Читать книгу Последний выключает свет - Сергей Калинин - Страница 1

Глава 1. Гурвиц

Оглавление

Из подъезда вышел мужчина, огляделся и чуть пошаркивая двинулся в дальний угол двора. Когда-то модные итальянские туфли, растоптанные, местами разошедшиеся по швам, потертый, видавший виды спортивный костюм. Синий цвет давно полинял, став каким-то бледно-голубым, белые полосы пожелтели, а на локтях ткань уже просвечивала. Впрочем, его это давно не смущало. Новые вещи он почти не покупал, к старым относился все бережнее, стараясь экономить. Порой с некоторым смущением и даже стыдом отмечал, что стал слишком мелочным, но списывал новые качества на возраст и на то, что ничего ему уже и не надо. Вот сыну помочь – это да, это нужно. «Мне уже ни к чему, а молодым везде у нас дорога», – подумал про себя, оправдываясь в который раз и понимая, что самовнушение особо не помогает. Он становится жадным, и ничего с собой сделать не может, и жаль уходящих лет, когда было завтра, когда была та беспечность, с которой попрощался, как казалось, навсегда. Выбросил мусор, присел к столу в беседке, оглянулся. «Сейчас подтянутся», – тихонько прошептал и достал из кармана коробку с домино.

Конец июля, тихий дворик, окруженный старыми серыми пятиэтажками, – типичный район. Последнее время его все больше обуревали сомнения, а встретится ли он завтра с коллегами по «забитию козла». Жизнь пронеслась, подкатывая к закату. В прошлом остались загулы, стремления, кандидатская, кафедра… Нет, он еще преподавал. Иногда ловил насмешливые взгляды студентов, иронизирующих над «ностальгическими забвениями», как окрестил какой-то острослов его экскурсы в прошлое. Прошлое. Вся жизнь состояла из прошлого. Она превратилась в цепь воспоминаний: чаще грустных, иногда стыдных, но никогда не было смешных.

Гурвиц Михаил Моисеевич на днях отпраздновал шестьдесят пять. Впрочем, «отпраздновал» сказано уж очень громко. Купил кусочек любимой когда-то сырокопченой колбасы, да достал из шкафа початую бутылку коньяка. Налил рюмку, о чем-то задумался, пожелал себе здоровья, улыбнулся наивности. Колбаса давно была не той, и каждый раз он надеялся, что вспомнит вкус из прошлого (опять это прошлое, оно все чаще напоминало о себе). Но осталось лишь разочарование и жалость за то, что деньги потрачены зря. Все было не то и не так. Да и здоровье оставляло желать лучшего: давление нет-нет да и прыгало, суставы побаливали, в боку что-то начало покалывать, и мелькнула мысль, что здесь врачи будут бессильны, а потому и идти не стоит. «И вес уже лишний появился, и уже по лестнице не взбежать на четвертый этаж, и осталось домино по вечерам, да любимые книги – вот и все радости жизни», – он перевернул костяшки домино и неторопливо их перемешал.

Сын Денис уехал в Германию, уже давно и приезжал редко. Звонил, не забывал, ну, и то хорошо. «Он – нет. Он не поедет никуда. Кому там он нужен? – последнее время появилась привычка говорить о себе в третьем лице. – Вот здесь-то хорошо. Дворик знакомый, соседи хорошие, центр опять-таки. До метро десять минут ходу. Нет. Здесь у нас тихо. Здесь и помирать буду».

– Что? Опять помирать собрался? – голос соседа, Семена, вырвал из тяжких дум.

– А ты все знаешь? – признаваться в собственной слабости не хотелось.

– А чего не знать? Мы уже все одной ногой там. О чем еще думать? Где наши? – Семен покрутил головой. – Иван! – он громко крикнул, и эхо разнесло голос по двору.

– Чего орешь? – с балкона тут же отозвалась баба Валя. – Люди отдыхают, а ты тут горлопанишь.

– Как же без тебя, – Семен ответил уже потише, предпочитая не ввязываться в перепалку.

Через пару минут прихромал Иван, а следом и Коля, бородатый, солидный, с неразлучной папиросой и газетой под мышкой. Квартет товарищей по несчастью, как окрестили они однажды себя, был в сборе. Скоро подтянутся и зрители. Все, как в приличном обществе, так что вечер обещал быть насыщенным.

Игра увлекла. С шутками-прибаутками, под возгласы собравшихся поглазеть, с нешуточным азартом и настоящими эмоциями – как здесь спокойствие сохранять?

– Давай Моисеевич, забивай, – Семен, с которым они играли в паре, сбросил последний камень и теперь с надеждой смотрел на партнера, который должен был поставить точку.

– А вот и считаемся теперь, – он с наслаждением ляпнул костяшкой домино о стол и потер руки.

– Фарт вам сегодня, – Коля уткнулся в газету, всем видом показывая, что интерес к игре потерял. – Вот точно вам говорю, нет никакого вируса. Придумали тоже – ковид. Тьфу. Брехня все.

– Я читал, что наши прививки от туберкулеза и оспы помогают, – Иван тут же включился в обсуждение насущных проблем. – Потому они там и мрут в Европе, что развалили медицину. А мы сохранили все. Так что не страшно нам ничего.

– Да с ума сходят, – Семен поддержал товарищей. – Вот же что надо? Живем хорошо, пенсия вовремя, в магазинах завались всего. Хлеб доедать перестали. – Он грозно потряс пальцев куда-то в космос. – Свободу им подавай. А что они делать будут со свободой этой? А? – Он грозно обвел взглядом присутствующих.

Гурвиц знал, что будет дальше. Так заканчивался каждый вечер, и он заставлял себя молчать, кивая, соглашаясь и не ввязываясь в спор. Когда-то они в пух и прах ругались с сыном, который на дух не переносил власть. Он как мог отстаивал президента, приводил, как казалось, самые веские доводы, но не убедил и не удержал. Молодость глупая и бесстрашная. Уехал в Германию. Сказал, что не будут жить в концлагере среди рабов и подхалимов. «Подхалимов… Ведь явно на меня намекал. Да не подхалим я! – хотелось найти хоть какое-то оправдание. – Или…».

Не было ответов. Не хотелось унижаться, не хотелось приспосабливаться, а ведь приходилось. «А кому не приходилось? А жить как? А работать как? А семью кормить как? Да если бы я все говорил, что думаю, выперли бы нахрен из университета», – внутри закипала обида, но, скорее на себя, на жизнь, на то, что один остался. И жена умерла рано, едва за шестьдесят перевалило, и не осталось ничего, кроме этого домино по вечерам, да кактуса дома. Единственный цветок выжил.

– Моисееич, – Семен хлопнул по столу, – что молчишь? Аль и ты супротив батьки нашего?

– Все они одинаковые, – он привычно ушел от ответа. «Пошли они к черту. Только скажи за кого, тут же как коршуны налетят. Испоганят весь вечер».

