Читать книгу Два старика и целая жизнь - Сергей Николаевич Галикин - Страница 1
ОглавлениеДорогой мой Читатель. В этот добрый день я хотел бы спросить и тебя и самого себя:
– А вот что такое есть Чудо с точки зрения здравого смысла?
Это что, что-то потустороннее, совершенно нереальное, пришедшее в наш тяжкий материальный мир из легкой нирваны некоего таинственного Зазеркалья, вызывающее при своих земных проявлениях – у кого настоящий ужас, у кого смущение, у кого блаженство?
Ведь иной раз, к примеру, рассказывает один человек о произошедшем с ним, или с его знакомым, явлении совершенно необъяснимом, невероятном, но, тем не менее, для самого рассказчика совершенно реальном , без всякого вымысла, а другой, хитро улыбнувшись, и подмигнув остальным, вдруг как бы так, некстати рассказчика перебивает:
– Ну… Послушайте! Ну ведь какая ерунда! Ведь мы же взрослые люди!.. Это… Это же невозможно! Ну, не бывает ведь чудес на свете!
Гм… Не скажите, не скажите… А разве это не чудо, когда на выжженной и перепаханной после бомбежки земле слезящемуся, забитому пылью взгляду бойца, едва поднявшего над бруствером свою очумевшую от контузии голову, сквозь сыпящуюся с козырька каски сухую глину – и вдруг открывается как ни в чем не бывало стоящий прямо перед его окопчиком на тонюсенькой ножке нетронутый, чуть дрожащий голубенький цветок какой-нибудь нивянки?
Нет!
Чудес не бывает. Мы с вами еще очень долго будем оставаться дохлыми материалистами.
Что ж. Возможно. Не бывает!
Но одно Чудо я видел своими глазами. Так уж получилось.
И вот о нем этот рассказ.
Два этих низеньких, сухоньких, очень веселых старичка не были единственной достопримечательностью Зареченского Дома престарелых. Там еще жила одна кривенькая старушка, своими глазами и не раз видевшая товарища Сталина. И еще там доживал свой век дедуля, молчаливый, совсем глухой, с перекошенным старым шрамом лицом, полный кавалер ордена Славы. Но наши старички… Они были родными братьями, более того –братьями-близнецами.
Я тогда довольно часто ездил в этот Дом. Тогда еще было кем-то там, наверху, разрешено подобным заведениям разводить свои небольшие садики и огороды, ну и содержать своими стариковскими силами всякую живность: кроликов, птицу, поросят. То, что им было еще по силам. Ведь почти все обитатели этого Дома были сельскими жителями, жизнь есть движение, заметили еще древние, а человек, как известно, живет, пока он колотится. И они, по мере своих убывающих сил, колотились, как монахи иного монастыря: заготавливали корма, убирали навоз, помогали мне в профилактике и лечении болезней этой самой живности. И тем самым – жили! Это уже потом, в разгар оголтелого капитализма двухтысячных, чиновники где-то там, наверху смекнули, что не следует таким образом продлевать жизнь этих стариков, они оттого дольше живут, а это ж какая обуза для государства! смекнули, да и прикрыли лавочку, запретив им выращивать свое мясо и свои овощи. Меньше стариков – меньше нагрузка на бюджет, видите ли, господа…
Лучше бы прикрыли многомиллионные стада ложных инвалидов. Вот где экономия! Но сейчас не об этом!
И вот в тот день, когда я в первый раз увидел их, моих стариков-близнецов, им стукнуло восемьдесят девять лет. Каждому. А на двоих – сто девяносто восемь! В тот день они, как всегда, в своих синеньких спецовочках, суетились в своей обычной манере, встали рано, убрали и накормили своих кроликов, выпили по чашечке чаю, а потом они радостно принимали поздравления от обывателей и персонала этого тихого места, смеялись и шутили, даже пускались в пляс!
А солнце, скупое октябрьское солнце в тот день только около полудня лениво выкатилось на тусклое серое небо и его теплый еще луч упрямо уперся в тот самый уголок приютского сада , с вяло облетающей с громадных каштанов после первых заморозков ярко-желтой листвой, где стояла их любимая скамейка, и я, уже собирая свой чемоданчик, вдруг оказался между ними.
Они, казалось, присели всего на минуту, и это было в их обычной манере, но эта минута обернулась для меня именно прикосновением к Чуду, этаким неожиданным экскурсом в их, да только ли их, дорогой читатель? – а и в наше с вами общее прошлое, которое было для них всего лишь – далекой и цветущей молодостью, недосягаемой, неповторимой, с таким легким оттенком мелких казусов и юношеских грешков, которые, говорят, на склоне лет вспоминаются с особой яркостью, а для нас, их потомков, это прошлое есть не что иное, как гордая и неподкупная история нашей Родины. Их легкий скороговорный язык, с постоянным перепрыгом со слога на слог, очень похожий на говор иных прибалтийских народов, но, впрочем, довольно понятный, с милым старческим треском, прикашливанием, ворчанием – до сих пор стоит в моих ушах и я, порой, с приятной теплотой вспоминаю эти « па-да-па-да-па» да «та-та-та-ба-та», сквозь которые все равно улавливался не только точный смысл фраз, но и смысл, каждый тонкий оттенок, каждый уголок их мыслей.
