Читать книгу Предисловие к слову - Петр Чейгин - Страница 1
Депеша ветра
О стихах Петра Чейгина
ОглавлениеМогут ли нравиться стихи, вообще произведения искусства, которые ты не понимаешь или недопонимаешь, сколько над ними ни бейся – вопрос, неизбежно встающий перед читателями и почитателями стихов Петра Чейгина. Относится это ко всей его поэзии в целом и к отдельным вещам в частности. Во всей этой книге не найдешь и одного стихотворения без тех или иных завихрений, уводящих читателя в далекую область несоответствий обычному нашему житейскому опыту и умозрению.
Не опрометчиво утверждать и следующее: сам поэт, если его спросить, что он «хотел выразить» своим сочинением, не всегда ответит, откуда и к чему в его стихах явились те или иные метафоры, метонимии, эллипсы, холостые стихи и проч. Происходит это по той причине, что Чейгин подходящие к сюжетному случаю житейские реалии оставляет в стороне, так же как и заготовленные впрок философические о них суждения. Пишет он, можно сказать, всем своим существом, внутреннее бытие у него довлеет себе. Достоверно о внешней жизни поэта дают знать лишь аккуратно расставленные поплавки к каждому из стихотворений – даты их написания. В Чейгине буквально живет «внутренний человек», каким его вообразил Тютчев: «Всë во мне и я во всем». Границы между двумя состояниями не существует – одно переплавляется в другое, и диалог между ними не всегда внятен – при всей эффектности:
…Эта вечная смерть
колокольчиком вяжет коня.
И вперяется лампой
в дары бездорожья.
Не сносить мне огня
до чердачного чёрствого дна,
где светлеет, как встарь,
над бумагами демон порожний.
На какой высоте, равной глубине, предстал этот «демон порожний»? Внутренняя ли это самооценка, или внешний образ, склонившегося над своим творением поэта? Или это своего рода духовидчество, диалог «смерти» с «жизнью»?
Читателя подобная всеохватность может либо покоряюще сблизить с автором, либо отвратить от него, ибо являет себя в трудно соизмеримых с целым частностях. Блаженство понимания может рухнуть под напором выпирающих сквозь плоть стиха стилистических воспалений. Скажем, поди разберись, о чем стихотворная записка, к кому обращена, какому склонению принадлежит: «…праздничной консолью / тебя страдаю, / роза допекла…»?
«Можно ль тоску размозжить о мостовые кессоны?» – такого рода вопросы, конечно, не Петром Чейгиным первым взяты на поэтическое вооружение: так писал за век до него молодой Борис Пастернак, и ответ более или менее удовлетворительный тут один: или ты любишь «Сестру мою жизнь» со всем ее и своим «телячьим восторгом», или нет.
Вот и у Петра Чейгина слова льнут друг к другу в ошарашивающе необычном, а потому запоминающемся, порядке. Сам Господь обнаруживает Себя у поэта обладателем невиданного Им прежде атрибута:
Горнило глухоты
укроет нот останки,
и вспыхнет голова
Господнею фрезой.
Это из стихотворения «Зачем ты брат воскрес? И рыбу вывел в суп?..», 2014 год. Что хошь, то и думай. Бесполезно тут вдаваться в экзегетику, рассуждать о «рыбе» как символе, замещающем имя Христа. Хотя не исключено, что поэту нечто в этом духе и примнилось – обмирщение божественного завета.
Известный тезис Пастернака «нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту» часто цитируется, но редко подтверждается практикой. С эволюцией литературного пути Петра Чейгина он видимым образом не сходится: поэтика его из года в год заметно усложняется. Однако усложняется ли? Излишней умышленности его манера как раз лишена, ее сила в априорной ненадуманности. Образность зарождается бесконтрольно, непринужденно. С самоявленной «неслыханной простотой».