Наверное, еврейская кровь уберегала от ничего не значащих конфликтов, да и признаваться самому себе, что сын был прав и понял все раньше, чем он, совсем не хотелось. Не было во дворе прежнего единодушия. Раньше горой за президента стояли. Если кто смел против выступить дружно на место ставили, показывая, у кого тут большинство. Но сейчас не те времена. Слишком многое изменилось. И Иван переметнулся на другую сторону, и Коля уже не бросался, засучив рукава, на оппозицию. Один Семен из последних сил, срывая голос, отстаивал идеи, набившие оскомину и веющие плесенью двадцатилетнего застоя. А молодежь, если и становилась свидетелем их споров, лишь посмеивалась, намекая на старость и покрытую мхом память.

– Вон, идет наш защитник, – Коля кивнул в сторону молодого парня, который шел, покачиваясь, широко расставив руки и свирепо поглядывая вокруг.

Антона, во дворе его всегда звали Тоха, знали во всей округе и побаивались. Еще лет пять назад мальчонка бегал. Правда, шустрый был шибко всегда. И приводы в милицию бывали, и школу прогуливал, еле девять классов закончил, и в драках всегда первым был – слава не самая лучшая, и уважения не сказать, что сыскал, а вот страх внушил. «Пятеро по лавкам, как мне за всеми усмотреть? – мама Антона, Галина Кузьминична, не упускала случая намекнуть на себя, многодетную, заслуженную и потому государству нужную. – Президент сказал, что после четвертого все его дети. Вот пусть и воспитывает». Понятно, что президент воспитанием заниматься и не планировал, но в армию Антона забрали, где оценили те способности, которые раньше всех отпугивали. Ничего он не умел, образование девять классов, зато силы бог дал с избытком – в общем, по контракту в ОМОНе остался Антон с радостью и полнейшей убежденностью, что жизнь удалась.  Сначала получил в общежитии койку, а через год, когда женился, выделили комнату. Подъемные опять-таки приличные дали, на очередь на квартиру поставили – что еще надо? А что пил – так работа такая. Нервная.

Последнее время домой Антон захаживал нечасто, да и то, когда его, пьяного, выгоняла жена. «Милые бранятся, только тешатся, – любила поговаривать его мамаша, не обращая внимания на загулы сына. – Мужики все пьют и бьют.  А что?! Так все живут», – она не упускала случая упрекнуть невестку за то, что не принимает она выходки любимого сынка.

Впрочем, жизнь соседей Михаила Моисеевича волновала мало. Точнее, он делал вид, что безразличен к тому, что происходит у соседей, и, наверное, скрывать отношение к происходящим вокруг событиям чаще всего получалось. И все же, за столько лет не знать тех, кто вырос на его глазах, было невозможно, а за маской некоторого безразличия скрывалась горечь за то, что уж слишком быстро проносились годы. Выросли соседские дети, постарели друзья, да и он сам уже на пенсии. Благо успел до повышения возраста.

Коротко попрощался, почувствовав, что накал политических страстей в беседке выходит на уровень повышенных эмоций и переход на личности уже не за горами. Дома  поставил чайник, заварил большую чашку, стараясь не пересыпать заварки. Пакетики не любил. От них веяло химией, и не было ощущения, что чай настоящий. Когда-то любил заваривать покрепче, но спал последнее время неважно, а потому начинал подумывать о теплом молоке перед сном, как советовал какой-то специалист по телевизору. Впрочем, кто их там разберет этих советчиков, – много их стало, а верить некому. Батон, масло, по возможности тонким слоем, кусочек докторской. Чуть подумал и отрезал еще один, понимая, что чувство голода все равно останется. К старости и запросы поменьше становятся, и нет смысла уже переживать о здоровой пище, долгих годах, холестерине и прочей ерунде. «Да, экономный я. И сыну надо помочь. Хотя как помогу? Ему там мои копейки помогут, как лысому расческа. У всех проблемы, так все живут», – думал про себя, окинув взглядом скудный ужин с этим противным чувством неприятия себя: мелочного старика-пенсионера, которым так боялся стать, и которым все же стал.  Наверное, он был несколько старомоден: всегда в галстуке, всегда вежлив, умеющий держать себя в руках. Никто не мог сказать, когда он последний раз повышал голос, никто не видел его в гневе и уж тем более ругающимся матом. Его считали образцом старого интеллигента, приторного в показном спокойствии: избегающего конфликтов и никогда не оспаривающего указания руководства, какими бы глупыми они не казались.

«Сейчас тихонько нужно. Пенсионеров первых погонят, – он стоял у окна, отпивая чай мелкими глотками и тщательно пережевывая бутерброд. – И раньше бардак был, а сейчас и подавно. Стучат, сдают, подставляют, хорошо хоть работать некому. Нужно как-то пару годиков еще продержаться. Бог даст, продержусь», – мысли постоянно вращались вокруг работы.

Вид из окна был знаком, как книга, зачитанная до дыр. Он нередко застывал на этом месте, собираясь с мыслями, иногда ужиная вот так, стоя, и даже отдыхал он здесь, у окна. Когда-то здесь любила дежурить его жена Нина.  Она выглядывала, кто и когда возвращается, с кем гуляет, а он иногда пристраивался рядом, посмеивался над ее едкими комментариями, но думал о своем. Он так и не мог понять, откуда в нем эта черта делать то, что от него ждут: смеяться, когда не смешно, кивать, когда соглашаться не хотелось, грустить, когда было совершенно не грустно. Может, потому что это было неважно. Всегда была часть жизни, которая принадлежала только ему – математика. Он любил ее самозабвенно: уравнения вызывали трепет, биографии знаменитых в прошлом и настоящем коллег он знал на память, до малейших деталей, которые, может быть, они и сами о себе не помнили. Наверное, даже Нину он так не любил, и она это знала, ревновала, ругалась, но, в конце концов, смирилась. Или просто стало все равно.

Не тот он теперь. Совсем не тот. И задор угас, и вот, в домино повадился играть. Мечта решить одну из задач столетия так и осталась мечтой, но интерес еще остался. Как всегда перед сном он открыл свои конспекты и последние журналы, которые брал в библиотеке. Зачем ему это? Он не знал ответ, но этот уклад сложился годами, и не было ни сил, ни возможности нарушить ритм, который вошел в него, накрыв сетью выдуманной занятости и смысла.

«Не получается, – через час Михаил Моисеевич оторвался от конспекта. – Не мое. Надо бросать. Молодым не решил, а сейчас и подавно. Увы, мечты не всегда сбываются», – он устало встал, почистил зубы, надел пижаму и лег. Очередной день подошел к концу, и еще одна страница жизни осталась полупустой.


Как бывало нередко, интернет он вечером включить забыл, и потому лишь утром заметил, что сын звонил три раза. Эх, раньше… Раньше он газеты любил, подписок бывало столько оформлял, что жена за голову хваталась: «Ты когда читать все будешь?». Оно и сейчас можно было купить, но в интернете все бесплатно, хоть и новости какие-то одинаковые, да и слишком уж предсказуемые: кругом враги, и мы, одни в этом мире за добро и справедливость. Из года в год борьба со злом, и никак не победить. Вот и сегодня, если бы не открыл ноутбук, так и не заметил бы, что в скайпе звонки пропущенные. «Странно, – Михаил Моисеевич с легким беспокойством пробежал глазами по времени вызовов. – Три раза за вечер набирал. Вряд ли так уж поболтать хотел. Может, случилось что?». Коротко написал что-то похожее на извинения за невнимательность, хотя и понимал, что оправдываться глупо и не обязан он караулить эти редкие моменты, когда сын изъявил желание поговорить. Сам он набирал редко, боясь оказаться не вовремя.

