Читать книгу Мраком рожденные. Рассказы и стихи - Сандра Рапопорт - Страница 1
Ледяная сказка
ОглавлениеЗа ним идет метель, скорее даже влачится, как течная сука, скулит о своей вечной любви, прижимается к его крепкому телу, вешается на плечи белоснежным искрящимся плащом, выворачивается наизнанку, что бы нравиться, и вновь скулит, поняв, что предмет ее обожания к ней равнодушен. И тогда метель начинает злится, обрастая космами седых вьюг, она превращается к старую лихорадочно-злобную ведьму, она несется вперед, кружиться, подскакивает и прижимается в самой земле колючей поземкой. От боли и отчаянья она ревет, и, неспособная причинить вред ему, она бросается на нечаянно подвернувшихся ей прохожих, метель срывает с них шапки и одежду, полощет на ветру волосы, хлещет по коже острыми, как ножи льдинками, разрывая ее в кровь, и хохочет, хохочет как безумная.
Отвергнутая метель превращается в бурю, бурю несущую смерть и разрушение, а он стоит в ее эпицентре, недвижим и совершенно спокоен. В его сторону сыплют проклятия, на всех языках и наречиях, но ничто из этого не трогает его сердца, и люди перешептываются, что сердца у него нет, а если и есть, то где-то так глубоко под коркой льда, что туда не пробиться ни одному смертному и не проникнуть ни одному из богов.
И он идет вперед, а метель обгоняет его и обращает воду в лед, землю в лед, все живое в лед, лед иссушивается от ее злости, делая мир хрупким, и он ломается под его ногой, обращаясь в холодный прах. Он идет вперед и берет города, без длительной осады, без сопротивления, просто оказавшись рядом, просто следуя мимо и задевая каменную кладку рукавом своего плаща, просто двигаясь сквозь. Он берет города и даже не замечает этого, ему нет дела ни до городов, ни до людей возводящих их и живущих в них. Он не чувствует и не отрицает собственной вины за случившееся, случившееся уже произошло и нет смысла думать или рассуждать об этом. Он берет города и уходит, оставляя их разоренными, не объявляя себя их господином, не взымая подать, не оставляя армию и шпионов на своих следах, что бы удержать власть. Ему не нужна власть, у него нет армии и шпионов, и он ничей господин, разве только самому себе и метели, что влюблена в него.
Люди зовут его Северным Ветром и в страхе крестятся на юг, что бы он никогда не заглядывал в их дом. Они просят о свете и тепле, что изничтожат его кости, расплавят его плоть и выжгут его глаза. Люди крестятся на юг.
Люди зовут его Демоном и крестятся перед иконой, что бы он никогда не польстился их душой. Они просят о Божьей милости для себя и гневе для него, что обратит его кости во прах, что испепелит его плоть и ослепит его глаза. Люди крестятся на иконы.
Люди зовут его Убийцей и крестятся перед сном, что бы он никогда не возжелал их тел. Они просят о доблести и силе в руках, что бы суметь переломать его кости, разорвать его плоть и вырвать ему глаза. Люди крестятся перед сном.
Но ему не нужны ни их дома, ни их души, ни их тела. Он кривит тонкие губы в подобие усмешки и щурит изумрудно-зеленые глаза на огонь в их очаге и проходит мимо, лишь мимолетно, не замечая сам, задевая их дома, их души, и их тела. И им не способны помочь ни их молитвы, ни их кресты, ни их просьбы. И их не слышит ни юг, ни иконы, ни сны.