О естественном характере эволюции поэтической системы Петра Чейгина говорит нарастающая в ней тематическая определенность, ее направленность на конечные вещи и состояния. Все больше места уделяется рефлексии на бег времени, на смерть и веру, чаше всего в их сплетенности. И здесь у Чейгина сугубо индивидуальный, не скатывающийся к прописям взгляд. У него «ревнивое» море «глотает время». Или – более развернуто: «Так поздно жизнь распахиваться стала. / Отрадно спать, отрадней срок мотать». Здесь главенствует «срок жизни» – в большей степени, чем напрашивающаяся аллюзия «отрадней камнем быть» и тюремный приговор. Остается уже не «жизнь», а «срок жизни». У поэта смерть где-то спит и «в срок проснется». Переживание религиозное: «Крест раскрылся порогом свиданья». Порог обозначен новым тысячелетием – прологом к смерти:
Газета скользила и уши прошила
готовностью к мору
от сопок до моря.
(2007)
Возможно, как поэт Пётр Чейгин прямо следует ахматовскому «большому капризу»: «По мне, в стихах все быть должно некстати, / Не так, как у людей». Так-то оно так. Да и не так. Хотя круг интересов Чейгина нисколько не «узок», сам он от людей «страшно далек», уподобляясь то какому-нибудь «дяде лешему» из чащобы, то «далекой от народа» птице Рух. Знает он: «беда ходит не по лесу, а по людям». В поздние годы эта удаленность возрастает – по причине поднадоевшей к соплеменникам близости. От Ахматовой он эволюционирует в сторону Хлебникова. «Председателя земного шара», со словами «Степь отпоет!» покидающего в пустынной местности не в силах идти дальше приятеля, Чейгин понять в состоянии. Даром что сам он никого из близких никогда не покинул бы.
Я хочу сказать, что в заплечной котомке поэта Чейгина хороших книг и древних поверий много больше, чем хлеба. Заведомо больше, чем может показаться издалека. И если он начинает стихотворение строчкой «Я розу целовал в застуженное сердце…», то понятно: Мандельштам его литературным сознанием впитан.
Поколение не поколение, но группа заявивших о себе молодых стихотворцев в Ленинграде второй половины 1960‐х, к которой Чейгин принадлежал (Лев Васильев, Евгений Вензель, Виктор Кривулин, Борис Куприянов, Александр Миронов, Борис Лихтенфельд, Олег Охапкин, Елена Пудовкина, Сергей Стратановский, Василий Филиппов, Елена Шварц, Виктор Ширали – можно было бы перечислить еще немногих, но не все сейчас вспомнились), эта группа имела, как и их творения, свою судьбу. Сторонились они не только современной им советской поэзии, но и «липкой классики». Кажется, так ее именовал, целясь, видимо, не только в школьную программу, сам Чейгин. Это впитано едва ли не с колыбели. «Гнет похожих книг, – пишет он, – с детства не прощал». И совсем уже недавно вырывается: «Боже мой, как вы мне надоели, / на ходулях стиха через греческий зал, / ниспадая в свои колыбели» («Это всё, что я видел в тылу у весны…», 2017).
Для этого поэта и его друзей петербургская культурная традиция канула раньше, чем они родились. Но ее веяние еще долетало, ибо хранилось в памяти немногих – вместе с книжками творцов «серебряного века» и более потаенных, хотя хронологически близких, замолчанных обэриутов. То же самое можно сказать и об авангардном искусстве первой трети ХХ века в целом. Ибо лично для Петра Чейгина очень большое значение имело непосредственное знакомство с его живописцами, такими как Герта Неменова и влюбленно ей наследующим Валентином Левитиным. Герте Михайловне принадлежит замечательный портрет поэта – неслучайный «набросок», чудо недосказанности, более выразительное, чем любая фотография. В памяти он вызывает образ Хлебникова и его стихи: «Так на холсте каких-то соответствий / Вне протяжения жило Лицо». Если с кем из поэтов Петр Чейгин своим «необщим выраженьем» лица все-таки схож, так это как раз с Хлебниковым. Много больше, чем с Ахматовой, чьим словесным арсеналом в молодые годы пользовался. «Я рот заткну и слух замкну…» начинает он стихотворение 1970 года, поставленное им в начало «Третьей книги» (2012). Источник очевиден: «Руками я замкнула слух» из знаменитого «Когда в тоске самоубийства…»
Стихи Петра Чейгина напоминают авангардные полотна, из самых известных – «Гернику» Пикассо с разбросанными взрывом в темную пустоту чудовищами, искореженными вещами и их обломками. Все же вместо затемненного фона Пикассо, у Чейгина пространство светлое. И на нем самовольно оторвавшиеся от внешнего сюжета, витающие по холсту знаки, фигуративная живопись на холсте абстракциониста.
