Читать книгу Лермонтов: инстабог - Оганес Григорьевич Мартиросян, Оганес Мартиросян - Страница 1
ОглавлениеРеконструкция Лермонтова
Памяти Гойтисоло
1
Михаил покурил в туалете, выключил вентилятор, вышел из дома в четырнадцать пятнадцать, окружил себя газовой горелкой солнца, вдохнул аромат Пензы, пирогов, пекущихся возле, по-сталински закурил и пошел навстречу автомобилям, металлу, плоти, глазам, человечеству из Испании родом и приобретению денег из банкомата. Там он стоял, терялся, пропускал девочек вперед и старушек, слепленных из щей и воды с мясом говядины за триста тринадцать рублей, долго ворочал память, будто это глыба, читал надписи на стенах, участвовал в них, пил воздух глазами и наконец снял пятисотрублевки, сунул их в задний карман джинсов, засуетился, привел в порядок мозг – борону, едущую по листам полей, одичало осмотрелся вокруг, представился Михаилом одинокому мужчине, просто так, ни за что, и впал в бессознательное Фрейда, мчащегося на катафалке по всем городам и весям. Взял в Магните сироп, варенье, повидло, погрузил их в пакет, почесал место поединка Наполеона и Кутузова – лицо, сделал движение рукой навстречу исходящему солнцу, выпил из автомата газированной воды, навел мосты на Петербург души, источающей тело, в том числе и людей, присел на лавочку, закурил табак, смял листок из блокнота с написанным новым стихом, бросил его в урну, зацепился взглядом за девушку, раздел ее им, сделал ей ребенка по имени Сталелитейный завод, сфокусировал мысль на вагине, поющей трусы и колготки, и прыгнул обратно в мозг. Внутри него дошел до себя, минуя высотки, опрокинул стакан в квартире, разбил его, убрал осколки, сметя их и выкинув в урну, сказал до свидания самому себе, перешел Рубикон в виде мела от тараканов, рассчитал самого себя, произвел выстрел из большого пальца на левой ноге, продырявил носок, убил его и похоронил в куче белья. Раструбил о своей печали всему человечеству, использовав для этого Ворд и микрофон, раскричался всей сутью и всей белизной наполняющего его вещества, за распространение которого сажают в тюрьму или в творчество, заполнил себя стихами и музыкой из интернета, вступил в переписку с парнем, девушкой, парнем, мужчиной, никем, с пенисом, ногами, пальцами и лодыжками, слепленными воедино, истосковался по другим планетам, вышел из сознания своего и снова очутился на лавке. Посидел пятнадцать минут, переместился в табачный ларек, купил Бонд, затянулся им, вдохнул аромат мертвых армян, их уничтоженных тел, расчистил душу от снежных завалов, чтобы прихожане могли войти, удалил заусенец и пошел на мир Третьей мировой войной. Битва эта растянулась на час, закончилась поражением обеих сторон, их выпиской из психиатрической больницы, где лежат всегда двое – человек и планета, скрученные в одно, и потому он сжал ладонями виски, чтобы те не сходились, как стены, и решил, что голова – комната, где нет двери, но есть окно – рот, который впускает свет и заставляет его работать на мозг. Так и было всегда, так неандерталец – космическое путешествие людей на Сатурн, на Юпитер и в голову, которая – парашют, раскрывающийся космосом и сажающий человека на землю. Он глотнул лимонад, который купил в ларьке возле лавочки, откусил от самсы, взятой там же, вобрал в себя кусок от коровы, убежавшей от него громко мыча от боли, и начал рифмовать слова, открыв для того блокнот. Стихи рождались удачно, выходил из него вперед ногами и застревали в уме головой, созданной из Пушкина, Лермонтова, которым он был, и Куприна, едящего и пьющего за сто человек. Строки шли друг за другом, находя сцепление и газуя, чтоб изъездить весь мир, побывать на морях – на пароме, в еще большей воде, в массе и силе людского и созданного, потому что высотное здание – это океан. Михаил выдернул пару волосков из ноздри, удивился их седине или не удивился совсем, сделал глоток лимонада и встретил Новый год, Рождество и Пасху в их едином лице, поросшем бородой и читающем рэп, льющийся, как Ниагарский водопад, из телевизора, радио и человеческих душ, одетых в сланцы, шорты и бытие. Ему поклонилась старушка или ей прихватило спину, потому он встал и посадил саму старость рядом, пожелал ей удачного разложения, смерти, цветов, любовников, денег, машин и вершин, которые есть Поминки по Финнегану, противоположные Улиссу и как-то набившему ему морду стаканами с водкой и тарелками с кутьей. Старуха сидела и стонала, плакала и вспоминала молодость, состоящую из Сталина, его рук, паха, печени, почек и ног, бегущих вдалеке от хозяина и выигрывающих спринт. Иначе ее бы ждали Берия, Ежов и Ягода – инобытие духа Сталина, его Киликийское царство, разбросанное везде в виде камней, стекла, бетона, людей и записки девочки своей матери с просьбой купить ей букву ё из кириллицы, чтобы все платили ей деньги за использование ее. Михаил поднялся и пошел медленным шагом, который есть трактор, сеющий на асфальте, дабы получить потом урожай. А быстро идти – не сажать, не быть плодовитым, только сгонять жир с лицом Шопенгауэра, работающим дворником, слесарем и никем. Шаги привели его на площадку, где его окружили дети и предложили сыграть с ними в футбол, состоящий из одиннадцати мячей и одиннадцатого автобуса, везущего эти мячи на сиденьях в качестве богатых и обеспеченных пассажиров, которые сходя заплатят не за проезд, а за машину, привезшую их. Мышление заработало в нем в качестве экскаватора, начало рыть землю – его самого, чтобы вместо Михаила был котлован, из которого вырастет здание Платонов и вместит в себя целый мир. И он, этот мир, будет больше себя самого, вернее и надежнее жены, зацепившейся за трамвай своим платьем и лишившейся его за секунду, чтобы быть голой во имя животных и насекомых, одетых в себя как в ум. А Михаил мыслил свое сердце, разгонял его, задерживал, проверял документы, задавал вопросы, делал снимки, снимал отпечатки пальцев, так как человек – это одежда, которую надел комок змей в левой части груди. И если человек идет в капюшоне, то вы, догнав его, можете увидеть не лицо его, обернувшись, а три-четыре головы кобры или ужа. Так думал Михаил и стоял на воротах, куда его поставили ребята, отбивал мячи или пропускал их – ему было все равно, не хотелось особо играть, но он делал свое дело, растворенное в десятке пацанов, кричащих, что Ницше – гроб. Мяч прилетел ему в ухо, оно отправило информацию о боли в запечатанном конверте в мозг, тот быстро написал ответ и послал его туда, откуда пришел сигнал, мальчики засмеялись, глядя на красное пятно на поверхности его головы, сочиняющей каждую секунду сей мир. Это футбол тысяча девятьсот семнадцатого года, думал Михаил, эти пацаны – революционеры, а я Ленин, но памятники по всем городам России, не человек, не сухофрукт, лежащий в Мавзолее и ждущий компот, сваренный из своего сладостного и велеречивого тела, идущего на весь мир дождем. Снежки имени Ленина, это же круто, ничего не прибавить и не убрать, но лишь кидаться снежками – кулаками или сердцем Владимира Ильича. Михаил устал, сделал перерыв, отошел, закурил, выпустил дым из мыслей своих, подтолкнул его в небо, разрисовал его с помощью дыхания в цвете, хоть и седом, сжал губы после курения и решил, что сигареты – слова, уходящие в легкие и мозг, вписываемые в легкие, как в открытую тетрадь. А смерть – это когда тетрадь закончилась и закрылась. Легкие захлопнулись от нее. Бессмертие – перепечатывание на компьютер или телефон и издание этих стихов или пьес, прозы, в конце концов. Он бросил бычок, и тот убежал или уехал, так как у быка в рогах вино, которое он пьет, всасывает в себя всю свою жизнь. Ведь проза отличается от поэзии только частотой курения, не более того и не менее, как говаривал Бродский, дружа со своими студентками и читая им лекции о Евтушенко и Вознесенском, которых он представлял как одного человека, как дерево, расколотое наверху, как дуб, на который мочился Пушкин в Царском селе, перевернутом в облака. И так до бесконечности, до капель мочи на трусах юного гения, застрелившего себя из пистолета по имени Дантес, не дрогнувшего рукой с кольцом на нулевом пальце, смытом сплошным дождем.
2
Вечером ушла вся вода из неба, кругом подсохло и стало тепло, так как Аннушка разлила масло и пожарила на нем бекон, шипящий и скворчащий на всю округу, безземельную и бедную, как кузнечик и жук. И Михаил взвился телом и пал на себя слегка, думая, что позвоночник есть гусеница, ползущая вверх или вниз, поскольку легкие – его крылья, существующие одновременно с ним, гусеница и бабочка параллельны в человеке самом, не идут друг за другом вслед, но живут в себе и вовне. Точно так и мозг заряжается книгами и фильмами, как и тело, в котором вместо ладоней и стоп смартфоны, поскольку человек торчит гаджетами во все стороны, мигая ими, светя и звоня. Михаил – просто Михаил, но и Лермонтов – заказал кружку пива, придя в кафе, позвонил армянам, предложил себя в качестве рабочего, получил утвердительный ответ, сделал глоток и вспомнил сон, внутри которого он летал по галактике, читая Лоуренса Аравийского и печатая в пространстве свой текст. Стало легко и уютно, и машины стали сокращаться в размерах, так как время потекло вспять, и они снова стали игрушечными. Не случайно все знают, что игрушечный автомобиль – это ребенок взрослой машины, и он растет, пока не увозит своего владельца на берег Черного моря изнутри, в езде в голове, в груди, в животе и в паху. Появилась пьяная компания, разлилась по округе, взорвалась матом и прочим, разнесла себя всюду, куда только можно, взяла по бочонку пива и осушила с размахом, с брызгами и фейерверками вод. Пьянство всегда полезно, сказала она, выпустила свою часть в виде и форме парня, и тот пристал к Михаилу, предложил ему выйти, чтобы исследовать кулаками лицо и выкапывать из него кровь. Сделали именно так, но на улице стало невыносимо, поля, заполненные разговорами, видео и картинками облепили парню лицо и ослепили его, сделали чужаком, изгоем и парием. Он после взмаха руки, повисшей, словно вопрос в воздухе, принялся бежать, оря и моля о спасении, называя себя грузином и армянином шестидесяти двух лет. И Михаил вернулся назад, начал снова пить пиво и грызть орехи навзрыд, извлекать из них содержимое, данное как полное собрание сочинений Карамзина, изданное вне земли. Потому на небе не было ни звезды, да и минус свет солнца и минус сияние звезд давали плюс облаков и отсутствие светил, пахнущих тмином, чесноком, луком, перцем, чабрецом и кинзой. Перечисление данных явлений природы согрело Михаила, создало тепло в нем, исторгло из себя человечность и мягкость, которые зачастую одно и то же и ничто иное, как проза Бабеля, погубленного крестом, который ныне в роли Пилата: крест собирает суд и выносит вердикт, приговаривая к себе. Крест – это власть и жизнь из оперы Стравинского, идущей в театрах и пешком, потому что машины нет, раз композитор умер. Михаил оценил цифрой пять бутылку и доставку ее, поперхнулся орешком, закашлялся, пришел в себя и сочинил свой мозг, улетевший из него: умов стало два – в нем и вовне, в Китае или в Сомали. Но человек – это не его мозг, его я не в нем, размышлял Михаил, оно в кончиках пальцев, в пенисе, у мужчин двадцать одно я, у женщин двадцать, потому что пенис женщины ушел на создание мужчины, первой была Ева, из члена которой и был порожден Адам. Адам – это член, ребро, и с этим спорить бессмысленно, пока познание и переворот во времени не приведут человека назад, в начало, в исток. А там всё и решится, в том месте, в конечном счете история – воронка, ведущая всю массу человечества в свое горло, до одного, начального, нерожденного: первый человек вино или коньяк в бутылке, его можно и нужно купить и выпить. Ты то, что ты пьешь. Вполне. Через пять минут Михаил был на улице, ловил машину, чтобы не вызывать такси, хотел доехать до центра, там провести какое-то время, не скучать, не гулять, не пить. Сидеть в театре и смотреть на спектакль и не думать совсем. Разве только записать в блокнот после, разъяснить мысль о книге, телевизоре и компьютере, идущим в разные стороны: экран стал плоским, как книга, которая должна стать обратной ему, когда входишь в библиотеку или книжный магазин и на тебя идут прямоугольники книг, гробы, в которых писатели и герои, шагающие в колыбель. А пока книга – могила, индивидуальная, в отличие от электронки – братского захоронения тысяч имен. И тел, шевелящихся, ползающих, повторяющих молитвы и речи Сталина, Гитлера и Франко, направленные из них в уши машин – зеркала, потому что ухо – это зеркало того, что было, что позади. Михаил поймал Фольксваген Пассат и поехал, болтая с водителем, выгружая в его сознание тонны кирпича и песка, привезенные им. Говорил о политике, впадающей Волгой в Каспийское море, о армянах, азербайджанцах, воюющих друг с другом, как виноград превращается в вино, шутил о кенгуру, ходящих по магазинам и набивающих свои сумки едой. Парень за рулем отвечал, жаловался на дорогой бензин, втекающий в бензобак, то есть в сердце, по шлангу – огромной вене, говорил о том, что кровь – это горючее, и оно может гореть в организме, медленно тлеть или привести к взрыву, уничтожить человека, разбросать его по всей земле, засеять ее им, привести к плодам – к подсолнухам с головами людей. Через полчаса Михаил был на проспекте Гонкуров, откуда пошел к театру, но не нашел ничего интересного в сем вечере, завернул за угол, покурил сигарету Блок и пошел в кино Магадан, купил билет, сел на задний ряд вместе с девчонкой, стал смотреть фильм Кобейн и чувствовать женское дыхание, вырывающееся из всех пор соседки, раз через десять минут они уже целовались и ласкали друг другу березы, осины и вязы, сгибающиеся от ветра и роняющие листву. Когда всё закончилось, Михаил взял телефон девчонки и написал в блокноте ее: мозг ребенка – это человек, сидящий на стуле, поедающий клецки, пьющий вино и падающий назад, расшибая затылок и умирая вовне. Фильм был тяжел, Кобейн играл на своих жилах, натянутых на гитару, орал свои крылья, бамперы, колеса, кузов и руль, исторгал из себя величие бешеного быка, но казался Христом, сошедшим с икон и снявшимся в поэме Андрей Рублев. Закололо близ сердца, то ли оно само, то ли округа – двор, куда выходит сердце и развешивает белье, или кормит собаку, или рубит дрова, пишет на них костер и готовит шашлык. Или скажем иначе: ребра – это батарея, которая топится зимой и согревает человека, мерзнущего без нее. И сердце – огромный кусок ржавчины, что может попасть в трубы и заблокировать ход горячей воды – крестный ход вкруг земли. Михаил кинул в рот жвачку, чтобы заработали челюсти и мозг, создав интересные мысли, построив их в голове, подобной башне с заточенным на ее вершине Гельдерлином, сошедшим с ума, но не спустившимся вниз, так как кто теряет рассудок, тот сбрасывает вниз вес и возносится ввысь: шарик как голова, а точнее полет, думал Михаил и держал за руку девчонку, смотря кинофильм, где Кортни Лав разговаривала с мертвым Кобейном, шептала его имя, кричала его фамилию и рыдала умом. А тот краснел и наливался соком, мечтая о попадании в желудок или компот, о растворении в них, о становлении в последующем человеком, когда он пишет пальцами роман или музыку, потому что текст и мелодия в указательном и среднем окончании тела, что – рассвет и закат, так как душа меж них. Михаил поднялся после завершения сеанса, вышел на воздух и зашагал во вселенную, раскинутую кругом, впал в нее, закружился, завертелся, купил семечки у старухи, начал грызть черное ради белого, понимая одно: семечки – это шахматы, черное и белое, сражение внутри семян, окружение черными белых, пока их не грызут, выкидывая черное и поедая белое, хотя некоторые их не чистят и едят прямо так. И надо отметить: безумие – океан, чей антоним – суша, но есть еще небо, которое над ними обоими. И ничего страшного нет, говорит рыба, любое здоровье лечится, есть такие таблетки и уколы и проч.
