Читать книгу Нечто - Сергей Валентинович Рубцов - Страница 1

Оглавление

1

КРЫЛЬЯ


ПРО НОГИ


Степаныч любил кушать ноги. Для него не важно: какие ноги, чьи ноги? То у зайчика заднюю отхватит, то у его брата кролика – обе, а то и свиное семейство Пятаковых искалечит. Не брезговал ни бараньими, ни птичьими. Как-то раз у лошади на скаку, прям, срезал под самый пах. Заднюю, потом переднюю. Потом подумал… и последнюю среднюю откусил.

Смотрит народ: что-то надо делать! Ну, вечерком подкараулили его у амбара. И ущучили. Посадили в клетку под замок, не дожидаясь, пока он всех обезножит. Так он, что вы себе думаете, свои ноги стал жрать. Все шесть схрумал. Только хвост оставил. Говорит: «Ноги отрастут, а без хвоста – неприлично».

– Он, что таракан?

– Нет. Волк он. Сущий волчара!


ТЁМНАЯ ИСТОРИЯ


Сухой проснулся. Неожиданно. Показалось Сухому, что что-то не так. Ощупал себя – всё вроде бы на месте, но чего-то явно не достаёт. Потрогал грудь – и, правда, нет. Так и есть – пропала.

Он осторожно сел на край кровати. Опустил босые ноги на пол, но вместо холода крашеных досок почувствовал под ногами что-то липкое и мокрое. В темноте сторожко, наощупь прошёл к выключателю. Наконец, добрался и щёлкнул. Лампочка хмуро и нехотя осветила жилище Сухого. По полу были разбросаны тёмно-красные рваные куски. Перед глазами Сухого проплыли багровые пятна. Кто-то зелёный проскакал на четвереньках под кровать. Из-под кровати послышалось недовольное рычание.

– Тузик! Гад. Сучий сын. Порвал всё-таки!

Тузик дипломатично молчал.

Сухой всё собрал. Кое-как склеил скотчем. Сунул в пластиковый мешок. Нагрел электрический чайник. Залил горячую воду. Закрутил пробку. Лёг, положил себе тёпленькое на грудь и заснул. Приснилась Сухому лягушка. Конечно, не такая прекрасная, как царевна. Но тоже очень и очень красивая.


КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ

(сон)


Приснился мне давеча сон… Это всего лишь сон.

Стою я, вроде как, на Красной площади у Лобного места. Вдалеке вместо Исторического музея почему-то Кёльнский собор. Храм Василия Блаженного немного приподнялся и завис в воздухе. Тут же – собор святого Петра и венская Опера. "Давид" Микеланджело предлагает свою пращу Минину и Пожарскому. Он весь татуирован под Тимоти или Котовского, что не важно, – на нём плеер и наушники. Пожарский протягивает ему гранённый стакан и спрашивает:

– Додик, третьим будешь?

На что тот весело, по-итальянски отвечает:

– А то…

Проскакали, звонко цокая, Тарас Бульба, Василий Иванович Чапаев, Жуков, Всадник без головы (или, как советует переводить Набоков, «Безголовый всадник») и Мазепа. Последний постоянно оглядывался. Прошли пьяные – Тевье-молочник в обнимку с Пуришкевичем, распевая "Лехаим". Сальвадор Дали на постаменте изображал Наполеона – получалось вычурно и искусственно, как и всё, что он делал, но делал он это гениально. Проплыл по воздуху конопатый нос "отца народов" и "лучшего друга", Иосифа Людоедовича Сталина, с усами и трубкой, на которой болталась этикетка "Герцеговина Флор". Рядом с ним летел товарищ Троцкий (в размерах уменьшенный в масштабе 1:3), пытаясь ледорубом попасть по носу Кобы, но каждый раз промахивался, со свистом рассекая воздух.

На Лобном месте фигуры Пугачева и Разина играли в футбол собственными головами. Роль рефери исполнял одетый в кроваво-красную атласную рубаху палача – Распутин. Он изредка посвистывал в свисток. Рядом сидела на троне Мария-Антуанетта, держа в одной руке свою голову, другой подбрасывая в рот семечки и бросая на Григория недвусмысленные взгляды. Распутин явно болел за Разина и подсуживал. Антуанетта, напротив, отдавала предпочтение Пугачеву. Григорий покрикивал, потягивая из горла́ мадеру:

– Эхма! Едрёный корень! Стёпушка! Сила наша! Надёжа! Не подведи! Наддай! Ну, куда, куда…итить…твою… ворона! – и он с досадой плевал в сторону.

– Емьель, – поплёвывая шелухой, взывала бывшая королева по-русски, но с явным немецким акцентом, – мас мус…, их бин… Ви ист растьяпа, Емьель!

– Да, пошла ты…, – коротко огрызнулась голова Пугачева, улетая в аут, – м…да безголовая.

Я подошёл сзади. Дернул Распутина за штанину. Он нехотя обернулся.

– Чего тебе, милай? Министром хочешь быть? Некогда мне.

– Какой, – спрашиваю, – счёт?

– Два-один, – отвечает, – пока, наша берёт. – Ну, кто ж так… твою… мать… финтит… етит, – это он уже Степану.

Из-за горизонта доносился бас Шаляпина: "Эх, дубинушка, ухнем! Эх-х зелёная…"

"Эх, хорошо в стране советской жить. Эх! Хорошо страной любимым быть…"– вторил ему детский хор, эхом отражаясь от кремлёвской стены.

Подле, на броневичке, стоял Ильич и кричал, идущим на штурм Спасской башни революционным солдатам и матросам: – Вегной догогой идёте, товагищи! – протягивая вперед руку в направлении своего мавзолея.

И следом голосом Хрущева:

– Я вам покажу кузькину мать!– и ударял по голове, сидящего на корточках у его ног, Джона Кеннеди, снятой с ноги, блестящей на солнце новенькой резиновой галошей, производства фабрики каучуковых изделий имени Клары Карловны Люксембург. Раздавался звук похожий на одинокие аплодисменты, переходящие в бурные овации стоящих рядом зрителей. Президент США при этом смешно раздувал щёки, показывал свою знаменитую американскую улыбку и выкрикивал: "Упс!"

Я двинулся в сторону Кёльнского собора.

Впереди увидел детский надувной аттракцион, похожий на Змея Горыныча. Головы Горыныча были стилизованы под Нехалковых. Коренник – под отца-поэта. Пристяжные – под сыновей, Дрона и Мякиту. Из их пасти периодически вылетали клубы дыма и языки пламени. Головы, радиофицированные встроенными динамиками, издавали, каждая, свою музыку: голова «Мякита» – "Боже царя храни", голова «Дрон» – "Славься" Глинки, старшая, естественно – гимн России. Гундосили они в одной тональности и похожими голосами. При этом переговаривались друг с другом, не переставая петь.

– Славься отечество, – гудел коренник, – наше свободное – дружбы народов надёжный…

Мякита сзади, чтобы не слышал отец, перегнулся через его шею и зашептал Дрону:

– Начал сдавать батя. Текст путает.

– Вы, что там шепчитесь? – строго спросил поэт.

– Ты, отец, спутал, – ответила голова «Дрон», – надо петь: "…братских народов союз ве-ко-во-о-о-й!"

– Без вас, сопляки, знаю, – зло прогудел старший Горыныч и выпустил струю пламени.

– Ты бы ещё про "партию Ленина" спел, – подпустила яду голова «Мякита».

– И спою, если надо будет. Да и вы, если надо, подхватите!

И они хором, дружно закончили:

– Славься, страна, мы гордимся тобой!

В это время над ними, в лучах славы и под звуки фанфар, медленно пролетал кортеж. Белый крылатый конь был запряжён в боевую колесницу. На площадке колесницы в римской тоге, в лавровом венке, держа в одной руке лиру, а в другой американский флаг, стоял Иосиф Бродский. Вокруг него в воздухе кружили и барражировали обнаженные Музы и Грации. Дирижируя лирой, он пел американский гимн. Пролетая над площадью, он крикнул Змею Горынычу:

– Хай енд гудбай, диа френдс! До встречи в Голливуде!

– Хай! – дружно ответили братики.

– Живут же люди, – с завистью прошипела голова «Мякита».

– Отщепенец, – возмущенно прогундел отец в сторону Бродского, – и что это ещё за "хай!" Вы так скоро "хай Гитлер!" начнете кричать. Чтоб я вас больше в Голливуде не видел! Занимайтесь нашим отечественным кино, а то продались американцам за джинсы и резинку.

Братья уныло понурили головы.

С тоской смотря на удаляющегося Бродского, старший задумчиво произнес:

– Не понятно – на какие "мани" шикует наш Иосиф?

