мужчина пишет. Или рисует нас. Плохо, когда нет денег. Вот поэтому плохо. Прочитала его. Он пишет ради прикола, что у армян мозг служил телу, но голова была спрятанной, а он – голова армян, которую он у них вытащил. Он пишет, что женщина ближе к армянам, чем к евреям, потому что последние не так сильно таились, что их ум чаще брал верх, за что тело расплачивалось. Что очередь за армянами и за женщинами. В лучшем смысле, конечно. Нет, другие какие-то народы тоже, конечно, имеются в виду, но он не может говорить за них, максимум – за кавказцев, евреев и русских. Помню такую ночь или такой не помню. Нет, ну скорее день. Он подошел ко мне, я подошла к нему – я не помню, кто именно. Кто-то из нас двоих. Кто-то из нас, не более. Мне сказал, что я нравлюсь. Он был красив собой, потому что поверила. Мне сказал, что умрем: мы уйдем и исчезнем, а другие заступят. То есть мы здесь стоим, но, считай, что нас нет. Около туалета. Я поправляю штаны. Поправляю их резко.

– И? – говорю ему.

– Аудитория уходит вверх лесенкой. Короче, я приду первым, лягу на скамейку наверху, меня не будет там видно, а ты опоздаешь, сядешь ко мне, одна. Да, только в юбке приди. Юбка, надеюсь, есть?

Юбка, надеюсь, была. Мне идея понравилась. Что-то хорошее было. Было впервые круто. Все сидели, писали. Я дурака валяла, ой, ты куда, ты что – говорила руками, говорила коленями. Он ласкал мне промежность, пока я писала конспект. На следующем занятии конспект писал уже он, причем в моей тетради. Я только слушала лекцию. Шла история про парней. Препод долбил нам лекцию. Так, записывала. Гоголь, душа мертва. По России проехался. Остановок здесь нет, пролетел, просто вылетел. Философия такова: Чичиков – господь бог, для него только мертвые представляют ценность, он готов заплатить, он их оживит, он их пустит в дело. Он заложит в ломбард. Потому речь о детях. О воскрешении. Все хорошо, все будет. Сам от запоров мучился, то есть беременным был, спазмы, конечно, символы. Гоголь посрать не мог. У кареты, у дерева. Второй том он унес с собой в могилу. Так и не вышел в свет. Выйдет тогда, когда: все вытянутся в струну в сторону денег. Москва всех возьмет за шиворот. Вытянет их в струну. Провинция словно кот, взятый за шкирку. Мяукает иногда. Пошевелиться не может. Повернуться не может. У женщины шеи нет. На самом деле нет шеи. Нет, не этой, а той, что невидима. Она только у меня и, наверно, еще у нескольких. Голова не смотрит на звезды. Только с позиции лежа. Но лежа женщина спит или с ней кто-то спит. Вот это я поняла, когда меня трахал парень. Долбил меня – продолбил. Пробил, хлынул свет мне в голову, залил словно семенем. Башкой своей залетела. Я первая женщина. Я первая женщина, в которую вышел космос. Потому что космос первым выходит в человека. Гагарин нанес ответный визит. Только и всего, что вы думали.


* * *


Бог пожелал мне нет. Вздыбленная Москва. Плоть обналичена. На – и в лицо мне тычет. Тычет свое – себя. Отец, говорит ребенок, и раздевается телом. Жена: он ебет жену. Жена для того и сделана. Ребенок стоит и смотрит. Ребенка здесь больше нет. Уводит за руку к детям. Уводит к себе – на улицу. Теперь уже незачем. Разделся перед прохожими. На глазах ночью лед. Бур зрачков входит в утро. Одиноко сидит кто-то там. Он один? Он зимой ловит рыбу. Пьет, сутуло сидит. Согревает себя. А весна сменит лед. Как замерзшие голуби, рыбаки на реке. Рыбаки на пруду. Как дерьмо на снегу. Ну, быть может последнее, ну а может не быть. Теплое противостояние глаз и солнца. Солнце просто гигантское, повторяют глаза, но для глаз оно маленькое, мы для глаз – то же солнце, а за нами гигантское, а натура огромна – для линейки, что тело. Сон – когда мы лежим – по линейке мы чертим. По бокам, а угольник? Есть такие дела. Хорошо, я последую. Варужан заходит в далекий дом. Он едет на метро, 28 рублей, платит в кассу и едет. После берет извозчика (здесь гораздо дороже), продолжает езду. Входит на улицу нужную, после в квартиру (в ту). Он глотает стекло за обедом, не давится. За столом легкий хруст. Ничего не поделать. Кучеры и шоферы. Что-то спорят, стоят. Чем-то спорят, наверное. Сплошь кареты и мерсы. Он закуривает – он заходит и звонит. Открывает хозяйка. Он подходит к руке. Распахнула халат. Показала тигренка. Улыбнулась: он спит А не то бы тебя. Щелк зубами у уха. Щелк и щелка, шелка. Он погладил – он спит. Жестковатая шерстка. Он же хищник, такой он. Разувается долго. Расшнуровывается. Расшнуровывает. В гостиной дочь играет на рояли. Пара одна танцует. Пара другая целуется. Парень в углу лежит. Из другой комнаты выходит мужчина, просит немного денег. Мужчина одет лучше него, но в глазах его боль. Варужан кидает пару монет в глаза, набегающие на него.

– Как монголо-татары или арабы, прочие?

– Выше бери, как волны.

– Волны или как воины, – он играет словами, а монетки уходят. Мужчина ждет, пока монетки уйдут, он улыбается, круги от двух монет сливаются на лице, когда за глаза выходят. «Смотри на мое лицо. Когда за глаза выходят». Сморкается и идет. Бал в разгаре, танцуют. Вечеринка, все пьют. Подлетает швейцар.

– Варужан, это вы? Там за порогом девушка, ей до вас срочно дело, ей нужны только вы.

Он выходит – там девушка. На площадке стоит.

– Поднимитесь, пожалуйста.

Поднимаются выше и стоят уже между.

– Мы перешли в ранг игры. Нельзя сказать, что мы боремся, нельзя сказать, что мы – нет. Мы сегодня играем, но болеем как прежде, под колесами гибнем. Все последнее – хвост. От прошедшей кометы. Рассосется.

– Как долго?

– Как положено нам.

– Обувайся от холода.

– Благодарна тебе.

– Мне отдаться, ты хочешь?

– Нет, зачем это лишнее.

– Ну смотри, если что.

– Просто у меня есть влагалище, а у тебя то, что вне. Это вопрос психологии.

– С обнаженною шпагой. Я допонял тебя. То есть я нападаю или я защищаюсь. Или жду нападения – своего и чужого. Ничего: это я. Просто если у нас есть эти усилия, почему бы не объединить их хотя бы на время.

– То чего-то добьемся?

– Я не знаю, но хочется. Быть во мне в этой части – ты выходишь в меня.

Мы закуриваем. Год сегодня какой. Год сегодня двенадцатый. Вновь убили Столыпина, ну а так – ничего. Кто убил и зачем? Он дворянской рукой… Он скрутил революцию. Повалил и сел сверху.

– Значит так, ты не хочешь, я сказала тебе. Ты женат, ну наверное. Развлекаешься там?

– Нет, сижу, там же тема. В невесомости дух. Проходи, будь со мной.

Варужан прощается с ней, уходит. Он садится на диван, берет стакан с виски, потягивает его. Это одной рукой, другой обнажает свой член, поглаживает его. Рука гладит пенис, как горло виски. Одна из танцующих отвлекается от своего кавалера. Делает пару затяжек розовыми губами. Разовыми губами. Выпускает дым и смеется следом. Она выпархивает в окно. Сделав пару затяжек. Курит затем кальян. Курит затем кальян. Две затяжки, не более. Улыбка ползет по лицу, змея. Улыбка – движение. Куда-то ползет змея. А смех где находит нору? Свою или же с добычей. Своя – она лишь одна, гораздо чаще с последней. Еда вызывает жизнь.

– Я думала, что улыбку, – знакомая улыбается ему, проходя мимо и толкая плечом. Она роняет конспекты. Они подбирают их. Листы сплошь исписанные. Они их ведут на улицу.

– Да брось этих стариков!

Листы улетают в урны.

– Пойдем без листов уже.

Они без листов уходят. Зачем им теперь листы. Они до конца уходят.

– Этот роман в 3D.

– Так нужны ведь очки.

– Эти очки я сам.

– Эти очки всю жизнь.

– Эти очки костыль. Научитесь ходить. Лишь тогда его бросите – вы впитаете внутрь. Вы проглотите костыль. Так шпагу глотают в цирке.

– Это если любовь не ждет.

– В моем случае любовь – кинули кость собаке, стоящей среди других голодных собак. Все против той, у которой кость. Настолько сгустился тот мир, настолько сгустился тот… С трибун выступают дети. Их маленькие тела… На митинге такая плотная толпа, что он задирает платье впереди стоящей революционерки и входит в нее. Долой самодержавие, женщина причмокивает влагалищем. Вам так понравилось кушание, что вы все облизываете мой палец – тот, которым вы ели. Что же вы, женщина, ели? У меня этот палец, но понять не могу. Остатки какой еды вы смакуете? Женщина кончает и соскальзывает, как рыба с крючка. Унося червячка с собой. И с разодранною губой? Нет, хотя кровь быть может. Почему без нее? Мы добьемся роста преступности. Наши дети устали приходить без синяков. Наши двери заждались уже отмычек. Наша техника жаждет измен. Пусть толкнут ее на толкучке. Сколько можно трястись. У вещей есть душа, она отвечала насилием на насилие. Машина убивала людей, она мстила человеку за себя, ее клетки мстили за империю, за слияние разных народов под крылом государства – государства-машины. А теперь успокоились. Просто напились крови. Просто себя прошли – как параграф в учебнике. Машина устает от одного хозяина, как женщина от мужчины, но не мужчина от женщины. Как мужчина от женщины, проносят такой плакат. Мы хотим по волшебнику. По волшебнику в дом. Секс? Но тогда на улице. Женщина на 10 лет моложе той цифры, которая ему нравилась, отодвинула в сторону полоску своих трусов, пропитанных вагиной, как шпалы смолой, и теплой страстной сводящей с ума струей утолила жажду Варужана, многотысячную многовековую, стенающую в его груди. Он припал губами к промежности, он пил и пил свою женщину, до последней капли, он запрокидывал ее словно рог, как тот рог, из которого она пила до этого, что висел у него, осушенный до дна ее губами (да, он кончал ей в рот), ее чревом, ее маткой. Он знал, что он в числе многих других мужчин у нее, что она – Россия (или США), впитавшая в себя много разных мужчин – народов, чтобы из коктейля их семени породить новый доселе неслыханный народ. «Вкус ее заднего прохода на губах», он поздоровался с кем-то.


* * *


Слово зачем выкатывается из уст. Бочка тяжелая. Порог довольно высок. Бочка с вином подпрыгивает и тяжело приземляется. Раскалывается она. Вино хлещет в разные стороны. В том числе и в уста. Опьянение миром? Бочка выкатилась из тебя. Опьянение движет.

Я еду в автобусе, запахи еще те. Пьяные и вспотевшие. Пот, алкоголь, табак. Меня просто тошнит от них. Какой-то урод ко мне клеится, думает, что говорит языком, хотя говорит только членом. Член ворочается у него во рту, красный, налившийся. Зачем парням брать в рот член, если он и так уже там, от природы положен. Можно твой телефон. Можно мой телефон. Я называю номер. Десять раз позвонит, может быть, раз отвечу. Все равно ведь приятно. Лучше когда козлы пьяные клеятся, чем вообще никто. Даже если ни разу не отвечу, все равно будет в кайф. Вон, машины две врезались. Поцеловались обе. Я достаю губнушку и веду по губам. Их облизываю. Им приятно смотреть. Но не всем, только тонким. Жалко, что тонкие и сильные почти не встречаются. Чтобы выворачивал наизнанку – и душой, и телом своим, целовал бы мне пятки, всю меня бы вылизывал, на хер нужен мужик, чтобы ползать под машиной, лакать свою выпивку, для чего я красива, подо мной лучше ползай, но не будь бараном таким, лучше ползать под задницей женщины, чем машины, начальника. Просто я не начальник, очень редко я – он, я, по сути, машина, но старею быстрей, потому берут новую, пусть будет небогатым, чтобы чинил и ползал. Значит, я за машину, если та – это я. Пусть подо мною ползает, смазывает, подтягивает и гоняет на мне. Трахается со мной, пусть, в своем гараже. Я сплю, мое тело раскинуто, мне, скажем, двадцать лет, ну пускай двадцать пять, не имеет значения. Нет ребенка, нет мужа. Я учусь, я танцую. Проваливай, говорю я ему, мой парень вытаскивает из меня свой болт и со слезами уходит. Плачет мой парень, вон. Из меня он уходит. Он не достучался до моей души, своим червяком он стучался в нее. Я ему не открыла, ну и рожа была, плакался мне в жилетку, в матку мою рыдал, чаще всего в гандоне. Толку, ни капли в рот, фу, какие мы гадкие, вспомню себя – тошнит, но такое вот время, возраст – художник наш, рисовал по шаблону, он херовый, но честный. Ведь женщина, которая в сорок лет не женщина, – не женщина. Что такое для женщины сорок лет? На примере Тургенева. Читала давно Му-му. По кайфу, я помню, было. Никто не сказал тогда, ведь что собачонка – женщина. Мужчина – Герасим – наш. Для нас он глухонемой. По направлению к нам. Ну да, кирпичи еще – дети. На шее потом висят, мужик их умело вешает. Вот так устроена женщина, так расположена в мире. Барыня так повелела? Я иду на занятия. Мини-юбка и трусики. А мы умираем весело. Невесело здесь живем. Слабые, одинокие и зависимые. Пока осматриваемся, что к чему и зачем, молодость и проходит. Зашла в кафе для студентов. Купила себе поесть. Еды, ну такой, к примеру: салат и к нему попить, ну сок или даже кофе. Встретила однокурсника. Привет, поздоровались. Привет прозвучало дважды. Присел.

– Тебя звать Кирилл?

– Ну да, а ты что не помнишь?