3
Ночь цвела и плыла, была цветной, не черной, потому что ночь родила от дня и их ребенок занял свой пост, вышел на работу там, где трудилась его мать, на фабрике или в мире, в бытии вообще. Михаил растворялся в витринах, пьяных парнях и девчонках, в пролетающих тачках с громко включенной музыкой, дающей витамины окружающим людям, поскольку время – легендарный певец, поэт, композитор, актер и Марадона, принимающий кокс, становящийся им и идущий на продажу в виде себя. Всюду было веселье, распыление радости, пива, водки, саксофона из джаз-кафе, играющего доллары и рубли, чтобы они дарили усладу и богатство души, которая портмоне, в котором лежит ее тело: расчлененное тело человека превращается в деньги и покупает весь мир. Мимо по улице Бродского пробежали Игрок, Идиот, Бесы и Братья Карамазовы, за ними с топорами промчались Толстой, Флобер и Достоевский, хромающий на мысль о всеобщем спасении одного человека и на ногу, подверженную искусству. Михаил только пожал плечами на это, выпил воды из автомата, выбрал еще чай, устроился на пеньке и начал поглощать чай Роллан, отдающий томами его книг и Нобелевской премией по физике, данной за них. Было тепло и светло, разнообразно, в общем, так как на деревьях росли елочные украшения и шары, которые можно было срывать и продавать поштучно или на вес. Чувства роились в душе, росло вдохновение и творческое постижение мира и человека, судьбоносное значение Гогена, выпившего в виде абсента всю кровь Ван Гога и отрубившего ему ухо руками Винсента: огня, безумия, страсти и старости, завернутой в бумагу и выкуренной за день. Потому и умер Ван Гог, что у него не было просто старости: некуда было жить, и смерть пришла. Михаил пил чай и измышлял свою жизнь, представлял себя путешественником, взошедшим на Арарат, художником, рисующим куриными яйцами, их желтком и белком и вкраплением крови, олигархом, двигающим моря и горы – плач маленького голодного ребенка, президентом любой страны, танцующим на головах стариков, дитем, играющим в отца и мать как в приставку, поваром, готовящим мясо коровы и сдабривающим его своей душой и мыслями, двумя людьми – девушкой и парнем, занятым сексом и поэзией Пазолини, то есть одним, трактиром, где бухают мужчины и дерутся потом, городом, страной и планетой, ощетинившейся башнями и высотками, космосом, который безбрежен и при этом сидит в кино и хохочет над Чаплином и Мкртчяном, играющим их союз. Подошел полицейский, посоветовал не смущать людей таким сидением тут, а впрочем спросил сигарету и ушел, дымя как паровоз, везущий за собой людей, думающих, что это идут они, хотя нет ничего подобного: всякий курящий ведет за собой десятки людей. Он встал, размял ноги и пошел медленно наугад, читая вывески: Октавио Пас, Джером Сэлинджер, Эрнест Хемингуэй и так далее – до поцелуев, бегущих по улице, до ругательств, рассекающих на машинах, до бренности, едящей свинину в кафе, до смеха, танцующего брейк-данс на асфальте, до безумия, читающего стихи в микрофон, и до Дали. Перешел дорогу, чуть не угодив под машину, едущую на красный, так как жизнь – это томатный сок, смерть – из помидоров, как он понял их различие, живущее в маленьком домике на берегу Тихого океана или где-то в горах, в окружении турок и персов, вывернутых наизнанку, где сердце – солнце, красное, как по утрам и вечерам, в силу чего можно сделать вывод, что сердце у людей ночью и днем отсутствует, а вместо него сияет и блещет мозг, очищенный от кожуры – черепа – ножом. Встал и закурил свою юность, прошедшую тут, распятую на каждом углу, всяком человеке, на лестнице, на дереве, на памятнике Борхесу, на лавочках, на машинах, на лбах. Сигарета вспыхнула даже, но вовремя спохватилась, поняла, что она не костер, и вернулась в свои пределы, как Германия в тысяча девятьсот сорок пятом году, стала дымиться и созывать мотыльков погреться, побаловаться светом и жаром, подышать углекислотой, сложными выделениями, в том числе и месячными женщин из металла и камня, и побыть маяком, с чем трудно поспорить: Маяковский был сигаретой, стоящей, скажем, в Атлантическом океане и потушенной очень высокой волной. Уничтоженный ею, застреленный, пригвожденный, убитый, раз иначе было нельзя: маяк видно только при свете. Михаил вынул из кармана платок и утер им свой пот, проступивший на лбу – Стене Сартра, скрывающей полное собрание сочинений Лермонтова, самого себя, вышедшего из берегов и потому живого, дышащего, хотящего женщин и славы, денег и вечной жизни, понятой как оргазм. Он заскрипел зубами, позвонил в такси, вызвал его и предложил отвезти его на набережную, что и произошло. Там он спустился к воде и долго смотрел на Суру, макал в нее подошву ботинка, рассуждал о Превратностях метода, страдал даже интеллектом, заточенным под футбол, баскетбол, волейбол, читал волны – поэзию Китса, – переворачивал страницы глазами, гнал Айвазовского прочь, понятого как моря, чьи филиалы – реки, пруды, озера и Фейербах и Маркс. Рукой провел по щеке, оценил щетину, живущую день, побрил мысленно ее и раскидал повсюду, чтобы она взошла. Дошел до моста, его основания, посмотрел на канализационную трубу, посочувствовал ей, помыслил ее, сделал частью своего философского дискурса, внедрил ее в сознание, порассуждал при помощи нее и заговорил с бомжом, пришедшим сюда. Потолковали о картинах Рембрандта, надели их на себя с двух сторон при помощи ниток, пригласили невидимых людей к себе в дом, точнее – сердце или желудок, которые варежки – левая и правая, очень теплые и хорошие, наполненные ладонями – кровью и пищей, так как сердце питается человеком, а желудок – наружным его. Бомж попросил малость денег, он удовлетворил его просьбу, сделал три шага назад, чуть не угодил в колодец, которого не было, удалился, застал драку трех парней с четырьмя, сфоткал ее, помахал дерущимся правой рукой, застал их гнев, поймал его в воздухе, отразил блоком и отправил назад, в стан сражающихся мужчин, придавив их собой. Через двести метров была скамья, на которой сидела женщина лет сорока, он сел с ней рядом, она спросила сигарету, он ее дал. Закурили трагично, поэтично, эпично, выдыхая сознание Форда и Рокфеллера, заговорили тоже, спросили имена друг друга, обменялись телефонами, создали вакуум левее от них и нырнули в него. Когда пришли в себя, то женщина достала из сумки бутылку водки и предложила распить ее. Михаил согласился, принял пластиковый стакан, влил в себя огонька, в том числе суть такого же журнала с мемуарами Ельцина, без запивки, ну что ж. Поговорили о поэзии Донна, пролетевшей мимо в теле летучей мыши, как решили они и подумали сочно, оба плохо знали его стихи, но беседу вели, касались запятых и двоеточий, некоторых слов, смоченных в слюне, что приятно девушкам, а не мужчинам, разложили пару строк на буквы и смешали их, получив коктейль, который они вылили и накатили водки вместо него. Хорошо им было, легко и тревожно, что кайф, возвышенно, быстро, при этом тягуче очень, медлительно, хорошо. Он заметил кольцо на ее руке, замужем, он подумал, прибил себя к Другим берегам, ощутил тяжелое присутствие трости и Набокова, шляпы, кашне, Лолиты из семечек и кожурок, из солнца в конце иглы, капнувшей клопиксолом. Когда наливали по третьей, показался в конце аллеи Бирс и начал громко свистеть и петь, он распугал души крокодилов и львов и подошел к пьющим водку, поклонился и сел с краю лавки. Они налили ему, Бирс выпил, впал в От заката до рассвета 3 и уплыл, утек, испарился, растворился в кино. Михаил пожал плечами на это, выпил и закурил, раз сигарета – закуска, редкая, как и всё, в особенности человек, облепленный животными и ходящий вот так – босиком и по льду. Стало волшебно, хоть и головная боль кольнула Михаилу виски, но он прогнал ее усилием воли и магнетическим видом Суры, дающей расслабленность и покой – до трех килограммов в день. Где-то зазвучала сирена, прошлась по мозгам и ушам и утонула в них, стало безумно тихо, не считая взрыва, уничтожившего город и отстроившего его.