– Ну, отец, ты даешь. Он же нобелевский лауреат. Стихи пишет, сборники издаёт, – ответила голова «Дрон».

– Да. Держи карман шире. Нужен он там кому со своими стихами.

– Он там преподает в университетах. Лекции читает, – уточнила голова «Мякита».

– Про то, как Родину продал? – подхватил коренной. – Нет. Это всё на деньги налогоплательщиков. Тунеядец!

Немного подумав, прибавил:

– Надо будет в Госдеп стукануть.

– И в налоговую, – поддакнул «Мякита».

– Обязательно, – заключила голова «Дрон».

– "Славься, страна! Мы горди-и-им-ся то-о-б-о-о-й! – в едином порыве слились все три головы.

Между ног Горыныча был натянут гамак, в котором беспечно болтался Соловей-разбойник, свесив по сторонам свои кривые волосатые ноги, и насвистывал "Марсельезу".

Я не сразу заметил, что Горыныч был запряжён. Обойдя его кругом, я увидел за ним бричку. В ней уютно разместились, мирно беседовали и играли в шашки Гоголь и Чичиков. Временами Николай Васильевич вскакивал, как будто что-то припоминая, высовывался из брички и кричал в спину Змея Горыныча:

– Русь! Тройка! Куда несёшься ты?!

В ответ на это все три головы повернулись в его сторону:

– Никшни́! – хором прогудели головы, обдав Гоголя и бричку клубами плотного дыма.

Гоголь, захлопнув дверцу, сокрушённо разводил руками и, садясь на своё место, грустно вздыхал, обращаясь к Чичикову.

– Не даёт ответа.

Гоголь хотел было продолжить партию, но присмотревшись к позиции на доске, увидел, что у него непостижимым образом исчезла дамка и две шашки.

– Нет, Павел Иванович, так дело не пойдёт. Это свинство! Вы этому у Ноздрёва научились?

– Чему? – делая невинное лицо и округляя глаза, спросил Чичиков.

– Не хватало ещё, чтобы меня обманывали созданные мною же герои, – возмущенно вымолвил Гоголь и решительным движением смешал все шашки. – Раз так, то я вовсе не намерен с вами играть.

– Ну, что вы, право, Николай Васильевич, уж и обиделись, уж и вспыхнули, словно порох. Ну, увлёкся несколько. Словчил. Разве я виноват в том, что вы меня таким создали?

Несколько поостыв и подумав, Гоголь сказал примирительно:

– И то верно, ваша правда, Павел Иванович. Совсем запамятовал, что вы не сами по себе, что я вроде бы как ваш родитель. Но и вы, Павел Иванович, в свою очередь должны признать, столь давно от меня отделились, что могли бы жить самостоятельно и сами уже отвечать за свои поступки.

– Совершенно с вами согласен, Николай Васильевич, только и вы войдите в моё положение, если такова моя натура. Я бы и рад жить по совести, но только нет-нет да и приврёшь, надуешь кого или слямзишь чего-нибудь эдак несколько… Ибо слаб духом и погряз в грехах, – и он безнадежно махнул рукой.

– Да не расстраивайтесь так, Павел Иванович. Я вам вот что скажу. Я ведь и сам думаю, что русскому человеку совершенно честно жить невозможно. Как тут не взять лишнего или, скажем, чужого, когда вот оно само в руки идёт. Тут и сам блаженный Августин не устоял бы, не то, что наш русский человек.

– Ах, как верно вы это вывели, Николай Васильевич! Я и сам вот так на досуге думаю. Только выразить, так как вы, не могу. Не дал бог слога. Где уж мне! А вы чем сейчас занимаетесь? Пишите, наверное?

– Нет. Я, как второй том "Мёртвых душ" спалил, литературу совсем бросил. Я, знаете ли, Павел Иванович, сейчас живу на природе. Садик, огородик. Тепличку завёл. Помидорчики, огурчики свои, лучок зелёненький. Так, доложу я вам, славно! Только вот с удобрениями проблема. Мне б навозцу под огурчики.

– П-а-а-зв-о-льте! – подскочил на своём месте Чичиков. – Так это мы сейчас мигом обстряпаем.

Он стремительно высунулся из брички.

– Так оно и есть. Взгляните-ка сами, – и он указал на хвост Змея Горыныча, под ним, действительно образовалась изрядная куча. – Ну и плодовитые же ребята, эти Нехалковы. С ними не пропадём. Только, я думаю, мы на своей бричке и в десять ходок не управимся. Ты глянь, сколь навалили!

Дальше всё, как во сне. Заходит раскалённое до красна солнце и тут же встаёт у меня из-за кровати. Я понимаю, что это сон и пытаюсь проснуться. Просыпаюсь и иду в ванную. В наполненной до краёв ванной валетом сидят Толстой и Достоевский. Пускают мыльные пузыри и бумажные кораблики.

– Гутен морген, классики, – говорю я и начинаю чистить зубы. Они, то есть зубы, с мелодичным звоном, один за другим падают в умывальник.

Неожиданно входит Анна Ахматова. Тихо и печально произносит:

– Что это? Лёгких рифм сигнальные звоночки?

На глазах её слезы вдохновения.

– Нет, – отвечаю я, – это воспетые рекламой – пародонтоз и кариес.

Ахматова медленно растворяется в воздухе, оставляя вместо себя знак вопроса, сотканный из мыльных пузырей.

Достоевский и Толстой о чём-то пошептались и разом нырнули под воду. На поверхности остались парики, накладные усы и бороды. Я пошарил по дну ванны – никого. Обнаружил лишь две размокшие страницы. Положил рядом. Расправил. Прочитал: «Лев Николаевич Толстой – Идиот». Открыл пробку. Вода потихоньку стала убывать, образуя небольшой водоворот. Постепенно водоворот начал расширяться и втягивать меня. Вот я уже захвачен его поглощающей и несущей меня по кругу инерцией. Предчувствуя неизбежный конец и теряя последние силы, я крикнул в отчаянии:

– М-а-а-м-а-а-а-а!..

Тут я окончательно проснулся. В дверях моей комнаты стояла мама.

– Ты звал меня, сынок? – приветливо спросила она.

Всё это было бы чудесно, но я вдруг вспомнил, что моя мама умерла пять лет назад… И значит, это опять сон?!

И всё… кромешная тьма вокруг. "Я один. Всё тонет в фарисействе…" Но это уже кто-то сказал до меня. "Ничего. Я споткнулся о камень. Это…", – это так знакомо, что сводит скулы.

"Тут трубы затрубили, свет по векам ударил, мать…"

"И теперь мне снится"… одетый в оперного Бориса Годунова Борис Ельцин. Он выступает в свите, состоящей из депутатов Государственной думы и, широко раскрывая рот, поёт:

– О, совесть лютая, как тяжко ты караешь! Понима-а-ш-шь.

Позади него идёт двуликий Янус. С одной стороны головы лицо Гайдара, с другой – Чубайса. Рядом с Борисом под руку Наина, в роли мадам Баттерфляй. Она же – Чио-чио-сан, она же – Галина Вишневская (царствие небесное!), она же … (голос за кадром Владимира Семёновича Высоцкого):

– Элла Кацеленбоген, она же – Марина Панияд, воровка на доверии, сводня…, она же – жена Гуськова, она же – Женька из "А зори здесь тихие", она же… (тьфу, ты, заело!), она же – желе из нежелательного желатина. (Блин, ну и техника!)

"…над мостовой летит. Рукою манит… и улетела. И теперь мне снится…" наша бедная маленькая комната. Там, в моём далёком детстве, в таком родном и теперь уже почти чужом городе. Я болею. Лежу в кровати. Подходит мама – или это только её тень?

Я уже не знаю. Сон это или явь?

– Ничего, сынок, – шепчет родной голос, – ты просто споткнулся и упал. Это всё до свадьбы заживёт.

– Мама, – кричу я и не слышу своего голоса, – я у-ми-ра…

– Не бойся, мой мальчик, – говорит она. – Что "ты у мира"?

– ю-ю-ю-ю…


КРЫЛЬЯ

1


В конце января сего года в 15часов 48 минут Пётр Петрович Пусиков вышел из дома и неспеша направился к автобусной остановке. День по-зимнему мягко перетекал в вечер. Пётр Петрович не очень торопился – воскресенье и времени до назначенной встречи оставалось предостаточно.

Надо сказать, что Пётр Петрович был несколько в подпитии, только что из-за стола – они с женой отмечали выход Пусикова на пенсию – и, честно говоря, не очень-то хотел ехать на эту встречу – он бы с удовольствием пропустил ещё пару рюмок и вздремнул часок-другой. Но отменить намеченное мероприятие было уже невозможно и хочешь – не хочешь, а приходилось ехать.