Нарочно, спросила, помню. Две л на конце люблю, язык по губе скользнул. Вот идиот, смотрит, а не понимает, по глазам вижу, что тупит, не догоняет, что когда так женщина делает, то это намек на куни или отсос. Вытираю салфеткой рот. Враскачку иду, пока. Целуйте меня все в жопу, своей говорю походкой. Блядь, но как же мне одиноко, как внутри все болит, хоть бомжу бы дала, лишь бы меня он понял. Блядь, поссать и повеситься. Ну какие здесь дуры, корчат из себя хрен знает что, выходят замуж, рожают, превращаются в рыхлых колод, козел их или бросает или изменяет и пьет. Или все вместе. Сучки и не смывают, грязные проститутки. Особенно эти смазливые твари, лягут под любого мешка, лишь бы вытащил их отсюда, не дал им в болоте сгнить. А с чего я взяла? Да сама, сука, лягу, чтобы не здесь, не с этими. Лечь один раз, чтобы потом стоять на ногах и на каблуках вдобавок, а не проводить на коленях всю жизнь. Пусть стоят на них, если хочется. Что такого хорошего, что в коленях здесь есть. Груди мои торчат, вздрагивают и смотрят. От усталости видимся. Парень хороший мой. Сидим с ним на лавочке. Целуемся, обнимаемся. Вечер, уже темно. У него дома секс. Пьем вино, после трахаемся. Он сперва, после я. Сзади, а после сверху. Классно, а после сверху. Он просит меня широко расставить ноги, чтобы ему все видно было. Тоже смотрю туда. Как бы не залететь. Вынимает, опрыскивает.

– Здравствуйте, тетя Нона, – вынимаю листовку, возвращаюсь домой. Вечер, ногами вверх. Попою вверх, читаю. Я пожевываю. Там, конфетки какие-то. Я лениво жую. Челюсть туда-сюда. Не учусь на филолога: мясо, свежее, женское – литература старая.

– Как у тебя дела?

– Все замечательно.

Все замечательно, трахалась только что, я умна и красивая, сессия не висит, грудь и жопа такие же. Самый классный у меня момент, когда я села в лифт пару лет с мужиком лет сорока, он нажал на девятый и весь побледнел. Он начал оседать вниз.

– Вам плохо, – его спросила. Он молча развернул меня задом и начал меня там вылизывать. Я была тогда в юбке. Я замерла вся в шоке. Отодвинул полоску. Он вылизывал там. Уходил глубоко. Когда мы доехали, он нажал на стоп и на первый этаж. Мы поехали вниз. Языком верх и вниз. Все пылинки подмел. Блин, так сладко там было. Не простился, ушел.

– Все, теперь хорошо, – помахал мне рукой. Вот тогда я впервые захотела туда, захотелось побольше, чтобы палец и член. Блин, красивая жопа – под нацеленный член. Я сейчас так подумала, так конкретно и сразу. Ночью летим на тачке. Парень меня везет. Он сбивает бомжа. Я визжу, он летит. Человека убили. Да хорош, там же бомж. Блин, херово все вышло. Бампер конкретно смял. Справа свет не горит. Человека убили. Тело с железом встретилось. Звук удара в ушах. Но тебя же поймают. Все в порядке, все будет. Хорошо, не очкуй. Едем к цыганам с выпивкой. Вечером в клубе, я. Новый клуб, новый вечер. Захожу в туалет. Кто-то там девку трахает. Извините, пардон. Посмотрела на секс. Едем на красный свет. А давайте увидимся? Я даю телефон, чувак набирает мне номер. Делаю я дозвон. Позвони, там увидимся. Я пьяна, что я делаю. Девочка в ахуе. Я достаю из сумочки книгу, захожу в соседнюю кабинку и читаю Набокова. Из моей красивой задницы выходит дерьмо, я читаю Лолиту. Если бы задница была некрасивой, я бы там не читала. Блин, какая я пошлая. Но мы же договорились: я буду откровенной. Гумберт там спит с подростком. С девочкой вроде бы. Каждый парень как хач. Хач – это парень, дошедший до своего логического завершения. Трахнуть меня, иметь, привыкли мясо щупать на рынке, здесь то же самое, нормальный мужик любит свободу, хочет, чтобы у него было много женщин, а херовый сам падает в ноги. Но кто меня реально бесит – так это я сама. Я сама веду как мясо себя, я все понимаю, но ничего не могу поделать. Крепостное право началось с крепостного ума. Но ведь можно и открыто проявлять себя, но при этом быть загадкой, быть еще большей загадкой. Дерьмо в том, что никто не поймет, у мужиков больше свободы, а здесь, что не так, шлюхой обзовут за глаза, станут не так относиться. Зависеть от вагины своей, уходящей вовнутрь. Мало чего теперь. Мало чего не хочется. В клубе подснять девчонку. В клубе подснять меня. В клуб поехала ночью. Выпивка, экстази. В туалете сосалась. Ну, один раз такое. Отсосала потом. Там заходил второй. Захотели вдвоем. Нет, я не захотела. Было пять лет назад. Но втроем я попробовала. Так я вот здесь пишу. Я не хотела сзади, но попробовала. Блин, поначалу больно, дальше выходит кайф. Вообще от запретного. Женщины извращенки конченые, потому что не говорят об этом. Мужик действует на поверхности, но вся тина, вся грязь внизу, ее просто не видно. Видно, когда мужики успокоятся, тогда вода ясная. Если вглядываться, то видно. Если просто смотреть, то нет. Все тяжелые частицы у нас. Якорь отягощений. Хочется мужика – чтоб проходил насквозь. И дети, я понимаю, просто инстинкт и отдача любви, частная собственность.

– Слушай меня, ты, крот, – говорю я мужчине. – Я тебя буду трахать, подходить и знакомиться. Че уставился, сука? Брать за яйца, ебать. Нет, мужчина умней, техника вся его, вся культура почти что. Но он тот, кто все это делает по женскому внутреннему приказу. Он делает так, чтобы исчез культ мужчин, чтобы тот, кто убивает животных и строит руками дом, не был главным. Сделанное мужчиной – трон, на который должна взойти женщина и еще часть мужчин, наших, таинственных, наших проводников между мужчиной и женщиной. Господи, дай мужчин. И когда женщина сядет на трон – разумеется, что не каждая женщина, как и не каждый мужчина на троне был, она сама возвысит мужчину, она создаст его заново. Женская власть игривая. Ну, к примеру: женщина сядет на трон так же сладостно, как на член. И застонет на нем.


Высшая благодетель женщины до сих пор была следующая: выбрать ту женщину, которую очень сильно хочет ее муж, и устроить им встречу.


* * *


Я захожу в комнату, где полным ходом идет отчуждение. Снимается новый фильм. Сижу, нога на ногу. Стоит оператор рядом. Внутренних воплей нет.

– Как эти женщины называются? Почему зрелые сорокачетырехлетние российские женщины ничего не хотят? Чем они занимаются?

– Касаются наших губ, – молчи, приближают палец. Бегут по лицу морщины. Как волны, они бегут. Штормит, потому их много. Гниют стоячие воды. Женщина, во мне пела женщина, я выключила телефон, надела халат и выглянула на улицу. Собой торговать полегче. Соседка выкинула мусор. Мужчина упал, поскользнулся и умер. В автобус забежало человек десять детей. Люди дети громко о чем-то спорили, кто кого победил.

– Зачем она тебе делает? – я спросила у парня, у которого отсасывала на улице девушка. Он сам не понимал ничего. Я сунула ему в рот сигарету и прикурила. Огонь поспешил к губам. На прилавке лежало мясо и пахло мясом – собой. Мужчина прикоснулся к нему, он припал головой к нему, лицевой ее частью. Затем приподнял свою голову и посмотрел на меня. Я увидела мужские глаза. Остальное было в крови. Терзал, насыщал свою голову. И мысли свои в том числе.

– А в числах которых я? – старуха стояла на улице и лазила в кошельке. – Там где-то валялась девушка…

Но так не нашла ее. Искала, но не нашла. От людей отвернулись все, и они остались совершенно одни. Дагестанец запрокинул голову вверх и громко наверх рассмеялся. Блеснул над собой зубами. После чего прекратил, стал совершенно серьезен. Опустил голову вниз и опустил топор. Мясо под ним разделилось. Мясо, упало мясо. Сигарета, выкуренная наполовину, легла сначала на землю. По ней проскакал сапог с двумя костылями – конвойными. С двумя костылями – конвойными, с двумя костылями – конвойными… За ними прошла весна.

– Ты знаешь, я не выхожу на улицу. Здесь ее просто нет.

– Как, ее просто нет? Стояли ряды на улице, ветра там, дожди и снег. Ну сам понимаешь все. Теперь рынок сделали крытым. Ты не видишь за струнами. Он ребенок, он маленький. Он знакомит меня с собой. Я жалуюсь ему, что мне теперь одиноко. Что брошена и одна. Все, говорю, на месте. Бедра, грудь и лицо. Я даже поднимаю вверх юбку, показывая бедро. Красивое?

– Ну и что.

Другая девушка в танце бьет попой наш стол. Выпивка льется на пол. Нужно взвинтить здесь темп. Уходим в туалет с ним курить. Я без ума от секса. Прости, не заметила.

– Да ладно, – целует рот. Рука заскользила ниже. Коснулась моих цветов. И мы занимались сексом, почти не умея быть.

– Дала тебе красоту – как золото кинула в грязь. Кругом вековая грязь.

– Красивые девушки смотрели на меня как монетки, уходящие в грязь. Ну что, ковырну, попробую, – он наклоняется и отыскивает руками монетку. Затем поднимает, предлагая ее и булку хлеба девушке, которая голодала на лавочке. У девушки сжалось сердце, она была голодна. Поблагодарив мужчину, она взяла хлеб в обе руки и начала есть. Она была хорошо одета, кофта не скрывала ее груди, похожей на две свежеиспеченные булки. Девушка скромно ела, подбирая крошки с колен, она не знала, что ее будет ждать в жизни, как сложится ее жизнь, встретит ли она хорошего мужчину, будет ли она счастлива. Она была очень хороша, и ей не нравилось сравнивать себя с окружающим, оно причиняло боль. Она ела крошки с себя.

– Вы не хотите присесть? – она слегка отодвинулась, показав на свободное место. Мужчине вдруг стало жалко всех людей, особенно бездомных детей и таких вот хороших девушек.

– Про нас говорят плохое, что мы еще нехорошие… Вы не присядете? Здесь еще много места, – она опять улыбнулась, доедая булку. – Вот, почти что доела. Вы чего-то хотите, денег, наверно, денег?

Она достала бумажник, в нем было мало денег. Мужчина положил руку ей на бумажник, запрещая платить ему. Он незаметно сунул в один из отделов большую купюру. Об этом она узнала потом, когда мужчина ушел, а спустя какое-то время встала девушка, уходя и покачивая своими булками. Этой девушкой была я.

– У меня часто не было денег, я часто недоедала тогда, но находились добрые люди, я оставалась в теле, я была красивой и им. Я не умела сосать за деньги, хотя многим девушкам нравится. В этом особый кайф, чувствовать себя шлюхой, но не при всех, конечно. Открыто продаваться за деньги можно, конечно, но это как жрать сырое мясо или картошку. Надо уметь готовить, знать приправы и специи. Просто за деньги спать похоже на войну старого образца, куча народа, куча пуль, снарядов, тел, крови, криков, дерьма. Очень большое свинство, – я сидела, лгала.

– Кость, трущаяся о другую кость ради одной искры, чтобы разжечь костер. Старость относится к юности человечества. Спички относятся к зрелости, а зажигалка к старости. Легкое пламя вверх – с первого раза брызжет…

– Но ведь это серьезная проза, почему ты вот так здесь пишешь? А меня для чего привел? Ведь не всякий тебя поймет? Что во мне, для чего нашел? Но ведь это серьезно, да?

– Посмотри на библиотеки, посмотри на издательства. Как любовных романов много. Для чего пуританство это? Ведь на полках лежит Толстой, а под ним, под Толстым, – эротика.

Мы читаем Толстого здесь, он вошел, она застонала. Мы вытеснили сексуальное на улицу, но за ним толпа хлынула вслед. А оно там стало пошлятиной, вместе с толпой своей. Нужно не опускаться в российские девяностые, а поднимать их наверх. Нужно правильно все дозировать. Иначе здесь все стоит, а там сексуальность ходит по кругу. Во всех твоих фильмах – круг. Во всех твоих порнофильмах. Ты выходишь из них на улицу и ходишь по привычке по кругу, как мул, что крутил всю жизнь колесо, добывая воду. Ты добывала деньги, ты добывала сперму. Шире гляди на все. Бог для того нас создал. Не хромая иди.

– Оставьте меня в покое, оставьте меня вот здесь.

– Армения – это состояние души, – чуть помолчав. – Это огромное состояние. Армения путешествие. Текст надо посвящать тому, кто не поймет в нем ни слова. И речь не о языке. Скачет жена и прыгает. Прыгалка и носки. Что-то не так, наверное? Что-то совсем не так. Боль под палящим солнцем, так почему не тает? Что-то случилось здесь? Роман, не лишенный смысла. Роман, не лишенный глаз…

Я вздрагиваю и сплю, а он на меня глядит. Я чувствую: взгляд на мне. Бежит, ищет вход, по коже. Девушка спит: жизненное тепло, собранное в пучок в одной точке, будто волосы, хоть они и распущены. Запускаю ей руку в волосы. Улыбается в темноте. Улыбающиеся дети.

– Ну ладно, прости меня, – она открывает глаз. Ее глаз и уголок губ под ним связаны, глаз поднимает край, образуя улыбку. Я целую его за проделанную работу. По утрам она лежит на груди, пощипывает травку, растущую там, и сосок, что встречается. Я листаю же Керуака.

– Керуак, а когда он будет? Он бродяга, в дороге, да?

– Он в дороге до края ночи. Он из замка?

– Он снова в замок, называя себя Селин.

С интересом подруга смотрит. Огоньки в глазах загораются, огоньки в глазах приближаются.

– Двое идут в темноте на свет.

– Это тающие огоньки.

– Но они у тебя растут.