4
Утром Михаил очнулся на лавке, он крепко спал, женщина исчезла, только бутылка с джинном говорила о том, что было вчера. Очки, деньги и молодость находились при нем, ничего не пропало из этих трех, ничто собутыльница не унесла, только оставила аромат духов на его одежде, скрывающей автомобиль КамАЗ в уменьшенном виде и в образе человека, временного и не. Он протер глаза, обнаружил банку пива, купленную в ночи, когда водка кончилась и джинн занял бутылку, закупорив ее изнутри своей бородой, сделал большой глоток и закурил сигарету Ночь. Познал теоретически бритье Толстого огнем, поприветствовал Астуриаса, проехавшего на велосипеде навстречу мировому признанию и славе в виде денег и девочек, и зашагал домой, решил идти путь пешком. Самозабвенно двигался, чувствуя небольшую боль в левой ноге, сломанной много лет назад и давшей силу искусству, исходящему из него в виде текстов Сосед и Кинжал. По дороге курил и пил пиво, в результате чего усеял свой маршрут бычками, чтобы безошибочно вернуться назад, собирая бычки в банку, оставшуюся от пива, своего рода переплет для стихов с именами Балтика, Туборг и Бад. Ничего не хотел, ни о чем не мечтал, купил только буханку черного хлеба, колбасы по акции и сосисок, чтоб их жарить или варить. Лучше первое, думал он, так огня или перца больше, потому надо жить, надо чувствовать, дышать не только кокосом, но и воздухом южных гор, откуда пришел первый человек и построил из самого себя дом, в котором мы все живем. Михаил зашел к себе, встретил себя, сидящего за столом, вошел в самого себя, стал собой, как двое штанов на одних ногах, открыл окно, чтобы проветрить прокуренную комнату, позавтракал и сел писать стих. Написал десять строк о Наполеоне, вскрыл его сущность и суть, обезображенную красотой, славой и властью, отправил на остров Святой Елены его – по просьбе поэтического мышления и сознания, вскрыл себе метафизически живот, выпустил из него сотни летучих мышей, затянул рану ниткой, дождался зарастания отверстия, которое произошло через десять минут, и срезал швы. Дописал стихотворение, в конце которого весь мир приехал в Париж на венчание Наполеона и Святой Елены, и прилег на диван, плывущий в роман Маисовые люди, вглубь его, внутрь. Включил экран и начал смотреть матч Атлетик-Спартак, где парни с футбольными мячами вместо голов бегали и пинали последнюю мысль Толстого, перед смертью, как сказал комментатор, говорящий домами, машинами и людьми вместо слов. Футбол продолжался долго, скользил по краям телевизора и вторгался в центр его, точкой – мячом, летающим из головы в голову, прочерчивая линию самолета в небе – глотке хорошего пива, разбавленного звездой. Перевернулся на живот, скосил глаза и продолжил просмотр, похожий на мексиканских писателей двадцатого века на общем фото, сделанном в январе. Выигрывал Атлетик, футболисты закончили на этом игру, разделись полностью и сели за выдвинутые столы, начав отдыхать на поле и выпивать, трогая друг друга в заветных местах и склоняя слова объятия, дружба и секс. Он переключил канал, послушал музыку, состоящую из телесности Марадоны и Гарринчи, плюс их друзей, вывешенных сушиться в социальных сетях, потому что фото – кожа, снятая с человека живьем. Так почувствовал он и застрял на музыке, забуксовал в ней, разбрызгивая во все стороны ноты – отборную грязь из-под колес. Вышел на улицу и поехал на свидание с первой попавшейся девушкой, купив роз. Доехал до Политеха, во дворе подошел к двум девушкам, курящим Афган, встал рядом, представился и начал травить анекдоты, разрезанные на слова, поскольку анекдот – корова с топором в голове. Девчонки развеселились и предложили сходить в кафе, попить кафе и потанцевать, устроить разборки в Бронксе, но маленький вариант, выпущенный инди-издательством Плагиат. Поехали на такси, в нем Михаил подарил цветы девушкам, пожал даже руки им, пока они мчались и добрались до кафе Вертикаль. В нем сели за столик, заказали хлеб, соль и квас, перекусили и выпили, ринулись танцевать, выбрасывая из себя при помощи движений семена туберкулеза, астмы, рака и прочих болезней, убегающих по углам и воющих оттуда на людей, норовя укусить. Прошли полчаса, они вспотели, зажглись, раздымились, устроили набег на свой столик, взяли графин с вином, наполнили им стаканы и выбросили напиток в себя. Поговорили о прозе Маркеса, прожили Сто лет одиночества втроем, устроили небольшой Макондо за столиком, заваленным трупами первых любовей мальчиков и девочек из детского сада и школы, где ломают психику детей, заряжают ее и стреляют дробью их лет в светлое будущее, благодарное Сталину за него. Вынесли мозг себе и окружающим, когда начали говорить тосты, полные России, Израиля, США и земли. Ничего не могли с собою поделать, пили вино, также парагвайский чай, столетие с анашой, рассказы Чорана, разделенные им на афоризмы, хоть это и новеллы, а все вместе – роман. Михаил через час долго курил в туалете, пока одна девчонка делала ему минет, долго мыл руки и лицо, мылил их, стирал желтое пятно от сигарет на пальце, которое фильм Место встречи изменить нельзя, потому что запретно, раз след папирос зовет к себе разных людей собраться на данной площадке и скинуть власть, управляющую страной. В зал прибывал в туалет ломились, потому Михаил и девчонка вышли по одному, улыбнулись букету роз на столе, то есть вину, глотнули его и задеревенели на мгновение, увидев друг в друге плоть, так как до этого всё было в душах, ими измерялась вечеринка и встреча и танцы в уме и вне. Души будут скоро продавать на рынках, как мясо, подумал Михаил и съел кусок пиццы, купленный ими. Съели поздней хамон, допили вино, устремились на улицу, поймали такси, умчались на нем на Юпитер и Марс – в дом к нему, к Михаилу, поэту, разделись и начали кувыркаться на кровати, трактуемой как телевизор и комп, по которым одновременно идет одинаковый фильм Пазолини. Поздней пили чай, сидели на кухне, кололи взглядами друг другу орехи – головы и умы – и ели их содержимое, смеясь, как овца и волк. Девчонки уехали, обещав заходить, а поэт пошел в душ, где мыл свое тело – Евангелие от Матфея, намазывая его гелем для душа и смотря себя – фильм. В таком состоянии он вышел через час на улицу и прокатился на велике, как на венике ведьма, проехался по разным местам, дорогам и аллеям, чуть не сбил пса, но вовремя увернулся от двухсотстраничного тела собаки, читаемой блохами и щенками, судя по ее соскам. Вернулся через какое-то время к себе, протер влажной тряпкой колеса и сел постепенно за стол, набросал суть рассказа, выпил чай и завалился спать на диван. Проспал шесть часов и проснулся в себя, внутри увидел закопчённые стены, отсутствие окна и двери, монадность, Лейбница за столом, допрос, избиение, пытку, капание холодной воды на затылок, бумаги, сапоги, холод, очки. Всё это было в нем, пока он не вырубился от истязаний и очнулся уже вовне. Помочился в туалете, почистил зубы, побрился, сунул голову под кран и написал один стих, извлек его из себя за уши и за шкирку, словно кота, который и есть поэзия, а не проза, как пес. Расчесался, освободил лысину от наехавших на нее волос, попрыскался одеколоном и сварил себе кофе, данный как смертная казнь. Пошел на рынок и смотрел на арбузы, взрывающиеся от перезрелости или протухающие за миг, воспетый фильмом Семнадцать мгновений весны, но не осени или зимы, поскольку это тысячелетия, как и лето. Гладил дыню, пока продавец не сделал ему замечание. Тогда он купил ее, попросил нарезать, отнес во двор и там съел, подобно съемкам фильма Судьба человека, где телевизор – однополосное движение, а телефон и компьютер – двух.
5
После насыщения убрал корки в пакет, выкинул его в урну, остыл к еде, отлил в подворотне, присовокупил к своему внутреннему миру книги Прощай, оружие и Ночь нежна, будто оделся в них, напялил на себя, внутреннего, внешнего иногда и срединного, плачущего дождем в своем инобытии, выходе из себя, двинулся в книжный магазин, выбрал себе Кафку, рассказы, выбегающие из книги и возвращающиеся в нее с цитатами из других книг, с познанием их – с добычей, с уловом и пленными. Михаил прошелся по рядам, задержался у философии, полистал Канта в мягкой обложке, впитал пальцами и глазами его, стал умней, деликатней, выше, положил книгу назад, распался на Михаила и Лермонтова, в таком виде вышел из магазина, соединился на улице, рассмеялся, впал в полудрему духа, торчащего из него, как дымовая труба, зашел в поликлинику, купил бахилы, прошел флюорографию, поболтал на пункте регистрации с женщиной, обещал посвятить ей стихи, легкие и воздушные – пневматические стихи, выпил ситро на выходе, съел мороженое, успокоился, расстался со своими мыслями о боге, но оставил идею импортозамещения его. Покурил на углу сигарету Екатерина Вторая, у него стрельнул ее, когда он выкидывал бычок, Петр Первый, или мужчина, похожий на него, усмехнулся ядовито и криво и встал рядом, прикуривая на ветру, ужасном, большом и сильном, собирающем братву из сизых туч для разборок и ведения разговора по понятиям в виде дождя. Он кинул Дирол себе в рот, разжевал его, размял, как борца перед поединком, сделал массаж жвачке зубами, двинулся на автобус, сел в его внутренности, заскользил по дорогам, оглядывая витрины и вывески: булочная Милосердие, магазин Многоточие, банк Егише Чаренц, театр Враг народа номер один, кафе Израиль в полете и так далее, до площади, где шли соревнования силовиков и стояла толпа, где и сошел Михаил, пойдя вглубь людей и встав посреди. Огромные мужчины, вобравшие в себя трактора и комбайны, переворачивали колеса и тягали железо, говорящее с ними на белорусском языке, очень тихо, неслышно, но понятно им всем. Они предлагали перемены, смещение всех должностных центров и чтобы столица Беларуси была на краю, на границе, меж сном и явью, относясь и к тому и к другому, контролируя их, раз реальность – книга, а сон – прочтение ее. Через десять минут вышел гигант, представился Аксеновым и начал поднимать над головой штангу В поисках грустного бэби, тягал ее, уронил, расплакался, разрыдался и ушел, тоскуя о США как булочке с изюмом и маком, съеденной им вчера. Михаил только пожал плечами, заревел, когда вышел просто человек в шляпе, помахал ею вместе с головой, отходящей от тела – в виде первого чуда двадцать первого века, и стал показывать фокусы в качестве антракта, писал дымом от сигарет стихи, как Акопян, поднимался по воздуху, зависал в нем, ставил ногу на него, кричащего от боли и ставшего кубическим и спрессованным пространством, ходил на руках, будто голубь, и скакал на одной руке, как воробей, потому что онанизм это второе, а не первое, едящее больше себя и сливающееся с тучами, чтобы идти своими яйцами и птенцами, питая их сутью планету Земля. Раскланялся фокусник и исчез в воздухе, растворился в его руках и ногах, под головой по имени Солнце, разливающееся глазами в виде лучей, вышли атлеты и начали выжимать руками банки со сгущенным молоком, брызгать им, создавать праздник тепла и огня, речи молока и сахара, совокупляющихся друг с другом и насыщающим воздух собой. Так дошло дело до победителя, который вышел и начал зубами тянуть КамАЗ, фырчащий и сдающий назад. Борьба продолжалась до тех пор, пока колеса, крутящиеся в обратную сторону, не заскользили по асфальту, оставив на нем свой след, будто машина к этому и стремилась: нанести свой след на историю, остаться в ней на века – до следующего года, когда будут менять покрытие на земле и ездить по ней катком. Михаил выплюнул жвачку в руку, осторожно уронил далее вниз и двинулся прочь, на улицу Достоевского – в Амстердам, в переулок Толстого – в Ереван и в том же духе, до гор, разрывов, ущелий, вышедших из голов людей и собранных в одном месте в уменьшенных размерах, но крутых и лихих. Михаил дошел до двора, заглянул в него и увидел, как в выделенном кубическом квадрате воздуха разворачивалось действо: Галич играл на гитаре, убивающей его током каждую секунду своим телом и песнею Я вернусь. Он посмотрел и послушал, похлопал даже певцу, рассказал ему и свой стих, который зацепил барда, и дал ему мелочи в кепку, лежащую на земле. А вокруг было раскинуто сердцебиение, пульсация его, дающая городу красную жидкость, поскольку в каждом населенном месте есть свое сердце, умножающее его на свою кровь, текущую незримо по улицам и домам. Он простился с Галичем, ушедшим обратно в воздух, и начал перемещение. Было хорошо и воинственно, машины мчались с копьями, торчащими во все стороны и находящимися в руках у людей, вызванных из бутылок с пивом и вином. Пробежал мальчик с криком Киндзмараули, босиком, полчищем саранчи на полях, в урожае пшеницы и ржи, танцующим над землей, курящей свою ось словно сигарету LM. И ведь не случайно всё это: Бродский не дожил до смартфона, ставшего им, камера Бродский, видео Бродский, фотографии Бродский и часов Иосиф Александрович, показывающих время смерти поэта – писателя вообще. Углубился в