– Пап, привет. А я вчера никак к тебе не достучался, – Денис перезвонил почти тут же.

– Здравствуй. Да заработался вчера, – говорили без видео, и Гурвиц с укором всматривался в жуткого ящера, которого сын поставил на аватарку. Хотелось увидеть его самого, может, тогда и стали бы чуть ближе. Впрочем, Денис всегда спешил, куда-то бежал, и времени никогда у него не было.

– Как ты? Как здоровье?

– Нормально, – дежурные вопросы, такой же дежурный ответ, и, словно испугавшись, что разговор может на этом закончиться поспешил добавить. – Хорошо все. И погода отличная, и лето хорошее в этом году. Вот выборы в воскресенье. Так что весело тут у нас. Ты как?

– Да…, – Денис как-то замялся, и показалось, что сейчас он остановился, и что этот разговор важнее всех его дел. – Есть тут у меня некоторые проблемы. Точнее, не проблемы, вариант невероятно шикарный, но вот не знаю, как выкрутиться.

– Проблемы и вариант – это две большие разницы, – ему хотелось добавить, что так говорят в Одессе, но сам Михаил Моисеевич в Одессе никогда не был, а потому косить под острого на язык еврея не стал.

– Ты всегда умел чувствовать ситуацию, – Денис всегда начинал язвить, когда попадал в неловкое положение.

– Да понимаю, – Гурвиц знал, что сыну нужны деньги и мысленно подсчитывал, что там у него осталось. – Сколько там тебе не хватает?

– Пап, много. Я хотел момент один оговорить. Слушай, – Денис заговорил чуть быстрее, словно сейчас набрался смелости и решил выпалить сразу все. – Квартира в центре, хорошая. Ты один. Тем более у нас домик в деревне есть. А ты почти на пенсии. Давай продадим. Что нужно на ремонт, может, оставишь. Я понимаю, что там уже обветшало все. Но ведь мы любили там отдыхать. И место отличное, воздух. Ты же всегда говорил, что тебе нравится там.

Михаил Моисеевич растерянно сидел в кресле, уставившись в одну точку и осмысливая слова сына. Продать квартиру и уехать в деревню, откуда он сам родом, где остался дом родителей, где последний раз был почти год назад, когда ездил на кладбище. А сам? Бросить работу? А жить как? На пенсию? Так ведь…

– Ты серьезно? Все так плохо? И подождать никак? – хотелось добавить, что ему, быть может, уже и не так много осталось.

– Что ждать? Я уже не вернусь. Здесь останусь. Нужно о будущем думать.

– О будущем. Да, – Гурвиц опустил голову, осмысливая происходящее.

Отказывать не хотелось: «Сын ведь. Нужно помочь, но как? А может, снять квартиру. Лучше комнату. Может, даже с кем поговорить, из знакомых, вдруг приютят. А что, кому денежка лишняя помешает. Но в деревню! Нет. Как он там будет? Да там и дом уже развалился», – он мысленно перебирал варианты. Пауза затягивалась, и он поспешил добавить, стараясь держаться пободрее:

– Быстро не получится. Мне чуть времени нужно. Я ведь работаю еще. Не бросать же.

– Пап, да что ты за те копейки держишься. Где что, я помогу. Бросай. В общем, я тут уже спешу. Ты думай, а мы на днях созвонимся и придумаем что-нибудь.

Разговор смялся и закончился, словно на полуслове, оставив странное ощущение легкой боли в груди. Гурвиц тяжело встал, прошел на кухню, включил чайник, но, подумав, выключил его. На душе что-то царапало, а мысли искали те слова, которые разбудили это беспокойство. «Где он, покой? Где тишина и счастье от пенсии, которое я ждал? – совсем не так представлялась ему жизнь после шестидесяти. – Конечно, они же молодые, думают, что мы уже все, мечемся между больницей и аптекой. Что жизнь прошла, и ничего не надо. Не надо? Или… Черт. Я что-то еще хотел. И пожить вроде время еще есть. Как раз пенсия да зарплата, так оно и веселее, и что-то впереди маячит. Не так, чтобы отчетливо, и не так, чтобы перспективы, но ведь жизнь-то продолжается. Продать квартиру? Как? Зачем? А ему каково? В чужой стране, один. Понятно, что нужно устроиться как-то. Понятно, что как папа помочь должен. Жил бы здесь, проще было бы. Все рядом, все знакомо. Могли бы и кредит на двоих платить, все ж таки потихоньку и построились. В деревню? Нет. Не мой вариант. Что я там делать буду? Надо как-то выкручиваться. Потом подумаю».

Михаил Моисеевич пытался гнать эти мысли, но они не отпускали. «А осадочек-то остался», – он с горечью прошептал, глянув на свою физиономию в зеркало, и ухмыльнулся. Чуть позже, с некоторым разочарованием, признался себе, что расстроен не самим фактом продажи квартиры, а тем, что Денис не мог не знать, как сложно ему решиться на такой шаг. Знал, но не остановился. «Мог бы пожалеть старика. Мог бы, но не стал. Ладно. Может, я и сам такой был. «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели», – на ум пришли слова старой песни Высоцкого. – Потом подумаю. Такой вопрос с бухты-барахты не решить. Думаю, время у меня есть».

Но как ни пытался он отогнать эти размышления о прошедшем разговоре, ничего не получалось, а в глубине души потихоньку росло чувство вины. Вины за то, что слишком многое он в жизни не смог. Мечтал, что-то делал, но не смог. А родительский долг? Или он не так велик? Он боялся признаться себе в том, что придумать ничего не сможет, и сделать не сможет уже ничего. И будет тянуть резину, оттягивая момент, когда нужно будет сказать нет, потому что идти некуда. Он так делал всегда. Делал вид, что увлечен предметом, что его жизнь посвящена науке, что он рожден быть преподавателем, и его миссия – нести знания. Может, потому и не решил задачу, что не верил в решение. Сам процесс нравился. Кто-то кроссворды любит, кто-то футбол, а он вот решал задачу столетия. Ну, не решил. С кем не бывает? Признаться, футбол тоже любил, и на стадион захаживал, хотя, уже лет двадцать как за «Барселону» болел, но и за своих переживал. Правда, их больше жалеть приходилось, ну, да ладно. «Не день, а черт-те что», –  хотелось встряхнуться и вернуться в привычный ритм вялотекущих дней, но настроение теперь было испорчено окончательно, и он достал томик Чехова, надеясь  с героями, близкими, понятными и такими же неприметными, как он сам, найти успокоение и забытье.