– Это два фитиля к тебе.

– Почему ты свободно пишешь?

– Потому что свободы нет. Мои отношения с женщинами есть взрыв, расчищающий пространство. Энергия выделяется, ей выхода также нет, помимо иного – слова. Энергия облачается в слова. Но важно еще другое: я расчищаю место, в нем я могу писать. Я создаю все заново. Так я могу, тем более. Поэт – это армянин в сердце Турции. Стоит, не скрывается. Он слово скрестил с кинжалом. Отсюда такой и скрежет. Такая искра кругом. – Так значит, меня не любишь?

– То верхняя часть любви, в нее ударяет молния.

Вот так и попробовал. Он лапал мою промежность, вот сука, приятно мне. Затем он прилег на асфальте. Перед ним прошли ноги. Тяжелые сапоги, чьи-то легкие ноги. Легкая женская нога, она остановилась перед его лицом. На нее наступил сапог. Раздался хруст. Видимо, сломаны кости. Сломаны женские кости. Тонкие женские кости. Ни единого звука. Сапог приподнялся, помедлил немного и исчез, оставив за собой женскую ногу. Женская нога не шевелилась. Из нее вытекала кровь.


…Алексис молча плакала. По щекам протекали слезы. Рыбаки в них ловили рыбу. Училась, была порноактрисой, теперь работала в баре. Почти целый год – уже.


* * *


Исполосованные моими строками люди побежали по улице. Пятьдесят ударов розгами, а к тому еще десять. Она хочет быть растоптанной. Она не понимает ничего, кроме боли. На радость она усмехается. Она ее не почувствует. Она на сильных наркотиках. Счастье для нее как два пальца обоссать. Здесь ничего не поделаешь. Нечего мне украсть. Дядя, добавьте денег. Улица отскакивает от глаз, мяч – от стены, летит. Старуха бранится на него редким матом. Белье падает с верхнего этажа. Девушка кидает бычок. Красный фольксваген резко тормозит, разворачивается, дальше едет.

– А ведь я знал, что меня здесь не будет, – человек за рулем машет рукой в пространство. Он, машина и в. Облако наползает на другое. Земля доит солнце. Теплые лучи брызжут с неба. Дети залиты им. Сами молочные дети. Как нам стараться жить. Пробуйте постепенно. Первые годы так, ничего не поделаешь. По шажочку, по метру, для того костыли. После глядишь, дай бог. Только не наоборот. Смотрите, сорветесь, потом на костылях будете жизнь. Целую-целую, самую. Сразу на костылях. После на костылях.

– Надо прекрасное чувствовать, надо в прекрасном быть… – распевая песню, насвистывая ее, мимо прошел мужчина, два как минимум раза.

– Дать бы ему раза, – я слегка рассмеялась.

Пароход шагал по реке, тучный мужчина шел, ну как купец по рядам, выбирая товар. Почему старики сухие, потому что оно им нужно… С соседней лавочки до меня долетали голоса, голоса крались, то приближаясь, то уходя назад, думая, их заметили. Они сухие и крепкие, из них можно делать асфальт. Есть их уже нельзя, грызть, сухари, конечно. Трудные времена. Я же сама старуха. Голос вдруг начал всхлипывать. И прекратил себя. С соседней лавки начал раздаваться визг. Подошел молодой человек, попросил у меня зажигалку. Я дала, он ответил мне:

– Ну вот это мы отдыхаем. Потому что по двадцать лет. Ну, вот это искра летит. Вы не видели? Здесь летела.

Он показывает искру, пролетающую пред нами.

– Ну короче, она ушла. Но зато как огонь летела. Вот отсюда и вон туда, – показал на соседний берег, – да как мост. Через реку всю. Такие девочки, вы бы видели. Ничего что я к вам на вы? Мы руками асфальт ломаем и об голову себе бьем. Потому что мы, сука, сила! Потому что конкретно молоды! Ну, потрогай мне бицепсы, – парень сгибает руку, предлагая оценить свой мускул. – Я пойду, там веселье ждет, – парень отдает честь, подмигивает и уходит. Веселье наваливается на меня, набрасывается на мою голову. Мне тоже, распахнув отверстие, хочется сидеть среди них, давать себя юным трогать, но что-то давно не так. Попить и пообниматься. Мы на одной площадке, но опыт решает все. Внутренние этажи, барьеры стоят внутри, их кто-то незримо ставит. И что, бег с препятствиями. Подпрыгивать надо вверх. Вот так становлюсь я выше. Я подошла к ребятам, там действительно шло веселье, девочки визжали, мальчики пили и лапали их, там романтика разная, отходили отлить у соседних деревьев.

– Мальчики, можно к вам? – все ко мне повернулись, застыли, после чего разом продолжили себя. Я шагнула к ним, но с удивлением обнаружила между нами стекло. Я гладила его руками, даже провела языком. Стекло действительно было. Ну, что же, оно высоко, тогда я его перелезу. Я ухватилась за края и перелезла через стекло, но не упала вниз, а оказалась на гладкой поверхности, ребята были в стеклянном пространстве, я постучалась к ним вниз, они дружно на меня посмотрели, затем продолжили дело. Я даже сняла нижнее белье, присела, постучавшись снова, но результат был такой же. Наверно, слишком темно. Вот так, значит, поняла. Значит, обращаться назад – это идти наверх. А если бы я пошла к старикам… Шпильки скользили, пару раз нога подвернулась, я шла по прозрачной местности, пока она не начала сгущаться или вокруг совсем не стемнело. Стало вокруг привычно. Я шла по набережной, приближаясь к лавочке, на которой меня ждал Варужан. Он пил из стаканчика вино, мой стакан стоял возле. Варужан не поднял на меня головы. Через десять минут мы стояли около воды, в темноте, глядя случайно в нее. Мы курили или молчали.

– Грустно, наверно, да. Алекс, но не молчи, через полчаса как я увидел твою страницу в сети, я уже думал о тебе. Подожди, здесь еще не все. Я думал о тебе через год, ровно так же, спокойно, сильно. Жребий брошен, надо брать друг друга за руку и идти и стоять потом. Обнимать, прижимать к себе. Говорить с приятным акцентом. Обнимать свою девочку, ну и гладить, конечно, волосы, чтоб лицом утыкалась в грудь. Отрывала его на время и куда-то давно смотрела, уходила потом в меня. Чтоб терялась во мне как девочка, ну а я ее находил, целовал, обнимал послушную. Ну а я ее находил. Обязательно ночь кругом, и глаза ее вспороты. Чтобы выходила душа? Мы с тобой еще раз познакомимся, надо чаще друг с другом видеться. Выходить и входить опять. Да, а иначе – это как спать в женщине кончившим членом. Все эти долгие годы.

– Мы же трагичны, суки.

Член Варужана проскользнул в задницу Алекс. Девушка ни слова не понимала по-русски, но понимала секс. В темных кустах она затевала свое грязное дело, но опытные грузинские руки легли ей на бедра. Два встречных потока встретились.

– Мутели, – пробормотал Варужан и ошибся. Это грузинский был. Он языком ошибся.

– Выше, берите выше, – девушка говорила по-английски. Два встречных потока встретились в ее заднице. Их снимали на камеру. Режиссер орал, чтобы он ушел, но он имел в жопу женщину: он не мог никуда уйти. Кончив и помывшись из бутылки с водой, я присела с грузином на лавку.

– Вообще-то я армянин, но в России мы часто считались грузинами. В более ранние времена. Ты здесь снимаешься?

– Да, немного, как видишь, – я ничуть не лгала. Я и не могла лгать мужчине, чья сперма согревала меня изнутри, вытекая постепенно из задницы. Над нами шелестели деревья, пробежал вдоль ночи бегун. Я рассмеялась, поглядев ему вслед.

– Сейчас вот сюда приехала, сказали сниматься здесь.

– Зовут тебя, значит, Алекс?

– Ну да, тебе нравится имя? Обычное имя, в общем. Я люблю сильные ощущения, – начала я оправдываться. – Крепкие струи, крепкое все, живое. Ты понимаешь, да?

– Но если я женюсь на тебе, ты больше не будешь так делать?

– Нет, я не буду так. Ты же про камеры? Камера – та же звезда, что над нами, съемки сейчас идут. Переселение муравьев, вот что такое старость, я говорю к примеру. По муравью я таю. Постепенно стихаю. До того все кипело, все пылало внутри, особенно если попадал чужеземец, а точнее сказать мужчина. Тогда мои воины все устремлялись к нему, они кусали его, вгоняя ему под кожу кислоту, разрывая на части и затаскивая в проходы, чтобы там, внутри, собрать его снова, то есть так, чтобы он не мог уже выбраться, находился внутри. Теперь старость вот где, – я показываю на горло. – Мои пальцы его хватают, мои пальцы его терзают. Я понимаю, что горло мое, но пальцы того не чувствуют. Я раздеваюсь и лечу с обрыва. Прыгаю снова и снова. Мое тело прокручивается в голове. Потом оно там зависает – замирает в полете, оттолкнувшись ногой, одной ногой лишь касается. Ласточка ты моя – падает как корова. В грязь с элементом лужи. Мясо лежит в грязи. Мухи и дети липнут. Первым надо поесть, а вторым интересно. Дети тычут в дохлую корову прутиками, затем разглядывают друг у друга письки. Так устроены дети, они сделаны такими давно, это корова сейчас издохла. Му, а потом легла. Дискомфорт течет по моим жилам, вены мои бугрятся, в кубиках кровь течет. Над головой моей. Лето и снова лето. Солнечный мутный день. Плыть, но тогда куда. Не говори о равенстве, равенство – когда ты сидишь в кинотеатре в десятом ряду, а пол в помещении ровный. Ты ничего не видишь из-за голов. Если ты выше, ты можешь видеть как людей, так и бога. Ты можешь обращаться к ним, а не утыкаться головой в затылки.

– Я до сих пор помню девушку, я тогда был в театре, ее спросили, про что пьеса, а она ответила, про коров, она приставила пальцы к голове и замычала. Наверно, была актрисой. У меня встал на нее, я не помню, в груди или ниже, но встал. Она была в юбке и в темных колготках, я захотел прямо там залезть на нее, если она корова, то я могу побыть с ней быком? Ну раз, ну хотя бы в жизни. Закапать колготки ей и расцеловать ей трусики. Это в театре Док. Это в театре бог, – Варужан уронил голову на руки, замолчал.

– Эй, вы в порядке, мужчина, что с вами? – я потрогала его осторожно. Он приподнял свою голову. – Ты не плакать там вздумал?

– Я так устроен попросту, если на меня нападает желание, то нападает как лев на свою жертву, я беззащитен перед ним, я антилопа просто, если я не убегу, то завалит меня, к нему сбегутся другие львы, то есть львицы, они ведь чаще всего охотятся, а потом придет главный – лев, самый большой и сильный…

Что же такое все. Что мне так много делать. Мы провели ночь в его съемной квартире, в основном он любил меня ниже пояса всем, чем только возможно любить, утром я лежала у него на кровати с голой попой кверху и листала глупый журнал, а он стоял надо мной.

– Что ты так долго делаешь? – я не поворачивала головы. Он тяжело дышал. Через пару минут на мою попу и немного спину упали тяжелые капли. Я ожидала их.

– Что-то упало вниз?

– Я понял сегодня задницу. Твою, то есть женскую. Она как надувной матрас, если мужчина пожар, то он любит большие упругие задницы, чтобы прыгающие из окна, – он показал на пах свой, – могли спастись. Я понял любовь к большим задницам.

Ее он мне целовал. Макал, как в варенье, палец. Меня целовал и кушал. Облизывал пальчики. В одном из деревянных домов. Старая женщина. Я молодой была? Нет, я туда иду. Не развалюсь, дойду. Как же, туда ходила. Господи, повеситься вчера. Это полное женское отчаяние, посвященное своей природе.

– Работаешь?

– Да, напротив. Работаю барменом.

– Очень родиться мило. Я предельно люблю женщин, до такого предела, что вылетаю постоянно в ненависть, рядом идут две трассы.

Он поставил мне музыку. Плотный занавес музыки зрение сунул в тьму.

– Те на картинках мрут, что с ними будет в жизни? Славен пространством фильм. Проседи, сумерки. Я, опять же, не могу просто общаться с женщиной, я с ней или человек посреди Сибири, закутанный в теплые одежды, или же гол совершенно, эрегированный на нее, говорящий с ней так, как насилуют, а потом – чтобы и мы поспевали за данным сравнением. Нельзя, не иначе как. Выжимающий женщину или себя в нее выжимающий. Ты пососать не хочешь?

– Что ты сказал, не слышала?

– Дети сосут же грудь, значит сосать им нравится. После перестают. Значит, не нравится. Женщины возобновляют.

– Ну а мужчины лижут?

– Женщины возвращаются к младенчеству своему с мужчиной, мужчина лижет рожденного своего детеныша. Вот пизда – это то самое место.

Я раздвигаю ноги, показывая белую полосу своих трусиков, идущую словно полоса посреди дороги. На нее можно встать, а иначе собьют. Так вот, он лижет больное место женщины, ее оторванность от него, от мужчины. Боль прекращается, когда он соединяет ее со своей пуповиной, расположенной прямо здесь. Моя рука легла на пах Варужана.

– О чем ты меня просил?

– Лучше изменять, но любить, чем не любить, но быть верным.