течение людей, огибая мели, обозначенные на плечах, обходя маяки и рифы, просящие милостыню, и сигналя другим кораблям, встречным, как сон, который врезается в голову и покрывает ее обломками и осколками железа и стекла в соотношении два к одному. Заметил продавщицу чужого, она стояла и торговала им. Чуждое земле и небесам было на ящике, на подобном прилавке, похожем на плач Ярославны и смерть Валери. Лежали товары с Урана и Марса, названия их он не знал, и они поражали дороговизной и измятым сложносочиненным видом и запахом, окружающим их. Михаил прошел мимо и поднялся на мост через рельсы, лежащие на земле и не образующие вертикаль, но пока. Затянулся наверху дымом прожитых лет, наполнил метафизический стакан точно такой же водкой и выпил мимо себя, рядом, около, возле, прошелся по мосту, пошаркал ногой, к которой прилипла грязь от попадания в лужу, раскланялся перед Маисовыми людьми, шагающими вперед, неся на руках свои головы, светящиеся тьмой. Включил подробность в своей голове, то есть раздробил молотом целые горы и начал строить из кусков породы свой дом. Провел за этим занятием множество внутренних часов, отяготился работой и решил малость передохнуть. Уронил одну сигарету вниз, другую закурил, третью отдал человеку, идущему вне себя. Забыл свое имя, без него в анонимном обличии взял кусок пирога на земле и съел его всей своей сутью, не только зубами и ртом. Впитал в себя тесто грибы, после чего овитаминился под солнцем и устроил закат в своем сердце, пожарив на нем шашлык, состоящий из самых питательных слов, так как куски мяса – это буквы из всеми забытого языка. Купил газету, начал читать заглавия статей, среди которых были Хемингуэй занимается сексом до сих пор, Сталин курит ручки и карандаши, Чайковский пьет только кофе и Репин нарисовал абсолютно всё на этой земле. Свернул издание в трубку, сунул ее под мышку и вышел из себя на пару минут, сфотографировал стоящее неподвижно тело – себя, пустого и честного в своем отсутствии жизни, и вернулся назад, вошел в самого себя из известных отверстий, включающих даже пенис, думающий вокруг. Прочитал статью Виноватый Рембо, развернув газету, которая как будто звала его, искала его глаза, пуговицы, закрывшие лицо и спрятавшие его. Простоял десять минут, мешая товарищам, идущим с работы или на нее, пожал руку одному человеку, который показался знакомым, извинился, направился влево, в тепло и в лето, в котором июнь упирается в осень, пока июль и август не подошли, а осень – внутреннее состояние людей, которые – прописные буквы, а строчные – это дети, и всё в них, только они, учитывая отсутствие заглавного во многих текстах сейчас. Дошел до собачьей будки, из которой выбежал кот и забрался на дерево, дающее на ветках себя, такие же деревья, но маленькие, как бы подражая людям, кошкам и псам, чтобы они взяли у дерева его суть: порождение того, что полностью не похоже на него и съедобно притом, так как, например, человек должен быть съедобен, но образно говоря: студент съел взглядом профессора и постиг сотни книг. Михаил взял стакан кофе в автомате и с ним встал у входа, дыша остротой вершин. Рядом проистекало живое: матери несли сумки, сумки содержали в себе продукты, те получали удовольствие от мысли, что их съедят. Натурально себя чувствовал, был натурализмом из-под пера Золя, существовавшего ныне в обличии звездных мужчин, ходящих в треснувших башмаках – Европе, а не России – единой и цельнолитой. Если точнее, то в Гренландии или Канаде, раз требуется сказать: глобус есть голова, на которой – страны и океаны, Кавказ в виде носа, волосы как вода или так: очень странное лицо, пугающее скорее, чем зовущее к поцелую и выкуриванию сигарет выпитой рюмке портвейна вслед. Но и надо понять Михаила, уже шагающего по дороге Магас, расходящейся в разные стороны, чтобы косили глаза и делали путь внутрь себя. Он ничего пока не хотел, просто жил себя, втягивал в голову свое тело и листал его, проходил уроки, задачи, задания, решал их, складывал стопками тетради и учебники в углу стола, не давая им напасть друг на друга и лишить жизни врага. Ну и ночи сильнее всего, жарче, громче и чище, звучнее, чем последний выход Ницше в Турине, после которого Турин писал письма Риму и Генуе, а Ницше вскрыл свою черепную коробку и ел ложкой свой мозг. Съел свои книги тем самым, а после их извлекли из его желудка и напечатали вперемешку с его соком, бифштексом, кофе, булочкой с кунжутом и вином. В этом сила и трагедия немецкого мыслителя, германского Данте. Он дошел до ничего, присел в нем на лавку и скомкал пустой пластиковый стакан – гроб для кофе или чая, убегающих из него, мечтающих быть выпитыми и спастись, став частью мыслительного процесса людей. Курились облака наверху, впитавшие в себя работу заводов и муравьев, думающие обо всем, создающие фото и портреты умерших и противоположных им лиц, которые можно назвать кавказскими, так как каждый облик таков. Он смотрел ввысь, размышляя о дожде, возможном и напуганном солнцем, о молнии, которая – игла, шьющая нитями слепленных капель внутренний мир человека, его познание жизни, прочитанные книги, выпитые вина, увиденные фильмы и их столицу – По. Посидел, пережил землетрясение, сход лавины, войну, голод, нищету, философии в том числе, эпидемии, смерть и болезни со старостью и страстью, идущие после нее, только начинающиеся и входящие во вкус после гибели, самоубийства, убийства и т.д. – всего того, что именуется кончиной и завершением жизни, которое – выход в дверь из квартиры – себя. Снова раскрыл газету, пропитавшуюся немного его потом, поразгадывал кроссворд, не нашел кучи слов и почитал анекдоты, похожие на сыр, колбасу, но не хлеб. Закрыл печатное издание, попробовал им убить пару мух, сидящих на лавке, но как всегда промахнулся, точнее попал по пустому месту, откуда насекомые улетели – создавать черный мед – мысли Лотреамона, произведшие их. Вытянулся навстречу горам, путешествующим вместе с ним, оседлал города Тверь, Тбилиси и Рим, прокатился на них, ставших санками, с горки, ушибся немного, перевернувшись, и разбросал миллионы – снег. Очистил санки, увеличил их опять до городов, выдернув седой волос из бороды старика, и заказал по телефону книгу Обрыв. Обломова не стал, потому что тот сама Москва, он раскинулся по ней и стал ею, поэтому можно в ней говорить: пойду в пятку Обломова или схожу в печень его. Оформив доставку, успокоился и стал нарушением правил дорожного движения, попросту им, тем, что в отношениях машин, их свиданиями, встречами, драками, сексом и кровоизлияниями в их мозг, находящийся в багажнике и являющийся тем, что положили в него. Пришло сообщение, он открыл его и прочел об отмене доставки завтра, так как курьеров свободных нет. Выбрал послезавтрашний день, получил утвердительный ответ, заплакал, рассмеялся, рассвирепел, самоизничтожился и сплюнул себе под ноги, желая так оставить свой след, чтобы муравьи и жуки его помнили, пили частицу его, впитывали в себя, становились пищею птиц, попадающих в желудок человеку, а оттуда и в мозг: в книги, фото, кино. Залез на сайт конкурсов, нашел поэтический фестиваль в Таганроге и отправил ему стихи. Проверил почту, нет ли писем, ничего не обнаружил, хотя поэзию свою разослал на премии и в журналы, огорчился немного, но не стал тосковать. Тем более пришел ответ – отчет о доставке письма, уехавшем в Таганрог, пропитанный насквозь Чеховым и его героями, живущими вне его книг, которые целиком есть дома. Пошел до места, где он учился когда-то, там развернул во всю ширь легкие и начал дышать прошедшим, будто пытаясь вернуть его, очеловечить монстров учебы, которыми он и однокурсники были, пропуская занятия и сбегая в кино, нарисованное на одной из сотен и тысяч стен. Сделал вид, что курит, поднося пустое левой рукой ко рту и вдыхая его, обманывая тем самым себя, распятого на высоковольтном столбе, раскинув на проводах свои руки, заряжающие через провода сердцем и дыханием мир. Докурил воображаемую сигарету, отправил несуществующий бычок в материальную урну, станцевал лезгинку вокруг нее или не исполнил ее, что гораздо важней, так как скрытое и упрятанное есть клад. И когда писатель, художник и музыкант спят, грабитель может ножом вскрыть грудь одного из них и унести содержимое, выкрасть сердце его, лечь в больницу, заказав себе новый мотор, и стать, например, Гуно.
6
Вечером следующего дня сидел в клубе Брат, жевал суп чхртма и пил виски, потягивал из пиалы его, глядя на полуобнаженных девчат, танцующих Армению и Азербайджан, двигающих городами Ереван, Гюмри, Ленкорань и Баку. Парни были в основном Грузией, разваливающейся на Южную Осетию и Абхазию. Сходил в туалет, где ему предложили травку, курнул, возрадовался, взмыл своим телом – текстом, пишущимся им до сих пор, порождая тучность и мозг, который, как молоко или каша, может убежать. Вернулся за столик, глотнул кровь великого Хема, даже сделал пару движений с девчонками, поблестел им в лицо золотым зубом, носящим имя Китай, и поплыл по течению музыки, просто стоял и пропускал мелодии через себя, порождал и глотал цельный кайф, состоящий из экстази и ЛСД, текущих через колонки, как захотел ди-джей. Час пролетел за общением с парнем, раскатыванием слов под катком языка, перегоном пустого в порожнее или витаминизацией и насыщением текстов Ремарка, говорящего через них. Когда парень ушел, он опять присосался к виски, взяв и кинув в пиалу лед, привезенный из Арктики и снятый с кончика языка белого медведя, данного как философское понятие и означающего беспристрастность: машину мышления и письма. Решил почитать Пруста, залез в телефон и пьяными глазами побежал по тексту, испугавшись одного: взгляд и глаза могут сбить слова, едущие внутри романа или рассказа – всегда, находясь постоянно в пути. А точка в конце произведения – кочка, после которой разбиваются или взлетают в небо. Но и так хорошо: текст читается, телки танцуют и пьют, парни делают то же самое, а в туалете кокос и секс, сливающиеся в одно. Пруст шел и шел на него, Михаил делал ксерокопию текста умом, вносил в него печатное нечто, удрученное и гомосексуальное – гениальное просто, талантливое во все стороны – наружу и внутрь, потому что гений – это взрыв, длящийся целую жизнь. Михаил глотнул виски и начал читать наоборот Пруста, идти назад, что привело его к нахождению утраченного времени, то есть эрекции духовной составляющей его организма, тела, души, живущих в обе стороны времени – вперед и назад, дабы постигнуть две смерти и, если получится, сделать их одной жизнью, длящейся без конца. И тут же подумалось: время – это машина, она может ехать не только вперед и назад, но и направо тоже или в левую сторону, и можно сказать, что мы живем в эпоху, когда время шагает вкось. Следует добавить еще: человеку только в одном месте тесно – в себе. Внутри себя он ничего толком не видит, не сознает полета, Марса, Сатурна, Юпитера, не может по-настоящему читать или смотреть кино, которые должны или обязаны взрываться в нем зданиями, возносить их, уносить в небеса, на пики гор, на их снег и лед, блистающие в уме. Но книга или фильм – это не книга или фильм, если они не даны в голове всем своим видом и сущностью, не раскрыты и не представлены от начала до конца, разом, в единый миг. Книга – это то, что можно прочесть за секунду, фильм есть полотно, которое можно увидеть за миг. Надоело чтение наоборот, хоть и вело к себе, а не от себя к писателю, ставшему галактикой Кин-дза-дза. Михаил убрал смартфон, уставился на экран, где мулатки добавляли себя в стакан с раскаленной водой и заваривали шоколад или чай. Нравилось ему это, двигался с клипами в ритме, находил себя в них, вкушал их движение, ел их, глотал, потреблял. Все актрисы и танцовщицы представлялись Минаж, ее надутым на мир бедрам, грудям, губам. Весело время шло, улыбаясь парням, девчонкам, мужчинам, даря всем цветы и дисконтные карты в магазины одежды, оргтехники и зарниц, кружась под внутренние мелодии и убивая, обагряя руки в крови, перерезая глотки после улицы Маяковского всем подряд, спокойно выкалывая глаза и протыкая сердца, идя себе дальше, радуясь бытию, где возможно такое: убийства сами по себе, без ответственности, без тюрьмы. Михаил достал блокнот и начал чертить карандашом автопортрет, где щеки назвал площадями или крыльями носа – без разницы, раз искусство подобно смерти, так как оба умирают до человека, еще при жизни его и лежат и разлагаются в нем и вовне. Так происходит всегда, не везде, и Михаил закурил сигарету, наполненную нервами Достоевского, их объятиями и порывами всё объять и понять, возвести Русь и построить новый кремль в Санкт-Петербурге из костей всех умерших людей: править оттуда миром, выписанным из больницы для психически больных только на время, на неделю – на год. Сделал горизонтальную затяжку, вертикально пустил в себя дым и создал тем самым крест, обязанный со временем унести его в небеса. На них будет светить осьминог