Недели пролетали, не оставляя ни эмоций, ни воспоминаний. Единственное событие первой недели августа – выборы президента. По сути все кандидаты уже сидели, и было бы даже смешно идти на участок, но вдруг объявился нежданчик, выражаясь сленгом его студентов. Теперь стало делом принципа отдать свой голос за того единственного, которого как-то проморгали, но факт оставался фактом: был тот, кто прошел вне плановой заявки, а значит, вечер переставал быть томным.  Поговаривали, что все, кто за этого оппозиционного кандидата, должны белое что-то надеть, чтобы видать своих было. День выдался жаркий, но, следуя старому принципу не выделяться, Михаил Семенович достал голубую рубашку. «Это еще хорошо, что не учебный год. Уже б досрочно проголосовали, как обычно. А внимание сейчас ни к чему привлекать, неспокойно. Все равно шансов нет, а там кто его знает, как оно сложится», – он подавил желание надеть приготовленную с вечера белую тенниску. И это тоже было частью его самого. Вечное желание сделать, как хочется и, наконец, бросить вызов самому себе уступало врожденной осторожности. Наверное, это был обычный страх, но он находил выражения корректнее, боясь признаться даже самому себе, что «встать и выйти из ряда вон», – совсем не его принцип, хотя, ведь было же время, когда …  Да нет. Даже протест у него был аккуратный, расчетливый и с оглядкой на тех, кто рядом. Нине-то мог все высказать, но она, женщина умная, все понимала, молчала, улыбалась, а всерьез его не воспринимала. Ботаник, он и Африке ботаник, и в старости. «Горбатого могила исправит», – пробурчал себе под нос, взял паспорт и уже подошел к двери, когда вдруг оживший в памяти разговор с сыном заставил разозлиться. Вернувшись, с некоторой поспешностью, чтобы не передумать, надел тенниску и стремительно, как только мог, выскочил из подъезда.

– Моиссеч, ты что? Тоже с этими? Перемен захотел? – у скамейки стоял нахмурившийся Семен. – Все в белом чешете, оппозиционеры хреновы. Евреев тоже в войну помечали. – Вспомнив, что Гурвиц и сам из евреев, поспешил добавить чуть миролюбивее. – Оно вот тебе надо? Хорошо же живем.

– Жарко на улице. Что было под рукой, то и надел, – Михаил Моисеевич отмахнулся и ускорил шаг, уже жалея, что его раскусили уже возле подъезда.

– Ну-ну, – Семен махнул рукой. – Много вас тут таких, умников. Я с утра караулю. Посмотрю, что вы петь будете, когда жрать нечего будет. Попомните еще.

Последние слова донеслись уже в спину, Гурвиц не стал ввязываться в этот нелепый разговор. В целом, поводов переживать особых и не было. Уже даже в университете мало кто скрывал взгляды, хотя, особо и не бравировал показным пренебрежением к власти. Правила игры никто не менял и оказаться в числе неблагонадежных побаивались.

На подходе к школе успокоился. День был действительно жарким, и в белом были почти все, так что все волнения оказались напрасными. Пришлось даже постоять в очереди, что вообще показалось невероятным. Вспомнились времена, когда они ходили с Ниной. Непременно захаживали в буфет, где на выборы всегда можно было прикупиться деликатесами, а порой и посидеть в хорошей компании. «Эх, скудненько сейчас стало. И нет уже того, да и не хочется», – Гурвиц быстро поставил галочку, сложил листик, как советовали на одном из сайтов, но фотографировать не стал. «К черту. Пусть молодежь тешится», – бросил бюллетень в урну, под пристальным взглядом какого-то угрюмого мужика и поспешил к выходу. Все, что успел заметить, это радостное возбуждение входящих и удивительно много так же сложенных листиков в стеклянной урне, забитой к одиннадцати часам почти наполовину. «Что-то будет», – Гурвиц пророчески оценил настрой противоборствующих сторон и тяжело вздохнул. Ничего хорошего ближайшее будущее не предвещало.


Ни такого цинизма, ни такой жестокости, ни такого ужаса он не мог себе даже представить. И уж тем более даже не мог подумать, что жить с этим придется не один день, не два и даже не неделю. Сначала просто поглощал новости, чувствуя к концу дня опустошение и боль. Перестал выходить во двор, забросил домино, и даже математика, то, что всегда позволяло отвлечься и забыться, ушла на второй план. Он смотрел в окно, особенно по вечерам, когда демонстранты прятались по дворам, а крепкие парни с закрытыми лицами метались, словно злые тени, выискивая и тех, кто прятался, и тех, кто пытался помочь, открывая двери подъездов. Он выходил лишь по утрам в магазин, стараясь нигде не задерживаться и не вступать в разговоры. Вдруг стало страшно. Страшно, как никогда.

Никогда он не ждал окончания отпуска с таким нетерпением. Уже не было сил открывать новости, и не отпускало ощущение безысходности. Казалось, что время остановилось, а будущего, которого, скорее всего, и так осталось немного, нет, и уже не будет. Работа должна была спасти, нужно было встрепенуться, вернуться в привычный ритм, и тогда обязательно станет спокойнее.

Тщательно отутюженные брюки, стрелки, которыми «можно порезаться». Он любил этот процесс. Все должно быть идеально. Не зря же его считают примером настоящей интеллигенции. Гурвиц всегда гордился этим ощущением причастности к кругу избранных. Жаль только, что последнее время начал падать авторитет преподавательского состава, а вот раньше… Снова раньше. Он отогнал эти мысли о прошлом, которые приходили слишком часто. «Старею. Увы, время безжалостно. Главное, не скатиться в этот маразм полностью, а то будут смеяться. Бодрее, добавим улыбочку, седина идет, все прекрасно, – он смахнул невидимую пылинку, поправил галстук, улыбнулся зеркалу, кивнул ему же, словно репетируя предстоящее приветствия с коллегами. – Пора. Нас ждут  великие дела».

В эту последнюю неделю лета обычно решались общие вопросы.  Переэкзаменовки неудачников, дотянувших до последнего шанса, а также назначения, утверждения, новые правила, которые подчеркивали, что мы идем в ногу со временем, а, на самом деле, обеспечивали прикрытие задниц тех руководителей, которые пострадали в прошлом году и теперь спешно готовили план спасения на будущие периоды. Нужно было любой ценой спихнуть с себя ответственность, заранее определить круг виноватых, и тогда, бог даст, протянуть год более-менее спокойно. Вот только, похоже, этот год принес новые веяния, подготовиться к которым не могли, да и не знали как.

Началось с того, что кто-то из молодых преподавателей уже успел отличиться и попал на пятнадцать суток за ярко выраженное несогласие с политикой действующей власти. Понятно, что в душе этих смельчаков жалел и поддерживал почти весь преподавательский состав, но выражать свое одобрение вслух побаивались, оценивая ситуацию и круг тех, кто готов выступить открыто. Гурвиц спрятал переживания поглубже и ушел на кафедру, избегая обсуждений и встреч с коллегами. Впрочем, скрыться оказалось непросто, и атмосфера потихоньку накалялась. Уже побежали составлять ходатайства об освобождении, коллективное обращение к ректору и в само министерство образования. Прикинувшись приболевшим, Гурвиц тихонько ушел домой.  «И так плохо, и так неладно, – он не мог ни подписать петицию, ни отказать, а потому нашел единственный разумный, по его мнению, выход. – А там за недельку «или ишак сдохнет, или падишах»».