А им это нравилось!
Наши немногочисленные беседы с ними всегда протекали в послеобеденное время, когда, в так называемый «тихий час», никто не мешал их воспоминаниям. Они иногда истово спорили между собой, даже слегка ссорились по тем или иным поводам, истово и смешно ругались, забавно коверкая свои библейские имена. Один со злобной гримасой на тщедушном личике кричал:
– Вы теперь неправы, дорогой мой Еська!
А другой отвечал:
– Нет, это Вы ошибаетесь, милейший Яшка! – когда один помнил какое-либо имя или событие так, а другой – эдак, но они все равно каждый раз вдруг успокаивались, как-то незаметно для меня тут же находили одну, общую истину и их мирная беседа легко следовала дальше.
Грациозно и неторопливо текла их беседа, как лениво льется серенький осенний дождик, как течет меж вековых дубов тихая лесная речка из таинственных своих истоков в туманные степные дали времен, незаметно теряясь в мутном будущем. А может, дорогой читатель, не такое уж оно и загадочное, это будущее, если за спиной яркое, чистое, без утайки, без лжи и несправедливости, подчас рожденное в муках стариковского незлобного спора, такое, какое как оно есть на самом деле – прошлое?
Они происходили по матери из старинного польского дворянского рода графов Цыбулевских, впрочем, лишенных каким-то из Александров дворянства из-за участия в Польском восстании, но их отец был одним из тех, самых натуральных, первых, ярких, идейных и самоотверженных, яростных и беспощадных комсомольцев в только что родившейся в невероятно кровавых муках молодой державы нового, доселе невиданного и пугающего весь остальной мир, типа.
Он редко бывал дома, и никто, ни седая еврейка – мать его, из бердичевских местечковых жидиков, ни молодая, только что с институтской скамьи, красавица-жена, никогда не знали наверняка: где он и что с ним. И вернется ли он сегодня к нехитрому ужину, или уже надо ехать искать его по больницам и моргам города. И когда их мать с уже довольно округлившимся животиком, едва робко присевши за обед, тут же в страшных муках тошноты со стоном исчезала в уборной, ее старая свекровь лишь укоризненно качала белой косматой головой и, тяжко вздыхая, хрипло шептала сквозь кривые и желтые от беспрестанного курева зубы:
– Ну куда-а-а… Ты его?.. Куда ведешь… Ой-е-е-е… Ой-е-е-е… Я таки исделаю конец моей жизни… И-и-и-и… – и, опустившись на пол, космачила тонкими пальцами свою седую паклю волос и принималась истово шептать что-то из Торы.
Она же и приняла роды невестки среди октябрьской ненастной ночи, а положивши еще красных от утробного пара близнецов на простынь рядком, задумавшись ненадолго, вдруг с тихой грустью сказала:
– Шолом алейхем! Ты, дите – шел первым, будешь – таки, Иаков. А ты, малюхарочка – будь же ты Иосиф .
Так, сама того не понимая, старая еврейка в тот самый миг вложила в их будущее глубокий сакральный смысл, ибо их дальнейшая жизнь стала после этого складываться именно так, как и это изложено в Ветхом Завете: Иаков родил Иосифа, Иосиф, однажды преданный родными братьями, возвысился в чужой стране и в конце концов спас и отца своего, и нехороших своих братьев, явив тем самым всему грешному миру яркий образец чистого и беззаветного человеческого Прощения во имя своей крови, во имя своей любви!
Набожная мать истового комсомольца, их бабка, уже давно к тому времени умерла, а его самого партия перебросила в Минск, где близнецы, под присмотром няни из финских чухонок безбедно выросли в семье видного партработника. В тридцать седьмом его не стало, ибо ненасытный молох революции, обычно пожирающей своих детей, тогда не миновал даже самых преданных, беспощадных, яростных и самоотверженных, а его уже взрослых сынов – Якова и Иосифа вскоре призвали в Красную Армию. Дети врага народа, да-да, но ведь сын, как справедливо заявил тогдашний наш Царь, сам испугавшись размаха репрессий, за отца не в ответе…
И они попали служить, как водится, в одну часть, неподалеку от дома, в Прибалтике. И стали хорошими красноармейцами, классными стрелками и спортсменами. А потом демобилизовались, вернувшись в родной Минск.
И когда началась та, незнаменитая, по словам известного поэта, война, война с белофиннами, подло вдруг напавшими на молодую Советскую страну, и надо было сделать так, чтобы весь мир увидел и поверил, что это вовсе не Красная Армия, а передовой карело-финский пролетариат штурмует пресловутую «Линию Маннергейма», братьям, которые к тому времени только что восстановились в институте, сказали в парткоме тихо, но по-партийному прямо: