Читать книгу Непрерывность - Павел Гигаури - Страница 1

Оглавление

© П. Гигаури, текст, 2020

© Де’Либри, издание, оформление, 2021

Предисловие автора

Эта история написания романа реальна, в ней нет никакой художественной или нехудожественной выдумки. Я решил написать это предисловие, потому что оно родилось из романа, как его часть. Художественный роман и нехудожественная жизнь не имеют между собой границ, и движение мысли между ними происходит абсолютно беспрепятственно.

Роман не складывался. Он не давался в руки, он ускользал, он не формировался в одно целое, он распадался на части. Первый вариант я написал относительно быстро, но он привел меня, как автора, в никуда. Я начал его переписывать, но из этого тоже ничего не выходило. В тихом отчаянии я отложил его в сторону, забыл про него, написал совсем другой роман.

Когда я вернулся к рукописи, стало ясно, что менять надо все. Я начал все переписывать, но опять чего-то катастрофически не хватало, и я не мог понять чего. Это что-то было рядом, где-то за спиной, но даже если я оборачивался, оно, это что-то, все равно оставалось за моей спиной. Это был очень мучительный, изнурительный процесс. Я почти физически ощущал в голове и теле груз, который невозможно сбросить.

И вот однажды…

Я медленно всплывал из сна, функции сознания одна за другой включались по мере пробуждения: вот появился маленький проблеск сознания, потом включилась память – и тут я услышал голос. Точнее, я не слышал звука, голос возбудил слуховые центры, минуя барабанные перепонки, проводниковые нервы, он с какой-то другой стороны, напрямую вошел в мой мозг – и я воспринял это как услышанное.

Я услышал одно слово, которое никогда не знал раньше. Я никогда не слышал этого слова, не знал, что оно значит, я не знал, существует ли такое слово вообще или это гипногогический неологизм, рожденный в мозгу где-то между бодрствованием и сном. Я запомнил это слово, и как только окончательно проснулся, сразу полез в интернет. Слово оказалось настоящим, оно существовало, но я никогда его не встречал – я знал это точно, потому что можно не помнить слово, но помнить, что оно значит или хотя бы из какой оно сферы. Даже совсем забытое слово все равно вызывает многократно удаленные, невнятные эмоции, какие-то минимальные колебания в сознании.

Здесь все было ново, полная стерильность. У слова был автор. Он жил в девятнадцатом – начале двадцатого века. Я никогда о нем не слышал. На фотографии – человек, выглядящий, как типичный философ и ученый из девятнадцатого века, но что-то меня насторожило в этой фотографии. Я продолжал всматриваться в снимок, в подпись под ним: Чарльз Сандерс Пирс, родился 10 сентября… Вот оно, необычное: сегодня как раз 10 сентября, день его рождения. К этому моменту работы над романом я уже знал, что год рождения не имеет никакого значения. Из слова, подсказанного мне философом из прошлого века, родилось название романа, и сразу же выстроилась канва повествования.

Путешествие продолжается, потому что мир остается непознанным, потому что вопросов больше, чем ответов. А именно вопрос нарушает равновесие и переводит потенциальную энергию в движение.

Откуда был голос, который подсказал мне слово, никогда ранее не слышанное?

Синехизм значит непрерывность.

* * *


Моя книга должна начинаться так: «Однажды жилбыл…». Нет! А почему, собственно, однажды? Может, дважды, а может, трижды? Вся эта нумерология противоречит идее книги. Жил-был – понятно, присказка. Значит, реально существовал в прошлом времени. Но время очень относительно в глазах человека, это страшилка для взрослых, потому что там, в конце времени, – смерть.

А может, так: всегда жил – не был человек? А почему, собственно, жил – не был? Может, еще больше упростить: всегда не был человек. Всегда – это настолько абсолютно, что «всегда не был» оборачивается своей абсолютной противоположностью: был всегда – просто в разных формах, в разных мирах. Ведь нельзя что-то назвать и при этом говорить, что этого нет. Раз что-то назвал, то оно уже существует.

Это уже ближе к делу. Этот человек – главный герой моей книги, он называет себя «я». И я буду называть его «я». Он хочет написать книгу, но не знает, как ее начать. Вся книга о том, как я будет искать начало книги, которую он задумал написать. Объект его книги сам по себе подразумевает отсутствие начала, и в этом вся интрига, сложность ситуации. Я хочет написать книгу о Непрерывности. Непрерывности как принципе и условии существования всего, когда все неразрывно связано со всем, и поэтому все оказывает влияние на все, и все непрестанно движется из никуда в никуда, о Непрерывности, которая бесконечна и вне времени, и эту Непрерывность нельзя, невозможно прервать. Я надо определить Непрерывность художественно, чтобы было наглядно видно, что это такое.

А что такое Непрерывность? По сути, это принцип – не материя, а именно принцип. Какой тут нужен образ? И вот я приходит с таким образом (это обязательно должно быть в книге): течет большая, могучая, многоводная река, и если из этой реки зачерпнуть стакан воды, то река не потечет дальше с дыркой от вычерпнутого стакана, в ней не будет зияющего отверстия, ее течение не нарушится в своей целостности.

Но самое интересное даже не это. А то, что этот стакан воды рано или поздно вернется в реку: дождем ли, подводным источником, отдельными молекулами и атомами – неважно, но с течением времени он опять будет в реке. В этом мире нельзя создать пустоту, как нельзя зачерпнуть стакан воды из реки и оставить в реке дырку от стакана. Пустота, как мы ее себе представляем, есть ноль, который определяет отсутствие единиц, и этот ноль так же реален, как и любое число, и без него невозможно представить себе числовой ряд, переход от реальных чисел к воображаемым минусам. Мир есть одна непрерывная единая субстанция, и у этого мироздания нет другой стороны или изнанки, все едино и не имеет ни начала, ни конца. И этот мир создан бесконечным Богом, который и есть самый главный материалист.

Что-то вроде этого. Какой кайф – делать то, что хочешь, просто потому, что к этому сейчас лежит душа. Вот так катить по пустому шоссе на мотоцикле, поднимая ветер, который сдувает с мотоцикла шум мотора, оставляя его где-то за спиной вместе с выхлопными газами, и погружаться в густую, тягучую тишину, и думать о начале книги, которая только зарождается в голове и, может быть, никогда не будет написана.

Будет книга когда-нибудь написана или нет – это неважно. Это имело бы какое-то значение, если бы я был кому-то обязан этой книгой, если бы я в неимоверном порыве себялюбия думал о том, что эта книга может спасти мир или открыть людям глаза на происходящее вокруг, но мне, как и герою моей книги, не хочется спасать мир, потому что я не знаю как и не знаю от кого.

Написание книги – это форма жизни, форма существования, попытка найти словесное выражение для трехмерных образов, которые рождаются из глубины забытого или полузабытого и почему-то вызывают острое ощущение значимости жизни.


Я свернул к безымянной бензоколонке в прерии Северной Дакоты. В определенных обстоятельствах безымянность – это эквивалент свободы. Когда ты не знаешь точно, где находишься, и тебя это особенно не волнует, потому что ты никуда не опаздываешь, и это незнакомое место без названия будет тебе временным пристанищем на несколько минут или полчаса, и ты к этому месту ничем не привязан и забудешь о нем, как только его оставишь, то возникает ощущение легкости и безответственности, какое, наверное, бывает у бездомных или у последователей разных учений, которые учат ни к чему не привязываться сердцем. Я выключил мотор, отбросил подножку и аккуратно наклонил мотоцикл влево, чтобы он оперся на нее.

Солнце было в самом зените, его прямые лучи пришпилили воздух к поверхности земли, и он стоял неподвижно, нагреваясь на раскаленном асфальте, как на сковородке. Ветер был только на дороге, вокруг мотоцикла. Было приятно чуть размяться, потоптаться вокруг мирно припавшего мотоцикла, но если стоишь на одном месте, начинало припекать. Кроме меня, на заправке никого не было.

Почему я волнует Непрерывность? Потому что он появился в этой жизни, как и любой человек, не по своей воле, его никто не спрашивал, хочет он родиться в мир или нет, он просто однажды осознал, что живет.

Я появился, как и все мы, не из ниоткуда, его появлению предшествовала встреча родителей – то ли романтический ужин со свечами и вкусным вином, то ли большая пьянка с шумом и гамом, дракой и длинной сумбурной ночью, то ли длительное хождение по врачам для лечения бесплодия. Как бы то ни было, но процессу зарождения предшествовала череда немаловажных событий, которые определяют судьбу новорожденного.

В результате этих событий кто-то рождается в королевском дворце, и вся желтая и прочая пресса брызжет слюной, высасывая новости из скудных сводок королевского пресс-секретаря, а кто-то рождается в тюрьме, и его или ее кутают в казенные пеленки и помещают в казенный дом, но большинство рождается где-то между этими двумя крайностями. И во всех этих рождениях есть одна общая черта – они результат жизни, сложившейся задолго до их зачатия.

Со временем тоже получалась какая-то путаница. Деление времени очень условно, есть одна непрерывная лента времени и нет никакого прошлого, будущего или настоящего, а есть только мы, которые придумали настоящее потому, что нам доступно только настоящее, но уберите нас – и исчезнет настоящее, а с ним – прошлое и будущее. Будущее эфемерно, оно там, куда можно и не добраться с нашим хрупким сознанием, у будущего только одно предназначение – это стать настоящим, а потом уйти в прошлое, то есть пройти через нас.

Мы живем, как куклы-марионетки, привязанные к ниткам, уходящим в прошлое, и это прошлое, натягивая нитки, приводит в движение нашу жизнь, подчас против нашей воли. Иногда, поскользнувшись и потеряв равновесие, мы лихорадочно хватаемся за эти нитки, пытаясь повиснуть на них, как на стропах парашюта, в надежде восстановить равновесие и остановить падение, но нити поддаются нашему рывку и вытаскивают нам из толщи времени какое-то воспоминание. И это наше воспоминание не принадлежит нам, оно наше не больше, чем звезда на небе или отражение луны в озере, оно напоминает нам о нашей беспомощности во времени. Мы во времени, как пузырек газировки, образуемся в толще жидкости, поднимаемся вверх и лопаемся.

Пространство тоже непрерывно, в природе нет четких границ, горы переходят в равнину постепенно, океан один, а не пять. Где граница между Индийским и Атлантическим океанами? Они условны. Северное и Южное полушария существуют, но границы между ними нет. Это люди придумали границы, отчасти из страха или из жадности, а отчасти ради удобства классификации. Племена устанавливали границы и убивали пришельцев, чтобы выжить, но эти границы проходили через их головы, а не по земле или рекам. Это человеческая натура – все помещать в какие-то рамки, расставлять по полочкам и делить, делить.

Что такое граница государства? Кто ее создал? Таких границ нет в природе, это абсурд. Но люди создают границы, а потом начинают молиться на них, потому что так легче. Европа отделена от Азии Уральскими горами. Это правда? Нет, это придумано. Придумано для удобства. Человек сразу растеряется в пространстве, если исчезнут эти условные границы, которые создают иллюзию замкнутости, то есть убежища, и иллюзию упорядоченности. Я однажды понял, что границы – это синоним страха, что границы ограничивают, сужают мир, делают его маленьким и упрощенным.

Когда я осознал непрерывность существования, то не смог определить свое место в этом непрерывном мире и подумал, что во всей бесконечной Непрерывности должен быть заложен ответ на вопрос: почему данный человек (он имел в виду себя) родился именно в данный момент, где хотя бы условное начало нашей судьбы и почему я – это я, какие обстоятельства сложились таким образом, что он появился на свет, и откуда он появился на свет, и в чем его предназначение? Или его нет? Но главное, что заинтересовало я, это внутренняя непрерывность, непрерывность души, непрерывность живущего, живого: Непрерывность своим отсутствием границ вела к бессмертию.

Вопросов было много, а ответов не было. И я отправился в путешествие.


Итак, моя книга будет о том, как я ищет начало книги о Непрерывности – том уникальном начале, которое соответствует его жизни, его мыслям, его книге. Речь именно о начале книги о Непрерывности, а не начале Непрерывности, ведь искать начало Непрерывности бессмысленно – его просто не существует.

Начало – это ключ ко всему, это фундамент всего строения. Уберите из Библии первую фразу «В начале было слово…», и последующее повествование потеряет значение. Но что должно быть началом в условиях непрерывности? Вот этот вопрос, который я должен исследовать в книге. Точка, из которой я может начать рассказ о прошлом – о прошлом как настоящем того времени, и должно быть ясно, что именно отсюда должен начаться рассказ, если это вообще возможно.

Может быть, это невозможно: нет такой точки, потому что поток непрерывен, и начиная рассказ с какого-то момента, мы с самого начала предаем историю и заведомо разрушаем повествование. И об этом будет книга, которую будет писать мой герой, который называет себя я.

Кто должен быть я? Сколько ему лет? Это неважно.

Хомо эректус, хомо сапиенс, хомо новитатус…

Как насчет любви? Личной жизни? Надо положиться на случай и вдохновение, что-то должно выйти. А может, его сделать голубым? Это тренд, и это объяснит все его небытие. Нет. Я будет почитателем женской красоты. Может, была какая-то несчастливая любовь, а может, я ее еще не встретил? Будет видно по ходу дела. Я не должен иметь четких характеристик, ведь он – порождение Непрерывности, в которой нет разграничений.

Солнце стало припекать не на шутку. Надо седлать мотоцикл и поднимать ветер, а то так можно получить тепловой удар. Я залпом выпил бутылочку воды, потом с хрустом смял ее – так она занимает меньше места в мусорном баке – и туго прикрутил пластиковую пробку, чтобы бутылка вновь не расправилась. Потом сел на мотоцикл, включил зажигание, воткнул передачу и покатил дальше, оставив безымянную заправку позади.

Итак, подведем итог: есть главный герой, который пишет книгу. Пишет ее то ли от безысходности, то ли оттого, что делать нечего, то ли по инерции своей жизни. Он плывет по течению, он это очень четко понимает, но не знает, как выбраться из водоворота, и куда выбраться, и где он окажется после. Я путешествует, чтобы написать книгу.

Счастливые люди не путешествуют, счастливые люди сидят дома и наслаждаются своим счастьем. Исключение составляет молодежь после школы, она выбралась в большую жизнь, но не знает, насколько мир велик или мал, каковы его размеры, где его границы (опять границы!). Молодые люди видят перед глазами оживление картинок из учебников, и вся жизнь и окружающий мир обретают плоть и форму. Для них путешествие, точнее, перемещение в пространстве, – как первые шаги ребенка. Разочарование приходит потом. Все остальные ездят отдыхать. Цель путешествий большинства людей очень туманна, это очередная химера.