Утром позвонил на кафедру, отпросился до первого сентября и с легким чувством стыда за собственную слабость уткнулся в старый журнал, пытаясь найти что-то новое в давно забытом старом.

С годами время летит быстрее, и даже нудные бестолковые дни мелькают, как пейзажи за окном скорого поезда. За неделю Гурвиц лишь дважды, в утренние часы, выбирался в магазин, предпочитая ни с кем не общаться. Похоже, политические события увлекли всех, а потому о нем забыли совершенно, что было очень кстати. «Чтобы не случилось, продолжаем клеить гербарий», – однажды прицепившаяся фраза спасала уже не раз, и в эти дни он также просиживал над журналами, углубившись в расчеты.

«Ни-че-го у нас не вырисовывается, – Михаил Моисеевич подвел итог проделанной работы, и встал из-за стола, когда стрелка часов перевалила за двенадцать ночи. – Не жили богато, нечего и начинать», – снова уколол себя каким-то давно забытым штампом.

Очень хотелось быть полноценным, быть в тонусе, не впасть в старческую депрессию и продлить жизнь, но умом понимал, что сейчас шансы меньше, чем были даже пять лет назад. А может, это и есть то самое «горе от ума», когда знаний слишком много, а применять их уже некуда. Впрочем, завтра в университет, а значит, хандра уйдет. «Как ни крути, а работать здорово. Иначе загнусь», – убежденность в необходимости жить, не изменяя традициям, основывалась на вере в то, что это единственный способ продлить существование. Он придумал свой мир, верил в свои приметы и много лет назад бросил курить, твердо пообещав самому себе: «Начну. Обязательно будет утренний кофе с сигареткой, и подымлю вечерком, глядя на звездное небо, но потом. Когда уже все равно будет. Ну, когда о здоровье переживать уже будет поздно». Момент, когда будет «все равно» никак не наступал, что, в общем, его не огорчало.

– Михаил, ты многое пропускаешь, – старый друг Леонид Францевич Вайтовский, встретил Гурвица, пропустив слова приветствия. – Наше сонное царство встревожено и теперь напоминает развороченный улей. Но на главное мероприятие недели ты успел, – Вайтовский всем видом демонстрировал загадочность. – Сегодня ректор собирает всех в актовом зале. У нас ЧП. Наша молодая поросль отхватила сутки и логично, что их должны были уволить. Но! – Он поднял вверх большой палец. – Наш коллектив, никогда не демонстрирующий особой сплоченности, вдруг выступил в поддержку юных революционеров. И сейчас вопрос лишь в том, ограничатся ли увольнением только залетной парочки, или придется добавить к ним и тех, кто особо ратует за справедливость. Кстати! А ты вообще за кого?

– Я за Советский союз и Брежнева, – Гурвиц постарался скрыть разочарование. Попытка избежать решений, сбора подписей, характеристик и взятия на поруки провалилась. Теперь обязательно найдется кто-то, кто начнет ссылаться на историю университета, на самых старых носителей традиций, взывать к совести и упрекать в трусости. А Вайтовский, прохвост и интриган, будет подначивать, посмеиваться, а сам, как обычно, спрыгнет в последний момент. И вот скажи, у него всегда будет железная аргументация, оправдывающая все его существование. «Может, я еще не очень здоров, и есть шанс свалить?», – Гурвиц глянул в окно, но дверь распахнулась и в кабинет ворвался заведующий кафедрой Леоненко Виктор Тимофеевич:

– Чего сидим? Бегом в актовый зал. Ректор рвет и мечет.

Это было то мероприятие, которое оставляет чувство стыда за то, к чему ты не имеешь никакого отношения. Как таковой речи не было. Две минуты на перечисление фамилий, объявление об их увольнении и предупреждение, что так будет с каждым, кто посмеет открыть рот шире положенного и сказать не то, что от него ждут. По рядам пробежало легкое возмущение. Ухмыляясь, явно бравируя независимостью и решительностью, вышел Яковенко. Его Гурвиц знал не особо. Лицо знакомое, но кафедра не его, да и молодой.

– Молчать – это уже преступление. Я вернусь. Посмотрим, – Яковенко резко бросал слова, обращаясь то к ректору, то к аудитории.

Продолжил говорить. Истерично, иногда не очень разборчиво, переходя на личности и, Гурвиц даже опустил глаза, не очень красиво. «Не так нужно уходить. И момент подходящий, а речь не очень», – стало жаль, что из всего арсенала доводов несправедливости решения об увольнении выбраны не самые убедительные. «Интересно, а я бы что сказал?», – но и у самого ничего умного не рождалось. Впрочем, Яковенко уже был уволен, и мог позволить все, что считал нужным.

– Так нельзя, – голос из зала прозвучал не очень смело, и в первый момент было не очень понятно, кому именно принадлежали слова.

– Кто-то еще хочет за ними? – ректор, по всему, получил карт-бланш на увольнение неугодных и сейчас имел шанс почистить ряды.

– Каждый человек имеет право выражать свое мнение, и увольнять за это в демократической стране непозволительно, – Хомутовский, профессор, милейший, добрейший человек, автор множества работ, встал. – Если единственный путь уважать себя – это сейчас уйти, значит, я тоже на выход.

Он стоял, улыбаясь: маленький, часто незаметный, скромный и невероятно талантливый. Гурвиц смотрел на коллегу, словно увидел его впервые. Он точно знал, что у Аркадия Яковлевича жена давно не работает  по состоянию здоровья, знал, что самому Хомутовскому до пенсии два года, знал, что ему самому в разы легче, и именно потому стало еще стыднее. Он знал слишком много, потому что знакомы они были, наверное, вечность. И ходили друг к другу в гости, и засиживались до полуночи на кафедре, и, наверное, они были друзьями, если в этом мире у него вообще были друзья. И еще он знал, что Хомутовский талантливее его, умнее, и всегда немножко ему завидовал. Они не были конкурентами, хотя и работали бок о бок лет двадцать.

– Аркадий Яковлевич, – ректор кашлянул, – давайте потом обсудим.

– А что скрывать? Вопрос несложный. Проблема не в том, кто и что думает. Проблема в том, как много тех, кто не боится. Вы, Петр Тимофеевич, ведь отлично знаете общее настроение и знаете, что говорят по углам. Я всего лишь выразил общее мнение, – Хомутовский развел руками, словно подчеркивая абсурдность этого диалога.

– Балагана здесь не будет. Или уходите, или садитесь и не…, – ректор хотел что-то сказать, но видимо слова были не для такой большой  аудитории, а потому промолчал, оборвавшись на полуслове.

– Как детям в глаза смотреть будем? – Хомутовский вдруг взглянул жестко, и стало понятно, что это не блажь неисправимого романтика. – Вы понимаете, что сейчас решается судьба страны? Вы понимаете, что тот выбор, который мы делаем – это наше будущее?

– Надеетесь, что свалите меня? – ректор бросил зло, словно ожидая вопрос. – Не дождетесь.