* * *


Ее нога пришлась впору к его лицу. Она измеряла ею его лицо. Ну ничего, все здесь. Все на виду, напротив. Что же ты не молчишь? Что говорить, мне незачем. Вновь на базаре пусто. Только манекены людей и мяса. Манекены качаются на ветру. Он проходит по ветру. С обветренной стороны. Эй, подойди сюда. Крик, но откуда – нет. Ниоткуда кричат. Что, покатаемся? Визг тормозов, движение. Плач надвигается. Где-то запел ребенок. У мальчика очень большое чувство вины. Он еще верх покажет. Вас он опустит вниз. Я просто не видел разницы, по большому счету, между отдельными женщинами, чтобы посвятить себя только одной. А если не видишь разницы, тогда зачем платить больше. Вот и не знаю я, просто не чувствую. И некоторые, понимая себя, грызли локти, пускаясь на отчаянные шаги. Как мне их было жаль, если бы я был себе только хозяином, а не в том числе и слугой. В большей степени им. Сунул, подвигался, выплюнул. Именно. Горек глоток, видать, выплюнул, тошнота. Дай, говорю, за что. Чересполосица. Что мне увидеть тут. Встал, перестал идти. Женщина ты моя. Так полюбил девчонку. Ты уже тяжела? Гладит живот ладонь. Девочка улыбается, ширится и растет. Заниматься сексом – пить, потягивать себе в удовольствие, после чего блевать. Оттого и рождаются дети. Она одевается. Только что на кровати они действительность облекали в слова, только что на кровати, они. Кувыркались, старались. Она виновато смотрит. Она говорит вприкуску. За окнами шум. Прибой. Вода надвигается. Он сажает ее в детскую коляску, возит ее по улице. Оставляет на улице, отходит к таксофону на улице. Звонит. В трубку говорит. Она продолжает ждать. Она его ждет в коляске. Действителен, говорит: привет, ты сейчас спала, а я тебя ждал на улице. Уходит, она сидит. Уходит, она сидит. Коляску съедает сумрак. Стадион. Пустые трибуны. Варужан скачет на лошади вокруг поселения с десятиэтажным домом и кремлем, расположенными на поле. Он скачет вокруг, ища вход. Входа, выходит, нет. Он скачет, вокруг темнеет. Темнота. Только звук копыт. И ржание –

лошадиное. Темно: только цокот, ржание. В кино умирает девочка, она умирает долго, он просто в нее глядит. Он сидит в комнате, как девочка в телевизоре, они одинаковы. О девочка, ты уймись. Подпольная моя страсть. Он пьет из бутылки пиво, в зубах застревает рыбка. Сушеная, как здесь все. Давай по ночам стараться. Старение здесь мое, хотя никому не нужно. Моча льется на пол. Она течет сквозь штаны. Ты этого здесь хотел. Теперь вытирай за мной. Если же снять одежду… Здесь многоточие. Помнишь или не помню. Я снимаю с себя одежду. Я снимаю себя с одежды. Постепенно, по очереди. Я выхожу под лестницу. Под лестницей сидит человек. Девушка там сидит. Она говорит: я мертв. И я не хочу с ней спорить. Зайдя слишком далеко. Зачем, ни о чем, стараемся. Я буду еще любить. Она продлевает чувства. Обматывает нас ими. Теперь говори: я твой. Кровь начала спотыкаться во мне. Человек крайне внезапно умер, он не успел заметить. Настолько внезапно мы молимся. Я подхожу к прилавку. Продавщица стоит и смотрит.

– Подходи, я тебя люблю. Вам чего?

– Хороши креветки.

– Хороша, но была тогда. Ну давно, ну считай и не было, – продавщица довольно беззубо смеется. Не хватает передних, двух: – Ничего, может сами вырастут. Может быть, но скорее но…

Лицо продавщицы заполняет весь кадр, наползает на всю страницу. Место от зуба – лист. Место печальней будущего.

– Ты не к тому вернулась.

– Как поживаете?

Здесь тишина лежит.

– Вверх поднимайте ноги. Или с ней рядом ляжете. Ляжете, ты садись.

Выпили и пошли.

– Рядом нельзя, а около?

– Тоже нельзя, а что?

Я оглядываюсь на людей. Никто не глядит на меня. Все замороженно двигаются. Одежды и лица повторяются через каждые десять тел. Все просто, идет игра. Не надо так сильно двигаться. Вот за углом девушка просто уперлась в дверь, она шагает на месте. Я подхожу к ней и разворачиваю ее, девушка благодарит:

– Я говорю спасибо, вам говорю его, – монотонно уходит. Резко, внезапно ночь. Улица вдруг темнеет. Дико летит троллейбус, за которым гонится ДПС. Машина резко тормозит позади. Из нее выходит мужчина, машет кому-то рукой. Едет, скрывается. Он продолговато смотрит. И я говорю ему. Нам надо учиться легкости. И удовольствию. Ведь удовольствие сложное, оно ведь сложней всего. Нам надо учиться слабости, в коленях, в руках, на сгибах. Ты хочешь прийти ко мне. Ведь секс – просто секс, что грубо. Нам нужно его создать. Разрушив, построить заново. Вступить в него, поступить. Отдельно с тобой и вместе. Сказал, что меня полюбит. Взгляд сказал, полюбил. Одной из своих улыбок. Я сидела перед ним на столе. Он писал на листе, находящемся у меня между ног. Он писал без меня, но я села к нему на стол. Его Алексис к нему села. Ему пришлось нагибаться ниже, с тех пор каждое его слово писалось через поцелуй. Она села на лист и задвигалась.

– Моя попа принесет удачу тебе.

Я писал на листах, на которых она сидела. И рука писала быстрее, образы рождались такими же сочными, спелыми, сладкими, как ее попа.

– Посмотри, – говорил я ей, – окуная палец в отверстие. Вот то место, которым ты была связана с деревом. С деревом, на котором растут женщины. Ты мое яблоко познания, только ты не можешь вкусить его, только я могу, только я. Я покусываю ей попу. Мой змей, он привел меня к яблоку. Ты упала, лежала ты. Ты сгнила бы совсем, пропала. Я поднял, я принес, я вымыл. Почему я целую туда? Я хочу постичь вкус дерева, с которого ты упала. Той веточки, на которой ты висела, что из попы твоей росла. Я облизал окружность. Алексис улыбнулась. Она не понимала меня, но чувствовала. Ее задница меня слушала. Она прекрасна, она впитала всю полноту соков, все лучшее того дерева. Бытие того дерева, бытие самой женщины лучше познается с тобой. Это не просто похоть. Похоть и разум, слитые воедино, творят чудеса. Разум – передний привод, похоть, конечно, задний. Я включаю их оба. Оба ведут к творению. Конечно, я хотел бы быть с тобой на тусовке, чтобы ты флиртовала с мужчинами, чтоб они приставали к тебе, а я сидел за столом, а я выпивал, курил, а я ревновал бы, плакал. А я ревновал, скрывал. А после того ушел. А ты потом уговаривала, а ты потом утешала. Но я давно не такой, я буду сидеть как каменный, я выжат, остался камень, поэтому глыба я. Чтоб ты за мной побежала. Но я бы хотел – вот так. Она повторяет за ним от себя.

– Каждый день словно память о веточке, – Алексис улыбнулась мне; в туалет отправилась, дальше. На коленях моих сидит, и целуется, нежно писает. Очень нежно она журчит. Придвигается, мочит член. Сумасшедшая, страстно движется. У тебя было много мужчин. – У меня было много мужчин.

Потом они обнуляются. 999 мужчин. Ты стоишь на этой цифре обрыва. Приходит он, один. Он делает их нулями. Цифра же вся с тобой. После один приходит.


* * *


Но никто не вошел, не вышел. И никто не признался в гибели. Я была все время животным, я была настолько животным, что быстрее созрела до бога. Ведь Достоевский, качнувшись вправо, качался влево. Ну а я иду теперь вправо. Я была все время животной. Я открытая, здесь я вся. Меня бог увидел раздетой. Я пороки на камеру сделала, не дала им уйти в свою душу, не дала загрязниться ей. Ведь порочны людские души, и грязь, не выходя наружу, остается в душе. А если в нее лезут, то она глубже уходит, огрызается, лает. И доходит до самого сердца. Это я говорю здесь, Алекс. Моя душа всю грязь отдала телу. Мое тело красивое, чистое, вот ему и досталось все. Заработало тело денег. А душа у меня бедна, не она заработала. Не коснулась душою денег. Ну, как грузчики или дворники. Только платят намного больше. А душа у меня ребенок, ждет пока возьмут его за руку, уведут из песочницы этой. Тело взвалило на себя всю тяжесть, чтобы любимая им душа не запачкалась. Чтобы в грязь не вступала тоже, чтоб ждала своего рождения, чтоб ждала своего мужчину. Чтоб пришел и оплодотворил. Чтоб она родила себя, уходя ненадолго в кокон.

– Почему же я? – вопросила она.

– Я видел много разных видео, но только запах твоего цветка я ощутил через картинку, долетел до меня.

– Ты возбужден?

– Ни капли. Капли чего? – я рассмеялся. Мы с ней поцеловались. Не увидел греха. Ты чиста, он сказал. Святые входят в рай через парадную дверь, но ведь есть еще черный ход. Только черные знают, где он. Я прикоснулся к ней. Та коснулась меня. У нее шелковистая кожа.

– У тебя стоит?

– Нет, в том и дело. Ты пришла через разум. Ты пришла к тридцати. Если бы пузырьки, если бы семя било в голову, то почему так поздно? Раньше било сильней. Когда оно в голове, то творчества нет, оно вытеснено, что-то одно. Либо пища, либо дыхание, чтобы не подавиться. Если есть творчество, значит, канал открыт, я в сети, в инете. Вышел, подключен я. Член не сам по себе, а как элемент картины, как часть империи, понимаешь? Как маленькая страна, но только уже внутри.

Алекс заинтересовалась его последними словами, тем, что они скрывали.

– Твои слова как одежда. Что под нею скрывается?

Ее рука легла мне на пах. Член привстал ей навстречу, как больной с кровати привстал, посмотреть, кто пришел.

– Это я, это врач.

Член оказался в непосредственной близи к этим словам, он заглянул в источник. Одежду можно снимать, ее еще можно рвать, срывать со страстью с себя, срывать со страстью с тебя.

– Ты про свое искусство?

– Ты же не так глупа.

– Я красивая?

– Ладно.

Язычок пробежал по добыче. Ящерица целиком заглатывала свою жертву. Ящерица, целиком. Я устал и подвинулся. Я устал и прилег. Греховность тела только в одном, – я оторвал свои губы от ее половых губ, – оно стареет. И оно распадается. И убийство есть грех. Много теперь сказал. Разум поставил границы, очертил поле игры, поделил на команды. Тренер одной есть он.

– Он победит другую?

Ее губы обхватили мне член.

– Он победит ее.

Пенис ей сплюнул в рот. Впрочем, через час мы сидели с ней за столиком летнего кафе, улыбалась она, ели вдвоем мороженое. Холодило оно. Алексис улыбалась, возвращенная к жизни, выращенная в ней. Ее нога покачивалась под столом, слегка касаясь моей. На ноге легкий сланец, как и ее улыбка. Он соскакивает с ноги. Так и улыбка, думаю я, пока Алекс шарит ногой под столом. Она счастлива, этого достаточно мне, чтобы тоже счастливым бывать. Мы целуемся взглядами. Она чаще меня целует. Постоянно меня, меня. И глазами, губами, всеми. Весь намок и вспотел от них. Год две тысячи пятый, год две тысячи взорванный, год две тысячи, тысячи. Феромоны твои доплыли, долетели, докапали. Я никогда не любил доступных, но еще меньше я любил тех, кто искусственно набивали цену. Я любил соответствующих.

– Потому был один? – улыбнулась ладонью, провела по лицу. Я не мог больше сдерживаться, после этих слов мы побежали в безлюдное место, где я любил ее так, как большая волна любит берег. Насколько мы не можем быть вместе, настолько не можем отдельно. Отдельно совсем нельзя. Отдельно – огромный грех. Она показала на небо. Такой, вот такой, настолько. Она обхватила небо, прижала затем к лицу, подбросила после в небо. Подбросила небо в небо. Над нами горюет солнце, а мы улыбаемся. Я в гробу, я во вкусе. Солнце горюет сильно. Поставил ее кино, сначала была смешна, затем оказалась грустной. Ушла в уголок души, сидела и громко плакала. Не надо, застудишь пол. Она там ждала руки, возьмет ее, к солнцу выведет, к мороженому, к кафе. Чтоб люди ходили мимо, не очень грустили люди, не дрались бы, а любили. Ее бы легла нога, опять бы меня коснулась, а я говорил бы ей. Чтоб не было так: кафе и съеденное мороженое, а нас – ни одной души. Лишь ею забытый сланец, отец остальных сирот. Минуя слова, рассказывала об этом и том: слова – они же еще посредники, набиты у них карманы, они оставляют много и строят себе дома, себе покупают дачи, машины и все не здесь. Читал ее буквы я, выщипывал их в себя, упругие буквы, светлые, а после того уснул. На грудь положил я книгу, закрытую, все дела. Уснула чуть позже Алексис. По жилам бежала кровь. Веселая, раз домой. Бежала обратно, к сердцу. Бежала, а также пела. Никто эту кровь не гнал, я понял заботу женщин. Проснулся, лежал, молчал, рукой погружаясь в волосы – той, что на груди спала. Припарковалась удачно. Мы вышли тогда на улицу. Зарытая носом в землю, стояла толпа людей. Стояли люди, не двигались, и каждый печален был. Вот мать с ребенком застыла. Рабочий с лопатой вот. Мужчина на остановке, как и автобус напротив с сидящими в нем людьми. Бежал за спиной Аксенов, бежал, на себя смотрел. И не проваливался. Спешил повидать свой берег. Та жизнь, говорят, прошла. Она говорит, а кто же? Сидит за столом моим, рассказывает об этом. Они здесь вот так сидели, шутили, жевали, пили. Смеется совсем в лицо. Встаю, поднимаю Алекс.

– А что случилось?

– Уходим, – бросаю вещи. Колготки, футболки, трусики. Она одевается. Зевает, идет со мной. Мы хлопаем громко дверью. Затем удаляемся. Прощай, ничего в груди. Мне прошлое как-то шепчет. Ты выжал меня в слова, все лучшее взял туда. Я бью ногой по сдувшемуся мячу, тот улетает в сторону. Со свистом своим летит. Вороны летают низко. Почувствовали свое. Песок, вековая пыль. Затем ничего, наверное. И в то же время в груди. Назад, сохранить лицо. Теперь испытать на прочность. Пора нам домой лететь. Бегом по проезжей части. Желания женщин нет. Душа, я тебе пишу. Тебя, ты хотел сказать. Пускай, я ничуть не против. Желания женщин нет… Пошел, посидел на кухне. Мошеннически сидел. А Алекс варила кофе.