Люди ездят в отпуск, чтобы что-то посмотреть, а потом возвращаются к прежней жизни, как ни в чем не бывало. Зачем было смотреть на Венеру Милосскую, Мачу-Пикчу, Кремль или Великую Китайскую стену, если по возвращении домой все остается как было? Ну увидел ты эти чудеса света, а дальше? И чем больше видишь всего, тем бессмысленней кажется затея. Зачем все это?

Можешь с гордостью сказать: «Я видел это, и это, и это. Это просто удивительно, восхитительно, нереально и прочее и прочее!!!» И? Глаза не могут удержать увиденного, а голова пытается удержать его в памяти, но картины расплываются, как капля краски в воде. В ход идут фотографии, которые потом никто не смотрит, потому что зачем? Единственное разумное объяснение таких поездок – это на время забыть о реальности своей обычной жизни.

В настоящем путешествии надо видеть места, которые ты не можешь не увидеть, места, увидев которые ты меняешься, становишься другим человеком, меняешь свою жизнь, потому что не можешь не изменить ее после увиденного. Цель путешествия – пойти куда-то и увидеть то, что принадлежит тебе, востребовать свое, получить свое и не вернуться туда, откуда приехал.

Как-то я приехал домой. Жена разговаривала по телефону – ничего необычного. «Давай, пойду. Мой пришел, буду его кормить», – попрощалась она с кем-то и повесила трубку.

Запеченный лосось с рисом и лимоном, салат из помидоров и огурцов. Она вкусно готовит. Я привык к ее еде.

– На дачу поедем? – спросила жена.

– Нет, – ответил я.

– Как хочешь. Только не говори потом, что мы не поехали из-за меня.

– Нет, не буду. Вкусный лосось. Спасибо.

Она пошла опять звонить кому-то из подруг. Я закончил ужин, поставил тарелки в раковину, достал свой объемный бокал из тонкого стекла, щедро налил туда коньяка, накинул старую протертую джинсовую куртку и вышел на открытую террасу дома. Терраса выходила на лесопарк. Я сел в глубокое кресло, вытянул ноги, обхватил бокал ладонью. Все путем.

Пропустив короткую ножку бокала между пальцев, я стал мерно покачивать бокал, разгоняя коньяк по кругу выпуклых стеклянных стенок, – я смотрел в сторону заката. Солнца не было видно, оно было уже где-то внизу, за лесом, между корнями деревьев и горизонтом, и его угасающий свет неярко подсвечивал желтым верхушки сосен. Было тихо, и за этой тишиной было слышно, как проносятся машины по дальнему шоссе. Через несколько минут золото солнца начнет переходить в пурпур, а потом воздух окончательно потемнеет, потеряет прозрачность, и наступит ночь.

В изменении цвета воздуха материализуется время – поминутно, наглядно, как в демонстративном эксперименте по химии: восход – закат. Это надо замечать, это события вселенского масштаба.

Я вдохнул коньячный воздух из бокала, колючий аромат наполнил гортань, пазухи носа, легкие. Хорошо. Сейчас я сделаю маленький глоток, и будет еще лучше, и лучше не из-за какого-то особенного события в жизни, а просто так лучше – коньяк обладает этим волшебным действием.

Мне не надо искать смысла жизни, мне не надо делать каких-то сложных выборов, мне надо просто делать свою работу. Делать свою работу и получать за это большие деньги. Я привилегирован своей работой, это не совсем честно по отношению к жизни, но все эти вопросы о ее смысле, о предназначении, о добре и зле для меня как бы уже имеют ответ: я спасаю людям жизнь. Кто может поспорить с этим или подвергнуть это сомнению?

Закат закончился, но ночь еще не наступила. На темнеющем небе с остатками дневного света была видна только одна звезда, я не знаю, что это за звезда, я не знаю ее имени, но это самая яркая звезда, она всегда появляется на небе первой. «Что самое главное в жизни?» – спросил я неизвестно кого. «Самое главное в жизни, – подумал я, глядя на звезду, – это умереть счастливым».

На следующий день я ушел от жены.


Я живу в небольшом городе вдали от родины, название города с аборигенного языка переводится как «дальнее место», и по какой-то иронии он расположен в самом центре северной части Западного полушария, на пересечении сорок пятой параллели и девяностого меридиана, поэтому, когда смотришь на карту полушарий, то очень легко направить взгляд именно на место, где я живу. Тут есть небольшой аэропорт, в котором висит большая карта с аббревиатурой названия аэропорта – CWA, но написано это такими буквами, что выглядит как США. Что есть абсолютная правда.

Я, Дмитрий Шипилов, он же Дима, он же, для коллег, Шип, что произносится с коротким стреляющим «и» и совершенно случайно означает «корабль», а не с длинным «и-и», что значило бы «баран». Также я объяснил коллегам, что шип значит терн, а через тернии люди попадают к звездам, на что получил комментарий, что хотя я произношусь, как корабль, но могу быть упрямым, как баран – или терн в определенном месте.

Я работаю в одном госпитале уже пятнадцать лет, и это достаточно долго, чтобы увидеть, как новорожденный ребенок кого-то из сотрудников становится тинэйджером. Меня знают все – я знаю всех.

После ухода от жены я перебрался на так называемую дачу – в загородный дом, который был совсем недалеко от госпиталя, где я работаю интервенционным кардиологом. Дом находился на противоположной окраине города от того места, где я еще совсем недавно жил с женой. Я перевез туда собаку – своего шоколадного лабрадора по кличке Муррей, кое-какие вещи, договорился с собачьей гостиницей, чтобы сдавать Муррея, когда дежурю, и начал новую жизнь. Еду надо было готовить самому или идти в ресторан, чаще я выбирал последнее – отчасти из-за неумения готовить, а отчасти от лени.

Я очень четко помню это странное ощущение неизвестности, когда после работы я еду к себе домой, впереди выходные, и я понимаю, что принадлежу только себе и могу делать что хочу, мне не надо ни с кем это решать или советоваться, и я могу отправиться куда угодно. Это был новый мир, неизвестная территория, terra incognita, и я был единственным ее обитателем, безраздельным ее правителем; там было спокойно, там не было чужих назойливых людей, не было суеты, не было ненужных эмоций, но там было и одиноко, там меня никто не ждал, кроме моего пса.

Первый урок, который я усвоил, – это что свобода есть производная одиночества: одинокий человек свободен по определению, чем человек более одинок, тем он свободнее, а вот может ли свободный человек не быть одиноким – это мне предстояло узнать.

Возвращаясь домой с работы, я сворачиваю с шоссе, петляю по лесным улицам, и вот мой въезд – узкая дорожка, покрытая мелкой утрамбованной гранитной крошкой, растянулась под высокими мачтовыми соснами, кроны которых сходятся над ней, как купол туннеля, так что даже спутниковое радио глохнет, когда машина заезжает под эти сосны.

Туннель, шурша мраморной крошкой под колесами, томит ожиданием, потому что не видно конца этому пути, но обрывается он неожиданно выходом на пространство под открытым небом, огороженное по кругу все теми же упирающимися в небо соснами, в левой части лужайки с подстриженным газоном стоит маленький дом из бордово-пурпурного кирпича.

Дом одноэтажный, он ни вызывающе вычурен, ни простецки безынтересен, окна расположены на правильной высоте от земли, не нужно ни выше, ни ниже; входная дверь симметрично делит пространство фасада поровну, количество ступенек ко входной двери на крыльце под навесом тоже кажется очень правильным. Пропорции дома таковы, что он не кажется ни устремленным к небу, ни прижатым к земле, в нем плавучая гравитационная нейтральность, устойчивость горизонта, от него веет покоем, в него хочется войти.

Справа от входной двери на стене вместо звонка висит корабельный колокол с привязанной к языку плетеной веревкой, сама дверь окрашена светлее и ярче, чем дом, она сине-зеленоватая, как морская волна; это выделяет ее над фоном фасада, и от этого она кажется легкой и приветливой. Дверь в дом открывается легким поворотом ручки, плавно, бесшумно, внутрь, слева направо.

Постепенно открываясь, дверь, как театральный занавес, пядь за пядью обнажает внутренность дома; сначала светло-розовый дубовый пол маленькой прихожей, потом большой белый холодильник на кухне, затем кухонные полки и шкафчики из светлого дерева, заполненные чайными чашками, хрустальными бокалами, графинами; электрическая плита, набор ножей, двойная раковина, длинный мраморный стол со стульями вдоль, наверху под потолком на шкафчике большой желтый самовар – дверь почти полностью открыта, еще чуть-чуть, и она достигнет своего предела, как вдруг из глубины дома, как водопад из прорванной плотины, на вас обрушивается поток переливающегося, неяркого отраженного света. Вы вздрагиваете и останавливаетесь: это озеро.

Озеро через огромное окно и застекленную веранду заполняет своим отраженным светом весь дом. Зыбь на поверхности воды с ее игрой света и тени переносится с потоком дневного света в дом и приводит все в незаметное для глаз, но ощутимое движение, сродни движению плывущего корабля. В окнах не видно суши, только вода и небо, и ничего больше, кажется, что в доме нет задней стены и что озеро начинается прямо в гостиной, а модель парусника, стоящего на подоконнике, летит на всех своих парусах. Задняя стена, конечно же, есть – она стеклянная, а за ней застекленная веранда и большое сплошное окно в углу гостиной, так что свет проходит в дом почти беспрепятственно, только слегка смягчаясь.

Гостиная начинается за большим мраморным столом кухни, это большое, ничем не разделенное пространство, с одной стороны – большой жесткий удобный диван с оттоманкой и креслом, а с другой стороны, ближе к озеру, около окна, стоит большой старинный дубовый письменный стол-бюро, закрывающийся сверху изящно выгнутой выдвижной крышкой.

Вокруг вдоль стен до потолка стоят массивные книжные полки, заполненные книгами. Пространство комнаты было таким, что когда человеку, находящемуся в ней впервые, предлагали еще одну чашку кофе, то он не отказывался: здесь хотелось побыть подольше, здесь было комфортно и спокойно.

Еще в доме были две небольшие спальни и «капитанская каюта» – самая близкая к озеру комната, вместо стены у нее окна, обращенные к озеру, вход в нее был из гостиной-кабинета через большую двустворчатую раздвижную стеклянную дверь; на стенах «каюты» висели старинные морские карты, кортики, круглые корабельные часы в медном корпусе, на старинном маленьком секретере покоился мощный бинокль.

Из всех комнат было видно озеро, даже из душа – можно принимать душ, стоять под освежающими струями воды и видеть гладь озера, или утром чистить зубы и вместо своего утреннего, в морщинах и следах от подушки, лица в зеркале видеть озеро через большое, во всю стену, окно.

И даже когда ты не видишь озеро, потому что стоишь к нему спиной, все равно чувствуешь, что оно рядом. Дом был бы одним из миллионов и миллионов других талантливо построенных, красивых домов, если бы не озеро, на берегу которого он стоял. Это был удивительный дом-корабль, находящийся в постоянном движении.

Я влюбился в озеро с первой встречи, как только увидел его поверхность, распростертую от дома до дальнего леса. Озеро не было огромным, его края были видны. Берег начинался прямо под ногами, разбегался прямо из-под ног в противоположные стороны и вновь соединялся в одной точке на другой стороне водной глади, он был обрамлен соснами, которые отделяли озеро от неба, поэтому пространство между небом и озером ощущалось особо – это был воздух озера.

Маленькое озеро не сливалось с небом, как это бывает с бесконечным океаном, а огромное небо отражалось в небольшом озере, как в уменьшительном стекле, вобрав в себя Млечный Путь, луну, закаты, восходы, молнии и пролетающие над ним птицы и самолеты. Форма берегов – единственное, что оставалось в озере постоянным. И хотя вода в озере никуда не течет, оно меняется каждый день.

Меняется цвет воды: от пугающего почти черного цвета перед дождем – до яркого, ослепляющего, словно фары автомобиля, отражения утреннего солнечного света. Меняется поверхность озера: иногда это мелкая, как чешуя рыбы, зыбь, а иногда это неподвижное зеркало, отражающее перевернутые деревья на берегу. Поверхность озера в семь утра отличается от поверхности в пять вечера так же, как отличается понедельник от среды, вид озера никогда не повторяется, как не повторяются дни, часы, минуты нашей жизни.

Естественно, что озеро совершенно разное в разные времена года: осенью оно остывает утренним паром, его поверхность кажется пустой, неприветливой, гагары улетели. Зимой оно подо льдом и снегом, его как бы нет, есть только напоминание о нем в виде сосен, обрамляющих берега. Весной, после зимнего льда, кажется, что озеро отдыхает, набирается сил, солнечного тепла, отогревается после морозов, вода в нем мутноватая, неприветливая. И вдруг вода обретает прозрачность, в нее хочется залезть и проплыть хоть чуть-чуть. Вода еще холодная, обжигающая, от нее тянет прорубью, но она уже купальная! И все, сезон начался!

К середине лета вода прогревается настолько, что в озере можно сидеть часами не вылезая, и в эти дни трудно поверить, что на свете бывает зима, холод, снег, лед, метели. Все эти внешние изменения делают озеро рекой, которая течет не по горизонтали, а по вертикали, по четвертому измерению времени, оно, как капелька ртути, меняется ежеминутно, ежечасно, изо дня в день, и при этом остается неподвижным, противостоящим всем этим изменениям. При всей своей изменчивости озеро – определение постоянства и покоя.

Я могу просидеть за столом над берегом с чашкой чая или бокалом вина пару часов и не заметить, как они прошли. Вот над водой пролетает здоровенный орел с размахом крыльев, в несколько раз превосходящим длину его тела, он кружится над озером, выискивая свою добычу, и если видит ее, то камнем падает в воду и часто поднимается с трепыхающейся рыбой в когтистых лапах, а если рыбы нет, то орел садится на высоком дереве точно напротив меня на другом берегу и наблюдает за озером ровно час. Я могу рассматривать его в бинокль, пока он впивается своим орлиным взглядом в толщу воды, и ровно через час, если добычи нет, он снимается с ветки и улетает куда-то по своим орлиным делам.