И потому, в ночь полной луны, когда он выходит гулять по свету, матери закрывают двери на все замки и сторожат у постели своих дочерей. Но каждую такую ночь найдется хоть одна, что ускользнет от бдительного материнского ока, подбежит босая к окну и выглянет наружу, туда, где беснуется метель. А в эпицентре ее размеренно шествует ее предатель и господин. Его бледная кожа почти светится в темноте, белые волосы ореолом поднимаются над головой от ветра, его глаза, словно драгоценные камни в неменее ценной оправе устремлены куда-то вдаль, за грань этого мира, у него военная выправка и широкие плечи, но жесты его легки и невесомы, будто он рожден танцевать. Он прекрасен, как все запретное и запретен, как все прекрасное. Искушающий, как все недостижимое и недостижим, как все искушающее. И каждую такую ночь, хоть одна да отворит дверь в ледяную стужу, ведомая вперед непостижимостью тайны и соблазном таинственности, и пойдет за ним, прямо так, в ночной сорочке и босиком. Пойдет, что бы никогда не вернуться домой, потому что нет женщины более ревнивой и жестокой в своей ревности, чем вечно отвергнутая метель.
Но ему нет дела до тех, кто умирает от холода за его спиной, ему нет дела до тех, кто умирает от холода у него на глазах, под броней бесконечного льда, единственное, что владеет его сердцем – это вечная скука.
Его зовут – Арктика.
А где-то на краю света, где вечный холод обнял и землю и небо и уже много столетий не разжимает тиски, на скале возвышающейся над морем льда, словно последний, чудом уцелевший зуб, стоит замок огня, столь же долговечный, сколь мерзлота окружающая его. У этого замка толстые стены, высокие потолки, и огромные камины в человеческий рост, большие витражные окна и широкие балконы с изящными перилами обрывающиеся в снежную пропасть. Это замок-крепость. Это замок-город. Здесь всегда много людей, домашних и гостей, и тех, кто когда-то пришел сюда как гость, но остался уже навсегда. Люди рождаются в стенах этого замка, женятся и умирают. Иногда они уходят прочь. Навсегда. Но иногда они возвращаются.
Время течет в его стенах как-то особенно, как-то не так как везде, словно опасаясь тысячи зажженных факелов, время сторонится этого места и одно мгновение все тянется и тянется перерастая в вечность. Вечность уходит в небытие, а небытие превращается в покой. Покой окутывает замок от фундамента до самого высокого шпиля своими вязкими покровами, и это еще не бессмертие, но уже очень похоже. Холод сторонится этого места, обжигаясь о кипящую шкуру стен, он шипит как разозленный кот и уносится на крыльях вьюги прочь. Где-то там, за гранью всего сущего он копит силы и идет на новый, но такой же неудачный штурм. Темнота сторонится этого места, даже в самую долгую и безлунную ночь отгоняют ее острые как лезвия языки огня. Темнота ранится о них до крови, кричит от боли и ярости и ищет себе новый приют, но где-нибудь подальше от этого места.
Каждое утро с чашкой горячего кофе выходит на балкон своей спальни хозяин дома. Широкоплечий, высокий, в своей бурой шубе похож он на медведя. Опершись на изящную линию перил, он смотрит вдаль и поджидает гостей. Каждый вечер, лишь только солнце касается своим краем горизонта, его дочь – тонкая и изящная как лань – надевает свой зеленый мундир и поднимается на самую верхнюю площадку самой высокой башни. Там она шепчет на мертвом языке древние слова силы, которые ведомы лишь ей одной, и разжигает огромный костер, свет коего достигает самых небес. Она разжигает этот костер в честь своего отца и для его гостей, что бы они нашли дорогу к их замку из любой окраины ледяного моря.
Потом она спускается вниз, в большой зал, где огонь в камине поддерживают ее старшие братья, а тысячи свечей зажигают дыханием ее старшие сестры. Но ее братья способны лишь поддерживать огонь и не властны дать ему жизнь. Но ее сестры могут зажечь лишь свечу, а на большего им не хватит силы. Все потому, что древние слова мертвого языка знает лишь она – они достались ей в наследство от ее прабабки по материнской линии. Только ей и больше никому, и она никому не откроет их, разве что собственной младшей правнучки в час, когда сама Смерть явится за ней.
Но это будет еще не сейчас, и, возможно, очень не скоро, в их замке, где даже время ленится идти вперед. И потому сегодня только музыка, только танцы, только теплое вино и много-много огня. И она танцует, легкая и невесомая, неуловимая как язык пламени, она танцует со своим отцом, со всеми своими братьями по очереди и со всеми вместе в лихом хороводе, она танцует со своими друзьями, и с друзьями своих друзей и с теми, кого не знает вовсе. В этом замке не бывает чужих, в этом замке не бывает врагов.
А на рассвете, костер разожженный ею на вершине самой высокой башни гаснет, рассыпаясь черными как беззвездное небо углями, домочадцы и гости разбредаются по своим комнатам, ее отец, поцеловав перед сном в лоб ее мать, с чашкой горячего кофе выходит на балкон поджидать гостей, и мир замирает, погружаясь в болезненную дрему.
И тогда в тайне от своих родителей, братьев и сестер, она пробирается в самую северную спальню своего дома, ту самую, где никогда не разжигают камин, и никогда не селят гостей, и никогда не приносят огня, а балкон разобрали по камням и сбросили вниз в море льда, а дверь выходящую на него заложили черным, вытесанном из скалы камнем. Она невесомо проходит по ковру из пыли, не оставляя следов и приоткрывает небольшое витражное окошко. Она стоит и ждет, когда появится метель, что сопровождает Арктику из его ночной прогулки обратно домой.
Он всегда проходит мимо, не задевая даже скалы, на которой стоит замок. Может быть, его страшит огонь вечно рокочущий в сердцевине палат, может люди огня не боящиеся мороза, а может быть ему просто не по пути, и он даже не подозревает о их существовании. Он проходит мимо, а метель влачится за ним, уставшая гораздо больше, чем он сам. Проходит мимо и так далеко, что из окна самой северной комнаты не возможно различить его фигурку в эпицентре непогоды, и только по тому, как взвивается снег в космах метели, она знает, что он идет. И тогда она достает свое маленькое карманное зеркальце, протягивает наружу свою тонкую изящную руку, и ловит им лучи утреннего солнца, и отправляет крохотные, едва различимые солнечные зайчики туда, сквозь метель в самое ее сердце. Она не знает, получает ли ее сигналы Арктика, а если получает, что думает о них, но она не может не светить ему в дороге. Она рождена для того, что бы освещать путь каждому, даже тому, кто совсем не нуждается в этом. Так сказала ее прабабка.
Ее зовут – Маяк.
А когда метель уносится прочь, уносится мимо, и даже на горизонте не остается ее следа, Маяк, все так же не оставляя следов, не замеченная никем, не потревожившая никого, удаляется в свои покои, и разметав по шелковым подушкам свои тугие кудри, она засыпает спокойным сном, что бы вновь, разжечь костер для гостей своего отца, а потом посылать солнечные зайчики маленьким карманным зеркальцем тому, кто скрывается в сердце метели.
Она засыпает, и ей снятся сны о невозможном, о чем-то далеком, как горизонт, высоком, как небо или глубоком, как море, что перекатывает свои массивные валуны под толщей вечного льда у подножия замка-города.
В этих снах она более не Маяк, она – огненная ведьма. Могущественная и недосягаемая, как само солнце, она шествует по миру в ореоле пламени, и пламя беснуется и танцует вокруг нее, как широкие юбки усеянные самоцветами и бубенцами. Пламя нежно касается ее кожи теплыми мягкими кончиками пальцев, заплетает ее непокорные волосы в тяжелые косы, словно игривый котенок, стелется у ее босых ног, приникая к самой земле и разгорается до самых небес.
Пламя ревнует ее, шипит от раздражения, вгрызается в землю, оставляя глубокие следы от своих клыков, размахивая рыжими лапами, ранит своими когтями даже вечный гранит. Пламя ревет, как раненный зверь, сердце его отвергнуто и разбито.
И тогда пламя набрасывается на все, до чего только может дотянуться: трава и кустарники обращаются в прах, от многовековых дубов остаются лишь искореженные скелеты прошлого, крошатся в мелкий песок скалы, а сам песок растекается стеклом.
Пламя бормочет что-то злое, недовольно фыркая, заикаясь – проклятия или ругань – и, изничтожив все, что способно гореть или бояться огня, оно раскаляет воздух вокруг себя, делая его непригодным для дыхания, испаряет реки и океаны, кидая вверх взвесь пыли и соли, оставляя за собой лишь прах, пепел и мертвую землю.
Пламя, как никто, не знает пощады, но понимает всем своим естеством вкус крови. Срываясь с цепи древних слов, огонь не жалеет ни животных, ни птиц, ни людей. Огонь бросается вперед, изрыгая ревность, ставшую злостью, цепляется за одежду и волосы, лижет своим шершавым языком кожу, слизывает ее вместе с мышцами и, наконец, глодает кости.
Огонь хохочет, торжествуя победу – огненная ведьма его, и только его, и никто и никогда не вырвет ее из его сердца.
А она просто идет вперед, босиком, по сожженной земле, по тлеющим углям, по рассыпающимся под ее ногой костям. Она идет вперед, и ей нет дела, ни до выживших, ни до погибших по ее вине. Она идет вперед, не глядя и не обращая внимания, невзначай покоряя города и страны, заставляя капитулировать их без сопротивления. Но ей не нужны ни эти города, ни эти страны, не интересны ей ни государства, ни дома из которых они состоят, ее не прельщают ни подати, ни подданные, а потому она не видит разницы между павшими и сбежавшими, между молящими и проклинающими, между присягнувшими и оставшимися верными прежним присягам.
Она просто проходит мимо, оставляя за спиной почерневшие остовы покинутых зданий и пустые глазницы черепов устремленные взглядом своим в посмертие.
Люди ненавидят и бояться ее.
Люди крестятся на север, что бы холодные ветра, сорвавшиеся с вечных льдов, принесли им прохладу и покой и изодрали тело ее на тысячи кусочков, и проморозили плоть ее до самых костей, что бы те стали хрупкими и разбились от первого прикосновения.
Люди крестятся на север.
Люди молятся богам, все чаще доставая из сундуков на чердаках свою языческую веру. Люди молятся богам, и охотнее всего тем, кто обещают непогоду и дожди. И как предки их просили о благополучии скота и посевов, так сами они просят о том, что бы разыгралась буря, что утопит ее и уволочет бездыханное тело ее в такие глубины, где никакой огонь не сумеет ее спасти.
Люди молятся богам.
Люди взывают к милосердию, они просят покоя и темноты, ибо темнота милосерднее огня и в огне нет покоя. Они просят дать им спокойный сон, и что бы сон никогда не посещал ее, что бы она изможденная, затравленная собственным дымом упала без сил, и сам огонь пожрал ее.
Люди взывают к милосердию.
Но нет ей дела ни до их крестов, ни до их молитв, ни до их воззваний, ей нет дела до тех, кто боится и до тех, кто ненавидит ее.
Она просто идет вперед, а пламя беснуется вокруг нее, разрушая мимолетным касание чужие жизни.
Она шествует по миру окруженная своим огнем, тонкая и гибкая как лиана, с хрупкими, как крылья бабочки руками и нервными пальцами, в ее черных, как агаты глазах танцуют радужные блики, а тугие черные кудри отливают в рыжену. В своей ауре разрушительной жестокости и жестокой разрушительности, она прекрасна, как все невозможное и невозможна, как все прекрасное, чарующая, как все запретное, и запретна, как все чарующее.
И потому отцы с малых лет оберегают своих сыновей, запрещая им смотреть на огонь, нагружая работой так, что бы те под вечер падали без сил и засыпали без снов, договариваются о свадьбах с рождения и праздную преждевременные помолвки. Но все равно в ночь полной луны, когда огненная ведьма путешествует по миру в мантии из пламени и башмаках из углей, найдется хоть один юноша, что из чистого любопытства подкрадется к окну, прижмется лбом к стеклу и увидит ее: хрупкую и тонкую, одинокую в этой раскаленной клокочущей буре. И тогда как есть, босой и полуголый, он сбежит по лестнице вниз и вырвется на улицу, подобно птице из распахнутой клетки, что бы упасть в ее объятия и более никогда не вернуться в родительский дом, ибо нет никого ревнивее огня.