Автобуса пришлось ждать долго – выходной, да ещё снегопад с утра, и транспорт ходил еле-еле. Пусиков продрог и уже терял всякое терпение. Слава богу в автобусе было тепло, народа немного, и он смог сесть у окошка. Ноги приятно грела электропечь. Пётр Петрович согрелся и, глядя на мелькающие за окном, постепенно темнеющие в розовато-голубоватых сумерках знакомые улицы провинциального города, стал слегка подрёмывать.

Через полчаса он вышел из автобуса на одной из центральных улиц, перешёл широкую улицу и двинулся по заснеженному бульвару мимо строящейся часовни и детской площадки к высокому зданию бизнес центра, стоящему вдалеке на перекрёстке.

Он был доволен после обильного застолья.

Сначала Петру Петровичу казалось, что всё в порядке. Но всё же, как ни спокоен был зимний вечер с его голубовато-розовым закатом и нежными медленно падающими пушинками, как ни молодцевато, словно крепенький огурчик на зубах, хрустел под меховыми сапожками Пусикова свежевыпавший целомудренный снег, всё же где-то в глубине сознания – хотя Петру Петровичу было сложно определить, точно ли сознания, поскольку он не знал, в какой части его обширного организма обреталось то, что называется этим словом – но точно где-то во внутренних пределах его тела затаилась некая точка, червоточина, эдакий паучок-червячок, которого и вооружённым-то глазом не углядишь. Однако Пусикову всё же сделалось неуютно. Это ощущение вдруг пошатнуло в нём уверенность в твёрдости и незыблемости бытия, прочности самого Петра Петровича и смысла его существования, как неотъемлемой и важной (по его мнению) части бытия, смысла неизвестно кем данного им обоим – Пусикову и бытию одновременно – Пусикову в ощущениях, а бытию запросто так вместе с другими вещами и причиндалами.

Но неприятное чувство быстро улетучилось.

Пока Петр Петрович переставлял ноги по январскому заснеженному тротуару что-то или кто-то, незаметно для Пусикова, следил за ним. Соглядатай – сгусток таинственной субстанции – невидимо парил в небе и автоматически изучал местность. Сгусток двигался медленно. С северо-востока пересёк центр города и завис над зданием цирка. Впрочем, никто не смог бы оценить – бесстрастно и холодно или с участьем и с интересом изучал «сгусток» нашу провинциальную бедовую область и её неказистых обитателей? Но «субстанция» всё же оказывала воздействие на окружающее пространство, излучая некое энергетическое поле. Всё живое, что попадало в зону этого излучения внешне оставаясь таким же, начинало – как бы это определить – мерцать и пульсировать внутри себя. Природу этого явления, за неимением научного определения, иначе как метафизической не назовёшь. Несомненно одно, у воздушного «наблюдателя» имелась некая, возможно телепатическая, беспроводная связь с той точкой внутри Петра Петровича, которую тот почувствовал надысь.

Обо всём этом Пётр Петрович не знал и не думал и даже, напротив, в пространстве между головой и желудком, после приятного и вкусного обеда взыгрывали веселые полу-видения, полу-фантазии, которые легко обретали в его просторном воображении разнообразные формы: некие полуобнажённые арабески, полные эротизма изгибы женской шеи, спины и бёдер. Всё это виделось ему где-нибудь подальше от этих заснеженных улиц, промозглых домов и застывших деревьев, желательно в пропитанных пряным влажным маревом зарослях тропических джунглей, где на лианах качаются шикарные райские птицы и обалдело кричат красно-зелёные весёлые попугаи – а не эти мерзкие галки и вороны: «Кар-кар…пугалы… растудыт вашу мамашу!» – и по тропинкам пробегают всякие дикобразы или, на худой конец, некие лемуры, а не эти вечные ободранные помойные коты, вроде вот этого полосатого.

Пусиков состроил гримасу пробегавшему мимо коту и приподнял свою собачью шапку, шутливо приветствуя пробегавшего мурлыку.


Из доклада капитана ФСБ Клаца Б.У. Начальнику 3-го отдела 4-го управления ФСБ полковнику Смотрящему И.О. о наружном наблюдении за объектом Пусиковым П.П. (псевдоним «П-III».)

«Одно несомненно: у воздушного иностранного «Наблюдателя» имеется некая, возможно, секретная, беспроводная связь с той «точкой» в утробе объекта (в дальнейшем именуемом «П-III»), о которой я уже имел удовольствие вам докладывать. Рентгеновское и инфракрасное сканирование «наблюдателя» положительных результатов не дало. Также не удалось определить ни вид, ни тактико-технические данные устройства. С некоторой достоверностью можно утверждать, что «точка» подобна электронному чипу и находится в теле «П-III», но, когда и при каких обстоятельствах там оказалась – выяснить не представляется возможным. Я вёл «П-III» от автобусной остановки на проспекте Независимости по бульвару Свободы до здания бизнес-центра «Икар», что на углу перекрёстка бульвара «Свободы» и улицы «Кровавого Воскресения». По дороге «П-III» нигде подолгу не останавливался и ни с кем в контакт не вступал, если не считать подозрительного вида полосатого кота, который, перебегая дорогу перед идущим «П-III», слегка подмигнул ему, а «П-III» улыбнулся в ответ и в знак приветствия приподнял свою дурацкую шапку. Доведя «П-III» до дверей б/ц «Икар», я передал наблюдение капитану Слепцову Андромеду Евлампиевичу – служебный псевдоним «Кайзер». (Уточняю, поскольку у нас в отделе имеется ещё один Слепцов, тоже капитан и тоже А.Е., только Александр Егорович, что Вам, товарищ полковник, и самому должно быть известно, а мне так кажный раз через это головная боль). Передав наблюдение за «П-III» Слепцову А.Е., следуя инструкции, я вернулся к подворотне, куда шмыгнул подозрительный кот, где и обнаружил последнего между дворовыми мусорными баками. Подозреваемый ужо было хотел ускользнуть от меня между гаражами, но оперативно-розыскной опыт и годы безупречной службы сделали своё дело, то есть злоумышленник, не смотря на оказанное сопротивление, был мною задержан, обыскан и исследован. При вскрытии никаких посторонних предметов, напоминающих электронные, а также оптические и иные устройства в теле задержанного обнаружены не были. Скорее всего, они были просто ранее шапочно знакомы с «П-III». Жаль, но служба, как говорится, есть служба – я обязан был проверить. Отсюда невинная жертва кошачьего трупа. Увы!.. После чего я разместился в кафе напротив входа в бизнес центр «Икар», где заказал чашку кофе, читал книгу «Семнадцать мгновений весны», ожидая выхода «П-III»».


Тут с Петром Петровичем произошло непредвиденное: он вдруг почувствовал острую боль в правой ноге, но прихрамывая, всё же продолжил путь.

Наконец Пусиков дотащился до нужного ему дома и со стоном поднялся по ступеням бизнес центра.

«Вроде здесь. Ну и название. Вот придурки! «Икар»! Вероятно, очень удачно идут дела у здешних бизнесменов!».

Но эта мысль была короткой и продолжения не имела. Впереди маячила назначенная на сегодня лекция или правильнее сказать беседа, поскольку Пётр Петрович предвидел, что придут человека два—три, не более.

«Пустая затея! А тут ещё нога отказала. Ну не идёт, сволочь, хоть ты что с ней делай!».

Пусиков предчувствовал, что будут у него ещё проблемы «с этими ногами» или «копытами», как он именовал их в минуты отдохновения и празднословия.

«А правую, вероятно, и вовсе придётся ликвидировать, как утлый, истаскавшийся и ставший никчёмным член. Да и каковский из меня лектор? – уныло думал Пусиков, подходя к стойке, за которой восседал седовласый, похожий на кайзера Вильгельма, швейцар. – Вот этот бывший кайзер и то подходит на роль лектора куда больше, чем я. Поменяться бы с ним местами».

Пётр Петрович мысленно стал переодеваться в швейцарскую ливрею: сначала поклонился Вильгельму, проговорил «добрый вечер, коллега», потом стащил с него форменные брюки, куртку, галстук и натянул униформу на себя. При этом нога напомнила о себе нестерпимой болью, и Пусиков понял, что на третий этаж ему так просто не подняться.

– Милейший, – морщась от боли, обратился он к виртуально раздетому швейцару, – тут такое дело, понимаете, майн либе, с ногой у меня проблема. Не могу идти. Может быть, найдётся у вас что-нибудь, – он пощёлкал пальцами в воздухе, – на что можно опереться?

И добавил:

– Всеобязательно с возвратом.

– Вам бы врача или «скорую» вызвать, – участливо заметил кайзер.

– Ну, это слишком. Ничего серьёзного, я думаю. Да и дело у меня – люди ждут.