Вот плывет семья гагар, пара взрослых и пара малышей, гагара-мама часто возит своих детенышей на спине, и это выглядит очень трогательно и нежно, но имеет и свой жизненный смысл: крошечные комочкидетеныши так защищены от подводных хищных рыб.

Чета гагар живет на этом озере много лет, на зиму они улетают в теплые края, и я с тревогой жду их обратно, ведь они улетают за тысячи километров, и перелет полон опасностей, а так хочется, чтобы они вернулись обратно. Гагары неторопливо плавают по поверхности озера – иногда парой, иногда врозь, часто устраивают шумные водные плескания, могут пронырнуть под водой почти пол-озера и поднимаются в воздух, пробежав по поверхности воды добрый десяток метров.

Я пытался подплыть незаметно к одной из них, тихонечко, погрузившись по самые глаза, стараясь не двигаться резко, не плескать. Я медленно приближался к гагаре, она не выражала никакого беспокойства или страха, вообще не обращала на меня никакого внимания, но вдруг неожиданно нырнула вглубь. Я стал лихорадочно рассматривать поверхность озера в надежде заметить направление подводного движения птицы, но безрезультатно. Гагара появилась на поверхности намного дальше, чем я ожидал. Но самое главное: гагары кричат длинным, приглушенным, глубоким жутковатым воплем, как будто смеется привидение, и по ночам этот звук заставляет шевелиться волосы на всем теле, особенно когда ты в доме один.

Когда входишь в теплую, такую податливую, ласковую, легко уступающую напору тела воду и плывешь по поверхности, то только дыхание и движение держат тебя на грани между воздухом и глубиной. Глубина, ее расплывчатость, неопределенность, кажущаяся бездонность, способность поглощать предметы и свет делают ее загадочной и пугающей.

Я заметил, что солнечный свет, проникая под воду, из сплошного однородного, гомогенного эфира распадается на отдельные лучи, которые находятся в постоянном движении, как в лазерном световом шоу, но движутся все в одном направлении – вглубь, в одну точку, и кажется, что где-то там, в глубине, сходятся в одно целое, концентрируются в один сгусток энергии наподобие шаровой молнии.

Монотонные движения пловца с погружением в воду, а потом опять подъемом над водой, перед глазами чередуются картины дальнего берега и подводные лучи, бегущие вглубь, ритмичное дыхание – все это вызывает легкое головокружение и эйфорию, и вот уже кажется, что лучи света не уходят вниз, а наоборот, поднимаются вверх из глубины. И эти лучи света, поднимаясь откуда-то из центра земли, восходят над водой в небо и там зажигают солнце, которое вспыхивает, как эфирное масло от искры, и весь мир заливает теплый свет.

Глубина пугающе привлекательна, поэтому я научился нырять с аквалангом. К тому же озеро надо чистить – глубина глубиной, но на дне за годы скопилось немало мусора.

Сначала я коллекционировал собранный мусор, может быть, из тайного тщеславия и гордыни, чтобы иметь свидетельство того, что я делаю что-то хорошее и полезное, но потом понял, что мусор – он везде мусор, куча хлама, и от него надо избавляться.

Озеро открыло мне еще одну простую мысль, совсем, впрочем, не новую. Но иногда знакомые вещи и идеи внезапно обретают более понятный, окончательный смысл. Я видел под водой мертвых рыб, их плоские тела недвижно лежали на дне, но не плоско, как на сковородке, а в полуподвешенном состоянии, и они не выступали каким-то неестественным контрастом с окружающим их подводным миром, а вписывались в него абсолютно естественно, как водоросли. Откуда бралась это естественность?

Я понял, что их смерть является частью окружающего мира, что их мертвые тела растворяются в окружающем мире, не оставляя после себя следа, не оставляя за собой мусора. Впрочем, как и все животные на суше, все эти ежи, лисицы, слоны, павлины, еноты, голуби. Они едят то, что вокруг них, переработанное выходит из организма, смешиваясь с миром бесследно, а когда умирают, то, распадаясь, становятся частью мира, сливаются с ним в одно целое.

Одно целое – ничего не приходит извне, ничего не уходит вовне, это замкнутая система, круг или шар. А человек, умирая, тоже становится частью земли, его тело тоже становится прахом, но за прожитые годы он оставляет гору пластика и прочего неперевариваемого мусора, и этим человек выталкивает себя из круга жизни. Человек производит на свет чудовищ-франкенштейнов – ядерный франкенштейн, пластиковый, токсический: все они, по существу, одно чудовище, огромный франкенштейн человеческой цивилизации. А франкенштейн, по сюжету, убивает своего создателя. Это новый архетип человеческой жизни, тень человеческого существования, точнее, существования человечества – один на всех, одно из объединяющих звеньев.

В эти выходные я решил понырять с аквалангом. В июне вода в озере хоть еще и прохладная, но самая чистая – еще нет цветения, и видимость лучше всего за лето. Конечно, погружаться с аквалангом одному не рекомендуется, но с другой стороны, если знаешь, что делаешь, знаешь, где находишься, не впадаешь в панику, можешь адекватно оценить реальность и не делать откровенных глупостей, то почему нет? Надо думать, осмысливать степень риска, принимать ответственность, не надо прятаться за кем-то написанные инструкции безопасности. Никто не будет беспокоиться о твоей безопасности больше, чем ты сам. Я решил, что погружаться в озеро одному не опасно, конечно, есть минимальный риск, но я его принимаю.

Видимость в озере ограничена, но со временем я ориентировался на дне так же хорошо, как и на поверхности: там есть свой ландшафт, свои температурные перепады, места, где света больше, и мрачные места, какие-то части озера любят рыбы, какие-то – лягушки, а некоторые участки почти безжизненны. У моего дома дно песчаное, пологое, ровное, по нему хорошо заходить в озеро, оно нежно, почти как на ладони, опускает тебя в воду, затем дно опускается до максимальной глубины, а потом резко поднимается к обрывистому берегу на другой стороне.

Противоположный берег под водой выложен гигантскими валунами, в этих валунах, в расщелинах, в небольших узких туннелях обитает много довольно крупной рыбы, мелкая рыбешка предпочитает мой берег. Рыба на другой стороне непуганая, ленивая, дремлет между валунами, не двигается, не обращает ни на что внимания. Я подплыл к одной близко-близко, заглянул прямо в ее рыбий глаз, а она даже жабрами не пошевелила. Захотелось ее потрогать, ткнуть пальцем ее чешуйчатый бок – но нельзя.

Максимальная глубина – десять метров, ближе к центру почти нет жизни, там пусто – ни рыб, ни растений, только покрытое тиной дно. Там из-за глубины мрачно и холодно, там пузырьки из респиратора звучат ясно и особенно близко, как бы изнутри самого себя.

Так, пора подниматься на поверхность. Воздуха еще много, но по времени я засиделся. Я посмотрел вверх. Сквозь толщу воды мутно пробивался свет. Надо подниматься медленно, размеренно, метр в три секунды, дышать ровно и спокойно, надо смотреть вверх и держать вытянутую руку над головой, чтобы ненароком не въехать в лодку или пловца на поверхности. Когда проходишь термоклайн – зону разделения холодной глубинной воды и теплой поверхностной, то кажется, что ты помочился на себя теплой мочой от груди до коленок. И возникает странное чувство – смесь стыда, веселья и чего-то физически приятного.

Стыд и веселье – это понятно: сначала первая реакция стыда – мимолетная, доля секунды, но потом понимаешь: да нет, не описался я, просто иллюзия – тогда становится смешно. А приятно? Просто теплая вода после холодной? Или подсознательная память о времени, когда мы родились из невесомости амниотического океана материнского чрева и, завернутые в пеленки, писали на себя, а потом материнские руки обмывали и переворачивали нас, это ощущения-воспоминания вне памяти, на уровне физиологии.

Мы тогда не слышали, толком ничего не видели, но могли чувствовать прикосновение, и это было ласковое, избавляющее от неудобства, подносящее к утоляющей голод груди прикосновение материнских рук, единственное соединение с неприветливым миром гравитации.

Вот, наконец, я вынырнул на поверхность, последний метр – озеро нежно выталкивает меня, затем свет, воздух. Не выпуская загубника, нажимаю кнопку, чтобы наполнить воздухом жилет, воздух с шипом заполняет его, и я непотопляем. Вынимаю загубник – и первый вздох на поверхности, такой легкий, доставляющий животное блаженство, полной грудью, до самого диафрагмального дна легких, его хочется задержать, насладиться им подольше. Воздух пахнет водой, лесом, солнцем, дыхание – это удовольствие.

Запрокидываюсь на спину, глаза упираются в небо, начинаю медленно работать ногами, загребая воду ластами, и толкать себя к берегу. Лежа на спине, я не вижу своего берега, но вижу противоположный берег, от моего движения ластами плывет небо, вода тихонько журчит у самых ушей. Я понимаю, что мой берег совсем близко, но не хочется поворачиваться на живот раньше времени, надо проплыть еще чуть-чуть, еще чуть-чуть, вот поворачиваюсь на живот, глаза поверх воды видят мой берег, близко, но ноги дна не достают. Лежа на животе в надутом жилете, с аквалангом, чувствуешь себя как черепаха на спине, неуклюже и некомфортно. Еще пара неловких гребков, и дно под ногами. В ластах трудно идти по дну, поэтому я подвешиваю себя в невесомости на воздушном жилете и, поджав ноги, снимаю ласты, а затем встаю на твердь дна полными ступнями и, овладев собственным центром тяжести, начинаю идти к берегу.

Тело с каждым шагом все больше поднимается из воды, и каждый шаг делает мое тело тяжелее, ноги ощущают возрастающий вес туловища, и вот на плечах виснет тяжесть акваланга, свинцовых блоков в карманах жилета, сам жилет: все – я на суше. Тяжело иду к деревянному столу на берегу, ласты бросаю на траву, подхожу вплотную к столу, поворачиваюсь спиной, откидываюсь назад, пока акваланг не встает на стол, и тяжесть спадает с плеч. Расстегиваю замки на груди, присев, вызволяю левое плечо и, поворачиваясь лицом к столу, вынимаю из жилета правое плечо и осторожно, медленно кладу акваланг с жилетом на стол. Все, я налегке.

Затем сдираю с себя неопреновый костюм. Это борьба – костюм толстый, семь миллиметров, пропитанный водой, на суше он становится тяжелым, облегает тело плотно, как кожа, воздуха между ним и телом нет, руки и ноги приходится вытягивать из рукавов и штанин с усилием, каждую по отдельности, изворачиваясь плечами и всем телом, чтобы освободить одну руку, затем вторую, сев на лавку около стола, надо сдирать каждую штанину обеими руками, выворачивая ее наизнанку и одновременно вытягивая конечность на волю, как из трясины, и вот, наконец, тело на свободе.

Стою совсем голый, ветерок и солнце ласкают кожу, которая покрывается мурашками, и легкая дрожь от озноба пробегает по всему телу. Я беру полотенце и быстро растираюсь, так что кровь начинает рваться на свободу, она горячей волной наполняет каждую клеточку, каждый капилляр, и только тоненький слой эпителия не позволяет ей выплеснуться наружу, в окружающий меня воздух. Дышится так легко, что кажется, что я вдыхаю не воздух, а чистый кислород.

Я сажусь за стол у самого берега и просто любуюсь озером. Озеро, отражающее деревья и небо с облаками, периодически покрывается зыбью от ветра, который дует на него, словно на блюдце с чаем. Это подвижное зеркало, которое отделяет зазеркалье глубины от остального мира.

Озеро для всех живущих на воздухе – это поверхность воды, а то, что под поверхностью, в глубине, как бы нереально. А я знаю, как выглядит глубина. Первый раз я услышал ее зов, ее притягивающую, гипнотизирующую силу, когда нырял в океане вдоль коралловой стены и подо мной была километровая пропасть. Нежно-голубая вода на поверхности незаметно темнела, увлекая взгляд вниз, все глубже и глубже, и невольно хотелось следовать за траекторией взгляда.

Невесомость избавляла меня от обузы собственного тела, и легкость тела придавала такую же легкость мыслям. Глубина подо мной сгустилась до темного синего цвета, восприятие вертикального расстояния сжалось, оно перестало иметь значение, все было легко и близко. Захотелось раздвинуть эту темную густую синеву, чтобы заглянуть за нее, развести ее густоту своим присутствием.

Я тогда не заметил, как спустился на несколько метров. Проплывающая мимо рыба своим движением нарушила окружающую неподвижность пространства, я очнулся от гипноза и за сгущающейся синевой глубины увидел прячущуюся черноту. Мне показалось, что на тысячную долю секунды передо мной открылась глубина, уходящая куда-то в другое измерение, в другое пространство, и меня охватил ужас. Чуть позже, когда я оправился от ужаса, то понял, что если бы я видел глубину чуть дольше, скажем, одну сотую секунды, я бы этого не выдержал: у человека есть предел того, что он может выдержать один на один. Тогда я понял, что глубина таит опасность.

Глубина, которую мы видим с поверхности, вызывает любопытство и своей близостью притупляет чувство опасности, она приглашает спуститься пониже, чтобы лучше рассмотреть, что же там, внизу, а потом еще глубже, и еще, и еще, и еще, пока мы не окажемся в точке невозврата.

Но именно из глубины появилась Непрерывность. Позже, когда я пытался осмыслить, что же так испугало меня под водой, то понял, что уж точно не километровая пропасть, над которой я спокойно плыл не в первый раз, зная, что там, на глубине тысячи метров, дно, где живут глубоководные рыбы, моллюски, медузы, и в этом нет никакой тайны или загадки. Туда можно опуститься на батискафе, как делали многие, там нет драконов или других чудовищ, тамошний мир достаточно познан и конечен. Что же так напугало меня?

Находясь в состоянии невесомости, под звук движения океана – а это постоянная, непонятно откуда взявшаяся, почти ультразвуковая, чуть переливающаяся нота, – под ритм собственного дыхания, которое слышишь откуда-то со стороны, как посторонний, не имеющий к тебе никакого отношения звук, я потерял ощущение своего тела, а вместе с ним и ощущение реальности как определенного времени и места. Я смотрел в глубину из себя, и глубина смотрела в меня.

Потеряв ощущение своего тела, я потерял ощущение барьера между мной и этой чернеющей глубиной, она оказалась совсем близко, она была готова поглотить меня и стать моим продолжением. И эта глубина не имела ни дна, ни предела, она уходила внутрь меня, но открывалась куда-то во вселенную – она была проходом в неизвестность. Ничто не пугает человека так, как неизвестность: не незнание, а именно полная, абсолютная неизвестность.

