Читать книгу Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы - Рафаэль Гругман - Страница 1

Боря, выйди с моря – 2
Часть первая
Одесса. Маразлиевская, 5

Оглавление

Можно умереть, а после вновь сто раз родиться, умереть где угодно, а родиться здесь, ибо только здесь, на склонах Ланжероновского пляжа, среди множества подстилок, чинно ступает призывно кричащее великое счастье: «Лиманская грязь! Лиманская грязь!» – и лоснящиеся от жира матроны со своими худосочными мужьями победно сверкают на солнце ярко-чёрными ногами. Какое счастье – грязь лимана!

И только на пляже мама может ежечасно запихивать своему доходяге пахнущую чесночком молодую картошку с рыбными биточками, приговаривая: «Рафа, кушай на передние зубы!» – и походя гордо рассказывать соседкам, сколько рыбьего жира, чтоб он только не болел, она влила в него этой зимой.

Но главное – это двор. Он, собственно говоря, состоит из трёх дворов, и если в каменном колодце первого живёт в одиннадцатой квартире наш юный герой, то в третьем, заднем, дворе обитает настоящий Суворов, Женька, внук, нет, скорей всё-таки правнук того самого Суворова, основателя Одессы. В одном с ним парадном на четвёртом этаже живёт другая знаменитость – Изя Гейлер. Что Гейлер, что Геллер – разницы никакой. Изя тоже умеет играть в шахматы, и недавно он научил Рафа новому правилу – пешка, защищая короля от мата, может ходить на одну клетку назад.

Но самое интересное происходит тогда, когда во дворе разгорается скандал. Вспыхивая внезапно, он мгновенно переходит на крик и, врываясь в распахнутые окна, выволакивает зрителей на спектакль: «Кто? Где? А… опять на втором этаже…»

Двор – это и правосудие, и мировое сообщество. Он молча наблюдает, сочувственно выслушивая апеллирующие к нему стоны, и только Высший суд, наделённый полномочиями Конституционного, заседает вечером в комнате его председателя – Наума Борисовича Вайнберга.

Председатель домового комитета (в иное время я назвал бы его председателем комбеда) занимает в нашей коммунальной квартире две большие комнаты. Если к ним можно было бы добавить туалет и воду, это был бы Кремлёвский дворец, а так… Грановитые палаты.

Зал суда. Бесхитростная «Комета» тихо записывает для Правосудия показания сторон.

Мудрый голос Председателя Вайнберга:

– Симакова, так почему же вы налили Мудреновой в варенье керосин?

– Я налила?

– Да, вы налили.

– Я налила?

– Да, вы налили.

– Что ты комедию ломаешь! Что, я сама его себе налила? – включается Мудренова.

– А почему она моим светом пользовалась?

– Каким светом?! У тебя что, дура, совсем крыша поехала?!

– Мудренова, сядьте! Симакова, что вы хотите этим сказать?

– Только то, что сказала. У нас семь семей. У каждого свой звонок, кухонный стол, счётчик. В туалете и на кухне у нас висят семь лампочек. Каждая из них связана со своим счётчиком. Я понятно объясняю? Я стою на кухне, включила себе свой свет и делаю котлеты. Приходит эта мымра…

Резкий голос Председателя:

– Симакова, я прошу вас…

– Извините, Мудренова и начинает снимать шум с варенья. Я ей говорю: «Включи свою лампочку!», а она нагло на меня смотрит и говорит: «Мне свет не нужен. Тебе не нравится – выключи свой». Но я же не могу выключить свой! Мне будет темно. А она стоит, готовит и пользуется моим светом.

Магнитофон скрипит, выдерживая паузу-размышление Верховного судьи.

– Мудренова, почему вы не включили свой свет?

– А мне не надо было. Было восемь часов вечера. Где вы видели, чтобы в это время было темно? Ей мешает, что я там стою, пусть выключит свой свет и стоит в темноте.

Рассудительный голос Вайнберга:

– Вот, вы же сами сказали, что было темно.

– Я это не сказала. Если ей темно, пусть включит свет, а мне было светло.

– Но тебе же было светло от моего света!

– Я не поняла, что мы разбираем – свет или варенье? Я ей дам, если она такая скряга, четыре копейки за свет, но пусть она мне вернёт за три килограмма клубники по рубль пятьдесят и за три килограмма сахара по семьдесят восемь копеек.

– Я тебе должна возвращать? А фигу с маком ты не хочешь?

Резкое включение Председателя:

– Симакова, здесь не коммунальная кухня, а домовой совет! Ведите себя культурно!

– А я ей культурно говорю. Её место давно уже не здесь.

– Чего это? – удивляется Наум Борисович.

– Весь дом знает, что она с румынами спала!

– Ты видела? Сама ты с румынами спала! У меня, между прочим, муж был на фронте!

– Женщины, сядьте! У меня от вас всех уже голова болит! Начнём сначала. Симакова, варенье и свет – это две разные вещи. Каждый раз мы имеем дело только с вашей квартирой. Что, у домового комитета нет больше дел? Вы ей должны за варенье заплатить и больше этого не делать.

– Я заплатить?

Первый вердикт Правосудия:

– Нет, я. Вы должны ей заплатить, раз вы испортили варенье.

– А тогда пусть она заплатит за воду.

– За какую воду? – недоуменно вопрошает Правосудие, удивлённое новым поворотом дела.

– Водопроводную. Какую ещё. Когда мы проводили воду и скидывались по три рубля, она отказалась. Я её спрашиваю: «Почему ты не даёшь три рубля?» А она говорит: «Мне не надо. Мне воду муж со двора носит».

– Ложь это! – вспыхивает Мудренова. – Я дала за воду. Это когда её муж…

– У меня нет мужа!

– Значит, любовник забил туалет, я отказалась давать на чистку. Он забил, пусть он и пробивает. А я вообще целый день на работе и этим туалетом не пользуюсь.

– И твой сынуля тоже?!

– А что мой сынуля?!

– Он что, тоже на работу ходит? Или ещё в штаны делает?

– Не тронь ребёнка, стерва!

– Мудренова! – взрывается Председатель.

– Что – Мудренова! Вы что, не видите, как она издевается над нами! Плетёт чёрт знает что, а варенье испорчено! Сейчас за рубль пятьдесят клубнику уже не купишь. Она стоит хорошие два пятьдесят, если не больше.

Магнитофон недовольно шуршит, послушно записывая драматическую паузу.

– Симакова, я уже устал. Вы налили Мудреновой керосин в варенье?

– Нет, я ей дуста насыпала.

– Вы, я спрашиваю, налили Мудреновой керосин в варенье?

– Ничего я ей не наливала. Она сама себе налила.

– Чтоб у тебя язык отсох!

– У тебя отсохнет раньше!

– Женщины! Это когда-нибудь кончится?! Как вы мне все уже надое…

Пленка не выдерживает благородного гнева Председателя и обрывается, прерывая для истории слушание процесса века. Дальнейшая часть его проходит за закрытыми для прессы дверьми при выключенном микрофоне, что не позволяет судить о прениях сторон. Новое включение зала суда бесстрастно фиксирует терпеливый голос Наума Борисовича:

– Симакова, так как насчет варенья?

– Я не на-ли-ва-ла. Пусть докажет.

Рассудительное Правосудие:

– Варенье было испорчено после вашего конфликта с Мудреновой. Значит, подозрение падает на вас.

– У неё ещё был конфликт с Бжезицкой. Может, она налила?

Правосудие:

– Какой ещё конфликт?

– Она в своё дежурство подметала в коридоре и взяла веник Бжезицкой.

– Мой был поломан, – неожиданно робко подает голос Мудренова.

Властный голос Председателя:

– Давайте не будем отвлекаться. Эту жалобу мы разбирали полгода назад.

– Но вы же ничего не решили. А может, Бжезицкая сейчас ей и отомстила.

– Она неделю как в больнице, – парирует Мудренова.

– Не она, так другая. У тебя со всеми конфликты.

– Ты – ангел!

– Я с румынами не спала!

– Женщины! Я закрываю заседание и передаю дело в товарищеский суд!

– Правильно, Наум Борисович, я этого только и хочу. Варенье стоит денег.

– Хоть в центральную прачечную! У суда нет других дел.

Мудренова угрожающе:

– Вас оштрафуют – и дело с концом.

– Щас! Разбежалась. Мне ваш товарищеский суд до одного места. Я туда не приду.

Второй вердикт Правосудия:

– Последний раз спрашиваю: или решаем вопрос миром, или я передаю дело в товарищеский суд?

Мудренова примирительно:

– Я согласна. Пусть вернёт деньги.

– Ин-хулым! Ты по-французски понимаешь?

Плёнка заканчивается, не выдерживая неуважение к закону. «Столетняя» симаково-мудреновская война, прошу не путать с более кровопролитной англо-французской, вполне могла бы по продолжительности боевых действий побить рекорд книги Гиннесса, если бы в подвале у Зозулей не появился телевизор.

* * *

Всё испортил телевизор. Он сломал привычный уклад жизни южного города и загнал всех в квартиры. Он распахнул окно в мир, и мы смотрим на карнавал в Рио-де-Жанейро и завидуем. А ведь было и у нас…

Я говорю об Одессе конца пятидесятых – начала шестидесятых.

Я родился на Энгельса, бывшей Маразлиевской, на улице, в царское время называвшейся «улицей одесских банкиров», на которую и поныне выходит огромный старинный парк.

С чего начать? С эстрады перед центральным входом на стадион «Пищевик»? Или прямо со стадиона, на котором в школьные годы я бывал ежедневно, зная в лицо игроков роковой для меня команды? Или лучше с детского сектора, на котором летом с утра до вечера резвились толпы ребят?

Конечно, с эстрады. По выходным, ближе к вечеру, на ней играл духовой оркестр, зазывавший пляжников на концерт художественной самодеятельности. К шести часам утомлённое солнце не столь агрессивно, и лениво проплывающая мимо публика, по центральной аллее неторопливо дрейфующая к Ланжерону, снисходительно поглядывала на оркестрантов, мечтая охладить разгорячённое за день тело солёной водой и прохладным бризом. Что ж, музыканты – народ не гордый, Баха и Шуберта сыграют и без аншлага… С заходом солнца к эстраде подтягивались зрители. Ко второму отделению вокруг эстрады не оставалось «живого» места и привычная для Ланжерона фраза: «Потерялся мальчик. Беспечных родителей просим зайти в радиоузел», – разносилась над парковыми аттракционами, заставляя вздрагивать отцов семейств, выстаивающих в очереди за пивом к ларьку на центральной аллее, аккурат напротив входа на стадион, и стоически выслушивать заклинания диктора: «Папа Фимы, шести лет, вы меня слышите? Тёплое пиво не убежит. Заберите в радиоузле вашего сына и отведите под дерево, пока он не сделал нам лужу!»

Телевизоров в то время ещё не было, и, едва начинало темнеть, вся Одесса шла в парк. У центрального входа гостей встречали Ленин и Сталин. Они восседали на скамейке, на небольшом постаменте, в тени акации, в нескольких шагах от центральной аллеи, и тихо обсуждали футбольное счастье «Черноморца», как всегда переменчивое. А о чём ещё, кроме знойных женщин, можно говорить в Одессе мужчинам в расцвете лет в двухстах метрах от стадиона?

Зелёный театр, эстрада, аттракционы, лектории, бильярдные, танцплощадка; дотелевизионное время – звёздный час парка: никогда позже не собирал он столько народу.

Но главная достопримечательность его – стадион.

О, футбол…

Нигде в мире нет такой акустики, как на стадионе у моря. Я выходил во двор, и многотысячный вздох магнитом притягивал меня к этому таинству. Я шёл на гул. Вздох сменялся свистом, рёвом, но чаще всего это был многотысячный вздох, вздох отчаянья, вздох восторга…

О, эта безумная команда!

Я умирал вместе с ней и рождался, и, по-моему, ни одна женщина не выпила у меня столько крови, как эта моя первая любовь.

Что ещё запомнил я из дотелевизионного детства? Что маленький стакан семечек стоил три копейки, а большой – пять. Что в хлебном магазине на углу Кирова и Свердлова, упрямо именуемыми отцом Базарная и Канатная, были недоступно дорогой кекс с изюмом, бублики с маком и несколько сортов сыра, одинаково называемых голландским. Что приходили во двор лудильщики паять кастрюли, стекольщики – вставлять стёкла, точильщики – точить ножи, что звенел каждое утро колокольчик, и двор просыпался от зычного: «Молоко!», «Хлеб!», «Керосин!» – но это уже лучше не вспоминать, потому что следом потянутся воспоминания, которые лучше обойти стороной, об инвалидах войны – слепых, безруких, безногих, приходящих во двор за милостыней…

Каждый вечер дворничиха Анна Ивановна садилась на стульчике у ворот и по старорежимной привычке всматривалась в визитёров. В десять часов вечера «детское время» заканчивалось. Анна Ивановна запирала ворота и уходила в свою каморку в третьем дворе, соседствующую с дворовым туалетом, заставляя запоздалого жильца звонить в электрический звонок и терпеливо ждать, когда, проделав обратный путь, она отопрёт замок, получив в благодарность никелиновые монетки. После её кончины дом потерял свою респектабельность – бесхозный подъезд оккупировала мусорная свалка, а бронзовые головы львов, придававшие хрупкой и одинокой Анне Ивановне смелость и бесшабашность, растеряли угрожающий вид и… незаметно для жильцов однажды ночью исчезли с фасада здания.

…Помню, как мама покупала на «Привозе» кур.

– Сколько стоит эта курица?

– Пять рублей.

– А эта?

– Тоже.

– А вместе?

– Девять.

Мне было стыдно, но так я познавал язык «Привоза»: на базаре два дурака – один продавец, второй покупатель. Торгуйся.

Что ещё запомнилось из дотелевизионного детства? Не было холодильников. А потому и нужды запасаться продуктами впрок – первый, хоть и не главный, признак полного изобилия. Зато как сближала продуктовая очередь! Брачные агентства и службы знакомств появились значительно позже, но столь эффективны не были никогда.

…На Успенской длинная, в полквартала, очередь петляет вокруг ларька с газированной водой и упирается в окно гастронома. Мужчина средних лет крутится поодаль, ощупывая глазами толпу. Выбор сделан. Он поправляет кепочку, оглядывается и, не обнаружив подозрительной личности, осмотрительно сокращает дистанцию.

– Что нынче дают? – бодро спрашивает он одинокую женщину.

– Сахар. По два кило в руки.

Интимным голосом, коим под романтическое танго в полуосвещённой комнате, подталкивая к дивану, нашёптывают о вечной любви, озвучивается деликатная просьба:

– К вам можно пристроиться? Скажете, что я ваш муж, – и, опережая отказ, неотразимой скороговоркой мужчина шепчет: «Я стою в очереди за рисом. Это за углом. Встанете впереди меня».

Женские глаза вспыхивают, и она раскрывает сердце:

– Я здесь не одна, с сыном.

– Мадам, в очередь за рисом я вас возьму даже с ребёнком. Вам не кажется, что на ближайший час мы созданы друг для друга?

По прошествии лет, глядя на пустой парк, и на забитый впрок холодильник, я задаю себе грустный вопрос: а когда же в Одессе жить было веселее? До или после? И, как ни стараюсь, не могу проснуться от зычного: «Молоко!», потому что меня будит трамвай, и я включаю телевизор, который всё испортил.

* * *

Если бы Паустовский не написал «Время больших ожиданий» и не обозначил его двадцатыми годами, то я рискнул бы каждое последующее десятилетие Одессы также называть этим звучным именем. И если в тридцатых по очереди ждали хлеба, ареста и «Весёлых ребят», в сороковых – победы, хлеба, ареста и «Тарзана», а в пятидесятых – ареста, освобождения и СВОБОДЫ, радуясь ей, как в известном анекдоте о еврее, впустившем и выпустившем по совету ребе из своей квартиры козла, то в шестидесятых, точнее на заре их, в Одессе ждали квартиры, футбола и коммунизма.

Правда, должен оговориться, что, возможно, коммунизма ждали не все. Сие признание – личное дело каждого; я, по молодости своей, коммунизма ждал. Он зашёл в нашу квартиру, замаскировавшись под газовых мастеров, отобрав примус и печное отопление, затем занёс холодильник и телевизор, после чего пробрался в туалет и провёл душ.

Однако, прежде чем освятить нас новейшим Заветом, коммунизм по совету Всевышнего, имевшего уже удачный опыт выбора праведника, присмотрелся к Зозулям и начал свой визит с них, осчастливив их подвал телевизором.

По правде сказать, это был третий известный мне телевизор нашего двора. Первый, в простонародье называемый комбайном, размещался в огромном корпусе вместе с радиоприёмником и магнитолой в недоступном для простых смертных кабинете Алькиного отца. Иногда, когда он уходил на работу в какой-то исполком, мы тайком от Алькиной мамы пробирались в его кабинет, и Алька, с опаской поглядывая на дверь, пальцем указывал сперва на ящик, а затем на массивный чёрный аппарат, стоящий на таком же массивном двухтумбовом столе и загадочно называемый те-ле-фон.

Второй телевизор, именуемый «Рекорд», к счастью моему, поселился через стенку, в комнате тёти Розы. Худенькая милая женщина, чуть повыше меня ростом и злым языком моей сестры называемая «проституткой», в действительности была очень доброй, тихой и одинокой. В её комнате, выглядывающей распахнутыми окнами через весь первый двор на улицу, по выходным весело играла магнитола: «Красная розочка, красная розочка, я тебя люблю…», а вечером в окне горел красный фонарь.

Я не знаю, что плохого в слове «проститутка», первые слоги которого – нежное «прости», а тем более в красном фонаре. Сестра моя, как всегда, злорадствует, ибо только я могу, постучавшись, зайти к тёте Розе в комнату и, примостившись на маленьком стульчике, «по уши» влезть в волшебный аппарат.

В темноте за моей спиной терпеливо сидят тётя Роза и какой-то мужчина. Для любителей кишмиша, честно признаюсь, я не помню, были это разные или один и тот же мужчина, так же, как и я, приходящий, по-видимому, к тёте Розе на телевизор. Для меня он или они были одноименно равнозначны – тётирозин друг. Когда я уходил, мужчина незамедлительно угощал меня сосательными конфетками, но… Или я плохо поддавался дрессировке, или у меня развиты были не те рефлексы, но, не реагируя на шушуканье за спиной, я терпеливо досиживал до окончания фильма, пока ангельское терпение тёти Розы не лопнуло.

Так же незаметно, как она появилась, в одно воскресное утро тётя Роза навсегда выехала из нашей коммуны. Я переживал недолго. К этому времени двор уже обзавёлся телевизором номер три.

В отличие от первых двух, третий телевизор произвёл революцию, став воистину всенародным. Если бы владевшие им Зозули обладали коммерческим талантом и брали по пять копеек за вход, то уже через год они стали бы миллионерами и выехали бы из подвала в шикарную хрущёвскую пятиэтажку.

Всё же коммунизм знал, кого выбирать! Зозули, рождённые, не зная того, для кибуца, добровольно пожертвовали своим подвалом, телевизором и покоем: ежевечерне, забыв о котлетах и скумбрии, двор спешил к ним со своим посадочным материалом, а Зозули, так и не разбогатев на забившем в их подвале «нефтяном фонтане», не получили даже полагающуюся им Нобелевскую премию мира.

Или из-за несовершенства телевизионной связи мир не был достаточно хорошо извещён о симаково-мудреновской войне, благополучно завершившейся во втором ряду Зозулевского подвала, или занят был Полем Робсоном, Алжиром и Берлинской стеной, но Бегину и Садату через полтора десятка лет с Нобелевской премией повезло несколько больше.

Раз ненавязчиво речь зашла о большой политике, должен сообщить, что в нашем доме появился Шпион.

Первым его вычислил Изя Гейлер. Шпион жил во втором дворе и маскировался под очередного папу Вовки Вашукова. Шпион был подозрительно крупным и лысоватым мужчиной, носил цивильный костюм, морскую фуражку с крабом, курил трубку и время от времени исчезал на несколько месяцев.

Понятное дело, раз во дворе появился Шпион, его надо обезвредить. Но сперва не мешало бы вооружиться.

Кольку Банного, третьего контрразведчика, в самый ответственный момент мама закрыла дома, и на поиски оружия Изя отправился со мной.

Вы не знаете, где в Одессе можно найти оружие? О, это так просто. Достаточно взять детскую лопатку и отправиться с ней на склоны Ланжероновского пляжа – самое лучшее место для проведения боёв. Найдите укромное место и копайте. Изя знает где. Там обязательно должны быть спрятаны патроны, а может быть, даже пулемёт.

Во всяком случае, раз Колька с нами не пошёл, именно пулемёт мы и нашли. Но закопали. В укромном месте. Будем брать Шпиона – выкопаем. Колька завистливо страдал, но участвовать в раскопках ему больше не предлагали, поручив, раз его окно выходит во второй двор, постоянную слежку за квартирой Шпиона.

О том, что в Одессе шпионов больше, чем рыбы в прибрежных водах, кроме нас, знала ещё и госбезопасность. Но как рыбу в море нельзя всю выловить, так и шпионов в Одессе нельзя сразу всех обезвредить, и поэтому во второй «бэ» класс обратился за помощью симпатичный чекист. В Москве, рассказал он, ожидается Всемирный фестиваль молодёжи и студентов. Среди иностранцев, которые через наш город поедут на фестиваль, будет немало провокаторов и шпионов. Они, душевно предупредил нас контрразведчик, положат шоколадки в развалины домов, дождутся, когда мы позаримся на цветные обертки, и начнут нас фотографировать, чтобы опубликовать в буржуазных газетах провокационные снимки с подписью: «Советские дети в поисках пищи роются в руинах».

Самое обидное, что разрушенных войной домов было предостаточно и играть в них, особенно в развалах напротив школы, было интересно и завлекательно, но с этого дня мы стали проявлять бдительность и собирать металлолом на пионерский трамвай.

Кстати, раз заговорили мы о трамвае… В полуквартале от нашего дома по Успенской ходит четвёртый номер, достигая наивысшего разгона при пересечении Энгельса. Как настоящий еврейский мальчик, я не злоупотреблял свободой и слушался маму. Но этим счастьем были наделены далеко не все. Поэтому среди ненастоящих мальчиков преобладал рисковый спорт – запрыгивание и выпрыгивание на ходу в раскрытые двери трамвая или, для более осторожных, катание на его хвосте. Некоторых «спортсменов» остудил десятиклассник нашей школы, ходивший на настоящих, сам видел, деревянных ногах. Новые трамваи, в том числе пионерский, были с автоматически закрываемыми дверьми, что также стало одной из примет надвигающихся великих перемен.

И в светлое время бывают чёрные дни. Декабрьским вечером со страшными новостями к нам зашла жившая в третьем дворе тётя Муся: «В Одессе бунт. Восстание!»

Не раздеваясь, она возбуждённо затараторила:

– На Дальницкой пьяный солдат выстрелил в мальчика и убил его. Его тут же растерзала толпа. Приехали милиция и пожарные. Машину пожарников перевернули, а милицейскую сожгли. Милицию лупцевали нещадно. Разгромили участок. А какого-то окровавленного милицейского майора привязали сзади к трамваю и приказали: «Езжай!» – и кондуктор довезла его так до еврейской больницы…

Этой же ночью «восстание» было подавлено.

18 декабря 1960-го запомнилось Молдаванке надолго, но Шпион вновь ускользнул от ответственности. Залёг на дно? Кольке Банному поручили утроить бдительность и ежедневно докладывать Изе о подозрительных деталях в поведении Шпиона.

Не каждый в детстве обнаружит в себе призвание контрразведчика. Трудно без родительской помощи в двенадцатилетнем возрасте рассчитывать на успех. Колькина карьера оборвалась из-за папы-госаппаратчика. Он не смог отказаться от трёхкомнатной квартиры с балконом в новом доме, выстроенном на улице Кирова, и, невзирая на уговоры, Колька выехал из нашего двора, не доведя до конца блестяще задуманную Изей операцию.

* * *

Раз по вине беспринципного контрразведчика произошла непредвиденная заминка, терять нечего, спустимся ещё на несколько ступенек вниз – в год сорок восьмой.

К великим его потрясениям, существенно изменившим карту Ближнего Востока и на десятилетия отразившимся на здоровье обитателей Кремля, во второй половине октября добавилось ещё одно. На Маразлиевской, 5, в домашней обстановке, восьми дней отроду, в присутствии десяти мужчин ваш покорный слуга вступил в особые отношения с Б-гом отца своего. И если партийная принадлежность Всевышнего так до сих пор никому и не известна, то родитель, будучи членом правящей партии, совершил страшный грех – с уведомлением о вручении он отправил Создателю крайнюю плоть своего восьмидневного отпрыска. Не осознав тяжести совершённого им преступления, на другой день парторг механического цеха бахвалился этим перед сослуживцами и угощал их красным вином.

Спустя три месяца злодеяние будет раскрыто. Железный занавес, вывешенный по периметру святых границ, для иудеев оказался недостаточно железным. Внешний враг затаился на небесах, куда по недосмотру уплывало вместе с иудейской плотью народное достояние. Пока, спохватившись, мастеровые из комитета госбезопасности клепали над страной крышку, умельцы-следователи – ключ для консервирования, а особо доверенные повара кипятили в огромных котлах воду, дабы наглухо закрыть образовавшуюся над державой брешь, газета «Правда» доходчиво разъяснила совгражданам, кто есть кто на одной шестой части суши, и предложила выжечь на некоторых лбах клеймо – «Безродный космополит».

Разумные мысли в иные дни посещают госбезопасность: отсутствие крайней плоти заметно не каждому, особенно в темноте и в дни солнечного затмения, а клеймо на лбу – печать на всю оставшуюся жизнь, и без того короткую.

Если бы я знал, что из-за меня на одной шестой части суши возникнут такие неприятности, то не очень бы торопился вылезать из гнезда. В конце концов, я ничего бы не потерял, если бы ещё лет пять пробыл в тепле под материнским сердцем и появился на свет в более сытное время, и даже не возражал бы дотянуть с первым криком до освоения хлебных целинных земель, но дело сделано – обратной дороги нет. Однако, чтобы мой отец, осторожный Абрам Борисович, честнейший Абрам Борисович, неразумный Абрам Борисович, ничего более не натворил, срочно вызванная из Кишинёва мамина двоюродная сестра Сарра стала моей смотрительницей.

Втихаря подкармливал я её в голодную зиму сорок девятого, пока мама, случайно пришедшая из школы раньше положенного срока, не застала её сидящей в моей коляске под окнами женской школы и уплетающей кашу. Я же, по-джентельменски уступив нянечке мягкое место, смиренно лежал на брусчатке, закутанный в одеяло, сиротским видом привлекая внимание хорошеньких школьниц.

– Сарра! Что это значит! – возмущённо восклицает мама, застигнув сестру.

– А что такое? У меня болят ноги, и я захотела немного присесть, – плаксиво начинает Сарра, на всякий случай беря меня на руки.

– Сарра! Готыню! – сжалилась мама над своей малоумной сестрой. – Но зачем ты ешь его кашу? Разве я тебя не кормлю?!

О, если бы история сохранила Саррины слёзы, я бы с вами ими поделился, но почему вы решили, что она малоумная?

А, это я сказал? Когда? Не приписывайте того, чего не было. Сейчас не тридцать седьмой год, когда каждому позволено цепляться к словам! Ну так что из того, что Сарра, старая дева, в годы войны, чтобы выйти замуж, сделала себя по документам на десять лет моложе? Сделайте себе тоже. И это весь признак худого ума? Даже если она вышла на пенсию на десять лет позже? Это ровным счётом ничего не значит. Достигнув пенсионного возраста, она окольцевала одноногого вдовца, сумевшего, как жутко пошутила моя сестра, костылем сделать-таки Сарру счастливой женщиной, о чём Сарра с гордостью оповестила торжествующую родню.

Итак, как вы поняли, и у меня в детстве была Арина Родионовна.

Сказки бабушки Арины. Так по ходу пьесы должна была бы называться следующая глава, но мы неразумно её перепрыгнем и поговорим о превратностях любви.

* * *

О, любовь! Без неё не обходится ни один двор, начиная с французского и кончая российским, ибо какой же это двор без любви, интриг, убийств и кровосмешений. Не обошла она и маразлиевский.

Если вы думаете, что я говорю о притоне, открывшемся в квартире Вашуковых, переехавших для заметания следов на Черёмушки, то вы ошибаетесь – так далеко я не смотрю. И вовсе не собираюсь развлекать вас ставшим обычным для второго двора ночным скандалом: «Отдай моего мужа!» – и советами по этому поводу с третьего этажа: «Что вы кричите и мешаете людям спать?! Разбейте кирпичом стекло и замолчите!»

Нет, нет! Речь будет идти о любви, чистой и романтичной. Той, что была у Шеллы Вайнштейн и Изи Парикмахера.

Я не знаю, где Изя взял такую фамилию – её в телефонной книге нет. Хотя встречаются иногда не менее странные: Подопригора, Нечипайбаба, Недригайло, Брокер, Бриллиант, Сапожник… А в Эстонии и того лучше – Каал. Попробуйте произнести протяжно, с двумя «а»: Ка-ал. Неплохо звучит, не правда ли?

Так вот, наш Изя – Парикмахер. Но об Изе потом. Вначале о шэйн мэйдл[1]. И о любви.

Должен сказать, что Шелла с детства была влюбчивой девочкой, и первая любовь посетила её в пятилетнем возрасте в виде красивого двенадцатилетнего мальчика Оси Тенинбаума, так же, как и она, бывшего из семьи эвакуированных.

А даже если вы Монтекки и Капулетти, но из Одессы и судьба забросила вас в один и тот же ташкентский двор, то, если вы не стали за три года родственниками, у вас что-то не в порядке: или с бумагами, или с головой. То есть, может, вы и одесситы, но один из Балты, а второй из Ананьева. С нашими героями всё было в порядке – семьи их были с Канатной. О чём-нибудь это вам говорит?

Да, да! Именно на Канатной располагалась знаменитейшая женская гимназия Балендо Балю, в которой преподавал рисование не кто-нибудь, а сам Кириак Костанди. После революции гимназия сменила вывеску и приобрела пронумерованную бирку – «39 школа». Но самое удивительное не это. Мамы Оси и Шеллы учились в параллельных классах. Представляете?!

Из всех маминых рассказов, обычно начинаемых со слов: «А помнишь, когда ты была маленькой, ты спрашивала: можно ли, когда я вырасту, я буду на Осе женуться?» – Шелла запомнила один, наиболее её поразивший: восторженный рассказ Оси, как ему удалось обхитрить соседского аборигена.

«Я надрываюсь, несу полное ведро, а Саид, посланный меня провожать, весело прыгает рядом и поёт какую-то узбекскую песню. Тут меня и осенило:

– А не слабо ли тебе будет одной рукой донести ведро воды до калитки?

– Не слабо.

– Спорим на щелбан?

– Спорим!

Саид взял ведро и понёс, а я шёл рядом и восхищался: “Ну ты молодец! Силач!”

Он с ненавистью глядел на меня, но держался. Донёс ведро до калитки, поставил на землю, немного, конечно, разлил и процедил сквозь зубы: “Не слабо”.

Я подставил лоб: “Ты выиграл”.

А Саид заплакал и убежал. Даже щелбан не поставил. Ну, как я его?»

Рассказывая, мама обнимала Шеллу и, улыбаясь, поучала:

– Твой герой и дальше продолжает жить, глядя на каждого, как на узбека. Но ты, надеюсь, не будешь чужими руками жар загребать.

Вы вправе спросить, какое отношение эта история имеет к Маразлиевской, 5? Самое непосредственное.

Вернувшись в Одессу и убедившись, что муж её погиб на фронте, Шеллина мама вышла замуж за Абрама Полторака и попала в наш тихий двор.

Об Абраме – нечего весь сыр класть в один вареник – отдельный разговор. Пора переходить от скупой прозы к опрометчиво обещанной истории чистой любви.

Итак, любовь.

Одесса, 1959 год.

* * *

Одну минуточку, я всё-таки скажу два слова об Абраме. Во-первых, в этом доме он живёт с тридцатого года и старые соседи ещё помнят погибшую в гетто мадам Полторак, а во-вторых, почему бы не рассказать о новом придурковато честном Шеллином отце?

Вам не нравится такое словосочетание? А как я могу сказать иначе?

Представьте себе: Одесса, 1947 год. Карточная система. Абрам – предводитель дворянства: парторг и председатель цеховой комиссии по распределению шмотья – кому костюм, сапоги, туфли…

И этот видный жених приносит в приданое простреленную шинель и, пардон, рваные кальсоны.

– Абрам, – говорит ему Шеллина мама, – на тебя же стыдно смотреть. Возьми себе что-нибудь из промтоваров.

– Не могу. Мне должен дать райком.

По-моему, можно не продолжать. И так всё ясно. Райком к первомайскому празднику выделил ему галоши, и Абрам горд был оказанной ему честью, хотя и получил среди друзей прозвище «Шая-патриот»…

* * *

Оставим в стороне большую политику. Самое время говорить о любви.

Наша история началась с того, что однажды к Шеллиной маме якобы за постным маслом зашла живущая на втором этаже мадам Симэс.

Почему её называли мадам Симэс – никто не знает. Ей больше подходило бы обращение «леди». Но так с довоенных лет во дворе принято обращаться к женщинам: мадам Полторак, мадам Симэс, мадам Кац…

Походив вокруг да около, мадам Симэс вспомнила, зачем она на самом деле зашла:

– Славочка, у меня к тебе есть дело. У моего Миши есть для Шеллы чудесный парень, скромный, воспитанный…

– Шелла и так не обделена вниманием, – навострив уши, отвечает Слава Львовна. – А кто его родители?

Дальше выяснилось, что его зовут Изя и в свои двадцать три года он отличился при подавлении фашистского путча в Венгрии, во время которого ему камнем разбили голову. Сам Янош Кадар, когда Изя лежал в госпитале, пожал ему руку. Быть может, ему даже дадут или уже дали медаль «За взятие Будапешта».

– Но это же медаль за войну, – удивилась Слава Львовна.

– Какое это имеет значение? Там Будапешт – тут Будапешт. Если надо дать медаль и другой нету – дадут ту, что есть.

Дети познакомились романтично и как бы случайно. Изя пришёл к Мише смотреть на пролетающий над Одессой спутник, а Шелла к этому часу тоже вышла на улицу. И хотя время пролёта спутника сообщалось в газетах заранее, народ на всякий случай выходил на улицу загодя – мало ли когда ему вздумается пролететь.

Дальше всё было как в кино. Выберите любое, какое вам нравится, и смотрите – это про наших детей.

И в завершение «случайной» уличной встречи второго мая в шикарной двадцатиметровой комнате (три восемьдесят потолок, лепка, паркет) была отгрохана та-а-кая свадьба, какой двор не видывал уже сто лет.

Но до того Слава Львовна проделала поистине ювелирную работу. Укоротив на полметра туалет и кухню, она из крошечного коридора вылепила для новобрачных четырёхметровую дюймовочку, в которой разместились диван с тумбочкой и заветная для каждого смертного дверь. И хотя родителям Шеллы, для того чтобы ночью попасть в туалет, предстояло на цыпочках прокрадываться через спальню детей, подобные неудобства не преградили дорогу семейному счастью: не все молодожёны могут похвастаться диваном в изолированной комнате и возможностью обсудить без свидетелей мировые проблемы. В том числе интимные. С глазу на глаз.

Какие только чудеса не происходят на свадьбах! Изина мама оказалась – кем вы думаете? Нет, вы никогда не догадаетесь – родной сестрой Эни Тенинбаум. И Ося, естественно, двоюродным братом Изи. Такое происходит только в кино, но в жизни… Уехать из Ташкента в сорок пятом, четырнадцать лет не видеться и встретиться на Маразлиевской! В такой день!

– Я не знаю, за что мы пьём?! Где брачное свидетельство?! Нас дурят! – куражился Ося, взяв на себя роль тамады.

– Вот оно! Вот! – Слава Львовна вынула из своей сумочки свидетельство, как кадилом, помахала над столом и протянула гостям. – Любуйтесь.

– Дайте сюда! Я им не верю! – вопил Ося, ожидая долго передаваемый документ. – Так, так, всё хорошо… Фамилия невесты после свадьбы…

Он впился в брачное свидетельство и прочёл по слогам: «Вайн-хер».

– Что такое?! – Ося выпучил изумлённо глаза и завизжал: «Братцы, нас облапошили!»

– Ты плохо читаешь, – перебил его Миша, вырывая свидетельство о браке, – Париквайн.

– Верните деньги! – вошёл в раж Ося. – Шулера! Брачные аферисты!

– Что вы мне голову морочите! Дайте сюда, – разгорячился Абрам Семёнович, надевая очки и беря в руки брачное свидетельство. – Так… больше им не наливайте! Фамилия после свадьбы: «Шелла Парикмахер».

Стол грохнул от хохота, и с лёгкой руки Абрама Семёновича друзья ещё долго величали Шеллу не иначе как Шеллапарикмахер.

– Славочка, ты прекрасно выглядишь. А Шелла – просто куколка, – подсела Эня к молодой тёще. – Я её не узнаю, как она выросла. Послушай, – объявила она громко от избытка нахлынувших на неё чувств, – у нас на одиннадцатой станции шикарная дача. Я была бы не против, чтобы дети пожили у нас летом пару недель… Так и скажи Шелле: «Эня ждёт тебя летом на даче».

* * *

Дачный сезон в Одессе – сезон закруток.

Центр города смещается за Пироговскую. Консервный и сельскохозяйственный институты, зелентрест, а затем дачи, дачи, дачи, нескончаемые дачи по обе стороны петляющей над морем большефонтанской дороги, по которой короткими перебежками продвигается от станции к станции восемнадцатый трамвай.

Для любителей морских ванн, конечно, есть «Ланжерон» – чуть ли не единственный в сердце города пляж, но, чтобы занять место на песке, надо появиться в восемь, ну, не позже полдевятого, и затем, как в Мавзолее, – очередь, чтобы войти в воду, постояли несколько памятных минут – и очередь, чтобы выйти.

«Ланжерон» для «бедных». Настоящие пляжи (для избранных), если стоять лицом к Турции, правее… Заводские водные станции, любительские причалы, закрытые пляжи санаториев и домов отдыха, труднодоступный монастырский пляж, где, говорят, загорают обнажённые (есть счастливые очевидцы!) юные монашки…

О, монашки…

– Рафаил Абрамович, не увлекайтесь.

– Кто это?

– Отец твоего отца.

– Всё, всё, понял… Никаких монашек.

– Прекрати фамильярничать.

– Но нас же никто не слышит.

– Именно поэтому я с тобой разговариваю. Ты, конечно, не Моисей, и я не могу тебе доверить вывод евреев из России, но я должен предупредить: Тенинбауму не место в твоём рассказе.

– Но почему?

– С Иосифом Баумовым я разберусь сам.

– Ты и это знаешь?

– Иначе я не был бы тем, кто есть. Я не желаю слышать больше его имя.

– Но позволь мне хотя бы вывезти Шеллу на дачу, а потом вернуть её на Маразлиевскую.

– Только не увлекайся – тебя заносит не туда, куда надо.

– Слушаюсь, Царь мой…


Итак, вернёмся к нашим баранам. В сложившейся ситуации я постараюсь быть краток. Насколько позволит живущий своей жизнью язык.

После нескольких настойчивых приглашений молодожёны выехали в начале августа на Тенинбаумовскую дачу.

К этому времени под воздействием ультрафиолетовых лучей у Шеллы преждевременно начал набухать живот, и по совету мамы – «Нажимай на свежую фрукту: в ней есть кальций» – Шелла, к радости обеих заинтересованных сторон, «сидела» на персиках, абрикосах и чёрной смородине.

Что бы ни говорили, а Ося ей нравился. Её веселили его многочисленные анекдоты, розыгрыши и шутки, а историю об уценённых яйцах она слышала многократно, всякий раз выдавливая сквозь смех: «И он поверил?»

– Ну да, я ему говорю, яйца потому и дешёвые, что они уценённые – без желтка. Быстро пойди и обменяй.

– И он начал их бить? – хохотала она, представляя себе наивного покупателя, который, дабы удостовериться в правдивости Осиных слов, поочерёдно принялся разбивать одно яйцо за другим.

Привыкнув к Осиным шуткам, Шелла не обиделась на неуместно прозвучавшее предложение нового родственника: «Может, трахнемся?» – ответила игриво, как и подобает свободной от комплексов женщине.

– Только с позволения Парикмахера.

Душой и телом она была предана мужу, но ей, как и всякой женщине, нравился лёгкий флирт, и как ни в чём не бывало она раззадоривала братьев, заставляя одного ревновать, другого – надеяться. Изя сердился, и Шелла его успокаивала: «Ты ничего не понимаешь в жизни. Настоящая женщина должна нравиться мужчинам!»

– Ты хоть думаешь, о чём говоришь? Замужняя женщина должна вызывать чувство, после которого у нормального мужика стоит хвост трубой?

– А что в этом дурного? А же тебе не изменяю?! Это всего лишь игра. И-г-р-а, – для убедительности по буквам повторила она коварное слово и, подразнивая его, кокетливо высунула кончик языка.

Изя смирился: Шелла в том положении, что её нельзя волновать. К тому же, – уговаривал он себя, оправдывая поражение в словесной дуэли, – все женщины одинаковы и любят покрасоваться. Флирт с родственником на его глазах безопасен.

Редко, но иногда и от тёщи бывает толк. Слава Львовна доходчиво объяснила дочери, что нечего попусту дразнить мужа – подобные шутки зачастую заканчиваются разводом. Шелла успокоилась. Её, правда, поразил разговор братьев, случившийся в конце августа, затеянный Осей:

– Этот негодяй, – Ося возмущённо говорил о соседе по даче, – без моего согласия присоединился к нашей трубе. Тогда я взял человека, раскрутил тройник, кинул в его трубу гайку и закрутил обратно. Бараб бегает туда-сюда, ничего не может понять. Трубы целы, прокладки, кран тоже – у меня вода есть, а у него нет. Только сейчас он догадался открутить тройник и нашёл гайку. «Как она сюда попала?» – удивлённо спросил он, а я с недоумением ответил: «Видимо, засосало».

– Не понимаю, чего ты добился, – возразил Изя, – на три месяца нашкодил, но вода всё-таки у него появилась. Не лучше было бы по-мужски напхать ему, когда увидел, что он к тебе подключился.

– Но это же Бараб-Тарле!

– Ну и что? Хоть Папа Римский.

– Как ну и что? Он же завотделом! Лауреат Государственной премии!

– Извини меня, но ты поц! По-твоему, лучше мелко напакостить и от удовольствия потирать в тиши спальни руки или ответить один раз, но по-мужски?!

Братья разругались, и Шелла, выслушав доводы мужа, согласилась: не по-мужски как-то, подумав про себя, что Изя злится на Осю из-за её невинного заигрывания. Не надо было ей кокетничать.

Конфликт, наверно, уладился быстро, но в ближайший выходной Парикмахеры вернулись на Маразлиевскую, а вскоре произошло ужасающее событие, разогревшее тлеющие угли. Тенинбаум купил себе новый паспорт. Отбросив первую часть фамилии и добавив «ов» ко второй, с записью «русский» в графе национальность, Баумов почувствовал себя другим человеком. Особенно когда возвысился до начальника сектора. Изя, встретив брата на улице, пошутил с укоризной:

– Ты недостаточно себя обрезал – Умов звучит солиднее.

– Тебе пора, братец, пойти по моим стопам, – огрызнулся Ося. – Херов, – похлопал он его по плечу, – звучит лучше, чем Парикмахер.

Только, умоляю вас, не надо, услышав непристойные речи, хвататься за сердце и глотать валидол. Ничего страшного не произошло, если по паспорту стало на одного русского больше и на одного еврея меньше. Первые ничего не приобрели, а вторые не так много и потеряли. Так из-за чего же сыр-бор?

История любви, по-моему, не удалась. Прямо как в известных стихах: «Оптимистически начало – пессимистически конец».

Но я ведь не виноват, в руках моих фотокамера – бац, и как в жизни: из одного глаза выкатилась слеза, из другого – лучится смех.

Хотите, я расскажу вам что-нибудь повеселее? Историю любви проститутки и… ладно, сделаем перерыв, я вижу, от любви вы устали.

Тогда футбол. Равнодушным он никого не оставит. В детстве прикоснулся ногой к мячу и получил укол в сердце – инвалид на всю жизнь, футболоман в лучшем случае.

* * *

Я не хожу на футбол. Я давно уже не хожу на футбол, потому что это невыносимо для моего сердца – ходить на этот футбол. На что угодно, только не на «Черноморец».

Но когда я был молод, когда сердце моё вздрагивало от полуторачасового гула, волнами накатывавшегося на Маразлиевскую и таинством своим влекущего к стадиону, когда за пятнадцать минут до конца игры открывали ворота и мы вбегали на стадион, дабы прикоснуться к волшебству, этот гул издававшему, когда перед следующей игрой вереницей выстаивали перед воротами: «Дяденька, возьмите меня с собой», – потом, крепко держась за протянутую руку, счастливо шагали до проходной, где сверхбдительные физиономисты-билетёрши чётко отсекали новоявленных родственников, не оставляя другого выхода: спружиненное выжидание ягуара, и как только расслабится страж порядка – бросок через пиками ощетинившийся забор; вот тогда – футбол!!!

Господи! Я никогда не прощу им тот проигранный липецкому «Металлургу» матч.

Открытие сезона. Мы и дебютанты – какой-то Липецк, которого и на карте футбольной нет. Где этот Липецк? Где?! Мы их сожрём с потрохами и даже не будем запивать. Боже! Что они сделали со мной?! Как?! Как они могли проиграть?! 0:1. Кому?! Липецку… Кому?! На своем поле! Первый матч сезона.

О-о! Они медленно пьют мою кровь, они специально, да-да, специально проиграли этот вонючий матч, чтобы по капле цедить мою кровь. Господи, за что ты обрёк меня любить эту команду?

Молчаливая многотысячная толпа медленно рассасывается по примыкающим к парку улицам, втягиваясь в грустный, как после похорон, город.

Я иду домой и глотаю слёзы.

Жора. У нас есть Жора, который возьмёт любой мяч, который Яшину и не снился. Только надо ему бить в угол. В самый дальний от него угол. В девятку. Под перекладину. Все, кто не знает, так и делают. И Жора оставляет их с носом.

Только ради бога, заклинаю вас, ради бога, не бейте ему метров с сорока, несильно и между ногами. Когда нужно просто стать на колено и аккуратно взять в руки катящийся к тебе мяч – Жора не может. Он профессор и такие мячи не принимает. Только между ногами. Это же надо?! В самой важной, решающей игре сезона – с «мобутовцами»[2]. Конечно, всё уже кончено. И плакала по нам высшая лига, и я вместе с ней.

Так оно и было бы, если бы Бог не сжалился надо мной и не послал нам Колдака. Как он поймал тот мяч! При счете 1:1 защитник «Труда» поверху посылает мяч своему вратарю, и Толик, высоко задрав ногу, мягко ловит высоко летящий мяч, аккуратно опускает его на землю, не торопясь, делает два шага вдоль линии штрафной и… щёчкой – получите!

Если бы не сердце, я клянусь вам, если бы у него не схватило сердце, он попал бы в сборную Союза, а вместе с Лобаном[3] это была бы такая команда, которая бы всей хвалёной Москве сделала вырванные годы.

– Лобан!

– Балерина! Майя Плисецкая!

Может, кого-то эта кличка обижала, мне – нравилась. То, что делал Лобан, – это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.

Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» – «Торпедо».

Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно – под перекладину.

А гол Ленёва на сороковой?! В девятку, с сорока метров.

Но между этими двумя, перечеркнувшими надежды «Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…

Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт. Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!

Вы помните матч с московским «Динамо»?

При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу: Москаленко – Ракитский…

Получите!!!

Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят пять килограммов.

Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду. И в этом моё несчастье.

Лучше сразу дважды застрелиться (по разу на тайм) из ствола 38 калибра, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.

Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний. И единственное, чего не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют трибуны стадионов и количество их, невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, всё увеличивается и увеличивается…

А может, наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я всё более утверждаюсь в этом… Хотя, покидая стадион, понимаю, что это всего лишь оптический обман…

* * *

В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но, если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребёнка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уж слишком.

Упавшие на Изину голову, романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещённые в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.

Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» – так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер – представляли серьёзную опасность для женской половины легкомысленного города.

– Ты никуда не пойдёшь! – твёрдо произнес он, для верности хлопнув кулаком по столу.

– Я не могу не идти. У нас концерт! – запротестовала дотоле послушная половина.

– На прошлой неделе уже был концерт – хватит!

– Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем – ты разве не знаешь?

– Плевать мне на твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!

– Изенька, – ласково пытается утихомирить его супруга, – я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнёрши на чардаш, и я сорву концерт. Ты же сам был секретарём комсомольской организации, – миролюбиво кладёт она на весы семейного конфликта полновесный довод.

– Ну и что с этого? – слабо возражает экс-вождь механического цеха. – У тебя же ребёнок…

Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.

– Вон! – в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его на пол. – Я ухожу к маме!

– Изенька, – ласково успокаивала его тёща.

– Вон! – топтал он ногами ненавистный букет. – Вон!

– Мне же дали его как артистке, – плача, оправдывалась Шелла.

– Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.

Слёзы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до пятого этажа было что послушать и что обсудить, но главное – Изя угомонился. А ребёнок не остался без отца.

Две ночи Изя спал на полу в тёщиной комнате. На третий день Шелла не выдержала, и вызвала подкрепление – Изину маму. Стоило ей появиться – Изя совсем упал духом.

– Пойдём разбираться! – грозно скомандовала Елена Ильинична и не терпящим возражений жестом указала на дверь в спальню. Изя молча повиновался. Едва они уединились, она прижала сына к канатам и, не позволив открыть рот, чуть не довела до инфаркта. Убедившись, что он деморализован и готов к безоговорочной капитуляции, Елена Ильинична предъявила ультиматум:

– Если ты думаешь, что у меня для тебя есть койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал – уходить из семьи! Отелло! Чтобы сегодня же ты спал с женой и не позорил меня перед Славой!

Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что после того концерта окончательно прервалась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.

Успехи его на новом поприще были невелики, и Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, подпускала шпильки:

– Ревнивец ты мой, я выходила замуж за инженера, а не за артиста ансамбля песни и пляски. Хватит мучиться – я люблю тебя таким, как ты есть.

Изя, с ещё большим упорством переставляя ноги, отмахивался:

– Да будет тебе… Если можно выдрессировать слона в цирке, то с этим я тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу танцевать с тобой чардаш – и точка.

Неизвестно, сколько длились бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.

Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошёл без меня?!» – было очень сложно, но наутро Славе Львовне донесли, что после концерта Магомаева в Зелёном театре Вовка, хорошо знавший «неаполитанского» премьера, бросив в театре жену, гульнул где-то с ним за полночь и дома получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Боишься, что прямо на концерте я лягу с ним спать?!»

Ночной «концерт» настолько развеселил двор, что заслонил недавний алжирский конфликт и позволил Изе со справедливой усмешкой: «Женская ревность доходит до абсурда», – бросить опостылевшие супругам уроки танцев.

* * *

Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика его столь совершенна, что любое невнятно произнесённое на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но, когда на подмостки выходит маэстро, голос которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, – вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр, вместе взятые, причём бесплатно.

– Этя! Этинька!

Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные воды, ума не приложу.

Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла – глядишь, получится.

– Этя! Этинька!

Двадцать распахнутых окон откликнулись на распевку первыми зрителями.

– Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!

– Как же я их кину?

– Заверни в бумажку и кинь!

Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мой подоконник.

Однажды, обнаружив на нём роскошный лифчик на пять пуговиц, – специалисты знают, что это такое! – я с удовольствием прошёлся по всем пяти этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»

– Нет, не мой, – с грустью отвечал папа Гройзун.

– Не-а, – с сожалением звучал голос мадам Симэс.

– Щас спрошу, – охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, и после опроса реальных претенденток огорчённо возвращали:

– Позвони в пятнадцатую. Может, это их добро.

Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.

Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но, когда в первой парадной шёл обыск, двор спал. Зато наутро двор облетела молва: взяли Бэллочкиного деда. Бэллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение – для непонятливых), а дед её, впрочем, я его не запомнил, работал где-то в торговле.

Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семёнович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил её по соседям, возмущённо приговаривая:

– Ну, как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!

Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:

– Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что кроме «Черноморца» он в этой жизни видел?

– Хорошо, но зачем же расстреливать? – недоумевая, переспросил её Председатель Конституционного суда.

– Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!

Бэллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.

Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущёву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Бэллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.

* * *

То, что Изя Гейлер – еврей, я догадывался. Но то, что Мишка Майер – немец, это уж слишком. Все немцы, которых я видел ранее, были или пленные, строящие дома по улице Чкалова, или киношно-истерично-крикливые, кроме ненависти и презрения никаких иных чувств не вызывающие.

Мишка ничем особенным не выделялся: как и все, тайно покуривал в подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.

Но именно от него в день, когда советский народ возбуждённо славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, – скрытая немка.

Вот это уже был номер!

Если вы думаете, что в нашем дворе что-то можно утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделают Валька Косая Блямба или Шура Починеная. Через полгода весь двор знал по большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.

Не знаю, насколько верно история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда – немка, было абсолютно точно. Ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесённое в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»

Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Соней, и она была чистокровной, я бы даже сказал, стопроцентной украинкой, если кто-то вздумает копаться в шкале ценностей, из старинного города Гайсина.

В сорок втором её вывезли на работу в Германию. На фабрике Соня выучила немецкий язык. Доброжелательное отношение новых хозяев, отличное от героев-освободителей, ультимативно потребовавших за подвиги по освобождению большой любви часа на полтора на пятерых, послужило причиной того, что, вернувшись на Украину и от стыда подальше завербовавшись на шахты Донбасса, она приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата, Губерта Келлера. Никто пленных не охранял – куда они денутся? А так как барак с пленными до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаёмных, произошла диффузия, названная впоследствии Людой. Губерт Келлер так и не узнал о конечных результатах проделанной на чужбине работы. Пока Соня, сломав в шахте ногу, лежала в больнице, пленных куда-то перевезли. Соня, избегая неприятных объяснений с властями, не афишировала антисоветскую связь. Родила девочку. В графе «отец» указала вымышленное имя. Но когда состоялся ХХII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у неё появилась надежда разыскать Губерта. Она написала письмо в посольство ГДР в Москве и ждёт ответа.

Валька Косая, выведавшая Сонин секрет и получившая за настырность кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня. До тех пор, пока не попала в руки маньяка. Покушение на её девичью честь совершил не кто иной, как тихий и скромный студент, Петя Учитель. Хотя на самом деле, клялся Петя, он невинная жертва нездорового образа жизни.

– Я сижу вечером в дворовом туалете, а света, как всегда, нету. Заходит Валька. Ей, по-видимому, лень было пройти к дырке. Она снимает штаны и садится прямо перед моим носом. Я осторожно взял её за ляжки, чтобы слегка подвинуть. А она, дура, заорала: «Рятуйте!» Затем выскочила во двор и завопила: «Насилуют!»

– Он нагло врёт! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?! Он меня караулит!

Справедливости ради должен сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома. Незнакомец, входивший во двор, не задавал глупых вопросов: «Где живёт Учитель?» – твёрдо зная, что у него санитарных удобств нет, а напротив, вежливо спрашивал: «Где в вашем дворе туалет?» – и, получив точную наводку, стремглав бежал обозревать памятные места.

Со временем на его дверях я повесил бы мемориальную доску: «Здесь были…» – потому что и милиционер, и школьная учительница, и прокурор, нет, прокурор жил в полноценной квартире с видом на Маразлиевскую – его мы исключаем из списка почётных гостей, продолжаем: рабочий, врач – все осчастливили дворовый туалет.

Возвращаясь к новому скандалу, констатирую: до Конституционного суда, ввиду отсутствия Председателя, дело не дошло. Но самое интересное произошло через год: по двору поползли упорные слухи, что Петька, разглядев нечто сокровенное в Валькином заду, сделал ей предложение.

Нелепые слухи были весьма достоверны. Крики Петькиной бабушки: «Ты что, идиёт! Если вздумаешь жениться на этой проститутке, ноги моей на свадьбе не будет!» – достигали любых, даже самых глухих ушей.

Петька пробовал возражать, но после коротких пауз вновь гремела тяжёлая артиллерия:

– Идиёт! Ты один на всю Одессу, кто ещё не спал с ней!

Заняв круговую оборону, Петя стоял на своём, и даже последний аргумент – угроза лишить наследства, так же, как и последующий: «Я не позволю тебе прийти на мои похороны!» – не могли поколебать его решимости овладеть сердцем прекрасной Блямбы.

Но вдруг на пути его бронепоезда появился невысокого роста неотразимый брюнет. Звали его Нгуен Ван Тхань. Иностранец был выпускником водного института и большим другом Советского Союза. Одно из этих обстоятельств, а может и все сразу, бесповоротно решили судьбу Вальки Косой Блямбы. А Петя, получив на прощание удар в сердце: «Ну и спи, дура, со своей полоумной бабкой!» – уехал с горя на комсомольскую стройку.

Если вы меня спросите: «С чем это едят?» – я не отвечу. Я никогда не был на комсомольской стройке и знаю только, как эти слова произносятся. Хотите, взамен я расскажу про пионерский трамвай? Возможно, это одно и то же. А-а… Про трамвай я уже рассказывал. Тогда извините.

* * *

То, что дворовое сообщество легко обходилось без телефона, я уже говорил.

Супружеская пара с двумя нарядно одетыми детьми подошла к парадному входу.

– Мильманы дома? – осведомляется глава семейства у бабушек, бросивших якорь на низкие табуретки в тени развесистого дерева, сохранившем воспоминания о броненосце «Потёмкин».

– Счас спрошу, – откликается председатель собрания, поднимается с трона, неспешно заходит во двор и, закинув голову, зычно кричит, распугивая голубей, живущих под крышей:

– Мадам Мильман! Ви дома?!

– А что?! – ответствует с пятого этажа мадам Мильман…

– К вам люди…

* * *

ХХII съезд стал съездом надежды не только для Людиной мамы.

Весь 1961 год начиная с 12 апреля двор пребывал в лихорадочном возбуждении. Началась долгожданная героическая эпоха, и каждый, испытывая гордость за принадлежность к Великой стране, умилённо следил за динамичной хроникой героических будней: Гагарин и Хрущёв, Хрущёв и Фидель, Фидель и Терешкова, Терешкова и Хрущёв – ура!

Всё не в счет: и в подвале живущие Зозули, и перенасыщенные коммуналки, отсутствие воды, туалета, чёрт с ним, с туалетом, – утром можно вылить ведро в канализацию – когда МЫ (о, это великое советское МЫ, позволяющее чувствовать себя сопричастным всему – победе «Черноморца», революции на Кубе, судьбам Манолиса Глезоса и Патриса Лумумбы), МЫ, нищие, затравленно дисциплинированные, только-только отстроившие руины, прорубили окно в сердце клятой Америки. «Куба – любовь моя, остров зари багровой…»; и вихрем в космос, выкуси Америка, он сказал: «Поехали!» – и до хрипоты в горле, до одури в глазах: «У-ра-а!!!»

Но если быть хронологически точным, то в споре, что было раньше: курица или яйцо, вначале было 12 апреля, а потом сентябрь шестьдесят первого, когда Парикмахера чуть не хватил удар: Евтушенко, «Бабий Яр», в «Литературке»…

– Шелла, ты только послушай, – восторженно вопил Изя, – «еврейской крови нет в крови моей. Но, ненавистен злобой заскорузлой, я всем антисемитам как еврей, и потому – я настоящий русский!» Как он сказал! Как ему позволили? Это не просто так. Без ведома Самого такое опубликовать не посмели бы!

Ну а когда грянул октябрь и Хрущёв выступил со своим докладом на съезде – изумление, растерянность, восхищение, всё слилось в одном слове «надежда»: «прощайте годы безвременщины» и «бездны унижений».

А затем ещё один доклад – от одного потрясения к другому.

Через двадцать лет нас ждёт коммунизм! Господи! Какое великое счастье жить в этой стране! Только бы дожить до восьмидесятого года, когда будет полное изобилие и бесплатный проезд в трамвае.

– Читай, Шелла, там так и написано: каждый будет иметь квартиру, телефон…

А чудесный лозунг «От каждого по способностям – каждому по потребностям» просто не мог не нравиться. Не имея особых к чему-либо способностей и закрываясь стандартным: «Я больше не могу», отовариваться сполна, по потребностям, – какой дурак, если он не чересчур умный, не захочет при коммунизме жить.

Я хочу! Я очень хочу жить при коммунизме. И Изя Гейлер, и Валька Косая, и Петя Учитель, и Мишка Майер, и Изя Парикмахер, и Зозули – все хотят там жить. Только бы прожить ещё двадцать лет без войны!

Изя Парикмахер подал заявление о приёме в партию. Его не приняли – посчитали недостойным, и он не обиделся. В душе он считал себя коммунистом.

Шая-патриот его успокаивал: «Не волнуйся, тебя ещё примут!»

Он послал уже две поздравительные телеграммы съезду и сейчас помогал Юрию Алексеевичу Дубовцеву писать письмо в ЦК КПСС. После составления нескольких вариантов они выбрали наиболее краткий и убедительный.

«Дорогой Никита Сергеевич!

Я, Дубовцев Юрий Алексеевич, был мобилизован в армию 14 июля 1941 года.

В составе 25-й Чапаевской дивизии участник героической обороны Одессы и Севастополя. В июле 1942 года после окончания героической обороны Крыма вместе с большой группой бойцов Красной армии, непреднамеренно попавших во вражеское окружение, я был взят в плен. В плен попал раненым, без патронов и ничем себя не скомпрометировал. Бежал, партизанил, вновь попал в плен, был вывезен в фашистский лагерь на территории Германии. В феврале сорок пятого освобождён американцами, прошёл проверку в «Смерше», доказавшую, что я не был предателем и попал в плен не по своей воле, тем не менее 5 лет провёл в заключении и, несмотря на боевое прошлое, участником Великой Отечественной войны не считаюсь.

Прошу Вас, дорогой Никита Сергеевич, в свете решений исторического съезда КПСС, рассмотреть моё заявление и, чтобы 9 мая мне не было стыдно перед моими детьми, считать меня участником войны и выдать положенную медаль «За победу над Германией».


Весь шестьдесят второй год «Известия» печатали биографии реабилитированных военных. Какие имена! И вопль восторга, 11 июля – в космосе Николаев, 12 июля – Попович! Шестьдесят третий год: 14 июня – Быковский, 16 июня – Те-ре-шкова!

И в тот же год, не давая передохнуть от восторгов, невиданный в истории брачный союз трёх любящих сердец.

О любви втроём наш двор кое-что знал. И я не буду пересказывать хрестоматию, тем более что в любовных сценах Мопассан из меня никудышный, но чтобы так, в открытую, на весь ликующий Советский Союз. О, это было впервые.

В день массовых свадеб, восьмого ноября 1963 года, двор умиленно наблюдал за счастливыми космонавтами, Николаевым и Терешковой, и гадал, благо ещё не было мексиканских телесериалов, только ли роль посажёного отца играет на государственной свадьбе сияющий Никита Сергеевич.

– Побывав в космосе, она сможет родить? – ни к кому не обращаясь, с оттенком недоверия произнесла Шелла, не подозревая, что этот же вопрос беспокоит учёных мужей, задумавших медицинский эксперимент по изучению способности людей, побывавших в космосе, зачать здоровое потомство.

Изя восхищённо посмотрел на жену, но промолчал, что, однако, не ускользнуло от трёхлетней Региночки Парикмахер, безотрывно воткнувшейся в телевизор.

– Мама, а наш папа тоже генеальный секеталь? – неожиданно вопрошает она и на недоумённый вопрос мамы: «Почему ты так решила?» – категорически заявляет: – А он смотрит на тебя, как дядя с телевизора.

– Абрам, ты только послушай, какой умный ребёнок, – прерывает её бабушка. – Иди ко мне, ласточка, дай я тебя поцелую, и не повторяй больше этих глупостей. Договорились?

«Генеальный секеталь» этого не слышит: он занят более важным делом – лицезрением государственной свадьбы. Хотя через тридцать лет, когда уставший от бесконечного потока просителей визы начальник одесского ОВИРа не выдержит и спросит в сердцах: «Вы-то зачем едете? У вас прекрасная работа, трёхкомнатная квартира. Вам-то чего не хватает?» – именно этот вопрос вдруг станет для него актуальным.

– Простите, а мог ли я в этой стране быть избран генеральным секретарём КПСС? Стать космонавтом? Героем теленовостей? Не под псевдонимом Зорин или, скажем, Утёсов, а под своей родной фамилией – Парикмахер?

Полковник удивлённо на него посмотрит: «Пришибленных много», – подумает про себя и молча подпишет разрешение на отъезд.

Это будет потом. А пока Изя курит во втором дворе вместе с Борей Ольшанским и убеждает его в скорой парламентской победе левых сил во Франции и Италии.

Вдруг – о, это нечаянное вдруг! Оно всегда некстати: вдруг прорвало трубы, ударили морозы, пропало масло, судья дал пенал, сионисты подкупили, а ЦРУ взорвало. Вдруг, когда все уверовали в правдивость Изиных слов, из соседнего парадного с диким криком и со спущенными штанами выскакивает во двор молодая женщина. Самые отчаянные, а всегда находятся те, кому море по колено, рванули в парадное и застали там мужчину со спущенными штанами, растерянно глядящего на своё обосранное хозяйство.

– Тише, – умоляюще просит он, – за дверью жена.

А теперь по порядку. В счастливый для семьи Николаевых день во втором дворе отмечалась годовщина свадьбы. И в порыве чувств, нахлынувших после принятия спиртного, захотелось вдруг неким М. и Ж., состоявшим в особых отношениях, выяснить особые отношения ещё раз, несмотря на присутствие за столом своих половин. За неимением вариантов – на лестничной клетке.

Только они начали их выяснять, как, вспомнив об осторожности, Ж. прошептала: «Выключи свет! Не ровен час, кто-то выйдет».

И тогда М., не отрываясь от дела, прижимая к себе правой рукой Ж. и пятясь задом к выключателю, протягивает вверх левую руку (поэкспериментируйте на досуге, легко ли выполнить этот трюк) и… хватается за оголённый провод.

Ну, а дальше всё по законам физики: М. – проводник электрического тока, Ж. – потребитель. Реактивная сила, катапультировавшая Ж. во двор, равна силе, с какой Ж. отблагодарила проводник М. Это какой, третий закон Ньютона? – Сила действия равна силе противодействия, но направлена в противоположную сторону.

Подробности М. рассказал приютившему его на пару минут Боре Ольшанскому.

Если бы Боря был художником, ещё один живописный шедевр «Купание красного коня» украсил бы аукцион в Сотби, но увы…

На телеэкране Никита Сергеевич заканчивает произносить тост и целует невесту.

Праздник в разгаре!

Немыслимо представить, что через год Хрущёва тихо снимут и почти все, мой герой – исключение, воспримут это с удовлетворением. Перебои с продуктами, очереди, ежедневное поучительное мелькание его на экране – всё будет дико раздражать и породит массу анекдотов, один из которых запомнился до сих пор: «Что будет, если дать кулаком по лысине?» – «Всё будет».

Кончалась навеянная глотком свободы эпоха романтизма, более точно названная оттепелью, предчувствуя скорые заморозки и гололёд.

Наступило время лицемерия, когда одни удивляясь, другие – восхищаясь бунтом одиночек, третьи – упорно не замечая и слепо подчиняясь системе, – все вместе находили в себе силы мирно с ней сосуществовать, где надо – подыгрывая, где надо – подмахивая; время, правила игры которого удачно подмечены в анекдоте о пяти противоречиях развитого социализма: «Все недовольны, но все всегда голосуют “за”»…

* * *

20 июля 1966 года где-то над Уралом на высоте десять тысяч метров в нарушение всех запретов командир авиарейса Одесса – Новосибирск включил радиотрансляцию матча сборных СССР – Чили, и прорывающееся сквозь треск эфира: «Мяч у Паркуяна», – возвращало меня в одесский аэропорт.

Я шёл к самолёту по лётному полю и знал, что мама глядит мне в спину, запоминаются последние взгляд и жест и, если я обернусь, именно это она и запомнит. Слабость. Я должен идти, – убеждал я себя, – не оборачиваясь, она должна запомнить мою уверенность.

Я улетал на учёбу. Поступал на впервые открывшуюся в СССР специальность, ни о чём мне не говорящую, но умную и загадочную – «автоматизированные методы обработки экономической информации». Чистой воды гуманитарий «клюнул» на слово «экономической».

Ещё через полгода, а потом ещё через год, и ещё… Где бы я ни находился, в ночь на первое января я буду ждать четырёх часов утра по новосибирскому времени, чтобы Новый год встретить одновременно с Одессой.

Во двор я не вернулся, изредка попадая наездами, затем и вовсе… Поэтому о дальнейшей судьбе героев его знаю не много.

Вадик Мулерман из девятнадцатой квартиры уехал к родителям в Харьков – как выяснилось впоследствии, морские ванны и курортный воздух позволили ему стать эстрадным певцом.

Председателю Конституционного суда почти девяносто, полуслепой и полуглухой, он живёт с дочерью в Израиле. Изя с Шеллой в Америке, – к их судьбе, дай бог, мы вернёмся по прошествии времени, – а вот Изя Гейлер, Женька Суворов и Мишка Майер как жили, так и живут в третьем дворе…

Валька Косая, извините, мадам Тхань живёт во Вьетнаме. У неё две дочери, больше похожие на отца, чем на мать. А где Петя Учитель – ума не приложу… Так же, как до сих пор не могу смекнуть, куда подевались головы двух бронзовых львов, украшавшие фасад дома на Маразлиевской, 5, и Одесса, которую мы потеряли…

1

Шэйн мэйдл (идиш) – красивая девочка.

2

Полковник Мобуту, организатор военного мятежа в Конго (сентябрь 1960-го). Болельщики «Черноморца» называли болельщиков одесского СКА «мобутовцами»; те именовали «Черноморец» «утопленником».

3

Валерий Лобановский.

Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы

Подняться наверх