– Вам с чем? – улыбалась мне. О господи, как давно, включил телефон забытый. Запомни, на нем написано, а дальше еще слова, но здесь они просто лишние. Я выпил из рук ее кофе. Я пил и молчал свое. Не надо, зачем, ну что ты, но гладила, но звала. Варужан заскучал по дому, застучал по столу костяшками. Ничего, ничего, не стонем. Не такое мой мозг выдерживал. Не такое бывало в нем. Ничего, что в округе против, динамит ей не повредит. Если золото есть в грязи, значит, пусть пропадает золото? Ничего мне не кажется. Отличаю его, могу. Никогда ничего так не было. Мы поправимся, вот увидишь. А она потому, что смотрит. Ведь надежда на сердце есть. Не потеряна, а растет. Если бог прощает живое, если он целует его. Солнце любит тех, кто к нему тянется. Посмотри на мои цветы. Разве можно иначе видеть. Посмотри, никуда не денемся, – показал на могилы ей. И могилы забегали, заиграли в мячи и в солнца. Побежали, за домом скрылись. Пас, дай пас, доносилось нам. Мы легли на лужайке той, где остались скамейки, столики. Потому что кафе готово, потому что веселье нам. Тощая луна рыскала в небе. Исхудала совсем, без пищи. Молния ударила в угол дома. Варужан проснулся один, никого совершенно не было, он не смог пошутить ни с кем. Ни любимой, ни горстки пепла. Впрочем, горстка была – "от нас". Он почувствовал все сиротство. Он письмо начинал не ей. Он достал четыре листа и на них написал по строчке. Обращения к разным женщинам. Все четыре отнес в тот угол, что из неба горел огнем. Совершенно другим – из неба. Все четыре листа сгорели, ну а дым закружил от них. Сигареты моей добавлю, закурил, задымил, затих. А потом заправлял постель, подлетела подушка кверху, обнажив под собой трусы, очень нежные, женские, тонкие. Он приблизил трусы к лицу. Они пахли ее вагиной, только ею, ничьей другой. Целовал, и спадали слезы. Выходили в ее материю, испарялись с любимым запахом и вдвоем улетали к ней. Вот и слезы, внутри котел, закипает в котле вода, в виде пара уходит в голову, в виде слез выбегает вон. Целовал ей трусы любимые и нашел даже волосок. Зажимая его в губах, отошел, обратился в угол, что дымил, обжигая мозг. Там он грыз, поедал угли, отправлял их себе в живот. Он вымазывал сажей щеки, подбородок, а также лоб. Не могу, я иначе сдохну. Только так, только так, вот так. Он крошил кулаками угли. Выгрызая места под боль. Только так, только так под можно. По-другому нельзя, я все. Только все, а иначе все. Он услышал какой-то шорох. Обернулся назад – сюда. Я стояла кровати возле. Примеряла свои трусы, выгибала изящно попу. Я увидела взгляд его, потому на кровать присела, улыбнулась ему, смогла.

– Слушай, там протекают слезы, – он ни слова не понимал, но зато понимала я. – Они очень твои, горячие. Я же чувствую, там мне жгут, – показала себе на пуси, – очень что-то хотят сказать. Я могу от них забеременеть? Мне так кажется, я могу…

Целовал мне колени, жег. Он касался меня, возделывал.

– Я устала, ждала, ждала… Я пуста, легкомысленна. Я развратная, я все знаю. Только все это ерунда. Ты видел мою легкомысленность? Ты видел мою пустоту? Ты видел скорлупу из-под цыпленка? Так вот, скорлупа – они. Цыпленок сегодня вылупился. Сидит прямо пред тобой. Спасибо, что грел, высиживал. Тебе я обязана. Но ты же меня не любишь. Я очередное яйцо. Потом ты меня убьешь и съешь на какой-то завтрак, с друзьями или один. …И он целовал цыпленка, пушистого, моего. Потом он его кормил. Потом ему говорила, лежали когда вдвоем, что секс с мужчинами разными – езда в общественном транспорте. Душою была бедна, машины собственной не было. Я не пропивала деньги, не тратила их напрасно, купила теперь тебя.

– До секса ты мне рассказывала про цыпленка.

– Ну да, это было до. Копила тебя всю жизнь. Вот, все документы здесь.

Она мне бумаги вынула, я не понимал язык.

– Вот здесь написано, мой.

Я с фото глядел на нас.

– А как же тогда цыпленок?

Она вдруг прижалась им.

– Не вижу противоречий, когда мы вот так лежим: прижата к тебе пизда, нога обнимает член. Любимый, родной и сладкий.

Она убежала вниз, его поддержать, подбодрить. Навстречу привстал с трудом, но все-таки старший входит. Он все же ей отдал честь, пока не сказала брысь.


* * *


Каждый день я прохожу мимо здешних женщин, улыбаясь им и здороваясь. Каждый раз они на меня глядят, говоря вслед одно и то же: блядь. Блядь в Россию привез, вот, женился на бляди, мало своих здесь было. Каждый вечер я записываю слова на айфон, давая почитать Варужану, каждый вечер он удаляет запись и целует меня в лицо. Я прижимаюсь к нему, жмусь каждой клеткой. Он же мужчина мой. В каждой клетке сидит. Птички, кормлю их месячными. Ночью одна моя рука и одна нога на нем. Он впитывает меня. Лобок, прижатый к любимому. Он намокает от мыслей. Бывает, что на груди сплю. Варужан пишет, что любимая не бывает тяжелой. В этом проверка чувств. Я рада, что мы не знаем языков друг друга. Потому что это поцелуй вместо слова, это голос, произношение, а не слово и смысл. Голос натягивает струну, звук порождает ее. Член у него встает. Клитор затвердевает. Небольшой песик, не препятствующий входу взрослого самца в его конуру. Сидящий около входа. Ждущий хотя бы ласки. Варужан отходит в сторону от нее, ходит в разные стороны. Резкое предельное восхищение, резкое предельное отвращение. Сейчас я ее хотел, дерьмо был готов сожрать, но вдруг отвращение, без всяких уже причин. Не кончил, как раньше, не было. Увы, отвисает грудь. Она отвисает впрямь. Когда я вот так говорю, она начинает виснуть, а Алексис грустно смотрит, она понимает все. Она как любимый мальчик, цветок, попугай, щенок. Она умирает в грусти и вянет головкой вниз. В моих же силах исправить. Я чувствую, я могу. Ее, и другую, третью. Секс мужчины и женщины порождает третье – ребенка. Тело успешно длится. Женщина делится. Плоть разделяется. Теста кусок отрезали от его пышущей части. Мужчина рожает тоже, ребенка для женщины, ее продолжение рода, он душу рожает ей. Она ведь сама не может, но есть исключения. Но их среди тела нет: мужчина рожать не может. Духовное впереди. …Я словно пчела слизываю, собираю нектар с ее цветка. Потом улетаю прочь, я в улей лечу – я к богу. Ведь там производят мед. Цветы опыляю, женщин, но сам забираю тоже. Гений и пизда связаны неразрывно. Член уходит в нее. Он работает будто перфоратор. Он как будто вгоняет сваю.

– Чтоб на гвоздь повесить картину, чтобы видели ее все, чтоб в углу не пылилась больше.

– Чтобы после построить дом, чтоб его заселить людьми.

– Видишь, Россия это? – я показываю на Россию пальцем.

– Не показывай пальцем, эй.

Алексис улыбается, она чувствует меня как наконечник копья, вершину, острие всех мужчин, через которое они вошли в нее, она ощутила их силу и тяжесть.

– Единственный – горло воронки, – я показываю на горло, – я горло мужчин, меня воткнули в тебя, в одно из трех твоих мест, через меня мужчины втекают, струя не разбрызжется. До капли последней в рот.

Алексис облизывает губы. Жарко, ей хочется пить. Девочку мучит жажда. Я покупаю воду, Алексис ее пьет. Мы гуляем по набережной. Девушки, парни мимо. Алексис здесь звучит, можно сказать сейчас. Может, совсем недолго. Главное – пишет он. Между возникло слово. Слово впиталось в звук. Колебания воздуха. Воздух пропитан сильно. В нем оседает, копится. Алексис хочет писать. Есть биотуалет. Я увожу ее. Алексис хочет есть.

– Разве же не прекрасно, – я размышляю в ней. – Ты из другого мира. Воды, смотри, текут. Парень, а слева девушка. Я здесь ходил давно. Что-то искал, не помню. Мне ничего не жаль. Ветер подмел лицо. Пыль улетела с ветром. Прямо успокоение. Вода говорила что-то, по-детски, неясно нам. Ее детский язычок касался границы с нею, облизывал, пробовал. Бывало, ломал кусок, затем уносил с собой. Когда-то нас здесь и не было. Тележка с мороженым поехала по асфальту. Мальчик на роликах. Он поспешил домой. Матери стало плохо. Так показалось мне. Нет, не могло иначе. Все здесь случилось так. На часах полвторого. На часах полчетвертого. На часах полдевятого. Это, наверно, счастье. Нас, говорят, не будет. Я зачерпнул воды и смочил Алекс волосы. Волосы прижались к ее шее, после чего ко мне: над головой стемнело. Я нажал выключатель. В ней загорелся свет. Сели за ужин с Алекс. Ты не причесана. Ты не одетая. Ты почему так смотришь. Ты не готовишь ужин. Ты от меня уйдешь. Ты ничего не ешь. Ты совсем исхудала. Господи, снова где? Бедра легли на стол. Я целовал их между. Я целовала между. Так, только так вдвоем. Наши сознания, наши тела, наши души как две порции пластилина переплелись, стали вместе. Не мы лепили ребенка, ребенок двоих лепил. Где-нибудь в своей комнате, в детском уме своем. Лепил дядю и тетю, занимающихся любовью, чтоб сотворить его. Ребенок шутил, смеялся. Во время оргазма плакал. Алекс почувствовала горячие слезы своего ребенка. Она вытерла ему слезы, все слизала, до капли. И улыбнулась мне:) – поцеловала в нос.


* * *


В полях вызревает Алексис. Лужайка, на ней сидит. Венок из цветов и листьев, травинка в губах и рожь. А Дани на велосипеде, он едет все время к ней. За ним возникает точка, с ним наперегонки истребитель. Идет самолет вперед, роняет на землю тяжесть. Затем раздается взрыв. Летит Варужан на землю. Воронка на месте Алексис. Венок на земле лежит. Цветы с ее волосами. Немного, наверно, кровь. И голос вдали растет:

– Нас двести интеллигентов, мы порноактеры мысли, мы двигаемся вперед, мы входим в него, грядущее, оплодотворяем его…

Варужан открывает глаза: в немецких формах, с автоматами едут его друзья, армяне. Среди них он узнает Севака, Комитаса и себя. Он бежит им навстречу, машет рукой, кричит. В ответ он слышит немецкую речь из своих же уст, видит дуло автомата, направленное на него Варужаном, слышит короткую очередь, видит недолго землю. Очередь повторяется, Варужан открывает глаза, они видят комнату, в которой есть только он, автоматная очередь повторяется – это дверной звонок. Он открывает дверь. За ней молодой человек. С табличкой стоит в руках. Приглашаем посетить минимаркет Объективная, 41. Молодой человек уходит. Молодой человек приходит. Мне ничего не жаль. Все мое заберите. Спюрк, где же спюрк, где он? Где, скажи, он придет назад. Он хватает меня за майку, табличка колотится по нам, по животам обоих. Я расцепляю руки. Они набрасываются друг на друга, картина идет мольба, он падает на колени. Картина идет мольба. Мы блядство творим, разврат. Нам хочется жить по-новому. У меня желудок гиены, он переваривает даже трубы, делает частью себя, своей крови. Мой желудок гиены, мой желудок гиены, мой желудок гиены. Я шел, я любил, я резал. Я целовал и насиловал. Гадал по руке, стрелял. Дарил гиацинты девушкам, затем прямо в лоб стрелял. Вот так, вынимал пистолет и прямо им в лоб стрелял. Вот это входила пуля! Вот это съедала мозг. …И девушки оживали. Но я закрываю дверь. Слова об нее стучатся и сыпятся как горох. Приходит чуть позже Алекс. Ко мне прижимается. Молчит, холодна лицом. Стоит босиком, разувшись. Наверно, прохладно ей. А руки на мне лежат. Ей так хорошо и плохо. Нужда, у нее нужда. Теперь ее меньше будет. Не плачь, для чего, не стоит. Мечта – это корова, реальность – говядина. А есть еще молоко, теленок, чей папа – бык. Ведь можно не убивать. Сначала идет корова, сначала идет, сперва, жует на ходу траву. Не плачь, дорогая Алексис, за ночью приходит день, как мать за своим ребенком. Он в детском сидит саду, один, разобрали всех. Не плачь, а слеза пройдет. Поднял Варужан свою голову. Он ей дописал письмо, отправил воздушной почтой в пространстве, во времени. Дорогу найдет, дойдет. Пускай через сотню лет. Оно свою мать отыщет. Расспросит и добредет.

– Женщина упоительна.

– Успокоительна.

Обертка прилипла к пальцу, конфетка же за щекой. Посасывает ее, о чем-то, наверное, думает. Мысли в ее голове – машины в начале века.

– В твоей голове – в конце.

– В начале еще другого. Вот так отстаешь ты, женщина.

– Свободней зато летят. Зато не бывает пробок, аварий, как у тебя. Любови твои – аварии, хорошие, в самый раз.

– Но скорость и мощь за мной.

– Целуй меня, вот сюда.

Целую ее в указанное. Иначе никак нельзя.

– Это очень удобно.

– Что?

– То, что не знаешь языка. Я могу обзывать тебя последними словами, ласково улыбаясь. Сука, паскуда, блядь.

– Что-то сейчас сказал?

– Что-то сказал. Не помню.

Алекс не улыбается. Что-то почудилось. Грустная, на полу. Бросила все игрушки. Что-то смахнула с щек.

– Как-то сейчас обидел?

Бросила все игрушки, в угол залезла свой. Там, в темноте своей. Там, в темноте и в грусти. Под теплотой моей. Утро, вдвоем идем. Вечер, вдвоем на лавочке. Там же, нас больше нет. Алексис рассмеялась и зачеркнула строки.