Но этот страх, точнее, промелькнувший ужас, не заслонил главного виденья – это было первое осознание, что я соединен со всем в мире, не условно, не каким-то органом или мыслями, а весь, всем своим существом, телом, всем своим внутренним строением, состоит ли оно из души, сознания, подсознания или чего-то более сложного, я весь являюсь непрерывной неотделимой частью всего. Через какую-то бездонную пропасть в себе, о которой я ничего не знаю и которая наводит на меня кромешный ужас, я соединен со вселенной. Это было первое ощущение, что граница между мной и миром очень условна, если вообще существует. Это было первое осознание существования Непрерывности в жизни.

Позже чувство ужаса притупилось, а потом и вовсе прошло. Осталось рациональное воспоминание о нем, понимание того, что заглянул во что-то очень большое – больше, чем я сам, и осталось желание понять увиденное.

Поэтому ныряние в озере было средством вызвать какое-то напряжение в душе, легкое брожение, возвратиться к мыслям о глубине и Непрерывности. Мелкая, почти домашняя глубина озера не пугала, но напоминала о глубине океана – это была внутренняя непрерывность глубины как функции закрытости от человеческого взгляда.

Пожив один на озере, я понял, что так долго продолжаться не может. Мне казалось, что я изменил свою жизнь, но оказалось, что все не так просто. Я думал, что если начну рушить свою старую жизнь, то изменения посыплются на меня, как из рога изобилия, и все образуется само собой, но этого не произошло. От меня отвернулось множество людей, вокруг образовался вакуум, который ничем не заполнялся.

Было чувство, что я спрыгнул с поезда, который шел не туда, куда надо, но оказался на каком-то маленьком полустанке, и где другой поезд, который идет куда надо, неясно. И куда вообще мне надо? Чего я хочу? Все вопросы зависли где-то над моим озером, и я не видел на них ответов. У меня есть мысль написать книгу, но какую, какой взять сюжет, кто герой этой книги? Книга о Непрерывности – это как книга о жизни: общо и абстрактно, но где завязка сюжета, где интрига? И где я?

Ощущение вакуума усиливалось с каждым днем, оно нарастало, как гигантский надувной шар. Это ощущение было абсолютной противоположностью Непрерывности, оно несло в себе оторванность и депрессивность. Я понял, что нужно срываться с места, оставлять озеро и отправляться куда-то, неважно куда и зачем. Движение спасет, нужно вернуться в жизнь из вакуума, нужно ощутить движение жизни, нужны события. Я вдруг понял одну простую вещь: мы добровольно изолированы от жизни, мы, современные люди, живем в другой реальности. Комфорт заменяет саму реальность.

Все началось очень давно, когда мы поняли, что ходить в обуви намного удобнее, чем босиком. Кто с этим поспорит? Это прогресс. Но это одно из первых отгораживаний от мира, один из первых барьеров: вместо либо теплой и приветливой, либо холодной, каменистой, раздирающей ноги земли мы чувствуем комфорт подошв. На каком-то этапе жизни появились кибитки, в которых человек мог найти защиту от дождя и холода, а совсем недавно – машины с кондиционерами, когда человек просто погружается в свой комфортный микромир.

Этот комфорт обеспечивается корпусом машины, стенами дома, где поддерживается заданный микроклимат, где не надо ничего перетерпливать, переносить, где может быть заданная освещенность, любимая музыка, где все подчинено только одному – не возбуждать отрицательных эмоций. Человек оказывается словно обернутый в прозрачную полиэтиленовую пленку наподобие той, в которую заворачивают колбасу и сыр, чтобы они не обветрились. Интернет позволяет увидеть места, расположенные за тысячи километров, говорить с людьми, находящимися на других континентах, – не нужно никуда ехать, все под рукой. И человек стал изолирован от мира.

И вот его удобный мир существует сам по себе, как новая реальность, а обычная жизнь протекает где-то вне всего этого удобства, и она кажется какой-то устаревшей действительностью. Мир стал внешним как противовес не внутреннему, а окружающему. Я понял, почему люди все бросают и становятся бродягами, понял, почему люди отправляются в путешествия, – они устают от искусственного комфорта, они перестают чувствовать жизнь, они замечают, что их чувства немеют, как отсиженная нога. Из жизни пропадает чувство удовольствия, удовольствие от насыщения, утоления жажды, удовольствие, когда замерз, погреться у живого огня. Конечно, в самой жаре, холоде и голоде нет радости и удовольствия, но есть удовольствие их утоления и устранения. Боль напоминает нам, что мы живы, а когда боль устраняется, то мы радуемся ее отсутствию – и радуемся жизни.

Когда у нас ничего не болит, мы не испытываем голод, холод, жажду, когда все наши желания удовлетворены, мы должны чувствовать себя на вершине счастья, в нирване, но больше всего этот всеобъемлющий комфорт напоминает смерть. И при этом малейшее раздражение, выводящее из состояния комфорта, воспринимается как катастрофа.

Я понял, что нужно выходить из этого состояния, это был вопрос жизни и смерти. Нужно просто выйти наружу, вовне, дышать некондиционированным воздухом, не сжиматься внутренне под солнцепеком, чтобы лишь бы перетерпеть жару и поскорее скрыться в тень, а отдаться жаре, как женщине, ощутить ее неизбежность и через эту самую жару (или холод) ощутить во всей полноте текущую секунду, увидеть самого себя на этом солнцепеке, как под увеличительным стеклом, осознать свою силу и свою уязвимость.

Можно сказать, что я взбесился от жира. И это правда. Но дело в том, что это отравление жиром – тоже болезнь, это интоксикация цивилизацией, ведь любое лекарство, даже вода, в неразумных количествах становится ядом. Итак: куда, как и когда? Когда – это понятно, у меня подходит двухнедельный отпуск, за две недели можно обогнуть земной шар. Куда? Да куда угодно. Это неважно. Можно отправиться в Антарктику, а можно в Нью-Йорк. Важно как. Если едешь на край света в комфортном автомобиле, или плывешь на большом круизном лайнере в каюте с видом на океанские просторы, или летишь из аэропорта в аэропорт, то это все равно, что путешествовать на своей кровати, под своим одеялом. Как тогда? Я на секунду задержал дыхание. Ответ был где-то совсем рядом. Я знаю, что существует тот единственно правильный для меня ответ, он где-то в очень поверхностном слое моего подсознания, совсем близко, я его чувствую. Надо чуть-чуть напрячься. Я должен его увидеть, я должен, я должен, я… я… «Ява»! «Ява». Вот оно! Моя «Ява»! Ух, как давно это было. Как давно. Давно – это значит, что это стало стираться из моей памяти, это значит, что я стал постепенно растворяться во времени, стал распадаться, терять частички себя. Вот оно, мое счастливое детство-юность, которое я задвинул в дальний угол чердака, как коробку с ненужной одеждой. Вот оно, мое!


На мотоцикле дорогу чувствуешь лицом: вся пыль, грязь, выхлопы окутывают тебя, оседают на коже; ты часть облака, катящегося с рокотом по поверхности дороги, едва касаясь ее. Земля под ногами летит, шум ветра в ушах создает поразительно устойчивую тишину внутри, и каждая мысль звучит в голове, как эхо в горах.

Ветер – это не какая-то внешняя стихия, а это ты сам, ты и есть ветер. Но главное – это чувство свободы, физическое, мышечное чувство свободы, которое разрастается в просто свободу, Свободу с большой буквы, свободу как фактор жизни. Я любил мотоцикл, я бы сказал, я был помешан на нем, это была зависимость, культ. Вся моя жизнь крутилась вокруг мотоцикла, она ускорялась на мотоцикле, она была окрашена в красный цвет «Явы», она будоражила воображение, стимулировала его, как мифическая муза, вызывала желание что-то делать и куда-то мчаться.

В нем, как в мистическом объекте, сочетались мужское и женское начало: мотоцикл – мужского рода, а «Ява» – женского, и это причудливое соединение благодаря особенностям русского языка придавало мотоциклу эротическое звучание, которое усиливалось тем, что мои девочки-подруги, раздвинув ноги, садились на мотоцикл верхом, не осознавая, а может, подсознательно чувствуя, что мотоцикл есть продолжение меня.

И эта физическая близость, которая невольно возникала, когда они, с раздвинутыми ногами, сидели на заднем сиденье, на сумасшедшей скорости прижимаясь к моей спине, обхватив мою грудь руками, позже выливалась в оголтелый секс – трах, как это тогда называлось. Это не была романтика первой любви, это был юношеский подростковый гормон, выпущенный на волю адреналином езды, хотелось голого женского тела, и они появлялись в достатке на заднем сиденьи мотоцикла. Хотя сейчас все кажется романтичным, с оттенком ностальгии, девочки на заднем сидении вспоминаются словно ангелы-хранители за спиной с распростертыми в стороны руками-крыльями.

Само название – «Ява» – имело свою магию. Именно эти три волшебные буквы спровоцировали мое увлечение протоиндоевропейской этимологией – эдакая забава, жвачка для мозгов. Это не было соединено напрямую с «Явой», это увлечение родилось уже позже, но я глубоко убежден, что первый толчок в этом направлении я получил от «Явы», заглянув внутрь ее троебуквия.

Первое, что я узнал, что, несмотря на ярый красный цвет, название мотоцикла не имеет отношения к известному вулкану. Название – это сочетание букв имени владельца компании и чего-то еще, кажется, компании, которую владелец купил для того, чтобы начать производство мотоциклов. Второе наблюдение: эти три буквы, попав в стихию русского языка, сразу обрели новое звучание. «Ява» в именительном падеже была только камуфляжем, который скрывал под собой слои других падежей, открывающих всю игру троебуквия. Родительный падеж – «Явы» (строго говоря, по жизни эти два слова – родители и «Ява» – вещи малосовместимые), но в этом падеже открывается «Я и вы», два местоимения, вместе определяющие противостояние личностей в самом начале общения, за этим, где-то за пределом воображения, следует «Я и ты» – очень интимное, личное, а потом ангелы прижимаются к моей спине. «Явой» – Явой, Явою, я вою, очень близко к творительному падежу, что же я натворил! Я продаю свою «Яву» (это винительный – кого в этом винить? Виноват сам! Или никто не виноват) – это конец, это грустно.

Но до этого печального момента – много-много километров, проделанных по Москве и Подмосковью, в одиночку и с кем-то за спиной на заднем сиденье.

Какой мальчишка не мечтает о мотоцикле! Тогда, в конце детства, «Ява» была пределом мечтаний, чемто из области почти нереального, но все-таки осуществимого, хотя бы теоретически. «Харлей Дэвидсон» – в то время это было просто неосуществимо, что-то не из этого мира, не из этой жизни. Мопед – это было более реально, вполне осуществимо, но непривлекательно. Даже среди мотоциклов все эти «Ижи», «Днепры», «Мински», а уж тем более «Уралы» не вызывали у меня никаких эмоций. Это была именно «Ява» – красная, с круглой головой-фарой, оставляющая за собой шлейф дыма от двухтактного двигателя, несущаяся по шоссе под горизонт. Именно она владела моим воображением.

Как Капитан узнал об этом – для меня загадка по сей день: то ли я обмолвился когда-то при нем, то ли он слышал мамин разговор со своей женой, то ли это просто мужской инстинкт или стечение обстоятельств – я не знаю. Капитан – это мамин младший брат, дядя Андрей, капитан атомной подводной лодки, у него не было сына, а у меня не было отца.

Он баловал меня с самого детства. Одно из первых трогательных воспоминаний: я не помню, как мало мне тогда было лет, но среди глубокой ночи я просыпаюсь от шума, может, это и не была вовсе глубокая ночь, просто детей кладут спать рано, но мне так казалось, потому что я уже крепко спал. Дядя Андрей вернулся из похода, и со всей семьей, с тетей Никой и Надей, приехал со своей базы в Москву, прямо к нам.

Я до сих пор вижу на фоне размытого времени четкие детали тогдашнего вечера или ночи: вот он шумно появляется в моей комнате, я с трудом открываю глаза и вижу черную форму дяди Андрея, его широко улыбающееся лицо, и в руках у него большой металлический катер, тот самый, с капитаном на мостике, бордовокрасного цвета с белыми полосам, который я видел в игрушечном магазине «Тимур» на Фрунзенской набережной.

Тогда, в детстве, этот магазин игрушек поражал воображение, он был для детей тем же, чем для взрослых являются храмы, – там была радость, причем не от покупок и обретения, а просто от увиденного, чего-то яркого, красочного и невообразимого, но присутствующего прямо перед глазами. И тут же, конечно, были слезы отчаяния.

Игрушки в этом магазине я делил на несколько категорий: те, которые я мог выпросить у мамы без особого труда, – оловянные или пластмассовые солдатики, или танки, или танкетки, или что-то в этом роде, то есть все мелкое и неяркое; следующая категория – игрушки побольше: плюшевые мишки, небольшие металлические машинки, грузовики, всяческие игры – выпрашивание этих игрушек требовало больших усилий, они доставались с мольбой и слезами. Я получил одну такую игрушку, плюшевую собаку, но каждый раз, когда я собирался играть с ней, у меня в памяти всплывали слезы, унижение, и желание играть пропадало.

И была третья категория – большие, яркие, в великолепных упаковках, они были для меня недосягаемы, и я даже не просил их. Я приходил в «Тимур» с мамой в основном полюбоваться на эти игрушки. Среди этих недосягаемых для меня игрушек был этот катер – очень изящной вытянутой формы, с острым носом, всем своим видом демонстрирующий скорость и движение, за стеклом его рубки управления, справа у руля, сидел капитан и смотрел строго вперед. Это была моя любимая игрушка во всем магазине.

И вот дядя Андрей протягивает мне, как мне казалось, среди глубокой ночи этот удивительный катер, и я спросонок не могу даже понять, что, собственно, происходит. В моих руках этот самый катер – он без слез и мольбы, просто, вдруг обрушился на меня среди сна! Когда, наконец, я сообразил, что произошло, я обнял дядю за шею, щекой прижался к его плечу, упершись носом в звездочку на его погонах, и мелкие стяжки на желтых просветах этих погон остались со мной на всю жизнь.