– Не мы свалим, так сами себя сожрете, – Хомутовский направился к двери. – Я уволен? – Он вдруг остановился.

– Удивительная догадливость, – ректор уже не смотрел в сторону преподавателя.

– Тогда и я, пожалуй, пойду, – Гурвицу показалось, что это не его голос, и не он сейчас встал с места, направляясь за старым другом.

Они шли к выходу в полной тишине, и звук шагов казался слишком громким. Не оборачиваясь, затаив дыхание и не веря в происходящее, Гурвиц чувствовал плечо товарища, и казалось, что это всего лишь студенческий капустник, который вот-вот завершится громом смеха. Но громким выстрелом захлопнулась дверь за их спинами, и только на коридоре они взглянули друг на друга недоуменно и, словно только сегодня узнали, кто же они есть.

– Ты как? – Хомутовский, казалось, держался на остатках адреналина.

– А ты?

– Я жену похоронил, дочка замуж за немца вышла, уехала. Мне уже все равно. Ты чего?

– А я думал, ты что-то знаешь и боялся, что без меня в новом мире будет скучно, – Гурвиц вдруг понял, что все решилось само по себе. – Да не знаю, чего встал. Сам в шоке.

Они прошли на кафедру. Осталось собрать вещи.

– Эх, Миша, вот и прошла жизнь. Что делать сейчас? – Хомутовский обернулся.

– Я вообще-то думал, что у тебя план есть? – Гурвиц не переставал удивляться. – Ты никогда не был человеком, который сначала делает, потом разбирается.

– Все бывает впервые.

– Когда похороны были? – вдруг в голову пришла мысль, что о смерти Зои он ничего и не знал.

– Три дня как.

– Я на больничном был, – Гурвиц понимал всю глупость оправданий, но не удержался. – Чего не позвонил?

– Не знаю. Не до того было. Да и какая разница.

– Понятно. Пошли? – Гурвиц осмотрелся.

Они собрали нехитрые вещи, которые оставлять не имело смысла. Собственно, сам набор личных вещей состоял из чашки, пачки чая и пары книг, которые было жалко выбросить.

– Нас по статье или заявление писать придется еще? – Хомутовский оглянулся, и задумчиво замер у окна.

– Не знаю. Потом скажет кто-нибудь. Давай быстрее свалим. Сам понимаешь, наш козел решений не меняет, и прощения просить не придется, – хотелось сбежать, пока не вернутся остальные, и они вышли на коридор.

Фамилии тех, кто был отчислен ранее, уже разлетелись по институту, и они внезапно стали героями. Еще бы, люди пострадали за свободу, первыми вышли на амбразуры и теперь под аплодисменты и одобрительные возгласы студентов пожинали внезапную славу, еще не понимая, что делать и как жить дальше. Гурвиц и Хомутовский, словно две тени проскользнули мимо разгоряченной молодежи, обескураженные и опустошенные.

– Совесть, конечно, чище стала, – Хомутовский нарушил молчание, когда они вышли на улицу, – но на душе мрак. Давненько так тошно не было.

– В наш? – Гурвиц кивнул в сторону бара, куда иногда они захаживали.

– Пошли. Теперь можно.

Солнечный, сентябрьский день. Двое интеллигентного вида мужчин в возрасте неторопливо вошли в небольшое кафе, спрятанное во дворах. Сюда редко забредали случайные прохожие, но в университете об этом заведении знали все. Здесь собирались студенты, прогуливающие пары, сюда заходили вечерком преподаватели, пропустить рюмочку другую после работы, здесь праздновали дни рождения и отмечали корпоративы.

– Бог мой, сколько лет, – Хомутовский обвел взглядом полупустой зал. – Помнишь, как диссертацию мою замачивали здесь?

– Ты про «сколько лет» что имел ввиду? – Гурвиц пробежал глазами по меню. – Что мы старые, или что давно сюда не заходили?

– И то, и другое. Возьмем водки?

– Не рано?

– Какая разница?

– Ты прав. Сегодня никакой. И даже без разницы, если нас увидят студенты, – Гурвиц вдруг подумал, что все страхи, которые столько лет в нем жили, вдруг перестали иметь значение. – Слушай, тебе не кажется, что решив одну проблему, нам придется решать другую. Причем, сложнее. Ты что делать думаешь?

– Не знаю пока. Может, репетиторством заняться. Или, во! – Хомутовский радостно воскликнул. – А давай студентам за деньги задачи решать.

– Отличная идея, – Гурвиц оторопело смотрел на внезапно ожившего товарища. – Это прямо перелом в карьере.

– Давай, – Хомутовский поднял рюмку. – Не чокаясь. Сегодня мы поминаем и нашу жизнь.

– Похоже, да. Ощущение, что сидим на собственных похоронах.

Они подняли рюмки и едва успели выпить, когда в бар ввалилась группа молодых людей, вдруг замерших у двери.

– Михаил Моисеевич!

– Аркадий Яковлевич!

– Вы лучшие!

– Мы победим!

– Вы еще вернетесь!

– Мы гордимся вами!

– Мы подписи собираем уже!

Со всех сторон неслись слова поддержки, восторги, вдруг раздались аплодисменты. В минуту они стали героями. Неожиданно даже для себя самого Гурвиц почувствовал, как навернулись слезы.

– Да бросьте, – Хомутовский вяло отмахивался, и было заметно, что он также расчувствовался.

Слава об их демарше уже облетела стены университета, и теперь именно они стали главной сенсацией дня.

Сколько раз в своей жизни Гурвиц задумывался, будет ли ему что вспомнить потом, в старости. Теперь, когда она пришла, неожиданно и неотвратимо, беспокоила иная мысль: не пора ли жалеть о том, что не смог и не успел. Порой закрадывалась тревога: «А не пролетело ли все мимо? Не напрасны ли усилия? Что же важное он пропустил?». И только сейчас вдруг показалось, что героем стать совсем не сложно. Один шаг навстречу страху. Жизнь в суете, в утренних тяжелых подъемах, в вечерних переживаниях – все позади. Вот он, свободный, счастливый и настоящий.  И ведь как хотелось быть именно таким: признанным, искупаться в овациях, насладиться внезапной, а на самом деле, заслуженной славой. Просто. Слишком просто и именно потому странно. А точнее, обидно. Оказалось, что это не требует особого умственного напряжения, не нужны знания, не нужен талант и работоспособность. Не нужно все то, чему завидовал, что хотел видеть в себе и так радовался, когда мог похвастаться максимальной отдачей и высоким коэффициентом полезного действия. Всего лишь смелость, всего лишь один из толпы, всего лишь там, где все промолчали. И ты из тех «кто встал и вышел из ряда вон», – как пел любимый много лет назад Витя Цой.

– Пойдем, – Хомутовский дернул его за рукав. – Не посидим здесь.

– Ну, вот, момент славы, а ты «пойдем», – Гурвиц возмущенно прошипел, когда они пятясь, извиняясь и выражая всю благодарность, на которую еще были способны, выбрались на улицу.

– Выпить не дадут, а сидеть, как два изваяния… Не. Не могу.