«Вильгельм», бормоча «люди ждут, небось подождут», полез в свою коморку. Пошуршал, погремел и вышел с победным видом, держа в руках запылённые бутафорские крылья, радостно потряхивая, как бы взвешивая их.

– Вот, извольте. Хороши! Для себя берёг на всякий случай! От сердца отрываю, исключительно как для вас, из гуманных, так сказать, чувств, от широты души и сердца. Примите и пользуйтесь на здоровье! Они крепкие, не сомневайтесь…как себе…как для себя…

Пусиков недоумённо взглянул на швейцара, но не имея сил спорить, покорно взял крылья.

– Только вы уж мне, пожалуйста, помогите… приладить.

Вдвоём они кое-как ремешками засупонили крылья на плечах Петра Петровича. Мнимый кайзер, оглядел Пусикова с ног до головы, довольно крякнул, дружески хлопнул по спине и душевно пропел:

– «Были когда-то и мы рысаками…»

В ответ Пусиков обречённо покачал седой гривой и, перебирая копытами и помахивая крыльями, похромал вверх по лестнице.

«Кайзер» же набрал номер телефона и коротко сказал:

– Объект на месте. Запускайте братьев, – а в уме уже начал составлять отчёт для начальства.

П-III десять раз пожалел о том, что согласился: «Чёрт бы побрал эту лекцию! Одевайся, шкандыбай на остановку, жди треклятый автобус, тащись в центр. Кому нынче нужны галлюцинации спятившего с ума художника? К тому же холод, снегопад, будь они не ладны! а тут ещё нога, «и вдруг прыжок, и вдруг летит»… етит…». Тоскливо вспоминал, как пришлось вставать из-за стола с жаренной птицей, водочкой, селёдочкой, заправленной растительным маслом и репчатым лучком, паровыми котлетами, икоркой и балыком… «Ах ты, господи ты мой, боже!»

Пусиков весь подобрался, словно старый боевой конь и, наддав здоровым левым копытом, преодолел последний пролёт.

Знал он, что обязательно будет хозяйка кабинета и организатор литературных встреч – девушка Евдокия.

«Дуня должна бы уже прийти. Без неё кто откроет помещение? Не на лестнице же проводить. Ещё подруга ейная – эта ходит без разбора на все вечера. Не помню, звать-то её как… Совсем ещё девчонка, кажется, школьница. Возможно, состоится явление Прасковьи Ивановны. Конечно, если у неё не случится других явлений. (Пусиков крутит указательным пальцем у виска.) Если рассудить здраво – какой интерес Прасковье, медработнику, женщине положительной и строгой, два часа слушать бредни о «геометрических цветных снах», в которых она не понимает ни аза, и, (как думает Прасковья Ивановна), я сам разбираюсь с трудом, хоть и делаю вид, что сия абракадабра мне нипочём. Только исключительно из любви ко мне».

Как бы то ни было, Пусиков готовился к этому вечеру. Он даже составил нечто вроде плана или конспекта с основными тезисами.


2


Пусиков едва дошкандыбал по коридору до нужной двери. Евдокия была уже на месте и ждала гостей. Он вошёл в прихожую и, тяжело дыша, кое-как стряхнул с шапки и усталых плеч серый, увядший снег, утирая ладонью слюни и козюли.

Он повернулся спиной к Евдокии и скинул свои крылья, ожидая, что хозяйка подхватит их, если не благоговейно, то с почтением. Но Евдокия как будто не заметила свалившихся на пол пусиковых крыльев. Под ними на Пусикове оказалась швейцарская униформа, но на это обстоятельство она тоже не обратила никакого внимания, а крылья так и остались валяться на полу.

Вместо приветствия он подпрыгнул на здоровой ноге и сладострастно признался Евдокии:

– Опаньки! Дунька, представь, я сейчас ел ножки утячьи.

– Ах, какой вы забавник, вам бы всё про ножки, – игриво пропела Дуня и сделала книксен, мило опустив завитую головку и подкрашенные чем-то зелёным выпуклые изумрудные глазюки.

Пусиков. И то верно.

Евдокия. А что у Вас с ногами?

Пусиков. Да шут их знает. Устали, вероятно. Отказываются производить движения. Правая не идёт, хоть убей! Укатали сивку крутые горки.

Евдокия. Круто! Но, впрочем, это не важно. (Принюхивается.) Фу! От вас и впрямь разит какой-то дохлой уткой.

После этого она осмотрела Петра Петровича с ног до головы, обиженно надула нижнюю толстую ярко-красную губку и отошла приготовить чаю или, может быть, Пусикову только так показалось, оттого что он очень желал, чтобы Дуня отправилась приготовить чаю. Ему захотелось взять её за аппетитную нижнюю губку большим и указательным пальцами правой руки и тряхнуть эдак сверху вниз.

Пусиков. (говорит, как о чём-то обыденном.) А, это крылышки, должно́. По случаю достались. Выдали вместо копыт.

Евдокия. Каких копыт?

Пусиков. Таких, которые вместо крылышек.

Евдокия. Каких крылышек?

Пусиков. Таких (показывает руками на лежащие на полу крылья.). Разве не видно?

Евдокия. Ничего не вижу.

Пусиков. То-то…куриная слепота.

Евдокия. Вы же говорили про «ножки».

Пусиков. Это всё враньё и происки врагов.

Евдокия. Если мне не изменяет память…

Пусиков. Измена… кругом.

Евдокия. Вас не поймёшь.

Пусиков. (командным голосом.) Евдоха! Кругом, я сказал, марш!

Евдокия. Что это с Вами?

Пусиков. А что?

Евдокия. Странный Вы сегодня.

Пусиков пожал плечами, шагнул в помещение и громко произнёс:

– Анчутка! Явление первое!

Подружка Евдокии, школьница, уже примостилась у стола и чего-то ожидала. Пусиков понял это, потому как рот у неё был открыт, а глаза смотрели в небо через белый бетонный потолок:

– С чего ты взял?

– Ты ждёшь, милочка, – Пусиков, хромая и держась за стену и стулья, прошёл к столу, – уж не меня ли?

– До тебя ли мне, – закрывая и открывая рот, пропела девочка, – когда в атмосфере такие завихрения! Сатир! И вовсе я не Анчутка тебе. Бе-е-е-е-е-е!

– Ах, почему ты не голая, милка? – зазывно пропел Пусиков.

– Отстань, старче, я ж тебе, кажись, не бурёнка, хоть в данный момент это не имеет значения, так как, кáки…

Пусиков. Каки́ таки́ кáки? О! (Осматривает накрытый стол.) Да тута ужо яствами полон стол усеян! Сыркукчик, стюдень, хренок моржовый. Тэк-с. И колбаска! (Тянется к тарелке с колбасой, резко отдёргивает руку.) Ой! Кусается! (Смеётся.)

Из-за шкафа появляется совершенно голая Прасковья Ивановна, прикрывается «Чёрным квадратом» Малевича.

Пусиков всплеснул руками и сокрушённо загундел:

– Уй-пфуй! Тьфу, гадость экая, аки каки! Параша! Брось эту мерзопакость. Сей же миг. Нимфа! Нет, не могу. Хоть бы ужо сумерек дождалися… лася! Прикройся, душа моя, чем-нибудь более приличным.

Прасковья Ивановна снимает с вешалки и надевает белый халат и шапочку с красным крестом.

Прасковья Ивановна. Пусичек! (Тянет руки к Пусикову.)

Пусиков. Погоди, Прасковья. (Евдокии.) Ну что же, все в сборе. Может, начнём? (Жадно смотрит на стол, потирает руки.)

Евдокия. Обещались ещё люди прийти.

Пусиков. Что? Кто? Где народ?

Входят братья Мясостишковы. В белых халатах с пятнами крови, в офицерских фуражках и армейских сапогах. Один высокий, худой, с чёрной кучерявой шевелюрой. Другой – длинный, сухой, кудрявый брюнет. У одного в руках большая клизма, у другого – огнетушитель. Они идут строевым шагом и беспрерывно повторяют «тра-та-та-та-та-та-та». Переступают порог кабинета, спотыкаются о крылья Пусикова, и оба падают. Полежав немного, братья обнюхивают крылья и принимаются чихать. Затем встают, пинают крылья и беззвучно матерятся.


Громким голосом Евдокия объявляет:

– Братья Мясостишковы – Янис и Янус!


Близнецы встают по стойке смирно, отдают честь, затягивают тенорами.


Славься, Оте-е-че-е-ство-о, на-а-ше свобо-о-дное-е!..

Евдокия. Ну, будет! Официальная часть закончена. Вы на лекцию?


Братья перестают петь. Утвердительно машут головами. Потом принимаются кланяться во все стороны.


Евдокия. Проходите. Только вас и ждали. Милости просим. У нас тут всё по-простому, по-семейному, без экивоков.

Янис. Без чего?

Школьница. Без китайских церемоний.

Пусиков. Без мерлихлюндий.

Янус. О, да тут уже и поляна накрыта!

Евдокия (капризно). Конечно, а вы опаздываете.

Янис. Так работы нынче невпроворот. Как с цепи все сорвались. Обострение у них, что ли? Так вроде бы не сезон. «Казнокрады» кричат, «мздоимцы»! Совсем психические сделались.

Янус. Никакого почтения к властям. Прямо пачками с улиц возили. Все каме… то есть палаты забиты. Умаялись. Вся корма в мыле!

Евдокия. Вы служите на корабле?

Янис. В каком-то смысле…

Школьница. Ой, как романтично!

Янус. Да, мы романтики и в душе поэты. Так сказать, в глубине. Глубоководники!

Евдокия. А, подводники!

Янис. Типа того.

Янус. Этого типа.

Пусиков. (братьям подобострастно). Здрасьте! Не извольте беспокоиться. (Строго, обращаясь ко всем). Господа! 30 февраля на публичной лекции я отказался от разума как такового. Не извольте беспокоиться.

Янис. Которого враля?

Пусиков. Чем обязан?

Янус. Всем, мон женераль.

Пусиков. Милости просим! (Кланяется, принимает у Януса клизму, ставит в угол у шкафа).

Янис. (Пусикову.) Давно из Швейцарии, князь?

Пусиков. Летом. (Неопределённо бурчит, указывает рукою в сторону стола и прикладывает к виску, отдавая честь.) Пройдите ужо в залу.

Евдокия. Чем же мне вас потчевать-то?

Школьница. Судя по фамилии, Дунюшка, они к мясным закускам имеют пристрастие.

Янус. Нам бы чего-нибудь чисто литературного.

Евдокия. Господа, не желаете ли амфибрахию? Нынче он у меня отменно удался.

Янис. А нет ли у вас, голубушка, дактиля? Страсть как люблю его!

Евдокия. Ни дактиля, ни птеродактиля не держим.

Янус. А не пропустить ли нам по парочке апостроф?

Евдокия. Предупреждаю, алкогольного у нас ничего нет – тут культурное мероприятие.

Прасковья Ивановна берёт в руки «Чёрный квадрат», держит перед собой, демонстрирует картину братьям.

Янис. Так у нас завсегда с собой. (Потряхивает огнетушителем.) Знатная бражка. Поди, выстоялась.

Янус. А это что, «ЧК»? (Взглядом показывает на картину, которой прикрывается Прасковья Ивановна.)

Пусиков. Напротив! (Машет рукой в сторону окна.)


Близнецы подбегают к окну. Смотрят, спрашивая друг друга «где? где?».


Янис. (Говорит, не поворачиваясь к Пусикову.) Так вы утверждаете, что отказались от разума? Мы задаём вам этот вопрос, желая раз и навсегда…

Янус. Два и всегда на…

Янис. Вы должны нас понять!

Янус. Вы слышите, милейший?!

Пусиков. Цыц мне тута, братовьё! Вы испугаете Прасковью Ивановну или, проще говоря, Парашу. Вот, видите! Она и так уже вся посинела и едва дышит.

Янис. (Пусикову.) Это ваша работа!

Пусиков. Эта? (Показывает на «Чёрный квадрат».) Не-а. Брось, Параша, эту гадость. Нет, не слышит! Что тут будешь делать! (Пусиков роется в карманах, что-то ищет.) Предупреждаю об опасности – сейчас разум заключил искусство в 4-стенную коробку измерений, предвидя опасность, я отказался… (Достаёт пачку прямоугольных бумаг, завёрнутую в газету.) Навсегда!.. (Трясёт пачкой в воздухе.) Да, совсем отказался от разумного, доброго и вечного!

Янис. А что это у Вас в пакете?

Пусиков. Как что! Доллары, вестимо.

Янус. И много?

Пусиков. Нет. Мильён!

Янис. Покажите.

Пусиков. А вот и не покажу!

Янус. (Протягивает руку.) Дайте-ка посмотреть!

Пусиков. Хитрый какой!


Пусиков разворачивает пакет, показывает пачку долларов.


Янис. Придётся конфисковать.

Пусиков. Берите, я ещё нарисую. (Отдаёт пачку Янису.)

Прасковья Ивановна. Ой, сейчас напружу! (Хватается за пах.)

Пусиков. Кстати, как это будет по-французски?

Школьница. Пароль донер. В школе мы этого ещё не проходили. Авек плезир.

Прасковья Ивановна. Ей-ей, напружу! (Пытается присесть в угол, заслоняясь «Квадратом».)

Пусиков. (Задумчиво.) Разве только в виде медицинского опыта! Попробуй, Параша! Ать-два! Впрочем, если взять во внимание 5-ое и 6-ое измерения, которые образуют куб, то совершенно неважно как это будет по-французски и будет ли?

Прасковья Ивановна. О-о-о-о-о-й!

Пусиков. Постой! Это получается какой-то пост модернизьма! Удивительно трудно приспособиться к счастью, проехав из Донбасии, через всю Новороссию, наскрозь. Да, кажется, так и говорил с ума сос-шедший свет-Казимир, тьма-Северинович: «Это как, обезьяна нанизывала очки на хвост и нюхала». (Звонит телефон. Пусиков снимает трубку. Громко.) Пост модернизьма, слушает! Ну… так…, но если нет возможности поставить унитаз, то хоть уж стульчак-то, пусть уж хоть и не ватер, то, на худой-то конец, простой клозет в виде клоаки, кажется, можно было бы приладить – эх, не одолели, не сдюжили, ведь это ж как две спички зажечь! (В сердцах бросает трубку.)

Янус. Боже, сколько пафоса!

Янис. Всё-то у него с подвывертом. В простоте и словечка не вымолвит.

Евдокия. Ой, я сейчас заплачу!

Школьница. Можно и я с тобой?

Пусиков. Чего там, девки, валяйте и так ужо мокренько! (Пауза. Смотрит на лужу вокруг ног Прасковьи Ивановны.) В общем, я надеюся, что выражу общее мнение, в том смысле, что лекция, а честнее сказать, беседа или, проще, беседка – удалась на славу.


Пусиков подаёт руку Прасковье Ивановне, помогает ей встать и забраться в шкаф. Закрывает за ней дверцу. Потом достаёт носовой платок, сморкается. Рассматривает платок на просвет, как будто в руках у него денежная купюра и он желает разглядеть водяные знаки.


Пусиков. Однако пора перейти к делу. Прошу к столу, господа.


Прасковья Ивановна выходит из шкафа. Все рассаживаются вокруг стола.


Пусиков (мрачно). Забавный случай, я вам доложу. Давеча был я в одном доме. В гостях у приятелей моих, Моториных. Закуски. Разговоры. Шарады. Выпивки, как всегда, не хватило. Спиртуоз весь вышел. После денатурату бензин в ход пошёл. У Моторина бензину этого пропасть: он на моторе в таксомоторе ездит. Супруга Моторина – женщина тоже культурная, мотористкой трудится. Что-то такое закручивает – я не знаю. А тут девчушка ихняя, пухленькая, шустрая такая, кудрявенькая, лет пяти, хвать со стола стакан – и чикалдыкнула залпом. Хватила, так сказать, в общем и целом. Мы и крякнуть не успели. Подумали: всё, кранты ей. А она, что бы вы думали? Нимало. Завелась с пол-оборота. Глазёнки загорелись. Раскраснелась вся. Ручками сучит. Урчит. Чисто моторчик! Даром что отец шо́фер! Петь принялась, «Барыню» плясать, а потом давай посуду со стола об пол крушить. Потеха! Еле угомонили. Умора! Ох уж мне эти Моторины! (Пусиков ещё больше помрачнел, утирается платком.)

Евдокия. Фи! Бензин. Как это не интеллигентно! От него, к тому же, говорят, толстеют.

Пусиков. Не-е-е. Это от солярки – она жирная. (Пауза. Наливает в чашку из самовара.) Между водкой и бензином, господа, прямо нету сейчас никакой разницы: всё гонят из нефти́.

Янис. Неужели?!

Янус. Скажите, пожалуйста!

Пусиков. Точно так. Скоро все ликёроводочные заводы передадут «Роснефти» и будут разливать в пол-литры напрямую с нефтеперерабатывающих заводов. По трубе. А то все жалуются, что достояние страны утекает мимо нас. Но о чём бишь это я? Кажись, мы собралися послухать лекцию, а меня эвон кудой завернуло. Кстати, о крылышках.


Евдокия и Школьница подскакивают и начинают бегать вокруг стола, машут руками, словно крыльями. Сделав несколько кругов, садятся по своим местам.