А на утро его найдут скрюченным и почерневшим под обугленной корочкой растрескавшейся кожи, легкие его выпьет раскаленный воздух, а глаза вырвет беспощадная рука жара.
И в мире станет на одну семью больше среди тех, что проклинаю огненную ведьму, но ей нет до этого никакого дела, она не узнает его имени и не запомнит лица.
И все, что отражается в ее черных глазах – это вечная скука.
И все это снится Маяк, пока она не понимает, что более она не огненная ведьма, теперь она всего лишь снежинка, острая и хрупкая, как осколок матового стекла, и метель несет ее, безвольную, не способную сопротивляться, кидает из стороны в сторону, пока ее как маленькою лодочку к берегу не прибивает к белым пушистым ресницам, и она замирает, глядя в огромный сапфирово-синий глаз.
Проснувшись, она кричала от ужаса, извиваясь, как змея, вырываясь из нежных материнских рук и сильных рук своего отца. Она истерила, билась головой о подушки, узорчатую спинку кровати, стены. Она задыхалась. Она слепла. Все ее тело, сведенное судорогой, не подчинялось более ей, не подчинялось более никому.
Ее братья, обежав весь замок-город от подвалов до чердаков, собрали у ее постели лучших врачей и знахарей, но никто не сумел ей помочь или хотя бы немного облегчить ее страдания.
А потом она просто сидела и смотрела в одну точку, ее обескровленные губы непрерывно двигались, но никто оказался не в силах расслышать и слова, тонкие пальцы ее судорожно сжимались и разжимались, но в остальном она оставалась неподвижной. Она отказывалась от еды и воды, перестала реагировать на обращенные к ней речи и, похоже, не ощущала чужих прикосновений.
Иногда она оставалась недвижима часами, но потом ее поражала нервическая дрожь, переходящая в спазм, глаза ее в этот момент закатывались, а в уголке рта вскипала слюна, и тогда она билась головой обо все, до чего могла дотянуться.
Ее успокаивали и укладывали спать, уютно взбивая подушки и заботливо поправляя одеяла. Но сон не приходил к ней, она лежала, вытянув свои исхудавшие руки вдоль тела, побледневшая, осунувшаяся, окончательно подурневшая, с открытыми воспаленными глазами и все так же шептала в пустоту.
Ее волосы спутались и поблекли, ногти обломались в неравных истерических схватках с крепкими стенами и тяжелыми матрацами. Кости выпирающие теперь повсеместно, сделали ее тело похожим на панцирь гибкого насекомого.
Она тяжко дышала, она мерзла, но под тяжелыми одеялами была уже не в силах пошевелиться. В ее комнате днем и ночью жарко пылал камин, братья ее неустанно приносили дрова, сестры ее не давали погибнуть пламени, но стены и пол все равно всегда оставались холодными – ветер находил едва заметные узкие щели в рамах окон и кусался, как взбесившаяся собака.
В самой северной спальне замка-города никогда не было покоя, и покой никогда не посещал самую северную спальню.
Я буду любить тебя вечно.
На седьмое утро, словно очнувшись от оцепенения, она, с трудом оторвав голову от подушки, будто бы сквозь морок посмотрела на своих, забывшихся от усталости тяжелым сном, родителей, братьев и сестер. И не было для нее никого в тот миг дороже, и не было для нее большей причины для скорби и отчаянья.
Она наклонилась к матери своей заснувшей над шитьем и заглянула в ее исхудавшее лицо, а потом ее рука сама потянулась к большим портняжным ножницам, хоть она не смогла бы объяснить почему.
С трудом преодолевая свою слабость, выбралась она из под тяжелых одеял, босыми ногами ступила на стылый пол, но не было ей более холодно. Осторожно, что бы не потревожить никого, нетвердой походкой, повинуясь подошла она к балконной двери и, отворив ее, как была в одной ночной сорочке вышла вон. Холодный ветер набросился на нее кусая и царапаясь, солнечный свет резал ее больные глаза, ледяное море дрожало далеко внизу.
Она обрезала свои испорченные волосы и подарила их этому заледеневшему утру.