– В общем, ты прав. Выпить не дадут. А ведь настроение было, – Гурвиц пожалел брошенный графин. Переживать за пару бутербродов смысла не было, а водки, пожалуй, грамм сто пятьдесят еще осталось.

– Не со студентами же пить! – Хомутовский покачал головой. – Поехали ко мне.

– Не. Я домой. Знаешь, съезжу, пожалуй, в деревню. Гляну, что там.

– Жаль. Могли бы посидеть.

– Другой раз. Успеем, – в голове Гурвица созрел план и откладывать его в долгий ящик не хотелось.

– Наверное, успеем, – Хомутовский грустно вздохнул. – Или не успеем.

Через двадцать минут Гурвиц был на автовокзале, а еще сорок минут спустя катил в сторону тех краев, которые называются странным словом «Родина». Он успел забежать в магазин, купил сладости, бутылку вина, немного деликатесов – ночевать придется у двоюродного брата Виктора. Обратного автобуса уже не будет, да и звали его уже не раз. Пришла пора проведать родню.

За окном автобуса проплывали пейзажи, которые он видел сотни раз, и от которых не осталось и следа. Сколько лет? Сорок? Студентом, в переполненном маленьком ЛАЗе, он ехал домой. Тогда там был дом. Сейчас все не так. Комфортное кресло, заправки и кафе вдоль трассы, рекламные щиты и непрерывный поток авто.  Закрыл глаза. Хотелось увидеть прошлое. Хотелось вернуться туда. Дом. Мама у калитки, папа, вечно дымящий дешевой папиросой. Он был в семье младшим, и потому, наверное, ему повезло больше. Он и учился хорошо, и жалели его больше, и в город отправили только его. Старшие сестры так и остались в деревне, вышли замуж, вырастили детей и умерли. И родни много, а ведь один.

Час до районного центра, потом еще час ждал автобус до деревни, теперь уже маленький, старый и дребезжащий. Дорога стала хуже, и уже не встречались ни кафе, ни реклама. Попутчики поглядывали на него, не узнавая, оценивая, прикидывая, кем будет этот незнакомый, интеллигентного вида мужчина. Перешептывались, украдкой оборачиваясь. Понятно, он чужой. Странно, он стал чужим здесь. Вдруг захотелось откликнуться, сказать, что он сын того Моисея, которого знала вся округа, и не было лучше сапожного мастера. Впрочем, кто сейчас вспомнит?

«Вот дом Вольгачки, а это Пауликавы», – Гурвиц  рассматривал покосившиеся дома, в которых когда-то кипела жизнь. Теперь больше половины развалилось, а хозяева уехали. Покупателей и желающих переехать в эту глухомань еще поискать надо было. Сюда и не добраться, а если уж и занесла нелегкая, так счастье это весьма относительное: работы много, а развлечений днем с огнем не найти. Совсем уж хилые развалюхи ломали и закапывали по требованию сельсовета. Да и их дом давно бы снесли, если бы не Виктор, который засаживал огород, да приглядывал, чтобы не разобрали все то, что могло продаться или сгодиться в хозяйстве. Брат был мужиком хозяйственным, переживал, когда земля пустовала, вот и занял все участки, которые остались вокруг брошенных домов. Теперь он здесь считался человеком зажиточным: пять коров, трактор, свиней с десяток, овцы, куры – хозяйство большое. И это не считая земли, которой навскидку гектаров десять точно было. Признаться, здесь, в глуши, землю так не считали, как в городе. А незадачливый колхоз едва справлялся с со своими угодьями. Королев – это хозяин, говорили о нем в округе, завидуя и недолюбливая удачливого Виктора. «Кулак», – тихонько шептались между собой, когда его не было рядом. – «Нету на него советской власти». Но вслух говорить побаивались, слишком уж часто приходилось к нему за помощью обращаться.

На улице никого не было. Оно и понятно: днем работы много, и лишь к вечеру немногие жители, которые еще остались, устало выйдут за калитку, может, чуть поболтают с соседями, может, немного посидят на скамейке у дома. День прошел, забрав все силы. Гурвиц слишком хорошо помнил эту жизнь. Странно, но молодым хватало сил нестись в соседнюю деревню в клуб, гулять до полуночи, и выспаться хватало пары часов. Молодость… Он даже усмехнулся, представив себя на велосипеде или в сапогах, выгребающего хлев. «Нет уж. Жить здесь не мое. Да и чем заниматься? Завтра на кладбище к своим схожу, и домой», – он подвел краткий итог путешествия, которого и быть-то не должно было.

– Миша, абъявивуся, – Виктор радостно встретил его у калитки. – Неяк выбрайся да нас?

– Да, вот, объявился.

Они обнялись и Виктор, подхватив сумку, потянул его в дом.

– А мы цябе паминали на днях. Ты у нас в роду одины таки, – Виктор говорил со странным акцентом, который порой не был заметен, а порой сыпал словами местного диалекта.

– Какой? – Гурвиц понимал о чем речь, да и разговоры эти велись не впервой.

– Профессор! Учоны челавек! – Виктор, словно опомнившись, хлопнул себя ладонью по лбу. – Счас, Лизу кликну. Надо же на стол собирать. – Он выскочил во двор.

«И не профессор, и ученый так себе, – Гурвиц присел у окна, осмотрелся. – Ничего не изменилось. Тот же сервант, что и двадцать лет назад, те же покрывала, толстые, тяжелые. Правда, вот, телевизор большой, антенна спутниковая, компьютер. Все же и сюда добралась цивилизация. А что ты думал? Здесь совсем уж забитость? Тоже люди живут», – стало стыдно от мысли, что слишком уж плохо думал о деревне.  Ведь и сам он сбежал от этой тяжелой жизни. И сейчас боится. Боится этого быта, этой неустроенности, удаленности от того мира, который казался надежным, спокойным и предназначенным для него. «Предназначенным? Надежным?», – сам себе задал вопросы, ответы на которые не хотелось озвучивать. Ломать представления было страшно.  чакали никого! – Лиза, разгоряченная и немного запыхавшаяся, ворвалась в дом. – А я на гароде копалась. – За ней вбежала девочка, лет четырех, которая, заметив гостя, с опаской поглядывала на бабушку.

– А я смотрю, ен, не ен. Добра як раз дома быу, – Виктор поддержал жену. – Картошку покопали на днях. Зараз перебяром, продадим трохи. А ты як?

– Нормально. Как Тарас? Где Лена сейчас? – вдруг мелькнула мысль, что сейчас придется рассказывать о Денисе. Наверное, это не очень хотелось, впрочем, всегда можно если и не врать, то чуть недоговорить.

– Тарас на павышэнне пашол. Счас главный инженер у нас в колхозе. Пры должности. А Лена… Лена пакуль дамоу приехала. Во, унучка у нас. Юленька, красатуля наша. – Девочка смотрела на гостя, спрятавшись за бабушкой. – А сама на почте зараз робиць. Спасибо Тарас памог. Прыстроил, – о дочке Лиза говорила бегло, не очень охотно, и Гурвиц это сразу заметил.