по имени Солнце, распуская щупальца лучей во все стороны, пока их не обрубит Илья Муромец или Алеша Попович, образуя кровавый закат, тело без органов, которые опять возрастут и согреют планету – и захватят ее. Михаил обессмертил имя свое за пару минут, написав нежный стих – о любви или нет, потушил бычок и отправился прочь, в улицу, в суть ее. На ней он поскользнулся на банановой кожуре, чуть не упал, устоял, перекрестился, так как весил очень много, хоть с виду был невысок и худ, но тяжесть нес изнутри; двинулся по раскаленной ногами дороге, выпил немного воздуха, больше оставив вокруг, смял неприятельские войска Наполеона, сунувшиеся из кустов, убил до тысячи человек, создал ими гору, взобрался на нее, прокричал о своем величии и пошел наугад. Поболтал по пути с прохожим, покурил его сигарету Шекспир, ощутил вкус смерти Гамлета, иносказательно посмотрел вокруг, простился с человеком, пошедшим за ним, но повернувшим через десять метров назад, раскрыл свою душу как парашют и в таком виде продолжил свой путь, стоящий истоптанных туфлей и пыли на них, прилетевшей из среднеазиатских республик и стран. В дороге – Керуака – угодил во временную петлю, перенесся в Америку, в компанию битников и хипстеров, выкурил косячок, станцевал индейский танец, выпил мескалиновое вино, съел пару пейотов, создал над головой облако дыма и газа, вытянул свою складную шею, осмотрелся, увидел Пензу в огнях, вернулся в нее через небольшую черную дыру в пространстве и времени, окунул себя в одиночество и встретил фильм Аккатоне, идущий не по телевизору, а уже по пути, делая встречных людей и бродячих собак своей частью: их снимая в себе. Через пару километров повернул направо и приблизился к своему дому, получил уведомление в телефоне, потому присел на лавку, чтобы спокойно его прочитать. Писали из Екатеринбурга, звали на поэтический фестиваль как участника, обещали оплатить проживание и дорогу, чему он обрадовался – весьма, отправил паспортные данные для покупки билетов и брони гостиницы, номера в ней, данной как телевизор, в который он должен будет попасть и транслироваться, пока не переключат канал. На радостях купил банку пива Рембо и начал быстро его глотать, наполнять желудок сознанием тигров, гепардов и львов, вгонять себя в животный мир, перевернутый и развернутый до божеского, впадающего из центра планеты в храм. Михаил начал подумывать об отъезде, о поиске впечатлений, о новых стихах, о старых поправках, нуждах в еде, льющейся с неба, раз то же может делать вода. Прикончил пиво, наступил на банку, закрепил ее на ноге и прогремел до подъезда, данного как закат. Сбросил одно жестяное копыто, из которого он пил пиво, включил кобру и поднялся на лифте к себе, разулся, стал собой, как Грузия Абхазией и Южной Осетией, вымыл руки, лицо, съел яблоко, поделенное на штаты Америки, выкурил сигарету под искусственным солнцем, птенцом, обещающим стать курицей или петухом и в первом случае грозящемся попасть в суп, погрел воду и заварил крепкий чай. Надел сланцы, выпил на балконе свой Липтон, закашлялся почему-то, подумал, что от сигарет, хотя так не бывает, потому что LD или LM – продолжение легких, вторая часть Мертвых душ, сгорающая в ночи безумного Гоголя – царя своих героев, которого они свергли и убили задолго до тысяча девятьсот семнадцатого года— елки, стоящей круглый год в квартире и горящей всеми органами Ленина. Хлестаков и Чичиков грохнули бога – автора и сами стали богами или их ксерокопиями. Иначе сказать, Михаил вспомнил одного человека, который отрезал от себя каждый день по куску мяса и ел его, пока не очутился в мешке – собственном желудке, где он переформатировался и стал новым собой: новым видом людей – человеком в желудке, победившим других и занявшим собой всю землю в самом начале двадцать первого века. Ушел из прохлады, где руки и ноги виделись ему шампурами, пронзающими тело, входящими в него, чтобы жарить его в огне. В комнате скрестил ноги, включил телевизор и начал смотреть на Дюрренматта, чье тело было в Самсунге, а невидимое наполнение писателя – на грани, так как сочилось в квартиру, перебегало флюидами, микрочастицами и буквами из его книг – трамваев в час пик, везущих буквы, слова и предложения в образе уставших от работы людей. Фридрих говорил об Израиле, исполненном Ирана и Ирака – легких человека, дышащих на соседних балконах вне человека, которого просто нет в этих странах, а есть его части, так как Азия – органы без людей.
7
Ночью проснулся от книги Удушье, прилетевшей к нему, закурил и начал искать на Озоне Кавабату, но его не было, не предлагали, не продавали, не раздевали писателя, не лишали его обложки, чтобы голой продавать эту книгу и сесть в тюрьму за распространение порнографии, взятой за шкирку и танцующей полными ногами в воздухе, наполненном кожурками, а не семечками: кожей взамен костей. И Михаил высунулся из окна, устав от смартфона, начал смотреть на округу и звезды – пуговицы на небе – френче Сталина, расположенном во вселенной, раскинутом в ней, дающей урожай до миллиардов тонн звезд и планет, убираемых осенью, находящейся вне космоса, как и множество других вещей: богов, людей, ложек, вилок, телевизоров, машин, домов, кафе и ресторанов, где подают вареные ножки вселенной в томатном соусе и с красным перцем, сорванным поваром на огороде некой старухи и прибежавшим под ее мат и проклятия в свое заведение, где его зарплата измеряется тысячами долларов и Христов. Михаил дальше продолжил мысль о звездах: когда их не видно – это значит, что пуговицы расстегнуты, скрыты под материей, а на землю смотрят отверстия, из которых может запросто пойти дождь. И добавил: рассвет – это рана, которая позже начинает гноиться солнечным желтым светом – золотом, разбираемым нарасхват, выжимаемым полностью, снова до крови – заката, и так без конца, до ночей – черной запекшейся крови с черными мухами – звездами, достигшими своей крайности черноты и вспыхнувшими во мраке светом и мглою, которую они лижут и едят до тех пор, пока она не кончается и не начинается день. Убрал голову из окна, что для того, кто его видел, означало отрубание ее и взлетание в небо в виде луны, хотя на само деле сознание, помещенное в череп, было на плечах Михаила, но от этого мысль об отсечении головы не становилась неправдой: две истины в общий миг существовали конкретно и четко. Он начал пить чай, макая в него время от времени сухарь, начиненный изюмом, старым виноградом, не ставшим молодостью – вином, и наблюдая то, как около люстры, вокруг нее сражаются свет с темнотой и в таком виде становятся книгой, буквами и страницами. Еще он думал и видел, как чай становится текстом в его голове, зовя кофе, к примеру, лимонад, кока-колу, фанту и пепси, русско-пшеничный квас. Также переносил глаза в фонари и наблюдал ими картину, на которой шел человек, нес авоську с продуктами, остановился, распался и превратился в полное собрание сочинений Бродского, и его тотчас разобрали люди – по тому на каждого, не тронув только одно: продукты, чтоб их не съел поэт. Он вымыл стакан и записал в блокнот свою мысль: буквы разные – зубы, ими книга пожирает и размалывает читателя, оставляя от него после прочтения одну пустоту, гуляющую, работающую и воспитывающую детей; ну а Каверин или Катаев долго потом лежит и переваривает съеденное, растя и растя – в содержимое, вглубь. Поступил звонок, предложил бывший однокурсник поработать на стройке, через три-четыре часа, Михаил согласился, так как денег практически не было. Стал собирать вещи и делать бутерброды с сыром и яйцами, готовить себя к труду, газете такой, в которую его сегодня обернут и положат в гроб и могилу, написав на плите: работа, здесь похоронена она. И будут приходить работяги, юристы, врачи и рыдать над тем, что их делало собой, вытягивало ввысь и наполняло мышцами и кровью, набыченной и стальной. Он нашел перчатки, засунул и их в рюкзак к сменным штанам и футболке, к книге Маисовые люди и еде. Прилег, так как было свободное время, и начал крутить в голове карусель из увиденных фильмов, смешивая их в качестве аварии, соединяя друг с другом, как, например, Шварценеггера, играющего в фильме Чаплина верзилу, хотящего съесть бродяжку до богатства обоих. В общем, раскручивал мозг, чтобы он стал суперзвездой, дающей интервью, получающей кучу денег и имеющей девочек в каждой гостинице страны и земли. Ведь каждый орган конкурирует с другим и мечтает прославиться, потому что человек – это борьба борьбы с борьбой. Испытал удовольствие, взяв с полки книгу Гойтисоло и прочитав пару страниц, больше не стал, чтобы не переедать, положил томик на место, заложив место закладкой – фотографией Маяковского в Ялте, где он стоит горой Арарат и ожидает ковчег. Решил считать и называть буквы алфавита именами режиссеров и актеров, буква т не только она, но и Триер, так полней и верней, и режиссер еще цифра пять, имеющая отношение к планете Юпитер, как Уиллис, связанный с Сатурном и буквой у. Ведь всё в мире взаимосвязано и имеет душу, разную, но ее. И солнце – это Антверпен, потому что так диктует письмо, обладающее сознанием и своей собственной жизнью, проживающей в разных городах России, Германии или Перу. Михаил еще повалялся и начал собираться в дорогу, искупался, оделся и поехал на стройку. Прибыл слегка пораньше, побеседовал с другом, тоже прибывшим к месту, и принялся таскать кирпичи через полчаса, красные сердца или белый мозг, но на этот раз первое. Глиняный человек, думал он и укладывал его части тела, осторожно и гладко, без агрессии к ним. Через каждые полчаса курил и выпускал фиолетовый дым, танцующий босанову и улетающий ввысь, где ветер разрывал на нем одежду и разбрасывал лохмотья вокруг, отпуская на волю невидимое тело дымка. За обедом Михаил съел бутерброды, выпил воды, не желая чая, которого он и не взял, и прилег на доске, покачиваясь на ней, между прошлым и будущим, где человек the best. Работодатель, когда покончили с кирпичами, велел или предложил месить раствор, заливая им щели меж плит. Так и таскали мешки с цементом, ведра с щебенкой, песком и водой, как Феллини снимал свои фильмы: процессы не отличались ничуть, наполненные высокой правдой и искусством кино. Вечером получил деньги, переоделся назад, как в будущее, сел в трамвай и поехал на площадь, не хотелось домой и не сильно устал. Взял пива, чтобы прийти в себя или выйти, открыл его зажигалкой и приложился к нему. Побыл собой и всеми людьми на земле, которые движут его рукой, когда он пишет, творит им души и вбивает в них, как гвозди в кости армян. Глотнул крепко пиво, сильное, как Тарзан, нашел уединенное место и присел там на лавку, отметив отсутствие камер, пьющих из воздуха ром. Понаблюдал за голубем, питающимся в траве семенами, отметил сходство евреев с золой, оставшейся от костра – большого народа, русских или японцев, и вынес вердикт: в них самая суть, потому что огонь – это мысли и мозг, а пепел – литература, ноты, в конце концов. Нет огня, но он будет: вспыхнет, сгорело что. Рыжий или белобрысый пацан пылает, его голова в огне, и от нее остается макушка мальчика-брюнета: черные появились после, они моложе, сильней. И еще: могила белого – это колыбель черного, как решил сам господь. Михаил добавил филиала мировой влаги и жидкости в свой желудок и развернул книгу, вынув ее из рюкзака. Пил и читал, наплевав на смартфон – публичный дом или общежитие фильмов, картин и книг. Невдалеке стоял шум, там разворачивалось строительство огромного человека, подвозили извивающиеся органы и прилаживали их друг к другу, возводили колоссальное сознание, которое должно было заработать и осветить целый мир, рассылая сигналы по более маленьким умам – сознаниям всех людей. Михаил не обращал на это внимание, слишком привычно то было, куда больше его смущали люди разных национальностей, нашедших его укромное место и проходящих перед его лицом: армяне, грузины, русские, англичане и роботы, говорящие, смеющиеся или удрученные, как и он. Один робот стрельнул у него сигарету, тут же ее закурил и отошел постоять. Михаил был рад, что тот не попросил глотнуть пива, что бывало порой. Дым доходил до него, обнимал его череп и звучал в его ушах надмировой ватой, даже эфиром и глухотой. Вскоре загорелись фонари, расплылось тепло от них по округе, запульсировали мысли Маркеса и Кортасара в них, забились и зазвенели, рассылая слова на десятки километров от себя, умерших в качестве тел – пакетов, сумок, мешков. Не надо жить про себя, подумал внезапно он и выкинул пустую бутылку в урну, напоминающую череп с умом, написавшим роман или продиктовавшим его. Конечно, урны – головы людей, с контейнеры – гениев или богов, записал он в смартфон, и люди носят в ведрах и пакетах процессы мышления, выработки его, кормят и поят мозг. Он встал и двинулся в мрак, раскинутый за фонарем, плачущим Лилианой, и исчез из бывшего места, где развивался он. Достиг остановки, сел в вечерний автобус и покатил к себе.