– Я же глупа настолько. Я же, настолько я. – И показала пальцем, и покрутила им возле виска и выстрелила. – После идем гулять, на каток и на танцы, но не танцуем оба. Просто вдвоем стоим, после чего знакомимся.

– Здравствуй, привет, ждала?

– Здравствуй, конечно, тоже.

Можно совсем без слов, так, только так мне лучше. Раньше знакомился. Расстояние больше. Не переплыть. Тону. Слово вынырнуло изо рта, как голова тонущего, в последний раз, после ушло в пучину. Было в последний раз. Как далеко то слово, кто же его расслышал, может быть, кто-то, но не подоспел никто. Невыносимо поздно. Спать, ну давай, пора. Хватит уже дурачиться. Алексис занята делом. То раздувает щеки, то выпускает воздух. Ползает, что-то ищет, то ли носок, а то. Нет, не уснуть никак. Ночь, а вокруг дурачества. Правду, что вбита в гроб, трудно обратно вытащить. Шляпка одна торчит. Песня звучала оровел и до сих пор звучит. Нас же с тобою двое, две слезы, упадем. Вдумайся, ведь из глаз. Что за глаза такие. Что за глаза такие. Что за глаза кругом. Я их случайно вынул и положил на стол.

– Может, случайно выдумал.

– Что такое случайность?

– То, что вне разума.

– Если там тоже разум?

– В смысле?

– Наш разум – еж. Съежился, спрятался. Только вдруг распрямился – рысь запустила коготь. Думал еж, что один, коготь ему – случайность, ну а для рыси – нет. Мясо съедаемое. Мясо съедающее. Две разновидности мяса. Разного вида мясо. Это есть мир животных. Человек за косичку себя вытащил, сколько налипло их. Ведь налипшее мстит, что потеряло родину, что живет на чужбине. Тянут в разные стороны, убивают друг друга.

– Как за косичку вытянул?

Делаю ей косичку, очень тугую делаю. Пальцем вхожу в пупок. Связанная со мной. Чувствуешь, ток течет. Алекс притихла, слушает, как этот ток течет. Алексис заряжается и засыпает так. Спящая рядом Алексис: вдох, поцелуй и вдох. Переболел забвением, переболел лицом. Мерзнет, когда встаю, если укрыта даже. Ищет, как грудь ребенок, это когда во сне.


…Квартира обозначила свое преимущество перед нами. Свет вдруг погас. Окна заскрежетали. Сильно захлопали двери. Мы забились в свой угол, мы стояли в углу. Мы зажгли свою свечку, мы держали в руке, да, в одной на двоих руке. Мы шептали молитвы, мы просили о милости. А квартира гремела, а квартира орала, а квартира гнала. Мы шептали молитвы, мы стояли в углу, мы ничего делали. Мы ничего, не мы… Никогда не прощу такое.


* * *


У всех шевелятся рты, но звуков из них не слышно. Речи одной воды. Самолет, раз взлетев, раз испытав на себе полет, вдохнув в себя встречный воздух, ни за что не приземлится на землю. Это только в реальности нашей он приземляется. Люди подкармливали птиц, пока их железные братья не стали в ответ уже сами подкармливать людей бомбами. Да, они нас подкармливают. Они видят скопление людей, они видят, что люди нуждаются, они кормят их тем, что у них есть, тем, чем кормили их раньше люди. Они возвращают хлеб, но хлеб перевернутый. Орел клевал ему печень. А мне выклевывал мозг. Свободное делал место. Летал и кружил со мной. Он делал то, что делал человек с природой. На место одних клеток приходили другие клетки, которые возводил человек, он сводил новые клетки вместе. Он разбирал фигуры конструктора, построенные до него, и создавал другие. Бомба это хлеб, возвращающий зерна, это в другую сторону, больше во времени. Стоит женщине хоть немного отлепиться от моего сердца, родить небольшую щель, в нее сразу же устремляются тонкие хищные ногти других. Я просто чувствую, они дерут сердце женщины, она дерет мое сердце. Варужан глядит на третью женщину, смотрит на остальных. Появляются еще женщины, они одеты как первые, они садятся за остальные столики, молчат, ничего не заказывают.

– Взгляните, – он чертит схему. Он достает лист бумаги для этого и ручку. Отдает листок женщинам. Они молча глядят, передавая друг другу, листок гуляет по столикам. Под конец он возвращается к Варужану. Он прячет его в карман.

– Никто из вас, ни одна не выиграла. Ей помогали эти, – он обводит рукой вокруг, указывая на всех женщин. Те чуть ниже опускают головы, склоняя немного набок.

– Давайте немного выпьем.

Он заказывает спиртное. Он пьет один. Я вдыхаю до самых последних глубин воздух смыслов. Бронхи моего ума раздуваются. Бронхи моего ума переполнены. Вот так, мы теперь посмотрим. Железо вольем сюда. А причем здесь, что я мертва? На побережье пусто. Тени: твои, моя. Женщине выпала честь – рожать. Из нее происходит новая жизнь. Плата за новую жизнь – ее жизнь. Женщина делает круг, погибая вслед за телом. Ее поводырь тело, а оно идет за планетой. Его глаза опущены вниз. И сейчас, когда у женщины появляется возможность оторваться хоть немного от круга, она начинает видеть. И что она видит? Тела ее избыток. У женщины вообще с телом избыток. Дети есть проявление его. Выброс телесного. Женщине надо рожать и женщине надо быть. Женщина видит банкрот. Женщина есть самка и самец богомола. Да, самец иллюстрирует зеркало. В момент зарождения новой жизни женщина становится строительным материалом ее, она отслаивается от себя, это уже новая жизнь ест ее. Она отгрызает голову. Совсем не случайно – голову. Потому что голова становится не нужна в ее истинном назначении. Женщина, чувствуя, что ее жрут, сама начинает жрать – жрать своего мужчину. Голова не должна отгрызаться больше. Женщина должна найти нового проводника. Она должна пройти новый путь. Она должна запомнить его, чтобы ходить самой. Нас преследует женщина. Ты хоть немного он? – спрашивает она. В ней нет ни грамма искусства. Мы знали друг друга там. У нас слишком мало времени. Что такое мои слова? Мысль идет на свободу – я веду на свободу. Из пещеры – откуда. Впереди же завал. Разбираю завал. Камни, камни – слова. Понимаешь, откуда? Сверху они легли. Если б на голову? Ранняя гибель воинов.

– Ты про поэтов?

– Да, кого так зовут. Внутренняя болезнь. То есть внутри меня есть источник боли. Он не родился, спит? Это от нас зависит? Много теперь от нас. Теперь суставы не так быстро двигаются. Накопилась усталость. Ищет дорогу хлынуть. Понимаешь, чтоб выброситься. Вывалиться, сбежать. Мысль работает медленнее. Старость – что зимний день. Мои губы захватывают тишину. Так почему сердце слева. Вопрос, он и есть ответ. Я думаю, я скажу. Руль находится слева, а голова повыше. Левые за революцию. Сердце за революцию. Красные, кровь, рассвет. Или потом закат. Или потом рассветы. Старость – как смертная казнь. Не торопись пережить мою фразу. Просто над ней подумай. Просто не говорю. Старость – как снежный ком. Вот что точнее, вижу. Он уже докатился. Мне не пошевелиться. Белый, он белый ком. Дальше там что, тверди. Просто растаять должен. То есть, иначе, смерть? Усталость она как старость, обе есть снежный ком. Я лишь к тому, растают. Просто весны еще не было. Будет еще весна. Хочешь сказать, впервые. Можешь сказать вот так? Слово есть двигатель всякого дела. Всякая вещь есть дело. Если они не движутся от твоих слов, значит не твои слова им хозяева. Не они запустили. Сидеть в человеке как в девках. Прошла барабанная дробь, и Россия вошла в армию Наполеона 1, она дошла до Москвы, захватила в белых перчатках, но начался пожар, после пришла зима. Россия была разбита, Россия бежала прочь. Жуткие холода. Обморожения. Вечером у костров. Редко костры горят. Это она, Россия. Я выпила, я с ним ныла. Зашел к нам один мужчина. Он выпил и закусил. Ко мне подошел, "позвольте", мне руку поцеловал. Потом угостил меня выпивкой в обеденный перерыв. Смеялась негромко я. Рассказывал о себе. Сначала у меня были маленькие ножки, ручки, туловище и большая голова. Четыре части росли. Конечно, половые органы, находясь в одном ряду с головой, я бы сказал, напротив, не могут не быть не связаны. Не могут иногда, ну раз в день, не смотреть друг на друга. Так устроен мужчина.

Сказал Варужан слова и выпил стакан ликёра.

– Видишь ли, они глядят друг на друга. Одна голова встает, другая в нее глядится.

– Как женщина смотрит в зеркало?

– Начальство на подчиненного, они ролями меняются, – сказав, Варужан задумался. – Или как бог в человека, тот же в него.

– Который же есть из них? – тут я не поняла.

Исследованию этого вопроса я и посвятила остаток вечера и ночь. Нет, ну мужчина мой тоже исследовал данный вопрос. И бог и человек ласкали меня всю ночь. Мы трахались в моей комнате

– Послушай, – говорила ему утром, показывая ему на пах. – Этот твой парень как-то глубже и основательней. Он не болтает, а делает.

– После болтается, как висельник, – и Варужан усмехнулся.

– Но как-то он больше бог. …И создал господь человека по своему образу и подобию, – вспомнила я слова. Возможно, я залетела. Уставилась на него.

– Так где ты знакома с ним? Ты женщина и глупа.

– А как же авто и прочее?


* * *


Страсти разыграны. Варужан едет в автобусе. В нем ему хорошо. Просто в пустом пространстве. Там, где вокруг, темно. Он туда еще смотрит. Я человек, я еду, но я не двигаюсь, двигается пейзаж. Я здесь сижу и не двигаюсь. Он поднимает вверх руки, роняя их на колени. Женщина в красных обтягивающих ее жопу штанах (штаны облегают ее, как кожица перезрелую грушу). Теперь бы решить со временем. Пейзаж чтобы двигался. Он заметил ее грушу тогда, когда они стояли на пустыре. В автобусе потемнело. Он достал грушу из сумки и протянул ее женщине.

– Что это? Для чего? – женщина говорила по телефону до этого, она стояла рядом с людьми, но говорила не с ними. Вот что есть телефон. Что же он? Что такое? А значит, тело вдвойне здесь. Оно как бы без присмотра. Оно подает сигналы.

– Я вас угощаю ею, – он приближает фрукт к губам женщины. Женщина ест его. Сок течет по губам. Оба его не видят.

– Мы же не видим сок? – он слизывает с нее сок. – Теперь угощай сама.

В окно полетел огрызок.

– Темно, я тогда привстану.

Ее сок течет по щекам его. Груша совсем спела. Зрелость, ее он пробует. И погружается. Язык юркнул в ее задний проход, как ящерица в свою нору. Они прощаются ночью. Ночью они расстались. Она вышла в пустынном месте и пошла по нему. Ночь, темно и она. Просто идет во тьму. Вреж уезжает вправо. Ловит свое такси. Дни, но не все из жизни. Просто безумно все, нет ничего вкуснее, въехал в единый город. Если отойти от него, никого просто нет, ничего, я б сказал. Раньше стояли деревни, были еще города. Были, с чего я взял. В поле стоит девятиэтажный дом, ничего больше нет, мама зовет ребенка, кто-то курит в окне, сохнет еще белье, что висит на веревках. Дом улетает прочь. Все, что в дороге видел. Памятник еще танку, был он на въезде в город, города только не было, надпись его была. Везла на машине женщина. Остановив машину, она приподняла платье и раздвинула ноги. Она обнажила полные красивые ноги, по центру которых находилась теплица, тонкое покрытие, прячущее дивный цветок. Цветок испускал аромат, призывая пчелку. Пчела гудела, ища выход из улья. Он припал к тому, что увидел, к тому, что не видел уже, женщина равнодушно сидела, после чего закурила. Она только немного раздвигала ноги, чтобы мужчина мог полнее обожать ее. Она знала, что тело спадет, но относилась спокойно к тому, как продавец, знающий, что завтра привезут новый товар.

– А что я могу поделать? Кто-то говорит, что я животное, потому что я женщина, что я спокойно отношусь к смерти, так как не вижу ее и живу так, как и делаю лужу – под себя. Куда мне до мужчины, ссущего впереди себя. Но я еще раз повторяю мысль автора: я спокойна как продавец, знающий, что завтра будет еще товар. Или в холодильнике мяса полно еще. Кончится это – принесу новое. Будете еще брать?

Она отодвигает полоску, позволяя мужчине зайти слишком далеко.

– Да, кстати про струю, если говорить про золотой дождь, то женщина должна стоять напротив и должна стоять на коленях, этого требует физиология мужчины, неправда ли. Так вот, физиология женщины в свою очередь требует, чтобы мужчина лежал под ней. -При этих словах она присела на голову мужчины, замерев от ощущения того, как язык Варужана заскользил по ней.