Холст у Чейгина, заснеженный, северный, извечный, лирический герой – «соратник Ли Бо» с «увечьем сакэ» – подвластен «демону пустоты», тому, что подбивает поэта, свесившись с лодки, вылавливать из воды луну.
Художественная вселенная наделенного «дарами бездорожья» Петра Чейгин – это разлетающийся мир после «большого взрыва». Сохранилось лишь то, что может летать. В первую очередь птицы, главные персонажи стихов Чейгина, о чем уже не раз писалось.
Его стихи живут в нашей словесности на птичьих правах. Задаваясь вопросом «Кто встретил мое отраженье на ветке?», он и сам зачисляет себя в пернатые. Ольга Седакова отнесла это состояние к современной поэзии в целом. Похоже на правду. Для Чейгина это «зона жизни», а не литературы. Иной он не знает и знать не хочет. С первых стихов возжелал почувствовать «лицо, как оперенье». Птицы, да еще в прапамяти ижорская деревенька среди болотистых ингерманландских лесов – его неуничтожимое бытование, там,куда его занесла птица Рух.
Философски обобщая, Борис Рогинский выделяет в художественном мире Чейгина символику «вещей», сопоставляя ее с таковой у Рильке и определяя ее так: «предметы наедине со Вселенной». Между ними «воздушная яма», влекущая к себе равно Мандельштама и Чейгина. У Рильке в «Часослове» говорится не только о «вещах», но и о «взрыве», о том, что сама речь распалась, не успев соединиться в Слове. Переживание, которое вольно или – скорее – невольно запечатлено поэтикой Петра Чейгина, в поздние годы склонного к инвективам:
Греховно – всë. Я смысла не заметил
в сырой заре, что жизнь мне принесла.
И все же… И все же «Закончен Бог и мир утроен. Горд алфавит и плен погас».
Еще важнее для Петра Чейгина – дары самопознания: «Все мы на спицах заката / связаны Божьей улыбкой»! То есть мы ничто иное как Божье творенье, Он нас «связал» своими «спицами» и «крючками».
«Зона жизни» Петра Чейгина – это заснеженный пейзаж с веселыми снегирями. Определений снега у него масса, и самых живописных – он у него и «пернатый», и «перистый», и «замшевый» – с первых стихов. У северных народностей есть сотня слов для разных оттенков и состояний снега. Чейгин добавил в их словарь нечто свое – уже это не мало.
В общем, – «снег идет» и «весна идет». Разнообразные, но не шибко экзотические пичуги оглашают чириканьем окоемы его поэтического пространства.
Интересно и весело сочетать породы слов, в обиходе несочитаемых, смысл все равно образуется, с языковой орбиты они не срываются, наоборот, знакомятся в непринужденной обстановке. Слова эти гнездятся в душевной авторской чащобе, залетая из нее на поляны его книг красногрудыми снегирями, затевающими «песню военну», насвистанную некогда державинским «снигирем». Чейгинский снегирь петь не в меньшем праве: он вылетел на свободу, да никогда в клетке и не сидел.
Чейгин начинает эту книгу строчкой: «Я возмог умереть». То есть был в силах умереть, но – не умер. Возмог довлеть себе:
Мне – Каргополь и белая стена,
мне – линзы Севера и мятые ветра,
да Розанова листья на пороге…
«Белая стена» – церковная, с последним порогом. На него ступил Василий Розанов, ведавший про «шрифт дороги», над которой гуляет «самурайский ветер». Почему «самурайский» – бог весть, а потому неоспоримо таковым он и является. Возразить нечего.
Ибо в поэзии Петра Чейгина заложено то, что несравненный русский поэт даровал природе:
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…
Андрей Арьев