Вот все бьются над загадкой: что такое «Чёрный квадрат»? А я вам отвечу, что нету тута никакой загадки. Всё это художник уделал по необходимости или, то есть, от голода. Сидит он в Немчиновке, в деревне своей зимой на даче у жены. Холод зверский. Еды нет, холстов нет. Он уже на мебели (машет руками, изображая квадраты мебели), а потом и на стенах начал пописывать.

Янис. Неужели прямо на стены?

Янус. Представляю амбре!

Пусиков. Потом на потолок перешёл, а когда жена увидела эти его художества и попеняла ему, то он и её самоё всю как есть изгваздал, как она ни извивалась. Она на полу лежит, плачет, кувыркается, а он, изьверьг, схватил кисть здоровенную и, знай, наяривает её лазурью берлинской и, кажется, краплако́м ещё. А ей вот-вот на службу идтить в библиотеку. Беда! Через это она раньше времени разрешилась от бремени. Девочкой. Врачи потом сказали, что если бы в срок и без садизму – то был бы мальчик. А так девочка. Нате, извольте получить! Употребляйте с хреном. (Пауза.)

Но суть не в этом, а в том, что с голодухи у него в глазах всё время виделись то круги, то квадраты, то, обратно, треугольники. То есть очень отвлечённые от питания фигуры. Будучи природным реалистом, он их и воспроизводил на подручном материале, и ему пришлося для этого даже разобрать этажерку – женино приданое. Жена ему долго простить того не могла и хотела с ним развестись. Но после отошла. Совсем. Кажется, от того же голода и ревматизьма. Довёл-таки супругу! Глупо как-то получилось. Ну и квадрат всем встал поперёк горла. И даже Репин с Бенуёй окрысились – и ни в какую. И остальные братья-художники как-то озлились. А Луначарский, нао́борот, за. Хотя тоже без фанатизьма, втихаря косоротился. Зато Троцкому приглянулось. А Ильичу обратно. В общем, все смеялись.

Янис. А Бонч-Бруевичу?

Пусиков. Кого? А-а-а-а-а! Тому некогда было, у того дел по гоэрло́. (Пауза. Пусиков, прихрамывая, выходит на середину кабинета.) Но между тем, всё же квадрат. Да, квадрат. Чёренький. А может, это у него и не только от голода? А там за окошком в Кунцево снег. Деревня заиндевелая. Русь. Белым белое всё. Зайцы всякие. Беляки по сугробам скачут. Постреливают. Зверьё! И Россия – неизвестная, страшная, злая. Прорубь на реке. Чёрная. Квадратная. Бух – и всё, нет тебя и ничего нет. Русская очень картина у него получилась. Дырка чёрная вместо Бога-то. Вместо иконы! И многие обосра… абстрагировались. Как это, дырке молиться? Чудно́! (Возвращается к столу.) А Казимир говорит, что ничего, граждане, и дырке будете рады, и кланяться будете с превеликой охотой. Какая вам разница кому!

Янус. И тебе не стыдно? (Встаёт, бьёт Пусикова по уху.)

Пусиков. Чего это?

Янис. А ещё пожилой человек! (Встаёт, бьёт по другому уху.)

Пусиков. Ничего не слышу.

Янус. Понял теперь, что такое мировая гармония? (Бьёт кулаком Пусикова в живот.)

Янис. Ты откуда доллары взял, гнида? (Бьёт Пусикова по затылку.)

Пусиков. Чаво?

Янус. Товарищ старший лейтенант, может, спецсредства применить? (Трясёт клизмой.)

Янис. Хрен з им, Янусь, нехай ще поживе. (Пусикову.) Ну, колись, откуда валюта?

Пусиков. Это наследство… из Швейцарии. Я жениться хотел.

Янус. Жениться?

Янис. Жениться? На ком?

Пусиков. На женщине. Вон, на Прасковье Ивановне. Я деньги ей отдам, она их в печку бросит, а вы оба за ними полезете наперегонки и сгорите. От жадности!


Пусиков достаёт ещё одну пачку долларов и зажигалку, поджигает пачку.


Пусиков. Накось! (Поёт). «Гори, огонь, как Прометей, и для людей ты не жалей огня души своей… ля-ля ля-ля…».

Янис. Щас я из этого Прометея Нептуна́ сделаю!


Янис поливает Пусикова из огнетушителя.


Янус. Зубы заговаривает, вражина.

Пусиков (отплёвается, утирается). В общем, я надеюся, что выражу общее мнение, в том смысле, что лекция, а честнее сказать, беседа, или легче – беседка, удалася на славу. Бегите, пока не поздно!

Янис. Ты мне тут горбатого не лепи, лектор херов.

Янус. Опять зубы заговаривает. Так, может, по зубам ему, товарищ старший лейтенант?

Янис. Успеется. Он у меня скоро попляшет.

Пусиков. Так… так… хотя… нас впереди ещё ожидают танцы. (Пауза.) Нет, право, как подумаю да пораскину серым веществом мозга в разные стороны, так созерцаю наше прекрасное будущее во всём его блеске. Вот и Прасковья Ивановна подтвердит. (Громче.) Правда, Прасковья? (Прасковья Ивановна улыбается и утвердительно качает головой.) И совсем не важно, что у одного кого кролик на воротнике, а у второго, к примеру, бобр или, я извиняюсь, куница или выхухоль какой! Это без разницы. Потому всякий может соответствовать. Ведь правильно?

Янис. Это, смотря в каком контексте.

Янус. Может быть и наоборот, исходя из дискурса.

Пусиков. А у третьего вервь гнилая в пальте вместо петельки, шнурка какая-то несуразная, прости господи, или вовсе нулевой вариант. Тады как? Как, я вас спрашиваю, польты вешать? Нешто можно допускать без вешалков?!

Прасковья Ивановна. Не можно! Только по рецепту врача.

Пусиков. Во-во, Параша! Верно. Без рецепту и без согласно диагноза не велено пущать. А то пропустишь таковского без вешалки, а он кусаться или штаны сымать при дамах-то. Каково!?

Янис. Ну, в принципе, это само по себе не плохо и не хорошо. Если посмотреть объективно, то…

Янус. … и ретроспективно!

Евдокия. (Мечтательно.) Снимать нижнюю часть мужского костюма? Это может быть интересно.

Школьница. … и перспективно!

Пусиков. И как быть с нём? Или не быть? Не пора ли нам, господа, от драмы перейтить к прозе?

Янис. С нём?.. а может быть, с нёй?

Янус. Нет, я желал бы больше крутануться с нёй, чем с нём.

Пусиков. Давайте перестанем завидовать телеграфному столбу.

Прасковья Ивановна. (Звонит телефон. Поднимает трубку.) Аптека!

Евдокия. Клиника!

Пусиков. Параскева права! Я уж третий месяц на посту, как вкопанный и без единого замечания. Как перст! (Громко.) Заметьте, без единого! (Плачет.)

Янис. Успокойся, дедуля, всяк сверчок…

Янус. Получи пятачок! (Протягивает Пусикову монетку.)

Пусиков. (Берёт монету, пробует на зуб, кладёт в карман.) А тут ещё эта нога! Какой же я швейцарец-страж-рыцарь без ноги, а?

Школьница. Без ноги ты, дедушко-дедунька, хромая кура!

(Хватается за живот, сгибается пополам, смеётся.)

Пусиков. Цыц, мелюзга!

Янис. Ведь скоро уж чемпионат всемирный. Господа-футболисты шарики съедутся футболять. Знаменитости со всего глобуса! (Показывает руками шар.) А что мы им представим? Хромого Пусикова? Срамота!

Янус. Жутко страшный кошмар!

Пусиков. Я вам морду набью… две… обои́м… (Бросается на братьев. 1 Близнец бьёт его кулаком в живот, второй – ногой под зад. Пусиков падает. Братья продолжают бить его ногами. Он, лёжа, пытается заслониться руками от ударов и кричит.) Стоп! Сто-о-о-п! Если бы я только знал, точно знал для чего, то десять лет стоял бы столбом на столбе. Да что там десять! Двадцать, а может и все тридцать…пусть бы через меня текли, бежали телеграммы и мелкий ток, через тело моё, вены, жилы, нервы! (Братьям надоедает бить Пусикова, и они отходят в сторону Довольные закуривают. Пусиков говорит тише.) Через мои дурацкие мозги. Всё лучше, чем лакеем. (Роется в кармане, достаёт монету, с размаху швыряет её на пол. Кричит.) Вот вам ваша подачка! Милостынька. Слёзы. Унижение моё!

Янис. «Warte nur, baldе…»

Янус. «Ruhest du auch».

Пусиков. Как же тут к чертям собачьим «ruhest du auch», отдохнёшь тут, когда бессменно на посту, в любые времена года. Вам бы только поглумиться над человеком!