Сейчас, когда я старше тогдашнего дяди Андрея, я восхищаюсь им и завидую ему, потому что я стал свидетелем того, как он сделал сказочно, безгранично счастливым маленького мальчика, на короткое время наполнил наивное доверчивое детское сердце настоящим, на грани с чудом, счастьем. Потом, намного позже, были такие же недоступные джинсы, и кроссовки «Адидас», и что-то еще – всего не упомнишь. Дядя Андрей знал, что я бегаю почти каждый день, просто для себя – это мое увлечение. Бегал я в кедах, кроссовки купить было просто невозможно – их не было в магазинах, это был пик моды, и счастливчики щеголяли в них, как в обычной обуви. Так же невзначай дядя Андрей по прозвищу Капитан, которое дал ему я, хотя в глаза я его так никогда не называл, появился с обувной коробкой, в которой лежала пара кроссовок «Адидас». Белые, с тремя черными полосками по бокам, на толстой упругой подошве.

С тех пор и по сей день я бегаю только в «Адидасе», три полоски «Адидаса» напоминают мне о Капитане. Точно так же, как утреннее купание в моем озере напоминает мне о наших с дядькой купаниях в Лесном Воронеже в Мичуринске. Мы с Капитаном часто вдвоем отдыхали у бабушки с дедом, маминых и дяди Андрея родителей, в Мичуринске, и каждое утро дядька будил меня в шесть утра, и, несмотря на все мое сопротивление, мы отправлялись на речку.

По дороге я просыпался окончательно, мы начинали болтать о разных вещах, дядя Андрей рассказывал флотские истории или делился служебными передрягами, и мне очень льстило, что он делится со мной, совсем мальчишкой, своими серьезными проблемами. Потом мы приходили на речку, и холодящая, бодрящая вода смывала с нас весь ночной пот, промывала наше зрение, обоняние, слух, как промывают запотевшую оптику, и мир вновь обретал яркие цвета и звучание, а мы выходили обратно на берег, как на новый материк.

Речка в Мичуринске – именно речка, а не река – это особое место, и она играет особую роль в жизни города. Люди, родившиеся здесь, проводят все свое детство на речке: с пеленок они каждое лето ходят туда с родителями купаться, рыбачить, кататься на лодке, в подростковом возрасте бегают туда с друзьями, чтобы тайком выпить первый стакан дешевого портвейна или украденного самогона и выкурить первую сигарету, здесь в укромных кустах на берегу много девочек лишились девственности.

Я понял, почему у древних людей были локальные богини рек, рощ и озер. Это персонализация того, что своим реальным присутствием в жизни каждого в отдельности, без исключения, объединяет всех в общность людей, которые имеют друг к другу прямое отношение просто фактом своего существования.

Я спросил как-то Капитана, как он переносит восемь месяцев под водой вдали от дома, земли, что ему вспоминается? Тогда среди нескольких вещей он назвал речку, запах ее воды. Они с мамой выросли на речке, для них это и дом, и друзья, и первая любовь, место, куда они всегда возвращались. Здесь, на речке, подростками, они узнали о начале войны.

В тот год Капитан получил адмирала, и его перевели в Генштаб в Москву. И поэтому он со всей семьей, то есть с тетей Никой, его женой, и Надей, его дочкой, на год старше меня, смогли прийти ко мне на день рождения. Пришли еще мамины друзья и мои друзья – небольшая, но знакомая компания. Мама приготовила салаты, пироги, все как было принято. Вот все сели за стол, стол, естественно, ведет дядя Андрей, тост за именинника, тост за маму. Третий тост, Капитан встает, все расслабленно смотрят на дядю Андрея, он поднимает рюмку.

– Дмитрий! – начал он. Капитан никогда не употреблял укороченные имена, это всегда Дмитрий, Василий, Анастасия и прочее. Он стоял прямо, в адмиральской форме, и говорил четко и ясно. Я сейчас не помню, о чем был тост, вот в его руках появился большой, какой-то деформированный конверт, и он протянул его мне. Я успел перехватить удивленный взгляд мамы, который она послала дядиной жене, та чуть пожала плечами. Я взял конверт, там были какие-то бумаги и что-то еще, что деформировало конверт, что-то, что явно не вписывалось в его плоскость. Я открыл конверт, и на дне увидел ключи на брелоке с якорем.

Я увидел эмблему «Явы» – мое сердце остановилось. Я поднял глаза, которые, я чувствовал, выползают из орбит, посмотрел на капитана, наши взгляды встретились, его глаза смеялись, а мои продолжали выкатываться. Еще до того, как я его поблагодарил, он увидел степень моего восхищения и благодарности.

– Что? – спросил Егор, мой друг, сидящий рядом.

Я произнес только одно слово:

– «Ява».

– Что-что? – переспросила мама, не поняв, что я сказал.

– Вот это подарок! – присвистнул Егор.

– Это что, мотоцикл, что ли? – спросила тетя Ника. – Ты что, Андрей Михалыч, совсем умом тронулся, что ли?

– Какой мотоцикл? – переспросила моя мама.

И тут началось. Адмирал прямо на глазах у присутствующих был разжалован двумя разъяренными женщинами, которые не знали пощады. Они бы его повесили на бельевой веревке на рее, если бы в нашей квартире была рея. Я и двое моих друзей встали на защиту адмирала.

– Трафальгар, Цусима, – тихо произнесла Надя. Но после получасовой перепалки, маминых слез, тети-Никиных угроз было понятно, что ключи от «Явы» можно забрать только из моих мертвых рук.

После десятого класса я поступил в Первый медицинский, стал популярен в институте благодаря «Яве», там встретил «дочь викингов» Маринку. Высокая стройная блондинка, очень уверенная в себе, внучка академика, дочка профессора из большой, как казалось, дружной московской семьи. Первые два года в институте я куролесил, поэтому, когда я приударил за Маринкой, у меня уже была достаточно плохая репутация, что, конечно же, привлекло Маринку, и еще через два года мы поженились, а еще через год у нас родились близнецы: Александр и Анастасия.

И тогда Марина категорично сказала мне: «Давай продавай свою „Яву“. Я на нее никогда не сяду, да и ты тоже уже не мальчик, отец двоих детей, что, все будешь на мотоцикле раскатывать, как будто забот больше нет? Да и деньги нужны на близнецов».

Аргументы оказались очень сильными, да и моя мама, хотя не полюбила Маринку сразу, но поддержала ее. Я готов был отдать за своих близнецов не то что мотоцикл – свою жизнь, да и деньги были нужны тоже, стипендии и полставки санитара не хватало. И я продал свою «Яву». Чувство было – как будто я сдал своего боевого коня на живодерню. Деньги отдал Маринке, она заметила: «Мог бы и за больше продать».

У меня осталась только фотография, где я позирую на «Яве» около памятника Пирогову у кафедры урологии, да брелок в виде якоря. Я купил бутылку коньяка и поехал к дядьке. Дядя Андрей всегда был рад гостям, всегда был рад меня видеть, он любил вкусно поесть, любил хороший коньяк, любил поговорить. Увидев меня с коньяком, он тут же осведомился, что за оказия. Я сказал грустно:

– Мотоцикл продал.

– И правильно сделал, – так же почему-то грустно ответил дядя Андрей.

– Вот пришел поблагодарить вас за мотоцикл.

– Да о чем ты говоришь! Перестань, – отмахнулся дядя Андрей, но я видел, что ему было приятно.

Он провел меня на кухню, усадил за стол, достал закуску из холодильника. Быстро открыл коньяк, налил в хрустальные водочные рюмки, пригубил чуть-чуть и причмокнул от удовольствия.

– Дмитрий, за твоих близнецов!

– Дядя Андрей, спасибо вам и за мотоцикл, и за катер, и за кроссовки, и за джинсы, да и вообще спасибо за все, – я опрокинул рюмку.

Дядя Андрей налил по второй, тут на кухне появилась Надя. Мы с Надей были близки и чем старше становились, тем становились ближе. Она тоже училась в медицинском, но во Втором меде. Надя села с нами за стол.

– Коньяк будешь? – спросил дядя Андрей.

– Рюмочку выпью.

– А кто тебе больше-то нальет, – передразнил ее дядя Андрей. Он обожал дочь, она боготворила его, но сцеплялись по поводу и без повода они регулярно – слишком похожие сильные характеры.

– Что отмечаем? – спросила Надя.

– Я мотоцикл продал, – ответил я.

– То-то я смотрю, что как будто похороны, – хмыкнула Надя.

– Надька, кончай давай. И так тошно, – примирительно сказал я.

– Не кончай, а заканчивай, – ответила Надя.

– Ты что, совсем охамела, такое говорить при отце, – то ли шутя, то ли серьезно сказал дядя Андрей, было видно, что эта присказка раздражает его.

– Папочка, я учусь в медицинском, ты сам меня туда отправил. Поверишь ты или нет, но мы там проходим анатомию и физиологию половых органов, и не только женских, но и мужских! Хочешь, расскажу?

– Надежда, – вмешался я, – какая муха тебя укусила? Не бурей, ведь нарвешься.

– Папа, хочешь?

Капитан смотрел на дочь широко открытыми глазами.

– Ну ты, Надька, и стерва выросла, – беспомощно констатировал дядя Андрей. – Давай я тебе еще рюмку налью, лишь бы замолчала.

Надя улыбалась, я смотрел на нее и любовался ею. Она была красива своими тонкими чертами, в которые были вписаны самоуверенность и почти развязность, но она умела так естественно себя вести, это был настолько ее, ни на кого не похожий стиль, что вызывал восхищение своей уникальностью. Когда кто-то из ее подруг или знакомых пытался подражать ей, то получалось неимоверно вульгарно и пошло.

Надя говорила и двигалась очень размеренно и грациозно, чуть томно, как в танце, и ее тонкие руки, пальцы, ноги двигались вокруг неоживленных предметов, делая их участниками действа, оживляя их, как в мультипликации. Она настолько была сама собой, что мужчины в ее присутствии робели.

– Замуж собралась, – вдруг выпалил дядя Андрей. Было видно, что он раздражен. Я знал об этом по секрету, поэтому должен был изобразить удивление.

– Вот оно как! – воскликнул я. – За Антона? – задал я риторический вопрос.

Надя молча кивнула, бросив мне незаметный искристый взгляд.

– Это здорово! – продолжал я изображать удивление. – Когда свадьба?

– Это неизвестно еще, – пробурчал Капитан, словно сказал: «Свадьбы не будет».

– Дело в том, что мой папа очень невзлюбил будущего зятя, – ехидно сказала Надя.

– Не выдумывай, – парировал я.

– Точно тебе говорю. Наверное, отцовская ревность.

– Это правда, дядя Андрей?

– Какая еще ревность! Каждый отец мечтает сдать свою дочь другому мужику. Именно мужику, а не не поймешь кому!

Надя закатила глаза.

– Я знаю Антона, дядя Андрей. Нормальный, порядочный парень, умный, уравновешенный, видно, что Надю любит…

– Не знаю. Но, по-моему, он какой-то недоделанный.

– Папа, что ты имеешь в виду?

– Вот посмотри на Диму: нормальный мужик, нормальное поведение, адекватное.

– Папа, твой племянник – мой двоюродный брат, перетрахал почти всех моих подруг на своем мотоцикле! Это ты называешь «адекватное поведение»?

– Надька, это ты к чему? – вскрикнул я, застигнутый врасплох.

– Что, правда, что ли? – удивился Капитан.

– Да нет, сгущает краски!

– Так вот, – продолжал Капитан, – он пришел, уже после того, как попросил руки дочери, все было почеловечески, ничего не могу сказать…

– Вот видишь, – перебила Надя, – по-человечески.

– Не перебивай, – остановил ее дядя Андрей. – Тут пришел, я его позвал на кухню, по-родственному, хотел по душам поговорить – о жизни будущей, о том о сем, ну ты понимаешь… У меня для этого случая и пиво было импортное приготовлено. Ну, ты слушай хохму! Я ему говорю, давай посидим, чуть-чуть пива попьем, обсудим житие-бытие. А он мне говорит: «Я пиво не люблю». Я аж растерялся, говорю ему: «А что ты еще не любишь?» А он мне так, на полном серьезе: «Баклажаны».

Тут я не выдержал, это был момент моего злорадства над Надеждой, я не мог, да и не хотел сдерживать смех и засмеялся от самого дна легких. Давясь через смех, я выдавил:

– Баклажан! Он будет Баклажан!

Капитан был доволен произведенным эффектом. Надя поджала губы. «Так тебе и надо, – ехидно подумал я. – За твоих так называемых подруг».

Тут на кухне появилась тетя Ника. Увидев бутылку на столе, она молча, без слов взяла бутылку за горлышко, нашла пробку, закупорила бутылку и строго сказала:

– Ты что, Андрей Михалыч, вдруг? С чего этого на ночь глядя, в простой день? Сейчас выпьешь, а потом будешь всю ночь храпеть, мне спать не давать!

– Мама, вы в разных комнатах спите, о чем ты говоришь? – вмешалась Надя.

– Ну и что! Ты знаешь, какой у меня сон чувствительный?

Тетя Ника боролась с выпиванием дяди Андрея, хотя он совсем не злоупотреблял, знал свою меру. Она всегда говорила о плохой генетике Капитана, припоминая дедовского брата – настоящего алкоголика. Мой же дед, отец дяди Андрея и моей матери, практически вообще не пил. И все разговоры о наследственности с тетей Никой ни к чему не приводили, она была убеждена в потенциальной опасности алкоголизма, нависшей над дядей Андреем из-за его дядьки. Капитан, который никогда не лез за словом в карман, говорил, что тетя Ника в генетике – строгий последователь академика Лысенко.

Мне иногда казалось, что она нарочно делает подобные вещи, чтобы обломать дядьке кайф. Обычно Капитан не капитулировал, вступал в пререкания и откровенно раздражался, но тут, не вступая ни в какие конфликты, дядя Андрей спокойно согласился, даже что-то поддакнул. Я был удивлен метаморфозой. Тетя Ника же, обломав нам кайф, спокойно удалилась с бутылкой. Мы втроем переглянулись. Капитан равнодушно проводил взглядом уходящую жену, потом молча встал, подошел к кухонной полке, открыл дверцу, запустил внутрь руку и достал оттуда стеклянную фляжку коньяка.

– Давайте по одной, пока Лысенко нет.

Он разлил всем по рюмке и тихо сказал:

– За тебя, Надежда! Счастья тебе, хорошей семьи!

– За тебя, Надя! – почти прошептал я и, не выдержав, добавил: – И за Баклажана!