8
В автобусе сел рядом с девушкой, попросив ее убрать сумку, лежащую рядом с ней, положил рюкзак на колени. На спинке сидения он прочел: полные парни добры, толстые девушки злы. Провел пальцем по написанному, вобрал его соль в себя, вычеркнул себя из автобуса, окружил его своей мыслью и душой, с растекшимся внутри них телом, проехал так с километр, вбирая в себя гарь и бензин, вернулся на место, заложил сигарету за ухо и пересел на освободившееся одиночное место, которое он сделал изолятором благодаря работе духа до конца поездки – себя. Долго смотрел в окно – в экран, показывающий одно и то же, стояние на месте, хоть автобус и ехал, предлагая зрителям старое советское кино и игнорируя новые российские клипы, когда действительность каждые пять минут меняется и дома, как кнопки, уходят под землю при нажатии на них пальцем. Заплатил за проезд, вынырнул из автобуса, оставил и пустил его пастись в городе, щипля свежие побеги людей. Улица двигалась, он стоял, приближаясь к своему дому, в котором он кинул грязную одежду в стиралку, выпил холодный сок, поужинал вареной фасолью, приготовленной за полчаса, посмотрел ролик на ютубе, о политике России, неотличимой от творчества Рембо, пожевал черный хлеб и лук, развалился на кровати – полотне Магритта – и назначил цену художнику, задремав и уснув. Но поспать ему дали недолго, потому что раздался звонок и две девчонки из кафе заговорили по очереди, рассыпали ворох слов, посмеялись и подышали, начинили собой телефон и исчезли в веках и в тысячелетиях, в эрах, времени вообще, от конца до начала, сидящих в кафе где-нибудь за пределами Солнечной системы, где ходит пятидесятиметровый Эйнштейн и подает милостыню своего учения людям таких же размеров. Заглядывает в кафе и рестораны, ест пищу, приготовленную согласно Теории относительности и танцует тустеп, когда загораются сады и огни. Михаил перевернулся на правый бок, закутался в простыню и попал в новый день. Вылупился в него, раз буквы – крупицы пороха, которые должны собираться в голове у читателя и разрываться в ней, и тут же другая мысль: закладка в книге – это бикфордов шнур. Михаилу не надо было на стройку, так как эта работа была временной. Потому он позавтракал твердым сыром, положенным на хлеб, выпил какао и пошел забирать доставленную книгу из постамата по имени Бомарше. Экран не слушался его, не позволял набрать код, игнорировал его пальцы, но в конце концов сдался, выдал литературу, добавил ее содержание в мозг Михаила и раскрыл секреты творца. На это он ничего не сказал, просто насладился смыслами, попавшими в него, уложил их на полках, пообедал ими, с первым, вторым и третьим, присел на скамейку в парке, начал читать написанное и вознесенное в гроб. Все это должно безусловно пройти, сказал себе он и сам себе не поверил, чувствуя в себе молодость выше крыши, как опухоль, которая пустит метастазы по всему телу и сделает его вечно молодым. Текст шатался и шел, так как бывает пьяным и трезвым, моряком и солдатом, как показалось ему, решившему, что Блок умер от сожжения его библиотеки – ума: с поздних фото глядит выгоревший изнутри человек. Читал Обрыв и будто прыгал с него, так была построена книга, стоянием на краю, падению и полету, иначе говоря, вариантам себя. Михаил захлопнул книгу и закурил, чтобы лучше осознать прочитанное, еще прочитал абзац с конца, вообще зарядился этим, испытал микрооргазм каждой клеткой своего тела, докурил свой табак, лишил себя быковатости, срезал углы, стал примерным и чутким, обратил внимание на картезианство, валяющееся у куста в пьяном и человеческом виде, поднял его, усадил на лавку и пошел в форме три минус два домой. В квартире включил мышление, осмыслил себя как несебя и себя, собрал небольшие вещи, чтобы завтра отчалить в Екатеринбург, погладил носки и майку, вывихнул мозг, чтобы он болел и лучше думал, и написал слова: одной строки Борхеса достаточно, чтобы не есть целый год, потому что духовное скоро будет целиком кормить человека. Выглянул по внутреннему позыву из окна и увидел Гари и Ажара, идущих друг с другом, само воплощение шизофрении, ставшей здоровьем, когда первый покончил с собой, а второй жив и ныне, радуясь своей жизни и здоровью Земли: пистолету, танку ружью. Михаил помахал рукой этим прохожим, их затылкам в брусничных шапках и спинам с катящимися по ним гирям – каплям пота, и ушел от окна. Положил бритву, салфетки и зубную пасту в рюкзак и выпил стаканчик кофе из Гватемалы, зажевал его пряником, конфетой мятной Буддизм, сохранил молодость в себе, в папке Разное как заразное и присел на диван, издающий скрип тиражом сто тысяч экземпляров в отдельно взятой квартире. Ничего не думал, мысленно уже был далеко, в поезде, в Екб. Молчал, говорил, кричал – глазами, не языком. Вторичные мысли записывал в блокнот, так как в не самом очевидном кроется величайший кайф. Налаживал связи со всем миром посредством стихов – в данное время стиха, рождающего посредством родов, а не кесаревого сечения головы, что делали янычары, добывая поэзию, вытекающую из ран. Получил сообщение от неизвестного номера, в котором прочел: Лермонтов – инстабог, – ничего не ответил, стер смс. Убрал телефон, накатил в легкие дым от сигарет, так как они – алкоголь, снова достал смартфон, воспроизвел по памяти месседж и сохранил в блокноте его. Мало ли, подумал он, вдруг буду писать роман и понадобится название, а тут оно уже есть. Выпил томатного сока, будто густую кровь из шеи гепарда, захмелел от нее, покормил голубей на балконе, насыпав на дощечку им хлеб, и окунулся в дождь, состоящий из света люстры. Под ним он открыл зонт и создал темноту под ним, отбивающую капли света, стекающего по нему. Наслаждался мраком и светом, пил даже их, глотал, потреблял и вкушал, не плача, не рыдая и не смеясь. Хорошо было ему, по-приятельски с бытием, охваченным Прустом, болеющим им, чья гомосексуальность не в счет. Пил яблочный сок сияния мини-светила, высунув голову из-под зонта. Раздувал молодость в себе, как кобра свой капюшон, приделанный к толстовке ее кожи, казался себе терактом среди спокойствия и тишины. Ничего не хотел, кроме отъезда следующим днем, почти вечером, переходящим в ночь, становящуюся утром в поезде, везущем людей из телевизоров, компьютеров, радио и телефонов – проводных или без. Потому что человек без лица – это ранний телефон, не смартфон, не айфон, но провода – разговор глухонемых при помощи рук, раз пальцы их – ответвления внутри квартир, выход к розеткам: стиральным машинам, миксерам, холодильникам и утюгам. Съел финик, найденный в вазочке на столе, вытер клеенку тряпкой, вытряхнул песчинки и мусор и закурил закат, расширяющийся на кончике сигареты и покрывающий красным цветом весь мир. Заполняющий его мыслями из головы, которые высасывает сигарета и умирает от переизбытка себя. Так рождаются боги, чьи фигуры и плоть разбивает молотом Ницше, гуляющий в кепке и трико и выгуливающий ротвейлеров – свои книги, ставшие псами, чтоб пойти вспять – до волков. Михаил вышел на улицу, заперев дверь – подперев собой, пятидесятилетним и тучным, как семь библейских лет, встретил знакомого и покатался с ним на во дворе на качелях. Решили вдвоем почитать стихи по смартфону, открыли Бродского и озвучили Конец прекрасной эпохи, впали в кайф, в наслаждение, в брежневскую эпоху, когда медведь – Брежнев – проспал восемнадцать лет в берлоге – в СССР. Сходили в магазин, взяли квас, выпили его на скамье, куря сигареты Ротшильд, вдыхая их аромат, смешанный с вкусом перца, томата и огурцов. Напиток быстро закончился, поскольку был вкусным и холодным, а вечер был жарок и душен, как душман и Афганистан. Лето текло во все стороны, разносило себя, раздувало, охватывало собой все уголки сознания Генсбура, окружающего Москву, Рим и Париж и оттуда несущегося на остальные города и деревни, чтобы заполнить их дыханием водки и сигарет. Михаил расстался с товарищем, поднялся к себе, дунул и завалился на диван, животом вниз, чтобы не видеть телевизор, включенный до того. Голова была большим циферблатом, не показывающим время вообще, так как не было стрелок, но на лбу красовалась цифра двадцать четыре, а левый глаз был вечером, идущим наверх, а правый – ночью, переходящей в рассвет. Так думал Михаил и засыпал, вздрагивал и просыпался. Слушал телеэкран, речи о бесконечной любви льва к антилопе, сосредоточенной у хищника на зубах, которые буквы, сложенные на шее травоядного в слово люблю. В итоге все же уснул до утра, увидев перед пробуждением Землю плоской со своим лицом на весь земной диск. Проснулся часов в девять, сходил в уборную, в ванную, на кухню, где и пристроился, чтобы пить чай.