Евдокия включает музыку. Звучит вальс Штрауса. Она кружится с Янисом, Школьница – с Янусом. Поют.

Евдокия. «Ueber allen Gipfeln ist Ruh…»

Школьница. «In allen Wipfeln spürest du…»

Янис. «Kaum einen Hauch.»

Янус. «Die Vögelein schweigen im Walde».

(Вместе, радостно.) «Warte nur, baldе. Ruhest du auch».

Пусиков. (Поднимается на колени, молитвенно складывает руки. Поёт) «Над всеми вершинами покой. Во всех верхушках, чувствуешь ты, почти никакого дуновения. Птички молчат в лесу. Только подожди, скоро ты тоже отдохнешь». Ведь вот же покой, ни ветерка тебе, ни… и птички, о боже милостивец! даже птахи небесные помалкивают, чтобы, дескать, отдохнул…раб божий… (широко крестится, бьёт земные поклоны.)

Школьница. Точно! Cовсем uёber!

Янис. Тебе бы, дед, кадило – цены б тебе не было.

Янус. Ага! И этот, помазок… (Показывает пальцами бородку клинышком.) кропить…

Янис. Параолимпиец!

Евдокия. Лектор! Кому сказать – обхохочешься… Доктор!

Все, кроме Прасковьи, смеются и продолжают весело кружиться вокруг Пусикова.

Прасковья Ивановна. (Кидается к Пусикову, пытается поднять его с колен.) Пусёночек мой! Встань. Они мизинца твоего не стоят. (Остальным.) Чего ржёте?

Пусиков. (Опирается на Прасковью, встаёт.) Ты знаешь, я только сейчас увидел эту озарённую божественным светом явь: мороз, снег, весело и ничуть не страшно! Как тогда в Клину! Помнишь? Полёт в санях. «Открыты шея, грудь и вьюга ей в лицо!..» Ведь всё у нас было, могло быть… Прости меня. Не поверил тогда, испугался. Счастье – очень тяжёлая вещь! Только сильные могут быть свободны и счастливы.

Прасковья Ивановна.

(Обнимает Пусикова и прижимается к нему всем телом.)

«Ну, что ты, милый, успокойся.

Тебя я не покину никогда,

Как солнцу луч и взгляд глазам,

Тебе принадлежу и без тебя

Мне жизни нет.

Я всюду за тобой рабою верной

Последую. Ты только позови

И не гони меня.

Пусиков. Ведь беден я, Прасковья,

И не здоров.

Прасковья Ивановна. Пусть это так,

что ж за печаль! С тобою мы,

подобно двум церковным мышкам —

и корочкой сухою будем сыты,

а пуще нашей необъятною любовью

и голубиной нежностью моей…»

Пусиков.

Страшусь – несчастна будешь,

Коль под венец пойдёшь со мною!»

Прасковья Ивановна.

Не печалься. Полно.

Ведь я люблю тебя так сильно,

Что больше ничего не надо мне.


Гром. Стук в шкафу. Все, молча, замирают. Из шкафа выходит Посланец весь в чёрном с большой прямоугольной картонной коробкой.


Посланец. Excusez-moi! Monsieur Pussikoff? (Все показывают пальцами на Пусикова.) S'il vous plaît.


Посланец передаёт Пусикову коробку. Ждёт.


Пусиков. Что? А?.. Сейчас. (Роется в карманах. Достаёт пачку долларов.) Вот, возьмите. (Отдаёт Посланцу. Посланец берёт деньги. Кланяется.)

Посланец. Merci. (Уходит.)


Пусиков открывает коробку. Вынимает и разворачивает большие белые крылья. Пусиков с крыльями в обеих руках обнимет Прасковью. Близнецы бросаются и вырывают крылья из рук Пусикова и топчут их ногами. Пусиков достаёт из карманов пачки с деньгами, побрасывает их в воздух и громко хохочет. Бумажки разлетаются и падают, словно снег. Музыка. Вальс. Влюблённые сжимают друг друга в объятиях. Пусиков и Прасковья в обнимку убегают тем же путём, что и Посланец.


Янис. Шёсь це було, Янусь? (Поднимает с пола истоптанные крылья. Разглядывает их, переводит взгляд в сторону, куда ушли Пусиков и Прасковья, и так несколько раз, механически, как заводная кукла. Клацает зубами.)

Янус. А ху… ой, буй его знает, товарищ старший лейтенант! (В сторону.) Ё-моё, едва не нарушил закон. (Часто крестит рот.)

Евдокия (восхищённо смотрит вслед влюблённым). Улетели, ровно голубки! Ромео и Юлия!

Школьница. Круто, да, прикинь!

Янис. Надо бы вещдоки собрать. Подшить к делу. (Кивает на разбросанные по полу банкноты.)

Янус. Теперь замучаемся докладные писать, отчёты. О-хо-хо!


Вдалеке глухо гремит гром. Слышится неземная музыка.


Янис (прикладывает палец к губам). Т-сс! Тихо все! (Все замирают. Свет постепенно гаснет. Янис закидывает за спину связанные между собою крылья, ищет что-то в карманах. Вытаскивает огарок свечи. Чиркает зажигалкой. Зажигает свечу.) Так, по одному за мной, след в след. Шаг влево, шаг вправо – карается по закону. Шагом арш!


Звучит немецкий марш. Янис держит на вытянутой руке горящую свечу. За ним выстраиваются Янус, Евдокия и Школьница. Все начинают движение строевым шагом от одной стены к другой и так по периметру до бесконечности.

Свет постепенно гаснет. Затемнение. Темнота.


3


Автобус резко тормознул. Пётр Петрович дёрнулся вперёд, чуть не упал с сиденья. Он несколько времени соображал, где находится. Двери с грохотом открылись. Из динамика женский злой голос прохрипел: «Остановка «Солнечный луч», следующая – «бульвар Свободы».

Он вспомнил, что ему надо выходить на следующей, но знал, что не выйдет. Автобус медленно подъехал к остановке и Пусиков видел, как сделал собачью стойку плотный мужчина средних лет в кожаной чёрной куртке, ожидающий кого-то у ларька. «Клац Б.У.!» – усмехнулся про себя Пётр Петрович и глубже спрятал голову в воротник пальто.

Он вышел позже на одну остановку и медленно, будто во сне, побрёл к круглому зданию цирка. Невдалеке – кладбище цирковых животных, которые всю свою короткую артистическую жизнь отдали арене. П-III и сам не знал, почему он приехал сюда и почему он ходит между каменными плитами и надгробными камнями лошадей, собак и мартышек.

Прямо над головой П-III, над городом, над землёй висела невидимая субстанция, объект или сгусток не понятно чего. Точка, которую он ощущал в себе, постоянно смещалась в его теле, и он сам как бы мерцал изнутри. Точка расширялась и постепенно заполнила всё внутренне пространство П-III, так что он, оставаясь в сознании, перестал быть Пусиковым Петром Петровичем. Невдалеке он увидел девочку лет двенадцати со светлыми кудрявыми волосиками в пушистой белой шубке, на поводке рядом с ней весело прыгал и улыбался, тоже белый и пушистый, королевский пудель.

Девочка бывшему Пусикову показалась знакомой, только видел он её очень давно, может быть в детстве. Он подошёл, взял девочку за руку и повёл её к цирку. Она не испугалась и не удивилась, а спокойно и молча пошла с ним. Что-то громыхнуло, сверкнуло и с бледно-серых небес посыпалось снежное конфетти. Оно вдруг начало падать так густо, что никто из прохожих не заметил, как от могильных камней вдруг стали отделяться неясные тени животных. Дружной гурьбой побежали к цирку львы и тигры, медведи и обезьяны, скаковые лошади и верблюды, собаки, голуби, кошки. Сзади тянулись, морские котики, тюлени и большие черепахи.

Цирк постепенно заполнялся. Уже рассаживались у своих пюпитров музыканты, готовились к выходу фокусники, клоуны, акробаты и тени животных, невидимые зрителям, разместились вокруг арены.

Скоро прозвучит первая труба и мужчина в белом фраке, внешне очень похожий на Кайзера из бизнес центра «Икар», громовым голосом произнесёт: «Мы начинаем представление!» Из-под купола грянет музыка, прольются разноцветные огни и всё потонет в волшебном мерцании и свете.

Тот, кто ещё недавно был Пусиковым, выскочил на ярко освещённую арену и стремительно побежал по кругу, несколько раз высоко подпрыгнул, под восхищённые возгласы и аплодисменты зрителей стал набирать высоту, поднялся под самый купол и исчез, словно растворился в воздухе.


4


Конец января. Ночь длинная, мутная, муторная. С криками животных или людей. Днём они существуют молча, а ночью, видать, им становится невмоготу.