– Все-таки это сладко. Я знаю, что он метафизик, что он часто испытывает отвращение от тела, это говорит только об одном: что он может так очаровываться им, как никто другой. Он может броситься на колени перед шикарными ножками, вылизать их при всех, удовлетворить женщину на глазах у публики (ну, кто-то там ждет трамвай, кто-то идет с ребенком, кто-то знакомится с кем-то, мужчина лет сорока пьет квас и так далее), а он делает женщине хорошо, он возносит ее своим членом. Прыжки с шестом, вот что такое мужчина и женщина, ей нужен шест, чтобы взять высоту, у нее его нет, для того и мужчина, трахающий ее. Боже, какая я пошлая. Слышали бы меня. Ты там закончил, нет? Долижи мне очко, скоро идти в детсад, забирая ребенка. Я думаю, болезни от секса как выход, выход из колеса, без них человек крутился бы без конца в колесе чувственности, они тормозят его, если он сам не может. Человек должен на полюсах жить, на одном конце он сгорит, на другом он замерзнет. Нельзя постоянно трахаться. Нельзя постоянно быть говном. Написал гениальную музыку – выеби гениально женщину. То же самое и к нам относится. Я читала у Аксенова правильную мысль, что в Европе женщина может говорить: я отымела мужчину. У нас так не принято. Ничего, густой струей мочи я пою своего мужчину, прижимая его губы к своей пизде. Все-таки вполне очевидно, что губы и язык созданы для половых органов, поставьте их рядом друг с другом, сразу видно, чего хочет женщина (упругий член строго в рот), а у мужчины есть выбор, это как акция: берешь одни губы, получаешь другие в подарок, только невидимые пока. Так вот, я отливаю в мужчину, вожу его головой по своим бедрам, потому что протекло, потому что не слушается мамочку, сукин сын, машина со всего маху ударяется в женщину, женщина – в мясо, с ее "сейчас забегу сюда, потом", с ее месячными, с мужчинами в голове, небольшая куча мясо: отсюда могла родить, сюда ее целовали, мобильник, расческа, сумочка. Ах да, ее больше нет. Но вдруг мобильник звонит. Застыли кругом живые. Любимая музыка. Возьми, дорогая, трубку. Вокруг нее тишина. Возьми. Она не берет. Возьми – она тишина. Прозрачные белые трусики становятся красными на глазах. Женщина окончательно расходится с жизнью, оформляет развод. Поделили квартиру. Ее тело начинает сжиматься, заворачиваться в себя, оно сворачивается словно лист бумаги. Становится совсем маленьким. Мы все изумленно смотрим. Вдруг раздается смех. Пробегающий мимо мальчишка пинает новый комок, он отлетает в сторону, к мусору, как и сам, мы спокойно расходимся. С облегчением мы. Только пробегающий мимо пес останавливается и начинает лизать асфальт. Глаза его так грустны, из них возникают слезы. Слезы падают на асфальт, значит их тоже слизывает. Кровь и слезы становятся одним у него в животе, а значит и в нем самом.

– Они же помирятся? – проходящая девочка стоит и глядит на пса.

– Помирятся, вот увидишь.

– Когда я рожала плоть… – женщина замолкает. – Когда я ее рожала… Тогда ее родила. -

Она продает цветную капусту, я прохожу мимо нее, обрывок речей доносится. – Ребенок стучался ножками.

– Взгляни, – показывает мне плакат. – Ты видела мою мать? Теперь у меня беременность. – На плакате изображена она, голая и в профиль, область живота прозрачна, в ней находится сгорбленная старуха. Старуха в очках и с извивающейся палкой-пуповиной в руках. – Видишь, она во мне. – Женщина поглаживает свой огромный живот. Сколько внутри костей, отработанных, старых. Поднимаюсь по лестнице – громко во мне гремят. Кости любимой матери. Их облизнула я.

– Я ничего не чувствую, я ничего не чувствую, я ничего не чувствую, – слева стоит мужчина, он говорит одно. Он ходит вслед за толпой своим взглядом. Взгляд туда и сюда. Он говорит своим взглядом. Отличное видео, Ana Didovic. Она стоит на четвереньках на белой двуспальной кровати. Да, она вся раздета. У нее округлая задница. Перед ней какие-то пироги, бананы и яблоки, она ест так, будто выталкивает ими нечто из себя. Нечто вываливается у нее сзади. Я не думаю, что умом она понимает, что делает. Как она иллюстрирует. Вообще вся эта кровать, история женщины, женщины как таковой, вообще человека. Ведь сними ролик, где женщина сидит за столом и ест. Ну и что, скажем все мы. Объясните восточному человеку, что женщина должна показывать все лицо. Объясните вообще человеку, что женщина должна показывать все лицо, только уже другое. Задница – изнанка лица, это его гримаса. Солнце, приди, настань. Душа угодила в капкан. Она отгрызла свою ногу и скрылась. Оставила след – свою кровь. Кусок ноги на земле. Вот по ней мы и судим. Терминатор оставил руку. Именно, в том же роде. Предложил свой процессор и руку здешней земле. Душу легче настичь, есть кусок от нее, есть следы – та же кровь. Нового образца. Та душа, что не может перегрызть себе лапу, погибает вся. Капкан – место боли, но и место связи ее и местного. Пока она мягка и мала, не то еще время, когда капкан не сойдется на ней. Юность, ты как выстрел, произведенный в упор. Ни увильнуть от тебя, ни приспособиться, ни продлить. Вылетаешь – и все. Юность –

когда вся земля, как воздушный шар, подрагивает у тебя в руках, он невесом, этот шар. Он еще не под ногами твоими, веся столько, сколько он весит. А значит прокол, шарик стал земным шаром. Воздух землею стал. Так говорил старик, выгрызая землю, чтобы было куда говорить. Так говорил этот бог. Он отошел, притих. Затем, нагнувшись к земле, стал рыть сухими костистыми руками сухую с корнями землю. Руки копали землю, люди шагали мимо. Старик рыл могилу, смачивая ее своими слезами. Вот благодарность слез, так говорил устами, землю смягчают, поят. Только из земли изредка вылетала горсть земли же. Скоро перестала вылетать и она. Никто не заглядывал в яму. Все боялись ее. Максимум – останавливались, что-то набирая в телефоне, после ступая мимо. Яма накрытая. Подходи, будь здоров. Копровыдача с четверга по субботу, запись на стене у стены.

– Здесь выдается копро? – проходящая девушка улыбнулась. – Вы последний за копро? – улыбнулась опять. – Вы получать, выдавать?

Ana Didovic повернулась к ней спиной, задрала платье, обнажив хорошо разработанный анус, и начала производить выдачу на пол помещения.

– Я выдавать, а вы? Может, с тобой познакомимся?

– Мы ведь уже познакомились, – меня вырвало прямо перед ней. Я упала ей в ноги. Ударилась сильно лицом, зажмурив свои глаза. Когда их открыла, автобус стоял в ночи, за городом, в пустыре. Водители и пара пассажиров курили у входа. Я вышла к ним, спросила сигарету у одного, к ней взяла огонька. Слева шел разговор. Мужчина что-то рассказывал своей, как поняла, жене:

– Я не стал вмешиваться – мне оно нужно? Отошел, стал смотреть. Мужик этот все еще выпускал своей девушке кишки. Она уже посинела вся, а он все не унимался. Я тебя из дерьма вытащил, одежда на тебе и мясо – мои! Ты дерьмо с моих подошв будешь жрать, проститутка, шалава!

Разговаривая с женщиной, мужик постоянно трогал ее за плечо рукой, чтобы до нее лучше доходило, женщина напрягалась, но молчала. При последних же своих словах мужик схватил женщину за грудки.

– Он ей орет, забыла, кто тебя в люди вывел, человеком сделал, вытащил из глуши, а ты с этой тварью связалась, думала, не узнаю?! И давай по щекам ее бить, надавал прямо в рыло, – мужик при таких словах начал бить женщину ладонями рук по щекам, лицо у той раскраснелось. Все курили, ничего не замечая вокруг.

– Забыла, кто тебе шмотки купил? Кто отучил за деньги стелиться?!

– Витя, родной, прошу тебя, я тебе все верну, только не здесь, не позорь меня.

Мужик начал бить ее головой об автобус. Водилы засуетились.

– Эй, мужик, ты чего.

– Эй, остынь, разошелся.

Они начали кружить вокруг него. Я лениво смотрела на них.

– Не подходи, мое дело.

– Ты автобус попортишь. Ты платить, что ли, будешь? Ты совсем дался ебу?

Водилы с трудом вырвали женщину из его рук, которую он заталкивал под колеса, сбив ее с ног. Женщина с разбитым лицом прошла внутрь автобуса. Ей помогал водитель.

– Зашибу, сука, падла… – медленно проговорил у входа мужик. Затем вошел и сел рядом с ней. Та плакала, изредка шмыгая носом: та в темноте себе плакала. Мужчина наклонился к ней в темноте, внимательно и тяжело посмотрел на нее:

– Моя, сука, тварь.

После этого последовали два тяжелых удара ладонью по лбу этой женщины. Женщина замолчала, и автобус поехал.


* * *


В полях закружились голуби. Они падали тяжелыми каплями. Синими и тяжелыми. Вверх, но сначала вниз. Прохлада вечера превзошла ожидания. Тепло растворилось в нем. С примесью иностранного. Так бы еще сказали. Там бы меня увидели. На окраине забухали. Выпивка пробежалась по людям. Как попрошайка в автобусе. Лица пришли сказать, но говорили молча. Женщины с перевязанными грудями возле дорог. С тоской, с обожанием. Женщин вбитые столбы или, еще, хачкары. Бетон растрескался от жары, в нем появились трещины. В них завелись насекомые, мягкие, и жуки: люди и в них машины. Улицы и дороги. Трещины от жары. Я заскочил домой. Выскочил словно пробка. Отпала необходимость присутствовать в себе от звонка до звонка. Больше свободного времени. Выходы из себя. Конные или пешие. Там, прогулки по морю. Вдоль него или без. Для чего это нужно. Юность вошла и вышла. Дырка и боль еще. Зарастают, все сходится. …Здравствуйте, познакомиться, вы мне очень, не очень, пара бутылок пива, пара пустых бутылок, я тебя так, постой… Зарастает, все сходится. Нет сообщения. Выросли здесь развалины. За ночь, на ровном месте. Сами вдруг выросли. Двигаются развалины, дышат, идут за мной. Полное запустение. Здесь стояли дома. Здесь города дымились. Чей-то скелет в столовой. С ложкой застыл у рта. Рты просто так шевелятся. Песочница, полная костей. Кости внутри нее горкой. Разной величины. Заставляют насиловать. Отпечатки ног на бетоне. От его зеркала отрывается Варужан. Он идет себе дальше. Даль на него глядит. В его левой руке два камня. Он сжимает, сжимает их. Человек, обратясь в струю (многоточие дальше следует). Расставание: я и ты. Она надо мной глядит. Дети ломают асфальт руками и едят, запивая лужами. Запивая из луж, едят. Для чего, посудите сами. А еще через год крушение. На лечение выдвинут. Для лечения требуется. Две процедуры близятся. Все-таки взял и умер. Не постарался жить. Ноги на телевизоре. Ноги на голове. Такая страна остыла. Порядка тринадцати лет я взял и унес с собою. Порядка, порядка, порядка. Тебе интересна ночь, а мне она не интересна. Она, как тебя зовут. Сердце, его две капли. Город по каплям жив. Ливень уже закончился. Капает, мельком жив. В день машина проедет. Там человек пройдет. Человек постарается. Тяжелая ночь выходит. Проходит, преподает. Газеты орут без умолку. Их крик разрывает мозг. Глаза его трансформируют, картинка уходит в звук. Смотри, человек проходит. По улице вдоль идет. Доходит до перекрестка, а после обратно движется. Ходьба по остывшим улицам. Душа моя, борода. Человек выглядит так, как бог и его творения. Я делаю минет мозгу. Сосется теперь что надо. Добавили мяч в ворота. Голова остепенилась его. Голова человека женится. Кого пригласит на свадьбу. Выход один на один. Прижмись к человечеству. Прижми его плоть к себе. Вонзи в его мясо зубы. Прожуй, проглоти, впитай. Теплом его мясо дышит. Нужно вести тебя в себя, как в последний бой. …Песня отовсюду летела, лезла перьями из подушки. Без динамиков возле. Воздух служил мембраной. Верный служитель музыки. Орды незнакомцев прошли. Для души человека толпа людей равнозначна полчищу иноземцев, захватчиков. Орды теперь прошли. Это когда города нет, город сняли в виде домов и машин. Люди остались голыми. Просто одни в пространстве.

– Что-то случилось, да? Что-то сейчас здесь было? Что-то скользнуло вверх?

– Что-то?! Да ты взгляни. Города больше нет. Без остановки сгинул.

– Родина солнца – ночь. Все не то и всюду я один, – сказав эти слова, человек посмотрел на иную массу людей и пошел от нее в пустыни. Человек уходил, как его годы. Он удалялся из глаз, для себя он все так же был. Человек, он всегда старался. Он не понял сегодняшнего. Отступил и попятился. Горизонты рассыпались. Прекратили, задумались. Камни, машины, гром.

– Смотрите, красива ночь. Смотрите, она танцует, – вдруг закричала девушка, вверх поднимая руки. Тем она танцевала. Она продолжала жить. Лом стариков, торчащих костями в разные стороны.

– Как тебе мой костюм? – человек встал, показывая на себе машину. – Но не великовато? Малость примял, авария.

Авария порождает скорость. Она создает условия своего рождения. Поезд бежит вперед, нет городов, он есть. От пустоты к другой. Тепло потекло в батареи. Животы у них заурчали. Посетителям холодно. Посетители мерзнут. Ноги у них бледны. С синими жилами. С синими жилами. С сохнущими прожилками. Их бы теперь жевать. Вены: струится кровь. Белка кружится в теле. Кружится голова. Завтра пойдут рассветы. Ждать –

это умирать. Если вывернуть человека наизнанку, сколько дерьма повалится. Когда же вернем обратно, дерьма посыпится больше. Рука мужчины обещала стать женской. Она обещала ей. Ее обещание. Тарас, если верить, Бульба. Однажды из текста шел. Проводником служил Гоголь. Напитки, горячий чай. А шахматы полагаются. Но не разлагаться здесь. Немного скончаться можно, не переходя черту.

– Мне, мягко говоря, нет, не хочется. Чего, я не знаю сам.

– Дыши, я тебя люблю.

Лицо наклонилось ниже.

– Женщины до безобразия много сил отняли. Они же ее давали.

– Мы клятву давали жить. Когда мы говорим искусство и жизнь, то, конечно же, имеем в виду и мужа с женой, от которых производится третье, включающее черты обоих, продолжающее и живущее, после себя родивших. Мы же имеем в виду себя, когда выходим иногда из машины. Мы для чего не здесь.

– Люди шли не видя друг друга, там, где были стены, теперь их уже не было. Стены сдерживали людей, они их всегда растили. Так разделились души, после чего тела. После чего машины. Больше стали людьми. Без стен душа опускается. На четвереньках бегает.

– Эй, душа, где же ты?