Надя криво улыбнулась. Мы дружно выпили. Дядя встал, опять подошел к кухонному шкафу и тихо спрятал фляжку внутри. Вдруг зазвонил телефон. Надя сняла трубку, приложила ее к уху и алекнула в нее и тут же, не сказав ни слова, отдернула ее от уха и протянула ее мне. В ее глазах было замешательство. Я взял трубку:

– Да.

– Ты что, совсем охренел, что ли? Домой не собираешься? Тогда можешь совсем не приходить! – это Маринка. О, она выпалила все это и повесила трубку. Крик в трубке был настолько громким, что понятно было, что Капитан и Надежда все слышали. Мне хотелось от стыда провалиться вместе с кухонной табуреткой на нижний этаж.

– Что она, охренела совсем, что ли? – пробормотал я, не очень понимая, как выбраться из этой ситуации. Ситуацию спас дядя Андрей: он отправил меня домой.

– Уже поздно, давай отправляйся домой к детям. Спасибо, что зашел.

Между бровями у него была складка. Мы торопливо распрощались.

Конечно, мотоцикл. Мальчишкой все поездки на мотоцикле были однодневными, в основном сводились к тому, чтобы найти девчонку, подхватить ее гдето, найти пустую дачу или квартиру у друзей и сгонять туда и обратно. А сейчас можно поехать далеко, через всю страну, на восток или запад, на юг или север, за тысячи миль, куда – это неважно, останавливаться где придется, есть что попадется и ни о чем не беспокоиться. Ибо будет день – будет пища.

И там, в дороге, можно думать о книге, которую собирался написать всю жизнь и все откладывал и откладывал. И вот наступает момент, откладывать уже некуда, если не сейчас – то никогда. Так формулируется кризис второй половины жизни – диагноз сродни белой горячке, который охотно ставят окружающие и со злорадным удовольствием наблюдают за агонией недуга. Мотоцикл – отличная идея!


По вечерам я хожу с Мурреем на прогулку вокруг озера. Это своего рода обряд: я начинаю молча собираться на прогулку, я делаю это сначала молча, как бы не обращая на него никакого внимания, он начинает нервничать, метаться вокруг. И вот, одевшись, я говорю ему: «Ты не хочешь со мной идти на прогулку? Ну как хочешь…» И тут собака начинает говорить: Муррей скулит, причитает, подвывает, прижимается головой к полу и, выставив задницу вверх, виляет хвостом, он в полном отчаянии. «Ну, хорошо тогда пойдем», – говорю я, открывая дверь и выходя на улицу. Муррей выскакивает на улицу и, встав на задние лапы, проскакивает несколько шагов вперед и дальше, упав на четыре лапы, несется вперед по дорожке. И так каждый раз.

Мы идем на вечернюю прогулку по одному и тому же маршруту: от дома к асфальтированной дороге в сосновом бору, налево по дороге до широкой тропинки, которая идет к самому берегу озера, – так мы обходим соседские дома. Широкая тропинка идет вдоль берега озера до небольшого пляжа. Песчаный пляж почти всегда пуст, люди приходят сюда один месяц в году, обычно днем, остальное время пляж напоминает приготовленную для спектакля сцену: декорации на месте, они обременены эффектом присутствия, где-то в соседнем измерении витает сюжет пьесы, но действа нет – театр пуст, это место-призрак: ни актеров, ни зрителей.

Побродив по пустому пляжу, подобрав с земли пивные банки, бутылки, пластиковые и бумажные пакеты и выбросив их в мусорный бак, мы отправляемся домой той же дорогой. Вся прогулка – чуть меньше часа. В начале прогулки Муррей носится вокруг меня кругами, исчезая периодически в лесу, так что слышен только хруст сучьев в чащобе, потом опять выскакивает на тропинку, несется, не останавливаясь, вперед, потом опять бросается в лес – это взрыв реактивной энергии.

Муррей – очень жизнелюбивый пес с бешено бьющей через край радостью, он даже хвостом начинает вилять от головы: голова начинает делать раскачивающиеся движения, которые усиливаются в туловище и затем устремляются в хвост с неимоверной амплитудой и силой.

Он радуется всем своим существом, без остатка, он хочет поделиться своей радостью со всеми вокруг. Раз, увидев оленя, он припустился за ним по тропинке и почти нагнал его, но вдруг внезапно остановился, обернулся ко мне в недоумении, как бы спрашивая: «А что я должен с ним делать, если догоню?» – «А о чем ты думал, когда погнался за ним?» Кто-то когда-то давно сказал, указывая на собаку: «Он лучше меня, потому что имеет любовь и не судит». Это о моем Муррее.

Когда меня спрашивают о его родословной, то я отвечаю, что его мать – собака лабрадорша, а отец – медведь из леса: у них была любовь, которую не поняли окружающие, поэтому бедный шоколадный щенок с густой медвежьей шкурой оказался в приюте для собак, откуда я его и забрал. Но вообще-то на прогулке я с собакой не разговариваю, вид человека, идущего и разговаривающего с собакой, вызывает у меня грусть и даже, может быть, жалость, не хочется быть этим человеком. Я отпускаю собаку и свои мысли на волю, собака носится сама по себе, а мои мысли – сами по себе.

Когда мы вышли из дома, было еще совсем светло, но в небе уже была полная луна. Она висела низко над лесом и была огромной, желто-красного, какого-то ржавого цвета. Многие люди суеверно боятся луны, чувствуют себя неуютно под ее светом, а я ее люблю. На луну можно смотреть. На солнце смотреть нельзя, оно слепит, жжет сетчатку, оставляет в мозгу вулканические вспышки, а на луну можно смотреть спокойно, без опасений, в ее свете, безусловно, есть что-то таинственное – это с тех времен, когда мы были как птицы и ориентировались ночью по луне.

Когда я смотрю на луну в свой телескоп и вижу в бледном ночном отраженном солнечном освещении ее кратеры на безвоздушной голой поверхности, возникает странное чувство нереальности жизни. Луна напоминает о космосе, как мое озеро напоминает об океане.

На земле мир кажется безграничным: с огромными материками, океанами, с климатом, который разнится от глубокой мерзлоты до испепеляющей жары; джунгли и пустыни – как разные планеты, но в реальности все сосредоточено на смешном расстоянии в несколько десятков тысяч километров – несерьезное расстояние даже по сравнению с расстоянием до Луны, а уж тем более до Солнца.

Глядя на безжизненные кратеры, понимаешь, что по сравнению со вселенской бесконечностью наша планета – это молекула сродни молекуле водорода с прилипшим электроном-луной, и непонятно: жизнь на этой планете – то ли какое-то недоразумение, то ли великое чудо, то ли вселенская закономерность, неизбежность которой определяется неисчислимой безграничностью возможностей.

Луна, как и глубина, навела меня на мысль о Непрерывности. Она напоминала о непрерывности времени и пространства, хотя это была непрямая ассоциация. Описание луны после себя оставила каждая цивилизация, имевшая письменность. Луна обожествлялась, по ее движениям составлялись лунные календари, о ней писали в городах Месопотамии и в долине Нила, финикийцы на Средиземном море и греки под стенами Трои, иудеи в Иерусалиме и майя в Америке.

Ее видели со всех материков люди, живущие в одно и то же время, но не ведающие о существовании друг друга, а только предполагающие, что мир намного больше их теперешнего обиталища. Люди рисовали Луну, писали о ней и тем самым как бы делали Луну свидетелем всего происходящего на земле, и благодаря этому она оказалась визуальным доказательством существования исторического прошлого.

Люди из разных стран, описавшие одно и то же лунное затмение, произошедшее пятьсот лет назад, для нас сегодняшних являются чем-то единым, они объединены датой лунного затмения и помечены ею, как архивным кодом. В нашем виденье их ничто не разъединяет, с нашей точки зрения, между ними нет границ. Все границы из прошлого не имеют никакого смысла (где граница между шумерами и их соседями?), они абсолютно искусственны, они все растворились во времени, как пятна грязи в стиральном порошке.

Но мы пытаемся создать новые границы и из нашего времени опустить их в прошлое: конец Средневековья – двадцать девятое мая тысяча четыреста пятьдесят третьего года. Средневековье и его конец. Наш мозг нуждается в границах. Просто когда мы оборачиваемся в прошлое, то словно высвечиваем фонариком одно пятно из темноты, и оно, это яркое пятно, прыгает на нас, как из-за угла, и нам кажется, что это освещенное пятно существует само по себе, и мы не в состоянии расширить свое виденье.

Это все надо не забыть включить в свою книгу. Нужно вести записи, а то все забывается, это человеческая память создает иллюзию прерывности.

Идти по вечернему лесу легко и приятно, комаров в этом году мало, и они ленивые, не беспокоят (или еще не сезон). Вечерний лес очень тих, но парадоксально полон приглушенных шорохов, потрескиваний, неопределимых звуков, кажется, что он дышит, шевелится, укладывается на ночь спать, как огромный медведь в берлоге. Лесной воздух свеж, прохладен, полон травяных, древесных запахов, которые смешались и настоялись за долгий жаркий день в густой коктейль, и теперь с каждым вдохом воздух оставляет легкий вкус во рту.

Я люблю закат в сосновом бору, когда багровое небо опускается низко, до самых сосен, и сосны иголками своих крон прокалывают закатное небо и начинают через свои стволы-вены впитывать закат в землю, и от этого прозрачная кора сосен становится слегка пурпурной, и этот пурпурный отблеск сосен заполняет весь воздух вокруг, размывая четкие очертания предметов. Так продолжается, пока земля через сосны не впитает весь закат, и тогда наступает темнота.

Вот она и наступила. Многим может показаться, что оказаться одному ночью в лесу неприятно и страшно, ведь лес перестал быть для нас родным, близким, это больше не наша среда обитания, мы здесь чужие, а темнота отключает рациональное мышление, и животный страх сдавливает сердце – именно животный, потому что когда мы жили в лесу, то ночь для нас была опасна, ночью на нас охотились. Я соглашусь с этим, только с одной существенной поправкой – в незнакомом лесу.

Это мой лес, я его знаю, точнее, знаю дорожку, по которой иду, я знаю повороты дорожки, где она чуть поднимается, а где начинает спускаться к озеру. К тому же луна светит достаточно ярко, чтобы более или менее видеть все вокруг.

Муррей уже не носится по лесу, а легко бежит рядышком: он опасается ночного леса. Мы уже почти подошли к озеру, тропинка дальше делает легкий поворот налево, идет вниз и, словно ручеек, вливается в небольшой песчаный пляж. Отсюда днем между деревьями можно видеть озеро. Звук наших шагов задает ритм ходьбы, он как мяч, который отлетает от стены после сильного удара, возвращается к тебе же, и ты должен его отбить, и чем быстрее и сильнее ты отбиваешь мяч, тем быстрее и сильнее он возвращается к тебе для ответного удара. Мы невольно ускоряем шаг.

Вдруг Муррей остановился и замер. Я даже не успел отреагировать на его остановку, как услышал крик:

«Помогите!» Крик был женский, отчаянный, он доносился со стороны пляжа. И опять: «По-мо-ги-те!» Неразборчиво были слышны какие-то причитания. Кричит женщина, значит, кто-то пытается ее изнасиловать или происходит что-то еще, но что именно – мне не приходит в голову. Я ускоряю шаг.

Если там несколько человек, то мне будет нелегко, я не помню, когда дрался в последний раз, хоть бы дубинка какая-то валялась на дороге, а то у меня же ничего нет. Вот опять крик, единственное мое оружие – это телефон. Начинаю бежать, собака бежит впереди меня и исчезает в темноте. Что будет, то будет – разберемся. Импровизация – лучшее оружие. Беру телефон в руку. Если ситуация не в мою пользу, то надо будет сразу звонить. Вот тропинка выскакивает на пляж, ноги завязают в песке, скорость падает. Бегу вдоль берега, глаза лихорадочно сканируют пространство пляжа.

После леса кажется, что луна освещает пляж очень ярко, и вот я вижу, как ко мне в сопровождении Муррея, взрывая ногами песок, сигналя, размахивая руками, отражая кожей серебряный свет, бежит голая женщина. Мои глаза впились в пространство за женщиной в поиске преследователей, но позади никого не было.

– Помогите, пожалуйста, – уже не кричала, а, задыхаясь то ли от волнения, то ли от бега, громко говорила она.

– Что, что случилось? – спросил я, оглядываясь по сторонам.

– Он утонул!

– Кто? – выкрикнул я. Я испытал что-то вроде облегчения: банды насильников нет, ложная тревога. – Что произошло, когда?

– Мы пошли купаться, отплыли от берега совсем недалеко, он вдруг захрипел, стал уходить под воду, хвататься за меня! Я испугалась!

– Когда это случилось?

– Да вот только что!

– Где?

– В озере!

– Где конкретно? Где в воду заходили?

– А-а, вон там, вон наша одежда на берегу… Мы от берега совсем близко были…

У воды в самой отдаленной части пляжа лежали два темных холмика одежды, обувь небрежно брошена рядом. Я включил телефон, он засветился ярко, как вторая луна, пробежал пальцем по экрану, набрал номер. Голос оператора. Я скороговоркой выпалил:

– Человек утонул. Пляж, озеро!

Передал телефон женщине:

– Объясняйте дальше, – и стал сдирать с себя майку и джинсы, подбежал к месту, где они заходили в озеро. Я посмотрел на поверхность воды. Справа поперек лежала, не шелохнувшись, лунная дорожка, на поверхности – ни единого признака движения: ни от ветра, ни от рыбы, ни от человека. Он где-то там, в толще воды, завис в черной невесомости глубины в нелепой расслабленной позе, его воля и сознание оставили его тело на произвол окружающего мира, сейчас он одинок, как никто в мире.

Мне стало его жаль. Мне стало жаль озеро – или озера: смерть в озере, мертвое тело в озере, дух смерти, как бензин, будет отравлять воду. Я взглядом определил сектор поиска и побежал в воду. Люди обычно тонут в первом метре глубины, и он должен быть совсем близко от берега, собака бросилась за мной. Когда вода поднялась выше колен, я сделал глубокий вдох, задержал дыхание и, вытянув руки вперед, нырнул. Лицо и грудь обдало холодом, я начал плыть под водой, широко раздвигая руки, надеясь наскочить, зацепить тело. Я попробовал открыть глаза в надежде различить хотя бы светлые пятна от лунного света, но тщетно – полная темнота, так что глаза лучше держать закрытыми, чтобы хотя бы вода их не раздражала. Я проплыл, сколько позволило дыхание, подгребая под себя податливую воду.