Все они были уже обречены, как были обречены их дети, и дети их детей, и внуки их внуков. В изящно-надменной сапфирово-синей радужке привиделась ей смерть ее рода. Это был страшный и одновременно завораживающий сон. В этом сне метель с крыльями из тысячи тысяч ледяных осколков ворвалась в замок-город, растерзала огонь в камине, изничтожила факелы и свечи, прошлась по всем коридорам, заглянула во все комнаты, тяжко хлопнув каждой дверью, разбила окна и вырвала рамы, красочные витражи опали к ее ногам цветным крошевом, ворс ковров покрылся инеем, растрескались древние полотна с портретами ее предков.
Ее мать и отец, ее братья и сестры, ее слуги и ее гости обратились в лед, и только одна она осталась стоять в центре разыгравшейся бури. И вовсе не огонь берег ее в этот момент, совсем не пламя бушующее в ее сердце, и вовсе не древние слова мертвого языка доставшиеся ей от прабабки, но сама метель не притрагивалась к ней, словно сторонясь, как прокаженной. И тогда порог ее разоренного дома преступил тот, кого боготворила метель. Он пришел в ее дом не для того, что бы убивать или разрушать, как жених в день свадьбы пришел он венчаться и принес с собой единственный свадебный дар, на который был способен: холод и смерть.
Но не было в том ни жестокости, ни злого намерения, он просто перешагнул порог и не сделал большего, а метель ворвалась в палаты следом за ним, круша о обращая в лед все на своем пути, но это все для чего она предназначена, и не было в ней ничего иного, кроме холода и смерти принесенных в замок-город в качестве свадебного дара.
А она все стояла посреди зала, где только что танцевали ее родные и друзья, где танцевала она сама и рядом с ней стоял ее брат, высокий и стройный, обращенный в ледяную фигуру и тянущий к ней свои полупрозрачные, слегка посиневшие пальцы, но более ей не было дела, ни до брата, ни до того, что он навечно застыл в своем танцевальном па, не было дела до его холодности, и до его немости, и до того, что сердце его остановилось и более никогда уже не забьется. Она не разлюбила его и не возненавидела, но метель, что ворвалась в замок, проникла и в ее душу, поселив в ней не холод, но вечную скуку.
И тогда к ней подошел господин и предатель метели, унесшей жизни всех ее родных и близких, и бледная кожа его словно мерцала в отблесках порожденных взвесью тысячи льдинок, с военной выправкой и широкими плечами, на целую голову выше нее самой, он оставался легким и невесомым. Ветер блуждающий и кружащий по танцевальной зале ласково трепал его мягкие волосы. Глаза, словно драгоценные камни в не менее бесценной оправе пристально смотрели на нее, и не было в них ни тепла, ни сострадания.
Он предложил ей руку, и она без сомнения приняла ее, ледяные пальцы его прочертили дорожки инея на ее коже, приобняв за талию, он закружил ее в лихом вальсе между оледеневшими изваяниями тех, кто некогда был дорог ее сердцу, а метель захлебываясь собственным воем аккомпанировала им в такт со звоном каблуков.
Движения и па становились все неистовее, и вот, пара сама превратилась в бурю неукротимую, неудержимую, безумствующую. Шлейф ее платья взметнулся к коленям и хлестко ударил по ближайшей из оледеневших фигур, накренившись, та упала и разлетелась на тысячи осколков со звоном, тут же подхваченным бушующим ветром и выброшенным в незащищенные витражами окна.
Они танцевали, страстно, жестоко, на последнем дыхании, на нити нервического напряжения, а к их ногам один за другим мелким крошевом стелились те, что были когда-то живыми людьми, и ей было хорошо и спокойно, а потом стало радостно и весело, и она засмеялась диким, судорожным смехом, рвущимся из самой груди, и смеялась до тех пор, пока не заглянула в глаза своего партнера по танцам и не увидела, что они не сапфирово-синие, а изумрудно-зеленые. Сбившись с такта, она споткнулась, подскользнулась на кроваво-красной ледовой крошке и упала, ободрав кисти и локти.