– Жила я себе, жила. А он вдруг в меня вмешался. А он надо мной случился. А он надо мною выстрелил. Какое настало дело? Без денег меня оставил, работы, кусочка хлеба, – она сглатывает слюну, сиротливо сидит. – Сейчас без него тепло, а завтра мне будет холодно. Он на меня не придет. Я попала в его паутину. Его паутина есть слава. Тело мое все то же, но оно висит в паутине. Ее немногие видят, она из души его, стальных очень тонких нитей. Сперва еще дергалась, но только сильнее влипла. Потом наступил укол. Яд разъел мои внутренности. Его соки во мне, только снаружи прежняя, а изнутри его: ткани и кости, мысли. После придет и выпьет. Я поступлю в него.

Крунк зазвучит потом. Можно сказать, чуть позже.

– Женщина, если надо, и ум свой как балласт сбросит, чтобы быть любимой. Дерьмо проезжает мимо, гремит достаточно громко. Оно и понятно, ночь. Поэтому ты любима. Такой у нее закон. Убийства или любовь.

Алексис сидит под столом, плачет, порой выглядывая. Под небольшим столом, "что на сегодня сделала?" так, ничего, сиди. Если она вдруг встанет, вниз упадет еда. С пепельницей моей. Нет потому, сиди. Изредка шмыгай носом, мокрым и взбудораженным. Птицы поют, весна, дверь открыта на площадь или в природу общую. Птицы приносят радость. Алекс щебечет тоже, гладит себе белье. Руки поверхность трогают. Из утюга бьет пар. Хлеб, развлечения. Там, на базаре, мясо. Я выбираю голову. Та стоит на столе. Веки ее открыты. Смотрят ее глаза. Вдруг пролетела боль, быстро, за ней погоня. Вниз потекла слеза. Видно, из-под колес. Веки спустились следом. Занавес, встали все. Голова покатилась. Будто бы шар, как кегли с Алекс упали вниз. Тихо к себе прижались, прочь отряхнули мир, после уже друг к другу. Прочь отряхнули мир. Ноги болят обоих. Алексис морщится, я ей целую рот, чтобы не корчился. Он и не корчится, а возвращает долг.

– В долг я жила, лишь в долг. Все забирала внутрь. Время, пора платить.

– Алексис, ты же девочка, девственница моя, – произошла догадка, замыкания типа, то ли короткого, то ли цепи из нас. Он целовал ей руки, ноги и нежный пах. Ей было очень стыдно, стыдно впервые в жизни, то есть по-настоящему, то есть сильней всего. Там же, где все потеряно, там все обретено. Видишь меня – напротив? Я говорю тебе. Лучше голодай, но не снимайся в животных фильмах. Было такое, надо было, я же не спорю с этим. Я говорю про будущее. Ты причиняешь боль. Чувствуешь? Резко бьется. Руку прижал к груди. Не убежала вниз. Ей наверху трудней, но и почетней тоже. Поцеловал ей руку. Я про нее тебе.

Рука ответила благодарностью на поцелуй, тоже поцеловала: как смогла, как сумела.

– На тяжелые сны надет… Перед нами открыта осень. Нечто каменное – ее. Следом желтое с красным кружится. На ботинке не мой плевок и ботинок, мне кажется, тоже.

– Его сперма горит во рту, будто сгусток души армян.

Сердце вышло у нее из-за туч. Мое слово дошло, как ветер. Осветило темную землю. Стала плоть у нее светлей. Все задвигалось, задышало. Набухали соски, как почки. Потому что пошла весна. Пару раз по пути споткнулась. Ничего, пустяки, пошла. На нее не хватало денег. Люди выходили из автобуса, как слова изо рта, через первую дверь, оплачивая за проезд. Заходили в другие двери. Так в Саратове много лет.

– Ничего, что я у других?..

– Нет, ничего, поженимся. Там ничего по-прежнему. Встань, но тогда иди. Сколько бы я ни падал, чаще в сто раз вставал. Как только боль схватывает меня за горло, как только я чувствую, так больше не могу, сразу появляется строчка. Худшее самое – две. С моей стороны гениальность, и я мужчина, совсем. Прими этот дар, он стоит. Прими, для тебя стоит. Но там – это ночь немногая. Но там – где меня не будет. Армения: ты и я. Теперь по пути с отсутствием. Убегаем, за нами гонятся. Не будь темнота со мной. Глядит: за окошком Русь. Моя дорогая Алекс, пишу я тебе письмо. Здесь много проходят мимо, практически все идут. В мужчину втекает пиво, впадает в его живот. С вершины в пространство льется. Красивые водопады. Купаю ладони в них. Еще одиночества. Последняя буква сильная. Она бы стояла первой, но так не положено. Еще ты лежала голой, а я на тебя смотрел, ты перевернулась набок, открыла свои глаза, привет, ты откуда взялся? Наверное, я спала. Ты выкрал меня, увез? Ты не целовал меня? Мне снилось, что ты целуешь, твои поцелуи снились, такая стояла очередь, я каждому часть давала, кусок, уходили с ним, его к груди прижимая, съедали и снова шли. Они не твои стояли? Послушай, ты спал со мной? Пока я спала, ты спал? Ты так меня сильно любишь, ты бледен, не выспался, тебе я нужна навеки, не тело мое, а я? Ты первый такой, а я? Постой, я растрепана. Тебе я такой не нравлюсь. Сейчас, подожди меня. Ну да, был когда-то парень, потом одинокая. Вчера я сломала ноготь, к себе от других гнала. Смотри, у меня пятно, какая большая родинка, она на груди ее, она в нее тычет пальцем, не тычь, говорю я ей, не надо, совсем не буду, целуешь, сюда, сюда, а справа еще одна, ты будто бы пылесос, ты правда, совсем как он, ты пыль вместе с болью втягиваешь, а после меня ты вытряхнешь, от грязи своей, при всех? Я шла, ты меня позвал, сначала в потемках путалась, а после меня забрал, к себе притащил сюда, чтоб голой отсюда выгнать? А ниже еще есть родинка. Она на них смотрит тоже. Это же бог накидал мне зерен, он на тебя просыпал, чтобы склевал я их, тем опускаясь ниже. Я опускаюсь ниже. Завтра за мной придут. Будь ко всему готова. Здесь пролегли ножи, он указал на грудь. Завтра бежать отсюда. Зная, что ты со мной, я бы всегда спала. Спать и дышать тобой. Женщине это важно, частью мужчины быть, частью тебя такого не от мужчины вовсе. Часть твою целовать, знать тебя больше, больше секс – это же стыковка, он для чего-то большего, если с мужчиной сходитесь, если подходят коды, если же нет – впустую, лить, но чужой бензин. Ехать по метру в час. Все же к тебе ползла. Если наступит выстрел, мы от него уйдем. Ты резко заглянул мне в глаза, я не успела одеться, причесаться, покраситься. Да, я увидел душу, пущенную бегом. Слушай, довольно маленькая. Так ведь еще растет. Пятками заблестела. Очень стесняется. Маленькая? Наверное. Может, боится? Нет. Ты для нее огромен. Если войдешь – порвешь. Пусть же войдет в меня. Можно? Вот здесь, налево, дверь на себя, сюда. Там, у стены, есть кнопка, провозглашает свет.


* * *


Моя вековая Алексис. Придешь, посидишь, уйдешь? Ты раньше кружила в комнате и вылетела потом, нашла, набрела на форточку: то ветер понес сюда. Ударилась о стекло до этого, много раз. Из носа бежала кровь.

– Она до сих пор бежит.

Прикладываю платок и задираю ей голову. Впервые глядит наверх. Ну как, голова не кружится? С тобою, обнявшись, в танце? Последовали за словом, иглой, в отведенный путь. Вдвоем, закружились головы. Отдельно от наших тел.

– А по кому поминки?

– Весь из борьбы и смыслов. Не вижу себя, не чувствую, я знаю одно только время – молодость, в другом до хрена народа, особенно молодых, места буквально нет. Скачать вековая Алексис, скачать во дворе любовь.

– Дани, но там война. Дани, пришла война, – в комнату входит Алексис. Солнце кругом, сражение. Белый воздушный мир тает легко, как падал. Только местами лед, он огрызается.

– Дани, ты здесь, со мной?

На лавочке, рядом с бабками, сидит больше часа Алекс, одна, нежноватая. Можно ведь снять кино, серьезное, вместе с сексом, который в формате порно. Мы делим, все время делим. Если мы вводим эротическую сцену в фильм, то делаем рекламу порнухе. Мы делаем ею ссылку. Зачем? Покажите жизнь. Пора на нее взобраться. Зачем разрубать единое? Член от головы отдельно. Совсем не случайно, нет. Ведь я тебе объяснял. Мы крайности, мы сошлись, мы вместе с тобой рождаем, что в новом идет формате. Снимаем, снимаемся.

– Нам осталась неделя до отпуска.

– Всякий раз, – курит Дани, – когда я проезжаю мимо своего университета, я хочу выбежать из автобуса или машины и врезать кому-нибудь помоложе. Примерно с таким вот смыслом: «Сука, что же ты делаешь, ходишь по костям чужой юности?!» Но где эти кости? Даже наша смерть их не оставила.

Он выпивает стопку. Ест бутерброд с салями. Дым. Ресторан плывет.

– Что же ты, сука, делаешь? Всякий раз.

– Я тебя не вижу, – улыбается грешно Алексис. Улыбается одному.

– Ты пятнистая, ты же кошка.

Он целует ей родинку.

– Я целую смородинку.

Не ушли, а остались здесь. Здесь от хищницы темный след. Он целует пятно пониже.

– Очень темный глубокий след. Этот запах меня манит, он пьянит и рождает кровь. Ускоряет, зовет и гонит.

Он сажает на лавке Алексис, на колени кладет ей сумку и уходит куда-то в сторону. Он уходит, теряет след. Поздно ночью за ней приходит, она так же сидит на лавочке.

– Нет ключей, чтоб открыть людей, чтоб зайти и спросить у них.

По-турецки одета речь. Вся закутана, не узнать. Варужан берет Алекс за руку и уводит ее в себя. Поднимаются вверх по лестнице. На пролетах целуются.

– На пролетах тоска моя. Посмотри, как здесь стекла выбиты и какие ветра кругом.

Прижимаемся молча, пока ветер не стихнет в нас. Прижимаю к губам своим. Открываются губы мне. Я целую и жду ее. По ковру языка придет. Но ковер беспокоен сильно, будто кто-то под ним ползет, да пришла, но из-под него. Дани переплетается в мыслях с Алексис: как дерево сплетены, вдвоем, чтобы стать одним, целует ее старательно. Трепещет его подруга, слетает как лист к нему. Он ждет звонка в свою дверь. Когда же мои убийцы. Глядит на свои часы. Устав ждать, одевается. Шляпу надевает на голову, если вне дома дождь. А что если он внутри? Слова изменяет песни. Идет к месту казни сам. Грешна, я тебя прощаю, мою за окном, одну. Не надо там больше мокнуть. Окно поджидает дом. Уходит, за шагом шаг. Следы остаются, дни. Совсем не теряются. Лицо затупилось. За мной как всегда придут. Они против тебя, они против. Ты делала на камеру то, что они в темноте, за карьеру, за деньги, за будущее. Ради будущего детей. Если бляди, то что скрывать? Все мы бляди, сказала ты, только я не скрываю этого, ненавидят тебя, гнобят и швыряют камнями – в зеркало. Завтра ночью придут нас резать, завтра утром придут сюда. Ненавидят и мстят, завидуют. Завтра утром придут сюда. Потому и пишу тебе, потому что я знаю: против. Против истины и меня, меня мало волнует тело, содержание его я. За Христа чтоб распять Христа. Ненавидят, толпа, гонение. Вслед за нами бежит резня. Ты была свободною, муза, закричала толпа, увидев, а теперь подойди сюда, а теперь постирай пеленки, выкинь мусор туда, за угол, а потом отсоси мне хуй. Очень толстый кондовый хуй. Если был ты немного скромным, отсосал бы хоть раз, тогда… На концерт бы тогда ходили. А ты стал знаменит как взрыв, ненавидим тебя, завидуем. Ну и любим, конечно, да. Вопрос геноцида – порно. На улице раздеваться, сношаться на улице? Геноцид моей нации диск с порно фильмом, спрятанный под другими дисками, или с другой обложкой. Дома посмотрим, ладно, но не на улице. Как такие картинки не одному смотреть? Вдруг я при всех заплачу, вдруг потечет слеза. Слезы же могут брызнуть, вы понимаете. Там, на какой-то студии, где-то вдали армяне были когда-то вырезаны. Порно ввести в кино? Нет, давайте отдельно, много снимайте фильмов, но не для публики. Каждый пусть дома смотрит, дрочит свое страдание. Как нечто постыдное, прячущее свои имена – порно диски. Нет, не всегда, но все же, есть такое, имеется. Порно нельзя туда, порно нельзя сюда. Всюду надо доказывать. Порно – лишь наша часть, цельные мы, такие, в чем непривычны вам.

– Кончи скорее, кончи. Ну же, давай, кончай!

Кончил, устало вытянулся. Скинул одежду, лег. Завтра с утра вставать. В восемь часов разбудишь или поставь будильник. Ладно, лежи, я сам. Мы оказались первыми, узнали любовь быть первым. Вторых признали. Мы вышли на первый план, и мы оказались первыми. Выходит Рубен Севак, он сдавлен и сжат, нацелен. Армения – рандеву. А здесь оказались пули, одна мне призналась в чем-то, пищала на ухо мне. Я воровал ее сердце, она его мне раскрыла. Любила, раз отошла. Она доверяла мне. А я воровал его, таскал и таскал в свое. Я ведрами кровь таскал, а сколько питалось псов. Расплескивал, псы долизывали.

– Как ты у меня?

– Наверно. Если представить себе такую дикость, будто земля кружится вокруг солнца, а не наоборот, то дальше нужно будет признать стоящее в том же ряду явление: люди сами прыгали на ножи. Колющее стояло неподвижно, пока человеческое распарывалось об него, наскакивало, убивалось. Совсем не хотело жить. А что мечи могли сделать, когда мясо плыло само к ним. Имеет ли право голодный рот, полный зубов, себя закрывать перед пищей. Кого-то препятствия превращают в навоз, кого-то делают богом.

Первые дни империи

Подняться наверх