Надо подняться на поверхность глотнуть воздуха и переориентироваться. Ведь когда плывешь под водой, как и когда гуляешь по лесу без тропинки, всегда забираешь в одну сторону, всегда ведет по кривой. Я выгнулся, начал подъем и совершил глупость, непростительную для человека много ныряющего: пошел наверх головой, думая, что здесь совсем мелко, но под водой я шел параллельно дну и оказалось, что я глубже, чем думал. Мне нужно было пройти всю толщу воды до поверхности, я старался сделать это побыстрее и на всем ходу головой врезался в тело.

– Твою мать! – вырвалось у меня. Все произошло неожиданно, моя голова ударилась о спину, тело, как бревно, стало отплывать куда-то в сторону, нужен воздух, но и тело отпускать тоже не хочется. Я стал загребать руками уплывающее по обретенной от удара инерции тело, надеясь ухватиться хоть за что-нибудь, и в этот момент выплыл на поверхность.

Воздух. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох и опять ухожу под воду, быстро, пока не потерял ориентацию, пока он совсем рядом. Вот он, я легко нащупал его тело, руки скользнули по плечам, нужна голова, там волосы, за них можно крепко ухватиться, и вот голова – волос нет, лысый. «Мачо хренов! Нехорошо так о человеке… А вдруг просто облысел? Заткнись, просто заткнись!» Я двумя руками схватил его за нижнюю челюсть и притащил к себе, поднырнул под спину, обхватив его грудь рукой сзади, с силой начал выталкивать его и себя на поверхность.

Он без сознания, а может, уже мертвый, но это облегчает задачу вытащить его на берег. На поверхности я перехватываю дыхание, высунул его голову над водой, и дальше все просто – азбука спасения. Я гребу, буксирую тело к берегу. Всплыв над поверхностью, замечаю плывущую ко мне собаку. Только не хватало, чтобы Муррей начал забираться на меня, пытаясь помочь. Берег совсем близко, правой рукой я держу тело за грудь, обхватив его под мышками, сам на спине, левой рукой и ногами гребу к берегу, стараясь держать его голову над водой, при этом между гребками я сам ухожу под воду. Вот еще несколько гребков, и я чувствую дно.

Еще гребок, и я могу встать на дно, поворачиваюсь спиной к берегу, пропуская левую руку под мышкой тела, и обеими руками начинаю вытягивать его на сушу, пятясь, как рак. Покидая воду, тело быстро тяжелеет в моих руках. Я оглядываюсь, чтобы понять, куда лучше двигаться, где будет удобнее положить тело. Мельком замечаю, что женщина еще на телефоне, она чтото торопливо говорит в трубку.

Я вытащил тело на сушу и положил его на спину на склоне берега головой вниз. Женщина подбежала:

– Он живой?

– Не знаю, – переводя дыхание, ответил я.

Я опустился на колени с правой стороны тела, положил пальцы на правую сторону шеи, стараясь нащупать сонную артерию, но мое собственное дыхание и сердцебиение мешали сосредоточиться. Я сделал глубокий вдох, задержал дыхание, затем выдохнул, опять вдохнул и опять задержал дыхание, все мое сознание ушло в подушечки пальцев на шее тела, которое я только что вытащил из озера.

Под пальцами не было никакого движения. Я усиливал давление, ослаблял его, пытаясь найти правильное, чтобы не передавить артерию настолько, что пульсовая волна не пробьется к моим пальцам, и чтобы прикосновение не было слишком легким, таким, которое не ощутит движение крови. Я продвигал пальцы по стороне шеи вдоль мышцы – все мертво, никакого пульса, надо начинать массаж грудной клетки.

– Ну что? Он живой? – опять спросила женщина. Я махнул на нее левой рукой, чтобы она замолчала, продолжая держать правую на шее ее друга, и вдруг под моими пальцами пробежала слабая волна. Что это? Мне показалось или это и правда пульс?

– Тихо, – прошипел я и замер, сам перестав дышать. И вот вторая слабая волна под моими пальцами – это пульс, слабый, едва ощутимый, но пульс.

– Пульс, есть пульс, – скороговоркой выпалил я. Теперь надо восстановить дыхание, если дыхание не восстановится, то сердце остановится очень скоро. Он наглотался воды, это точно, но вода могла попасть и в дыхательные пути и теперь не позволяет воздуху двигаться в легких. Я в первый раз осмотрел вытащенного: он лежал на земле с раскинутыми в стороны руками, это был мужчина средних лет, точнее в свете луны сказать трудно, лысый, абсолютно голый, довольно атлетически сложен, ничего необычного: ни раны, ни крови, ни деформированных суставов. Я переместился ближе к животу, сложил ладони замком, положил их в область солнечного сплетения, выпрямил локти и всем телом резко качнул грудь незнакомца.

Еще раз, еще – тело в ответ чуть качнулось, но признаков жизни не подало. Я схватил его за правую руку, быстро перевернул на живот и изо всех сил три раза ударил по спине: поскольку незнакомец лежал вниз головой на склоне, я надеялся, что вода вытечет и откроет легкие. Безрезультатно. Я повернул тело обратно на спину и опять начал качать в области солнечного сплетения в надежде выдавить воду. Если бы его можно было заинтубировать или хотя бы была дыхательная груша. И вдруг меня осенило! Я нашел взглядом женщину, которая в испуге и растерянности стояла рядом, зажав рот руками, и широко открытыми глазами наблюдала за происходящим:

– Идите сюда, – позвал я ее. – Зажмите ему нос и вдохните в него воздух сколько сможете.

Она послушно опустилась с левой стороны тела на уровне его плеч. Она была абсолютно голой, но это както не волновало ее, ей было не до этого. Большие перепуганные глаза, лицо в обрамлении мокрых волос ниже острых плеч, довольно большая грудь с широкими ореолами сосков, плоский живот – она была намного моложе своего спутника. Она как-то неуверенно зажала нос мужчины и сделала глубокий вдох.

– Подождите! – я остановил ее, взял лицо мужчины за нижнюю челюсть, запрокинул голову вверх и назад, приоткрыв его рот. – Держите его челюсть вот так!

Правой рукой держа мужчину за нос, левой она взялась за нижнюю челюсть, наши руки соприкоснулись на долю секунды, она была совсем близко.

– Давайте! – скомандовал я, приняв исходную позицию для давления на диафрагму. Она наклонилась к лицу своего друга, ее живот лег на ее колени, а ее волосы, как занавесь, упали на грудь и шею мужчины, закрыв его лицо, голова опустилась ниже обнаженных ягодиц, которые указывали куда-то между небом и землей, а спина отражала лунный глянец, она с силой выдохнула – грудь мужчины поднялась от вошедшего воздуха, я с силой качнул вниз.

– Еще!

Она, не меняя позиции, опять наполнила грудь мужчины воздухом, а я опять качнул, почти ударил незнакомца в грудь. И вдруг тело судорожно дернулось, волна движения прошла от груди к конечностям, я качнул еще и еще, женщина, разогнувшись, то ли перепугано, то ли удивленно посмотрела на меня, не понимая, что делать дальше.

Беззвучные судороги вдруг огласил не то рык, не то хрип, не то кашель, еще и еще. Мужчина стал извиваться в бессмысленных конвульсивных движениях, попытался сделать вдох, что тут же вызвало кашель, хрип и рвоту. Я быстро перевернул его на живот. Он пытался сделать глубокий вдох, который тут же прерывался забойным кашлем. Я несколько раз ударил его по спине. Движения стали более осмысленными, кашель менее хаотичным и все больше напоминающим дыхание.

– Живой, – с внутренним облегчением подтвердил я очевидное. – Что сказали в скорой? – спросил я женщину, больше для уверенности, что она нормально объяснилась с диспетчером, и помощь в пути.

– Сказали, что скоро приедут, – ответила она неожиданно спокойно. Я поднял глаза. Женщина смотрела на меня широко открытыми глазами, и ее взгляд был так же обнажен, как и ее тело, в нем было спокойствие, никакого испуга. Я почувствовал внутреннее замешательство, и не от того, что на расстоянии вытянутой руки от меня сидела красивая незнакомая голая женщина и я невольно должен был смотреть на нее, а именно от ее взгляда – спокойного и уверенного. И я поспешил вывести себя из этого замешательства:

– Ну тогда, русалка, накинь на себя что-нибудь, раз они «скоро приедут».

– Он умрет? – спросила она, не сдвинувшись с места.

– Не сегодня и не в моем озере, – ответил я.

Мужчина лежал на животе и тяжело дышал, постанывая и перебирая руками и ногами. Теперь надо ждать приезда скорой. Женщина встала, стряхнула песок с колен, повернулась ко мне спиной и спокойно, уверенно, не стесняясь своей наготы, пошла к одежде. Я смотрел в спину этой молодой женщине, уходящей в темноту: стройные ноги, ягодицы двигаются в такт шагам, тонкая талия, темные волосы чуть выше лопаток, спина, отражающая лунный свет, словно зеркало.

Я замер, загипнотизированный этим отраженным лунным светом. Она подошла к горке одежды, присела на колени, нашла, что ей было нужно, затем встала, подошла к воде, чуть вошла в нее и, стоя в воде, надела трусики и потом – шорты. Так же спокойно двигаясь, она вышла из воды, вернулась к одежде, нашла бюстгальтер, привычным движением продела руки в лямки и застегнула его.

Гипноз прервался звуком далекой сирены – скорая. Я посмотрел на мужчину, он по-прежнему шумно дышал и шевелил конечностями. Я наклонился к нему, положил руку на плечо:

– Ты меня слышишь?

Он неопределенно качнул головой, то ли да, то ли нет, но это был ответ.

– Дыши, друг, дыши, постарайся расслабиться и дыши, помощь близко.

Женщина вернулась к нам уже одетая, майка была совсем в обтяжку, коротенькая, и ее обнаженный живот разделял майку и совсем коротенькие шорты, которые больше напоминали набедренную повязку.

– Как он? – спросила она тихо.

– Живой, – ответил я. – Что случилось в воде?

– Мы отплыли совсем недалеко, и, как я уже говорила, он вдруг захрипел, стал хвататься за меня и уходить под воду. Я испугалась.

– И правильно сделали, что испугались. Он хорошо плавает?

– Очень. Почти каждый день ходит в бассейн. Я не понимаю, что произошло.

– Скорее всего, сердце. Инфаркт. На инсульт или эмболию не похоже – все конечности двигаются, раздышался. Скорая совсем близко. Вы посмотрите за ним, я тоже пойду оденусь.

Широкая асфальтированная дорожка шла от пляжа к парковке, расположенной на площадке в лесу, выше озера. С этой стороны и должна прийти помощь. Сирена была слышна все громче, она рвала на части тишину, звуковые колебания расшатывали покой вокруг озера. Воздух, казалось, начал двигаться в такт визжащей сирене, и если бы это не был знак приближающей помощи, звук мог бы показаться отвратительным, раздражающим. Наконец, сирена затихла, и звук словно перешел в состояние света: белая вспышка пробежала по дорожке, шарахаясь от куста к кусту, нарастая в своей интенсивности.

Без сирены стал отчетливо слышен шум мотора. Скорая прибыла на стоянку. Свет фар очертил полукруг и погас – машина развернулась каретой к пляжу. Стоянку не видно за деревьями и кустами, но она совсем недалеко, было хорошо слышно, как мотор стал работать тише – машина скорой помощи остановилась. Еще минута, и вот три темные фигуры, ярко сверкая качающимися в такт быстрой ходьбе ручными фонарями, появились на дорожке. Я подбежал к месту, где лежал мужчина, и крикнул, помахав правой рукой:

– Сюда! Мы здесь!

Фигуры и фонарики на секунду замерли, а затем быстрым шагом направились к нам, невольно слепя нас.

– Что случилось? Что происходит? – спросила первая мужская фигура, подходя к нам.

– Пошел купаться и, похоже, случился инфаркт, – ответил я. – Мы достали его быстро, остановки сердца не было, но остановка дыхания была. Он уже раздышался.

Работник скорой помощи вгляделся в темноту, стараясь рассмотреть меня: мой голос показался ему знакомым.

– Да, это я, – отвечая на эту попытку, ответил я.

– А, доктор, я не узнал вас в темноте. Он живой, уже хорошо! Давайте, ребята, кислород, все дела. Машина сюда не подойдет, надо его эвакуировать к парковке, колеса на каталке будут вязнуть в песке, так что давайте вручную до дорожки, а там на колеса! Чья собака?

Муррей вертелся вокруг, не понимая происходящего, периодически вставал на задние лапы и лаял. Его размер вызывал у людей беспокойство.

– Муррей! – крикнул я. – Ушел отсюда!

Собака без колебаний отошла в сторону и замерла, глядя на меня.

– Ждать! – скомандовал я. Муррей сел и замер.

Это были наши трюки.

– Здорово, – заметил фельдшер. – Просто мешается сейчас, – извиняющимся тоном сказал он.

– Да, конечно, извините, что сразу его не убрал, – ответил я.

– Вы вместе с ним были? – спросил фельдшер.

– Нет, мы с псом гуляли, услышали крик, подбежали. Вот эта дама была с ним в воде, когда все случилось.

Фельдшер повернулся к женщине, подошел к ней ближе и начал расспрашивать о произошедшем, выяснять, чем болел пострадавший. Помощники в это время меряли давление, считали пульс, бегали за носилками.

В считанные минуты пациент был уже внутри кареты скорой помощи. Здесь был яркий свет, игла ушла в вену, внутривенный раствор дождинками закапал в трубке. Электроды кардиограммы передавали сигнал самописцу. Все происходило быстро и слаженно.

– Точно, инфаркт, передняя стенка, вы правы, – радостно констатировал фельдшер. Затем взял рацию и передал: – Мужчина, 52 года, инфаркт, передняя стенка, давление сто семьдесят на сто, пульс сто двенадцать в минуту. Все, отъезжаем, готовьте катетеризационную.

Ему ответили что-то одобрительное через хрип и треск рации и отключились.

– Кто у вас сегодня дежурит? – спросил фельдшер.

– Марк. Передайте ему, что я сказал: нечего дурака валять, пусть работает, – шутливо ответил я.

– Обязательно, – улыбнулся фельдшер. – Все, мы погнали!