9
Зашел в новости, увидел, что Нобелевскую премию будут вручать по новым номинациям – за количество выпитого пива, за секс, за депрессию и за число убитых людей. Включил фильм на смартфоне Три метра над уровнем неба, погрузился в него, сгонял в ночь на чоппере, подхватил девчонку и сифилис от нее, поцеловался с ней, затанцевал на двух колесах под прохладную музыку и разнес черного ублюдка, представившегося Гиви, Кареном и Хасиком. Высунул мысль из себя в блокнот: творчество – когда нет одного или двух зубов. А не только Кофе и сигареты, хотя и они, причем во многом и целом. Но и чай иногда, если куришь LD. Выпускаешь дымок, выстраиваешь мысли, смешиваешь их, тасуешь имена из прошлого, читаешь Экзюпери, летишь над ночным Лиссабоном, проникаешь в Испанию, листаешь записную книжку, находишь отметки, записи, черновики стихов, живешь не себя, а другого, скажем, Онетти или Караваджо – назад и растворяешь свой мозг в черном кофе, выпивая его. Проникаешь в ночь, в ее средоточие, центр, в искусственные фиалки, розы, георгины, левкои и астры, наполняющие чашечку с ароматным напитком, в котором может проехать КамАЗ, уничтожая цветы, наматывая их на колеса и выпивая их сок. Михаил дождался нужного часа, вызвал такси, сел в него и поехал к вокзалу, убегающему от него. Водила молчал, курил, пил чай, ставил его между ног, крутил радио, искал песни, новости, Америку, Колумба, литературные тексты, читки пьес, новой драматургии из Омска или Тюмени, иногда вздыхал, порой смотрел по бокам, резко затормозил, чуть не врезался в бабушку, поехал под ее проклятия дальше, довез, домчал, получил деньги и уехал во внутренности книги Игрок. Приехал рановато немного, поизучал табло, посидел в кресле, покурил в огороженном месте, очерченном мелом, чтобы большие змеи не заползали за него и не уничтожали своих детенышей – сигареты, вылупившиеся из пачки – яйца. Скоро пришел состав, Михаил последовал к нему, загрузил рюкзак на третью полку, надел сланцы и шорты и вышел покурить опять – проститься с городом, который может запросто исчезнуть – перейти из романа в мир. Поезд тронулся, когда он окончательно сел в него, начал читать строки рельс, пить их лимонный и гранатовый сок, проступающий сквозь железо, вышедшее из людей. Поболтал с девушкой и парнем, едущим с ним в купе, развернул перед ними карту головы, тонкое полотно, а не квадрат старого телевизора, посчитал себя гением и рассчитал его изнутри, потому что гениальность – пожар, а обычный человек и талант – зажигалка, костер, плита. Парень ушел курить, и Михаил и девушка сошлись, начали целовать и ласкать друг друга, находить себя и терять, опрокидывать на сидения, раздевать, одевать, рождать, воспитывать, работать, старить, хоронить и постигать в себе кости, стучащие внизу вместо колес. И парень вернулся, обрадовался, выдохнул аромат пятидесяти метров вреда и смерти вокруг, достал три бутылки пива, открыл его и раздал бутылки – карты: двойку, тройку, туза. А поезд шел, вставал иногда, размышлял, рассуждал пространство и натыканные внутри него вещи, предметы, дома. Сама онтология звала их вперед, и гносеология способствовала этому, не предлагая разболтанных железных дорог. Проезжали города и деревни, глядя в окно и допив давно пиво, частично ушедшее на ПМЖ в человеке и цельным куском алкоголя вышедшее наружу. Ничего страшного Михаил в этом не видел, только курил между вагонами иногда и знал, что дым есть пальто. На станции одной Михаил взял копченую куриную ногу, мороженое и пачку сигарет Союз. Покурил у вагона, напичкал себя средневековым временем и античным пространством, нашел их внутри и снаружи, сплел их умом, сделал свое внутреннее связанным с окружением его, сшил единое тело и сел на место. Через пять минут тронулся, загремел литыми колесами, поехал на фестиваль. Грыз куриную ногу, чувствовал место, его движение от сошедших парня с девчонкой, сходил за кипятком, выпил чай. Задышал исходным теплом, когда солнце было лампочкой в квартире первого писателя земли, пока тепло, свет и жар не вырвались, не стали тем, что сейчас. И писатель этот умер, так как солнце – личное дело каждого, заведенное следователями Нью-Йорка, Мехико, Токио и Москвы. Отдал стакан проводнице, не имея своего или его забыв. Погрыз семечки, вынутые из рюкзака, почитал газету, оставленную парнем, нашел статью о Гари, его мистификациях и соленом вкусе губ, выданном его любовницей в интервью. Прилег и начал лежать, смотреть в угол, после закрыл глаза, отдался течению поезда, реке, пробегающей в глазах всех людей, плывущих или загорающих возле нее. Встретил ночь, разлепил глаза, поужинал остатками ножки, съел бутерброд с сыром, выпил лимонад и встретил нового пассажира – тучного мужчину из трактата Феноменология духа, вышедшего из него или сформированного им. Вместе они доехали до Екб, беседуя порой и иногда вопя друг на друга глазами, как будто в другом таятся болезни и смерть. Простились, Михаил доехал на троллейбусе до гостиницы Бродский, загрузился в нее, возрадовался в рамках Гаудеамуса, побыл студентом пять минут, принял душ и связался с организаторами фестиваля, понял, что ему выступать на следующий день, поблагодарил за всё и спустился в ресторан, заказал утку и аперитив, поужинал под хорошую музыку и пошел на прогулку. Встретил Капитанскую дочку, сходил с нею к пруду, покормил диких уток, сплел косы девчонке и повел ее за руку в кафе Пушкин. Утолил ее голод пиццей и чашкой турецкого кофе, танцующего паром канкан или румбу. Помолчал с девочкой, пока она ела, сам выпил чай, оседлал коня размышления, побыл собой, Петраркой, Лаурой, смертью обоих, Хайдеггером и По, чтобы лучше понимать обстоятельства, приведшие их сюда, в поликлинику, больницу, хоспис и могилу их чувств. В зале играла немузыка и ели и пили нелюди, их души танцевали, а тела умножались едой. Михаил оплатил заказ и ушел, оставив девчонку. Погрузился в хорошее время, темноокое, темнобровое, цветущее и свое. Распался на секунды, минуты и часы, прошелся в трех видах и окружил ими красивую девушку. Секунды подарили ей цветы, минуты поцеловали ее в щеку, часы спросили у нее телефон. Так они вчетвером последовали до качелей и покатались на них. Рассмеялись, рассыпались и собрались, после чего восстановился и сам Михаил, показал всеми стрелками одно время, слился с собой и ушел, обещав позвонить, встретиться, поесть, попить, поцеловаться, заняться сексом, пожениться, родить и воспитать ребенка, состариться и умереть, раз последний пункт – основа основ, то, что сводит людей друг с другом и делает их одним: Клейстом и Фогель в одной могиле, понятой как душа. Михаил шел и вдыхал вселенную, прочтя на одной стене Временная смерть сеньора Тобаскеса, миновал ее, сделав фото, и погрузился в улочки и переулки, просто бродил, как вино, гулял, постигал и шептал: вселенная – черновик, она пишется, а потом будет издана или отвергнута, и в последнем случае всё так и останется, космос постигнет стол. И надо понимать, с рождением искусства появилась и смерть, потому что до книг, фото и фильмов человечество жило единым полотном, а творчество разрезало его, сделало дискретным, разделило на части: корова стала говядиной, и одни выступили требухой и копытами, а другие получили высокую цену в качестве отборного мяса. Поэтому Пруст и Джойс великие: один явил жизнь снова сплошным потоком, другой сделал день бесконечным опять. Их не обязательно читать, их главное понимать. Хорошо было Михаилу, он курил, рождался, умирал и обследовал Екатеринбург, как врач, чтобы вылечить его, так он нашел больное место – театр, где проходил фестиваль и где ему завтра выступать. Вокруг колыхала платьями темнота, которая – кринолин, а не короткая юбка дня. И так получается, что ночь прошлый век, устаревшее, старое и ненужное – старческое вовне. Покурил у входа, наполнил воздух содержимым своей души, чтобы люди чувствовали ее, понимали и постигали. Ушел, купил небольшой арбуз на базаре и отнес его в номер. Включил телевизор, футбол, и начал есть полосатое чудо, глядя в экран. Рубились Бавария и Милан. Михаил отметил ослабленность игры обеих команд, поболел за ничью и выкинул корки в урну. Слил напряжение, побрился и завалился в кровать.
10
Утро обезводило организм, Михаил встал и долго пил из-под крана воду, умывался, принимал душ, курил сигарету. Спустился позавтракать, перекусил, выпил кофе, пошел на мероприятие, сидел в зале, слушал, хлопал спектаклю, после которого должны были начаться читки. Играли актеры из ТЮЗа, поднимали тяжести, роняли их, орали, визжали, хрипели, умирали взаправду, фехтовали, вкрапливали в действо эпизоды Лица со шрамом и Терминатора. Михаил подскакивал душой, достигал потолка, ударялся, разбивался и возвращался на место. Ничего не думал такого, просто получал удовольствие и хотел окончания зрелища, так как кайф не должен быть вечным. Вышел на антракте в буфет, выпил кофе, съел булочку, вернулся и окунулся в один общий ум драматурга, режиссера и актеров, слепленных в ком земли и катящийся на людей. В конце вышел огромный мужчина и сел на шпагат, на этом опустился занавес, и все засвистели, захлопали, заулюлюкали, замерли, сгорели и восстали из пепла. Темнота продолжалась, но вот сцена открылась, и вышел человек, открыл поэтический вечер, хотя был день и светило снаружи инди-солнце, представился, прочел список поэтов, членов жюри и ушел, назвав первого выступающего. Им была девушка, лет двадцати пяти. Она прочитала себя. После нее вышел парень. Он озвучил весь зал, каждого отдельного человека. Такими были стихи. Вскоре вышел и Михаил. Выступил. Много хлопали. В конце вечера объявили победителей. Ему дали второе место. Дипломы, речи, фото, фуршет. Михаил ел и пил с поэтами и членами жюри во дворе. Стояли столы с вином. Закуски окружали бутылки. Михаил довольно быстро напился, полез целоваться с одной мастерицей поэтического слова. Поцеловал ее в губы и вырез на груди, также в место зарождения стихов, их появления в свет – в точку соединения тела и души. Нетвердо стоял на ногах, читал свои стихи и чужие, забывал, проглатывал строчки, косил ужасно глазами, доставал монеты и швырял их в воздух, устраивал фейерверк. Ходил колесом, босиком и на руках. Радовал себя и других. Раздавал себя им. Брал пригоршнями себя и бросал людям. И радость текла и неслась, ломая руки, ноги и ребра. Всем было хорошо, временно и эпично. Вечер кружил их в танце, солнце опускалось земельно, наставала пора расставания, а потому безудержного веселья. Михаил вскоре ушел, так как сил уже не было, поднялся к себе, зашел на сайт проституток и вызвал одну, дождался ее, выпил до дна, а пустую кожу надул и подвесил к окну снаружи. Та развевалась там, пыталась улететь, но на самом деле была довольна судьбой. А Михаил залез под холодный душ, отрезвел процентов на шестьдесят, посмотрел телевизор и завалился спать, поставив на семь утра телефон: завтра отъезд к себе, возвращение вспять. Снилась Килиманджаро, высь, африканцы страсть, белые зубы снега. Он вскочил от будильника, собрался, позавтракал и поехал в такси на вокзал. С грустью рассматривал город, тот между пальцев тек. Убегал назад, лая и оборачиваясь на неприятеля. Скулили и выли камни, железо, пластик, стекло. Люди успокаивали и убивали их, так как не могли привести в чувство. Михаил доехал до места, протянул электронный билет проводнице, поднялся наверх, накатил с соседом, который пил пиво и молча протянул запасную банку ему. Так и прошла дорога: в питии и разговорах, излияниях, трепе, серьезе, знакомствах с девчонками и не только, в седых слеповатых быках. Михаил пил и трезвел от этого, отходил от пьянства реальности, где гвоздь – это гвоздь, а не остановка со шляпкой, снятой с головы Шапокляк. Доехал к себе глухой ночью, сошел, пожелав всем удачи, зашагал по выжженной минометным огнем колес и подошв земле. Встретил товарища, встал с ним у лавки, взяв водки, распил с ним, рассказывая о поездке, стихах, грехах. Тот подивился поэту, попросил прочесть что-нибудь, послушал, поблагодарил, выпил и закурил. Сказал, что хорошие поэты рождаются после своих стихов и от них. Поэзия раздвигает ноги-рельсы-строки и рождает человека-поезд-поэта. Так они дожили до утра, разошлись, разбрелись и разъехались – одновременно, Михаил угодил к себе, где свалился на диван и уснул, товарищ исчез из памяти. Ничего интересного в голове не было, потому она сосала сновидения извне, из города, из космоса, из системы. Давала картины в мозг, и в них было всё: победы, вечная жизнь, девочки, творчество, издание в серии Мастера современной поэзии, жизнь навыпуск и нарасхват, потому что человек в любой момент может превратиться в горячие пирожки и разлететься по душам. Такие шли сны, распиливая и внедряя себя в сознание, звучащее Шуткой Баха. Проснулся ближе к закату, протер глаза, отжался раз тридцать, искупался, заварил кофе, поставил его на балконе и закурил сигарету Страх. Вдохнул ее аромат, глотнул горячий напиток, обжег уголки двух губ. Расстался с собой, оставил пить кофе, сходил за продуктами и вернулся. Допил охладевший мокко – к нему, не к себе, ко всем. Позавтракал яичницей и сосисками и выпил на сей раз чай. Залез в телефон, разослал в который раз стихи по журналам и конкурсам, но выборочнее чуть: не всем уделил внимание, не каждому бросил стих, помноженный на других. Журнал Сигарета сразу ответил отказом, написал, что знает стиль и дух Михаила уже, потому печатать не будет. Неприятно кольнуло, но он выкурил папиросу, и всё прошло. Тело хоронят по смерти, душу погружают в могилу живой. Зазвонил телефон: завтра опять на работу, копать землю и месить раствор. Не огорчился даже – деньги всегда нужны. Выключил телефон, вымыл тарелки, стер пыль с плиты и стола. Открыл Кафку, прочел десять страниц Превращения, которое автобиография – о том, как становятся писателем и собой. Положил книгу на стол, выкурил к съеденному и выпитому умом сигарету, прошел глазами еще несколько метров писателя, заложил закладкою место, выпил стакан вина, вышел из дома, пошел на аттракцион, прокатился на колесе с ватой и расставанием, сделал пару кругов, очутился на земле и очнулся, вышел из того состояния, которое было чужим, перестал быть Пушкиным, убитым пулей, пущенной как корабль по его крови и причалившей к сердцу – Америке, – открывшей ее и уничтожившей весь его красный цвет – индейцев, заменив их собой. Думал о Гойтисоло, пока не встретил его – мужчину, похожего на него и несходного с собой, они пошли рядом, начали разговор со слова вода, продолжили, наловили в ней рыбы, пожарили, съели и вытерли руки салфеткой, назвав пятую планету рукой, кулаком, который распрямится скоро и пустит лучи – пальцы – вокруг, так как души людей – Меркурий, Венера, Земля и так далее. Сели с мужчиной на лавку в аллее, продолжили разговор, Михаил сказал: рот – тоннель, выпускающий поезд – слова – или машины – то же, и так получается, что предложения бывают цельные, где можно пройти сквозь вагоны, и разрозненные, не считая аварии. Мужчина рассудил иначе, он выпил коньяк из фляжки и залился розовым светом смеха, погладил свое бедро и выкурил пару лет, дымок от которых поднялся и превратился в портрет Рембо. На это Михаил ответил спокойно: в прозе я ищу поэзию и философию, можно сказать, она сумма их. Мужчина парировал: поэт – это тот кто пишет стихи, не взирая даже на собственную смерть. Женщины ходят по улицам в колыбелях, мужчины – в гробах. Первые каждую секунду рождаются, вторые через каждые полчаса умирают. Мужчина вскоре ушел, исчез, для Михаила – умер и воскрес, и он получил письмо, в силу чего телефон издал звук. Он открыл почту, увидел сообщение от журнала Кровь, раскрыл его. Редактор писал о его стихах, отмечал в них кровь, соответственно, сукровицу, лимфу, узлы, фешенебельность, пентхаус, стояние на своем, витаминизированность, истекание чувств, семя, нагромождение хлама в комнате – нарочитое, синдром Плюшкина и так далее. Были заметки и об отдельных произведениях, находились в них виноград, вино и изюм, гниение даже сыра, дающее неповторимый аромат, яблоки, груши, дыни – всё это отмечалось в них, говорилось что, поэзия его как арбуз, нарезанный на строки, чтоб съесть. Стихи находились мертвыми и живыми, отмечалось, что они – лежать, сидеть и стоять – бог, Христос, святой дух, а не идти и бежать – всевышний и сатана, и при этом был намек, что можно еще бежать. Михаил прочел данный разбор, и у него возникло желание создать пьесу, написать высоким стилем ее, разделить героя на него и героиню и запустить их в текст, чтобы в нем они растворились, словно два куска сахара и слова текли горячим потоком – из кружки в желудок – Босх. К нему подошел пьяный и предложил подраться, сразиться на мечах и в латах, с щитами или без них, Михаил промолчал, тогда нетрезвый начал махать кулаками перед его носом, на что поэт отвечал: драться – биться кулаками – снежками с торчащими из них сосульками. По весне руки тают? – спросил выпивший, загрустил, даже заплакал, уронил слезу и ушел, потирая левую руку ладонью: долго еще вопли и рыдания беспокоили слух Михаила. А он курил и курил, будто это война, а не сидение на лавке, перед которой разворачивается самое грандиозное представление в мире – ходьба людей, их мелькание, хождение взад и вперед, исчезновение, появление, скрещение двух путей, двух дорог, порождающее каждую секунду Христа. Включил на смартфоне реслинг, ушел в мир больших тел, волосатых подмышек и торчащих сосков, брызжущих семенем, а не молоком. Звук телефона привлек двух собак, они подошли, встали и начали смотреть на него. Он показал им экран, псы понюхали его и ушли, двинулся и Михаил через десять минут, которому надоел Луча Андеграунд, его похлебка, сделанная из поверженных им врагов. Дошел до трамвая, дождался его и поехал – в ночь, выходные дни, ужин, листание книги Сильва или прочтение Керуака, в общем, исчез из одной точки и не возник в другой.