Лену они очень хотели отправить в город. И училась она в университете, и помогал он тогда, как мог. Не очень у нее шла учеба, но ничего, доучилась. Потом работала, статьи читал ее. Очень интересные, бойкие. А потом, как-то пропала из вида. Неожиданно, а он и не искал. Ни к чему оно было. И она взрослая, да и он уже не нужен им был.

– Тарас ще и председателем стане. У него жилка ё, и люди его паважаюць, – Виктор не скрывал гордости за сына.

– А як там твой Денис? Не надакучыла иназемщина? – Лиза спросила с легкой насмешкой, и снова Гурвиц это заметил.

Он знал, что ему всегда завидовали. Наверное, и завидовать было нечему. Виктор был мужиком зажиточным, и заработать мог всегда.  Молоко продаст, свиней, картошку, каждые выходные на рынке в районе стояли с Лизой. И сам он, в университете, и половины, наверное, от доходов Виктора не имел. Но зато Денис учился, работу в Германии нашел, устроился. И если не говорить, что денег нет, то оно все и хорошо получается. Кто кому должен был завидовать, сейчас было не очень понятно. У них здесь все размеренно, организовано и строго по плану. «И дети рядом, и внуки досмотрены, и Тарас председателем станет. А что там у меня?», – Гурвиц опустил глаза в пол, подумав о том, что у него этих простых радостей уже не будет.

– Нормально все. Не хочет сюда ехать. Устроился, работает, – «Собственно, и не соврал ведь», – но  об этом подумал уже про себя.

Разговор за столом поначалу вертелся вокруг детей, домашних забот, погоде, но выпив еще рюмку, Виктор не удержался:

– А што там горад? Бузит? Зноу гэтыя западники лезуть са сваим уставам? Баламутят, а негодники и рады: атрымали свае грошы и давай стараться. Работать няма каму, усе на митингах. Што им там патрэбна? Усе ведь добра!

– Понятия не имею, – Гурвиц понимал настроения деревни, и какие новости здесь смотрят знал хорошо, а потому и говорить было не о чем.

– Не, вот ты скажы, – Виктор не отставал, – ты за каго?

– Ни за кого. Я не лезу в политику, – рассказывать о том, что его политическая карьера была скоротечна и закончилась не начавшись, не хотелось.

Наверное, Виктор не отстал бы так просто, но раздался стук в окно, и Лиза, толкнув мужа, прошипела:

– Руслан. Иди, дай яму, – она вытащила из-под кровати поллитровую бутылку самогона, налила стакан, завернула в газету хлеб, сало, пару огурцов и три картофелины. – И скажи, чтоб, пока не стемнело, свиньям поменял. Завтра работы много с утра. Некогда будет.

Виктор взял собранный ужин и вышел, а Лиза, обернувшись к гостю, добавила:

– Работник наш.  Живе с полгода у дярэуне. Не местны, вот и повадился памагать. А нам што? Нам лишние руки не памяшають. Багата работы. Не за так. Харчуется у нас.

– Понятно, – Гурвиц кивнул.

«И такая жизнь бывает. Стакан самогона, немного еды – вот и вся плата. Впрочем, и ответственности никакой. Такой он и работник», – вдруг стало немного стыдно, когда на миг представил себя в такой же роли.

– Но малый спрауны. И быстры, и талковы. Пье, правда, занадта, – Лиза, словно прочла его мысли. – А паглядзеть, так и не дурак. Кали б б не пиу, можа, и толк быу бы. Ще и парад уходам зайде стакан выпить. На ноч. Да сигарет узять. Усим жить трэба.

К чему она сказала последнюю фразу, Гурвиц не очень понял. Наверное, и сама понимала, что нашла дешевую рабочую силу, а потому и рада была, что пьет этот Руслан. И что поди поищи помощника, а так вот: всегда под рукой.

С Виктором вернулась и Лена.

– Ой, дядь Миша, – она радостно подбежала, обняла и чмокнула в щеку. – Как вы к нам забрели? Столько лет прошло. Я так рада.

– И я рад. Не ожидал, что домой вернешься.

– Да я и сама не ожидала, – Лена рассмеялась. – Придется теперь предкам со мной уживаться. Не бойтесь, – она заметила осуждающий взгляд мамы. – Недолго. Перышки подчищу, восстановлюсь и снова в бой.

Виктор лишь покачал головой. Характер у Лены был еще тот, и Гурвиц хорошо знал девушку. Яркая, черненькая, острая на язык – ухажеры ходили за ней толпами.  Заниматься учебой у нее времени не было: кружки, КВН, староста потока – общественной работой она занималась с удовольствием, за что преподаватели закрывали глаза на пробелы в образовании. А с теми, кто не смог оценить красоту и активную жизненную позицию девушки, разбирался Гурвиц, используя свои связи и авторитет. Наверное, он когда-то мечтал о дочке, а потому и помогал с удовольствием, взяв шефство над нерадивой племянницей, пусть и двоюродной. Потому и удивился сейчас, увидев ее в деревне. Уж что-что, а ожидать, что вернется она домой, было невозможно.

А вечером, когда он расслабленно сидел на диване, слушая рассказ Виктора об урожае и планах на будущее, медленно, без стука отворилась дверь, и вошел мужчина. Гурвиц догадался, что это и есть тот самый Руслан. Лиза налила ему стакан самогона, который тот выпил залпом. Чуть постоял, прикрыв глаза. Взял протянутую пачку сигарет и завернутый в газетную бумагу ужин и ушел, не сказав ни слова.

– Он немой? – Гурвиц обернулся к Виктору.

– Не. Нармальны.

– Обиженный на судьбу, – Лена сидела в сторонке и, казалось, не проявляла никакого интереса ни к гостю, ни к их разговору.

– А сколько ему? – странно знакомое лицо не давало Гурвицу покоя.

– Да хто его ведае, – Лиза копошилась на кухне, прислушиваясь к их разговору. – Можа, трыццать. Оно ж не пойми разбери по нем.

– И похож…

– На Джека-воробья, прямо истинный пират, – Лена не дала договорить. – Он злится, когда ему об этом говорят. А ведь мог бы быть красавчик.

За припухшими глазами, трехдневной небритостью и торчащими во все стороны волосами рассмотреть Джонни Деппа было очень непросто, но Гурвиц признал, что некоторое сходство вполне могло быть.

– Добра, вставать завтра рано. Будзем укладацца, – Виктор встал, показывая, что вечер завершен.

Гурвиц вышел на улицу. Спать не хотелось, тишина казалась невероятной, а от калитки вдруг потянуло запахом сигарет. И этот дым неожиданно оживил в памяти что-то забытое, по-юношески задорное. Это был вкус той поры, когда не думал о здоровье, когда жизнь была впереди, а сил оставалось еще слишком много, чтобы их экономить. Переборов стеснение, Гурвиц вышел на улицу. На скамейке, прикрыв глаза и погрузившись в легкую дрему, сидел уже знакомый мужчина.

– Друг, угости покурить, – просить было стыдно, но ощутить этот вкус, почувствовать легкое головокружение и расслабиться  хотелось просто невероятно.

Незнакомец молча протянул сигарету.

Последний выключает свет

Подняться наверх