Один из команды уже сидел за рулем. Фельдшер был около больного, а третий помощник стоял рядом со мной у входа в карету, готовый захлопнуть двери. Я отступил на несколько шагов, махнул на прощание рукой. Створки захлопнулись, машина зарычала, на ее крыше вспыхнули мигающие огни, взвыла сирена, и скорая сорвалась с места, немного замедлила ход перед выездом с парковки на дорогу, затем снова рев двигателя, и она исчезла за поворотом, оставляя угасающий шлейф света и звука.

Парковка вновь погрузилась в тишину и покой, как будто ничего здесь не происходило несколько минут назад. На площадке стояли только я и женщина, больше ни души, даже Муррей остался на пляже ждать меня, как ему было приказано. Еще в ближнем к пляжу углу стояли две машины – большой внедорожник и обычный седан, марки различить в темноте нельзя, но и так было понятно, какая машина чья. Женщина была растеряна, подавлена, оглушена произошедшим.

– Все будет нормально, – сказал я максимально уверенным голосом.

– Вы врач?

– Да, кардиолог. Сегодня дежурит мой напарник, он очень хороший доктор, и он все сделает все как надо: поставит стент, все будет хорошо. Конечно, ваш друг нахлебался воды, у него может развиться аспирационная пневмония, но все эти волнения – на потом. Сейчас расслабьтесь, давайте соберем вещи, и езжайте в больницу. К тому времени, когда вы приедете, все уже будет сделано, и он вас будет ждать вас в реанимации.

– Почему в реанимации?

– Такой порядок. Просто для наблюдения.

Мы пошли обратно к пляжу. Под лунным светом он выглядел немного потусторонне, и одинокая фигура сидящей собаки вызывала тоскливое чувство потерянности. Я крикнул:

– Муррей, ко мне!

Ему не надо было повторять дважды. Муррей сорвался с места и огромными прыжками помчался ко мне, но, подбежав достаточно близко, немного отвернул в сторону, направился к моей спутнице и стал, виляя хвостом, обнюхивать ее и подставлять свою голову, чтобы его погладили. Обиделся, что я оставил его.

– Бедная собачка, оставили тебя одну, – шутливо запричитала женщина, чуть наклонившись вперед и гладя Муррея между ушей. Я заметил, что она двигалась не медленно и не порывисто – все ее движения были очень сбалансированы и аккуратны. «А я знаю, как ты выглядишь без одежды», – подумал я вдруг, откровенно любуясь ею.

Она выпрямилась и пошла подбирать одежду своего спутника, которая лежала на том же месте, где ее оставил тогда еще счастливый владелец, торопящийся забежать в озеро нагишом с почти девчонкой. Я молча стоял и наблюдал за нею, не зная, что мне делать: то ли попрощаться и уйти, то ли задержаться, чтобы не оставлять ее одну на пустом ночном пляже и подождать, пока она уедет. Она собрала вещи в охапку – их было немного, – и подошла ко мне довольно близко, так что я увидел ее темные большие, чуть раскосые глаза.

– Спасибо вам за все. Без вас сегодняшняя ночь обернулась бы большой трагедией. Вы спасли жизнь человеку. Хотя вам с вашей специальностью к такому не привыкать.

– Это не я, это Непрерывность.

– Что?

– Так, не обращайте внимания. Стечение обстоятельств.

– Ну, хорошо, до свидания. Всего вам хорошего.

– До свидания. Вы знаете, где больница?

– Да, конечно.

– Ну, удачи. Все будет хорошо.

Она кивнула и пошла по дорожке к своей машине.

Я посмотрел вслед уходящей фигуре: «А я знаю, какая ты под одеждой, – с чувством потери подумалось мне, – красивая». И вдруг мысли, переплетясь клубком ассоциаций, в долю секунды пролетели в голове, как цепная реакции сродни ядерной, поймать их невозможно, но можно приблизительно восстановить их ход и растянуть во времени в нужной очередности. А ход их был таков: такая красивая, хорошо бы иметь память о ней, ее фотографию, например сфотографировать ее на сотовый.

Это была просто мысль, я бы никогда не стал фотографировать обнаженную незнакомую женщину, но эта фантазия внезапно заставила меня похолодеть: где мой телефон? Там же все контакты, фотографии, графики! Так, телефон был у нее! За ней, быстро, пока она не уехала. От мысли, что она, может быть, уже выезжает с парковки, и я не успею ее остановить, я почувствовал что-то вроде обиды: ни одно хорошее дело не остается безнаказанным. Я рванул в сторону парковки. Она только подходила к машине.

– Эй, подождите!

Она остановилась, обернулась:

– Что случилось?

– Где мой телефон?

– Упс, я не помню. Я совсем с ума сошла сегодня, сумасшедший вечер. Простите меня.

– Вспомните, где вы его оставили.

– Пойдемте обратно к озеру, там легче будет вспомнить. У меня такое чувство, что я никогда не уеду с этого пляжа.

– Да, пойдемте. Я понимаю вас, но и вы поймите меня: без телефона в наши дни конец.

– Конечно, конечно. Стойте! У меня отличная идея. Я возьму свой телефон и позвоню вам, и тогда легче будет его найти: даже если он в виброрежиме, экран засветится.

– Отличная идея, – обрадовался я.

Она опять пошла к своей машине, положила вещи любовника на капот, открыла водительскую дверь и занырнула вглубь, так что ее маленькая круглая попка выглядывала наружу и вверх. Она вынырнула обратно, быстро подошла ко мне, держа в руке телефон.

Мы пошли к пляжу. Муррей трусил за нами, потом обогнал нас и прибежал к воде первый. Мы прошли по холодному песку к месту, где я забегал в озеро. Там телефона не было.

– Давайте ваш номер.

Я продиктовал свой номер, и кнопки на светящемся циферблате ее телефона отзывались на каждое нажатие ясными нотами набора. Номер набран. Тишина. Вот в ее телефоне прозвучал исходящий звонок, уходящий куда-то в пространство, в темноту, где он, выискивая мой номер, связался с сотовой вышкой и компьютерами телефонных компаний.

Я замер, сердце забилось с утроенной силой: давай, давай, отзовись! И вот, наконец, раздался дребезжащий звонок в стиле древнего телефона, сначала непонятно откуда, потом он повторился еще и еще, выдавая нам свое местоположение. Мы посмотрели в сторону звука и увидели светящееся пятно около того места, где мы реанимировали ее любовника.

– Отлично! – вырвалось у меня. – Спасибо.

Мы подошли к месту, где лежал телефон, и я поднял его.

– Фу, слава богу!

– Ну все, я побежала, а то еще что-нибудь произойдет, и я уже никогда не уйду с этого злополучного места.

– Оно вовсе не злополучное, это очень красивое и спокойное место, – возразил я полушутя-полусерьезно.

– Я тоже так думала до сегодняшнего вечера.

И она пошла вверх по дорожке к своей машине, но, сделав пару шагов, остановилась и, обернулась:

– Доктор!

– Что?

– Я не русалка! Смотрите, – она встала лицом ко мне и чуть расставила ноги, направив ступни в диаметрально противоположные стороны, потом чуть наклонилась вперед и положила ладони на внутренние поверхности бедер, так что руки касались друг друга, – у меня нет хвоста, у меня ноги!

– Те, которые с ногами, самые опасные, – засмеялся я. – Удачи.

Я повернулся и зашагал обратно по тропинке в лес, за мной семенил Муррей. Ну и прогулка получилась, после такого нужен отдых и что-то расслабляющее: баня или поплавать в озере. Хотя нет, в озере я уже поплавал. Я шел быстрым, не прогулочным шагом, хотелось быстрее прийти домой. Все же интересно, как сильно я испугался, когда почувствовал, что могу остаться без телефона. Насколько я завишу от него!

Впрочем, ничего нового, я знал об этом, просто не обращал внимания, отмахивался от этого факта. Я за гармонию с природой, за простую жизнь на озере, за духовное единение человека и животных, обитающих в лесу, и в озере, и в небе, и прочая, и прочая, и цивилизация – это франкенштейн, но когда я оказался без телефона-франкенштейна, то почувствовал себя безоружным.

Сегодня я появился на озере в тот самый момент, когда мужик стал тонуть, заполучив инфаркт. Пройди я этот маршрут раньше или позже, он был бы сейчас мертв, и его тело искали бы водолазы. Все зависит от пары минут. И телефон, возможно, спас ему жизнь тем, что скорая приехала намного раньше, чем если бы пришлось куда-то бежать, чтобы вызвать скорую помощь. С таким инфарктом он долго не протянул бы.

Конечно, человеческая жизнь в племени где-то в амазонских джунглях – ценность относительная, там все находятся в круговороте смерти и жизни: сегодня жив, завтра нет – это вопрос принятия неизбежного. Кардиология в таких племенах находится на уровне первого, самого древнего закона, открытого в доисторические времена: сердце бьется – человек жив, он здесь, не бьется – мертв, его здесь нет. Они знают джунгли, знают жизнь в них, они сами – часть этих джунглей, они не оставляют после себя гор пластика. Счастливы ли они? Задаются ли они вообще этим вопросом? Не знаю.

Даже если они счастливы (в чем я сомневаюсь), а мы нет, назад дороги нет. Мы рабы цивилизации, и дело не в комфорте, не в сотовых телефонах, а в том, что мы рабы полетов в космос, супердальних телескопов, ядерных реакторов, компьютерных систем, мы думаем о полете на Марс, и назад в джунгли дороги нет, как нет дороги… О боже, какая она все-таки красивая! Все! Надо выбираться на дорогу, садиться на мотоцикл и выкатываться, нужна скорость, движение, перемены декорации. Иначе можно свихнуться.


В интернете я смотрел мотоциклы. Сначала набрал «Ява» на русском, появились мотоциклы на продажу в России, многие в хорошем состоянии и недорого, но это совсем далеко, за океаном. К тому же оказалось, что мотоцикл, выпущенный в семидесятых, почти стерся из моей памяти. Он выглядел как-то удивительно не так, каким я его помнил. Время исказило его образ. Скорость растягивает время, но идущее время сжимает и искажает пространство, и вещи с течением времени теряют привычные очертания. Назад дороги нет, мы идем по меняющемуся лабиринту, за нашей спиной пространство искажается временем, и если мы пробуем идти назад, то на самом деле, одурманенные иллюзией, все равно идем вперед, только по ложному пути. Нужен был современный мотоцикл.

Я стал изучать сайты магазинов. «Харлей Дэвидсон» – легенда, смотрится хорошо, все движки V – близнецы, народ, который раскатывает на них, особенный или хочет быть особенным. Среди них много совсем жирных, бомбовозы с такими же жирными бабами на заднем сиденье, они имеют свой бренд, но со своим брендом они превратились в однообразную команду. Черепа, цепи, кожа, татуировки – все должно подчеркивать независимость, но мотивы повторяются, индивидуальность теряется, и вот перед нами опять стадо, просто другой породы, и мотоцикл дорогой.

«Дукати» – хорошие мотоциклы, но техобслуживания поблизости нет, значит, нет надежного сервиса. То же самое относится и к «БМВ», хотя тоже классные мотоциклы. А вообще бывают плохие мотоциклы? Наверное, бывают, но редко. Главное в отношениях хозяина и мотоцикла – это взаимная гармония, начиная от пропорциональности размеров человека и машины – ведь если посадить человека-гору на маленький мотоцикл, это будет смешно – и заканчивая общим эстетическим образом, который возникает, когда человек садится на мотоцикл.

Есть молодежно-спортивный образ – на японских гоночных байках, есть ковбойско-бандитский в стиле вестернов – на «Харлеях» или «Викториях», есть городские стили – на «Триумфах». Я не мог определить свой стиль, и не то чтобы мне не нравились какие-то стили – я элементарно в них не вписывался. Я не пацан, чтобы сидеть верхом на гоночном мотоцикле, да и образ бандита мне тоже не подходил. Я не мог найти ничего, что мне нравилось бы.

Я решил пойти другим путем: посмотреть, что есть вокруг, какие дилеры, и уже исходя из этого прочесать все модели. Самым близким магазином оказалась «Хонда» – рядом с дачей, на север от госпиталя. Также в округе был «Кавасаки», совсем на север находился «Роял Инфилд», этот отпал сразу же. Нашел даже «Урал», но он меня и тогда не заводил, и сейчас не заводит – не мой стиль.

Я забрался на хондовский сайт. Большой выбор. Начал перебирать модели. «Голд Уинг» – огромный, почти танк, шесть цилиндров, с креслом сзади. Кресло сзади что на «Голд Уинг», что на многих «харлеях» – это просто невыносимо, это переход к четырем колесам. Нет, не подходит, лучше купить машину, этот, с креслом, не мотоцикл.

Дальше – завуалированные копии «харлеев», только дешевле. Дальше – мотокросс, отпадает сразу. Дальше – несколько моделей просто спортивных, гоночных байков. Выглядят супер, быстрые, мощные, но далеко на них не уедешь из-за почти горизонтальной посадки. Это для пацанов по городу мотаться, своего рода «Ява» – для старшеклассников и студентов, но в другом столетии и в другой стране.

Я уже начал отчаиваться, как вдруг наткнулся на нечто интересное. ВФР 1200, четыре цилиндра 1200 кубов, полуспортивный-полутуристический, горбатый бензобак, посадка промежуточная, для больших расстояний может быть тяжело, но если чуть приподнять руль… 150 лошадей, шесть скоростей, красный цвет, красный без оттенков, просто красный – это не мотоцикл, это шаровая молния на колесах. Вот он! Но я решил не торопиться с умозаключениями. Надо сначала проверить все данные, все отклики, почитать, что люди пишут, что думают механики.

Я влез глубже, начал читать всевозможные статьи – и откровенно рекламные, и как бы не рекламные, но на самом деле со скрытой рекламой, влез на форумы. И заметил, что если кто-то писал не восторженный или даже негативный отклик, я сразу искал этому объяснение или оправдание. А это значит, что я влюбился.

Я нашел вращающуюся на триста шестьдесят градусов фотографию и начал рассматривать ее со всех сторон. И признался себе, что ВФР 1200 – совершенство. Агрессивные углы профиля, передняя фара, словно летящая птица, заднее колесо крепится только с одной стороны, весь силуэт устремлен вперед… Вот она, моя «Ява», повзрослевшая, уже не девочка-подросток (со смешной кличкой «Старушка»), а молодая, зрелая, красивая женщина во всем совершенстве форм и грации. Однозначно, решил я, если мотоцикл вызывает сексуальные ассоциации, то это значит, что у меня давно не было секса и что мотоцикл действительно классный.

Непрерывность

Подняться наверх