11
Утром курил в постели, пил виноградный сок, понятый как вино, листал книгу Мы, читал ее или ел – глазами, умом, ничем, вникал в небольшие слова, рисующие общество будущего, состоящее из плоти и духа Замятина, его паха, лица, груди. Ну так, почитать возможно, сказал Михаил, забыться в ползающих по всей постели и комнате предложениях, понять, что старик – мост меж ребенком и взрослым, именно так. Вспомнил Вейнингера, чье самоубийство и долгая мучительная смерть были погружением в мир психиатрии, где философ и умирал и умирает до сих пор – телом, душой или книгой – без разницы, но сражается с женщиной, в том числе битовской, тбилисской, или сталинградской, ведя в мир абсолютного духа, когда на шампуре среди шашлыка и благопристойности горят и пылают книги Пол и Характер, изданные в разных странах и в различные годы и пронизанные ныне стальным мышлением и сутью. Отбросил в сторону Отто, навис над собой, пошел на себя дождем, спрятался от себя в себе, дождался окончания дождя, ушел на кухню, вышел в нее и выпил стакан молока, как Леон, променявший десятки светских львиц на Матильду, чтобы онанировать и не заниматься сексом: быть богом, а не толпой. Прокачал левый бицепс гантелью, не тронув правый, так как в этом весь смысл творчества, принял душ, под ним выбрил себе лицо и подмышки, заварил крепкий чай и выпил его не ртом, а собой: впитал во всего себя, творчески, поэтически, хорошо. И подумал: не человек рулит – автомобиль ведет человека, в сторону робота, обращения машиной, когда не надо будет умирать: чинить, а не оперировать, заменять детали и лететь себе дальше, в космос – в тепло, уют. В города Вашингтон, Бостон, Чикаго, Сан-Франциско и Салехард. Выкурил тонкий Winston, будто познакомился с девочкой, стройной, как ничего. Испытал литературный оргазм от того, впечатлился, рассыпался на огонек и табак, убегающие друг от друга и зовущие себя, кричащие стой, буду стрелять, кашлянул в сторону Свана, поднял глаза к богу, распечатанному и приклеенному к потолку цитатами Пруста, потушил сигарету в пепельнице, чтобы после ее докурить, и взорвался стихом Кавказ, разлетелся во все стороны Нальчиком, Сухуми, Тбилиси, Грозным, Махачкалой и Баку. Всюду устроил юг, цветение, выстрелы, кровную месть, разборки, алычу, персики, волосатые киски, ружья, бурки, Ваз 2106, тонировки, сакли и кинжалы, разрубающие гранат. Отныне моя квартира будет называться мини-Кавказ, сказал он и выдохнул из себя Ереван. Начал собираться на стройку, зная одно: насекомые – ползание, животные – ходьба, человек – бег: бог – это танец. Всё нужное положил в рюкзак, оделся и двинулся к месту труда и звезд, падающих в раствор. Отработал восемь часов, пообедав с товарищем пловом, который тот приготовил и привез, приехал домой, так как устал, помылся, принял душ с океанским гелем, и прилег на кровать, включив телевизор. Начал смотреть кино: Двое в одном гробу, где Микки Рурк рубил дрова и убивал Буратино, кричащего из каждой щепки о своей боли к отцу, к папе Карло, который вырезал член, но смутился и сделал его на лице в виде носа: сокрыл его, сделав открытым всем. Переключил канал, вышел на бокс среди юниоров, где кулаками пацаны ставили друг другу на лице пятерки, высшие отметки в их школе. Начал скучать, позвонил знакомой, поболтал минут десять о разного рода делах и событиях, затронул тему фашизма, который распался на маленькие куски и проник в то, где его раньше не было: в шоколадки, конфеты, печенья, жвачки, пиво, соки, сосиски и земное ядро, в котором он спрятался, как в яйце Кощея, в виде наркоманской иглы. Закончили разговор, но напоследок он произнес: старость – это победа над смертью: детством и взрослой жизнью. Решил сходить в магазин за салями и соком, оделся, дошагал до Пятерочки, взял нужное, на кассе поздоровался с работницей, получил молчание в ответ из коробки по имени Рот, которая, судя по всему, оказалась пуста, спросил, сколько стоит салями, действительна ли цена, но ничего не добился в качестве слов и решил, что их очень много в черепе кассира, потому они мешают друг другу и не могут выйти наружу. Расплатился, двинулся в путь, внутри себя говоря: о, Морелия, лучшее место на земле, уют, покой, высь, средоточие моего сердца, фреска, не местность, не город, просто искусство, само, вне трудов человека, топчущего твои сады и цветы, как то, что они съели и сделали собой; так в них цветут огромные десятиметровые цветы, даже выше и больше, бутоны размером с орла, парящие в небесах и охотящиеся на ноздри людей, вдыхающих их; люблю тебя, ты моя. И добавил еще: нормальность – телевизор, компьютер – шизофрения: движение времени в одну сторону, направленность его в две; стационарное радио – твое я, переносное – твои я, ты, мы, мыслимые в голове, существующие в ней как твое я: один канал в проводе – шкуре змеи – или несколько: две кобры или гюрзы дают работу уму, оживляют его своим ядом – электричеством, током, оживляя компьютер, ночь и телеэкран. Ведь человек – это он, мужчина, но во множестве я – шизе – это человечество: он и она как оно. Но шизофрения – это и путь гения, и его оборотной стороны: в человеке может быть не только от двух я, но и ноль их и даже минус – бездна, в которую провалился и превратился в нее Ницше. Добрался до дома, скинул купленное в холодильник, живот, который может поглотить в себя всю квартиру, если вовремя не закрыть его дверь, что относится и к микроволновой печи и к газовой плите. Охладил сок, налил в стакан, вставил в него соломинку и начал медленно потягивать разбавленный водой порошок, смотреть по смартфону фильм, впитывать в себя его соль, постигать, вбирать Амаркорд. Думать его героев, мочеиспускание неожиданное одного, удовольствие от этого, картины, исполненные, нарисованные и созданные печенью Феллини, радоваться слегка, но больше грустить о гении, который де Сика плюс. Покурил свое сострадание к людям и животным, которые – крест, вертикаль – первые, горизонталь – вторые, а вместе – распятие бога – Христа. Согнул ноги в коленях, снял носки, положил у дивана, состарился на пару минут, поставил на паузу фильм, выкурил настоящую сигарету, чтобы осмыслить увиденное, и вернулся с балкона, закрыв плотно дверь. Но не захотел больше смотреть кино, чтобы не объедаться, решил оставить фильм назавтра, включил канал легкой музыки, присел в кресло и начал распечатывать ее текст у себя в уме. Побыл вторником, средой, четвергом и пятницей, а до субботы и воскресенья слегка не дошел, перескочил в понедельник, раз последний день недели следует после – субботы – смерти. В субботу и воскресенье отдыхают, поразмыслил он, так как умершие и воскресшие не трудятся: мёртвый и вечный как крайности, как кончики крыльев орла не работают. Они – вне. Но всё меняется, и часть людей занята в эти дни. Это – тебя нет, потому что ты есть, или наоборот. Пересел на диван и записал для стиха мысль в смартфон: фантастика – это крылья без птицы. Встал, налил в рюмку вина, начал потягивать медленно, как будто это была чача или спирт, так как философия именно последнее, неразбавленное в отличие от беллетристики – водки, пива, вина. Что же тогда поэзия? Сигарета к тому, дальше идя – наркотик, каша или косяк. Потому и поэты долго не живут: наркоманы они. Михаил пропылесосил комнату и пошел на прогулку, поздоровался с соседом в подъезде, доктором философских наук, поговорил о последнем желании Сенеки – объяснить отца суммой сына и деда – и вышел на улицу, спугнул стаю воробьев, угостил сигаретой прохожего, попил воды из фонтанчика, установленного во дворе, и отправился дальше. Пожарил глазами голубя и съел его к радости птицы, приобщившейся так к человеку, ставшей частью его ума и, возможно, текстов или кино, отпустил душу голубя на волю в виде дыма от сигареты, выкуренной потом, и сел в маршрутку, доехал до улицы Лермонтова, прошелся по ней так, будто лег вне себя в гроб или достиг рая, состоящего из морского льва, охотящегося на морскую антилопу и убивающего морскую гиену, и выстрелил из пальца себе в висок – невидимой пулей, мыслью заряда, его душой, сделав тем самым виртуальное самоубийство, нуждающееся теперь только в одежде – реальности, чтобы надеть ее на фантазию и сновидение – тело. Михаил постоял под табличкой со своей фамилией, сфотографировал ее, разместил снимок у себя на странице в ВК, возрадовался сотням лайков и комментов, красивым девочкам, пишущим ему и последовал дальше – вне себя и в себя. Куря, в силу того, что курение – чтение, а вкус потом и дым в тебе, никотин есть твое творчество, создание музыки или текста – в теле своем и душе или выносе их из себя, как выбивают мяч в аут, чтобы не забили гол. Да, думал он, искусство – выстраивание себя вкруг себя, дом, который ты носишь, творя комнаты – главы, где ты и будешь жить или продашь жилище компании или издательству: ведь так и появились дома: был один дом – пещера, созданная душой, скажем, неандертальца, и эту рукопись он продал Эксмо или Галлимару того времени, и они издали его домами по всему миру, потому рукопись – пещера или шалаш, книга – квартира и дом: плиты как переплет. Остановился, написал знакомой в сети, что хочет писать ей неприличное и обмениваться с ней неприличными фотками, получил ответ: тогда я тебя заблочу, проведешь свою жизнь в черном списке, отрезанный от женщин, денег и славы. Он промолчал, не ответил, хотя появилось желание забанить именно ее. Не стал этого делать, купил чай в автомате, зайдя в Магнит, начал пить возле выхода, ненароком живя. Включил на телефоне музыку, но прохожая женщина попросила его выключить звук. Он не стал этого делать, просто отошел и не стал никому мешать. Продолжил кайфовать под Eagles, ловить Америку, летящую в его телефон и оттуда бросающуюся песнями в прохожих, пачкая их гармонией и собой. Через пять минут зашагал опять, взял пива даже в ларьке, отдал за него деньги, сорок рублей, и вечность, открыл бутылку ключом и начал глотать любовь. Добрался до места скопления девчонок на бревне, поздоровался с ними, прочел три своих стиха и разогнал тем самым девчат: они испугались того, что забеременеют от поэзии, от голоса, произносящего ее. Так он остался один, допил пиво, воткнул бутылку горлышком в землю, чтобы она капала в нее и пьянила, и пошел до себя. По пути покормил бродячего пса, купив упаковку сосисок, поругался с женщиной, обвинившей его в том, что от него исходит внутренний свет, делающий очевидным убогость провинции, и зарулил домой.