Петру Петровичу Пусикову не спится.

В доме напротив из чёрной дырки окна на четвёртом этаже мужская нездоровая особь злобно матерится часа два подряд. Монолог: непрерывный поток словесной блевотины, в котором слышатся фамилии известных людей из телевизионного ящика, ненависть к инородцам, олигархам, правительству и ко всему окружающему пространству.

Потом коты. Их дикие переливчатые арии, прославляющие битвы за любовь, первенство в районе и продолжение рода. Раньше они придерживались хоть каких-то традиций: пик половой активности приходился на весенние месяцы, но теперь от долгого житья среди людей они поняли, что любовью можно заниматься круглый год.

Сосед Башмаков с первого этажа любит слушать громкую музыку в три часа ночи. У него получается так – днём он выпивает, общается с друзьями, устаёт страшно. Когда же, как не ночью, ему ещё послушать популярные мелодии? Жена, мадам Башмакова, видимо возражает ему, дескать, уймись – дочке утром в школу идти. Башмакову приходится вразумлять непонятливую, бессердечную жену. Часам к пяти битьё головы супруги и оставшихся стёкол в доме у Башмаковых прекращается. Музыка и шум стихают.

Теперь можно было бы заснуть, но Петру Петровичу не до сна, хочется кого-нибудь родить или убить. Пелагея, жена его, родить уже не сможет – возраст весь вышел.

Пусиков пытается вспомнить приятные моменты из жизни, хоть что-нибудь хорошее, но почему-то всплывает одна пакость. Самому стыдно, а не то, что кому рассказать.

Гадко, горестно, говённо.

Пётр Петрович ворочается во влажных от пота простынях. Он лежит на спине с открытыми, потом закрытыми глазами. Закрытыми – открытыми… Круглые часы на стене тинькают по голове и делают ночную жизнь Пусикова совершенно невыносимой. Жена его, Пелагея, давно спит, завернувшись в кокон своего одеяла, далеко от Петра Петровича на другом берегу широкого дивана. В пространстве между супругами течёт безразличный тёмный холодный поток безвременья. Ничего уже не хочется возвращать, исправлять и бередить. Будить жену у Пусикова желания нет. Зачем? Всё, что необходимо сказать друг другу, они уже давно сказали.

Как это произошло и почему? Пётр перестал летать во сне. А ведь ещё так недавно полёты случались почти каждую ночь. Была какая-то круглая ровная лужайка или лесная поляна. Он разбегался по кругу. Бежал. Подпрыгивал вверх, с каждым разом всё дольше зависал в воздухе. Набирал скорость и вот уже окончательно отрывался от земли и парил, быстро и мощно, словно птица, работая согнутыми в локтях руками. Поднимался над холмами, над древним городом, над толпой зевак. Фигурки их казались сверху маленькими, игрушечными. Люди удивлённо – он не мог разобрать, радостно или злобно, – что-то кричали ему снизу, округляли рты, махали руками, тыкали пальцами в небо. Петя мог свободно зависать в воздухе или, чуть подрабатывая локтями, набирать и сбрасывать высоту. Из бездонной глубины небес растекался и пролетал сквозь его тело ровный и тёплый свет, касался земли, золотил и ласкал покрытые лесом горы, черепичные крыши домов, колокольни, кресты, купола церквей и костёлов. Просыпаясь, Пётр Петрович долго хранил внутри ощущения радости, свободы и силы. Мог, а теперь…

Он поискал внутри себя. Там, где должна быть любовь. Ничего не нашёл. Было темно и холодно.

Наконец, предрассветный, уродливый сончик всё-таки подкрался к Петру Петровичу на своих вороватых кривых лапках и овладел его истерзанным сознанием. И неизвестно, что было хуже: тот кошмар наяву, мучивший его всю ночь-жизнь, или этот сон, оказавшийся продолжением нелепиц и унижений.

То он гонялся по городу, несуществующему в природе, выискивал и скупал какие-то якобы необходимые ему товары. Таскался с чемоданами и сумками по вокзалам. Потом эти сумки у него кто-то крал, и он нарезал круги в поисках утраченного. Что-то из украденного находил, складывал в кучу. Пока искал оставшиеся, у него опять крали те, что он уже нашёл. И так длилось до бессильных слёз, до полного отчаяния. Он с кем-то ругался, что-то доказывал, дрался (вернее, его били) и с ужасом думал, как же он теперь приедет домой без денег и без вещей. Видел он себя в этом ночном безобразии трусливым, жалким насекомым. Тараканом в паутине.

Он опять маялся, ворочался, потел.

Вся жуть проклятых лет проглянула в этих снах. Он тогда засуетился, что-то покупал-продавал, пытался выплыть, вскочить на волну коммерческой удачи. Вскочил. Не удержался. Упал. Мутная волна накрыла и понесла его, кинула на дно, протащила по острым камням, содрала в кровь кожу, согнула кости. Наконец, измочаленного, выбросила на берег, где была русская деревенька, избёнка-пятистенок, чернозёмная грязь, беспросветная пахота и нищета. Некий противный пьяный старичок-домовой, с кисельными глазами, покрытый плесенью, в траченном молью армяке, сидел на табурете посредине нетопленой избы и, подняв к верху кривой грязный указующий перст, зло хихикая, гундел:

– Что, милок, пора подбивать бабки? Считать цыплят…

В тёмном углу копошилась и пищала грязно-жёлтая куча, в которой трудно было что-либо различить. С потолка капало и тогда Пусиков понял, что время иссякло, и наступил конец его жизни. Тело его застыло, сделалось деревянным. Старик-домовой, приплясывая и глухо ухая, стал подступать к нему, приблизился вплотную.

– Эх, Петрушка, друг сердечный, таракан запечный! – гнусно пропел старик и с размаху саданул его широкой заскорузлой пятернёй по лбу.

Пусиков замычал и проснулся. Провёл ладонью по мокрому от пота и слёз лицу.

«Нет уж, лучше вовсе не спать. Неужели не было ничего хорошего? Хотя бы такого, отчего не было бы так стыдно и тоскливо, о чём можно вспомнить без содрогания? Было, наверное. Ведь начиналось-то всё неплохо. Меня любили мама, отец, сестра? Не знаю, возможно, но тоже, кажется, не очень. Себя, себе… Сам-то много ли кого любил, сильно ли? Так чтобы душу отдать? Что ж теперь жалиться! Влюблялся. Да всё не то. Страсть?! Телом любил, конечностями. А душой? Больше кривлялся, забавлялся. Жалкая, слабовольная скотина – вот ты кто, Пётр Петрович! Жизнь прожита бездарно, бессмысленно. И ведь, кажется, не обидела природа талантами. Живи и радуйся, да не тут-то было. Профукал. Похерил к едрене фене. Да что уж теперь…».

Сна не было, и он понял, что уже не заснёт, но и лежать просто так не было сил. «Пора…», – подумал Пётр Петрович.

Он встал, стараясь не шуметь и не разбудить жену. Осторожно оделся, открыл дверь и выскользнул коридор. Нашарил в темноте выключатель. Щёлкнул. В кладовке загорелся неяркий жёлтый свет. Здесь хранились разнообразные вещи не очень нужные и давно вышедшие из употребления, но которые выбросить – руки не доходят, авось ещё пригодятся. Шагнул внутрь и прикрыл за собой дверь. В тесной кладовке пахло пылью, нафталином и ещё чем-то кислым и пожилым. Под потолком в коконе серой паутине ожил и задёргался паучок-старожил.

Пусиков открыл створки обшарпанного шкафа. Глянул на висящую на плечиках ношенную одежду. Между вышедшими из моды пальтишками и куртками белели старые бутафорские крылья. Он вытащил их, оглядел, погладил. Верхние перья обтрепались и торчали белыми тонкими остьями, напоминая ежа альбиноса. Пытаясь развернуться к свету, он неловко задел локтем толстый альбом – тот упал со стуком и шелестом рассыпавшихся по полу фотографий.

Пусиков замер, прислушался. Ничего не услышал кроме своего дыхания и глухих ударов сердца – тихо. Повесил крылья на открытую дверцу, присел на корточки и стал собирать и рассматривать разбросанные фото.

Вот мама в балетной пачке, изогнулась в сложной акробатической фигуре, стоя на одной ноге, другую притянула сзади к голове. Увидел себя маленького, стоящего рядом с молодыми родителями с отцовской трубой в руках, папу с той же трубой, идущего в составе духового оркестра на демонстрации, вот – он с сестрой Аней, а здесь – обнявшись со своей первой любовью – Нателлой, вот – дочка с внуком. Он сунул последнюю фотографию за пазуху. Остальные сунул в альбом и поставил обратно на полку. Перекинул крылья через плечо, осторожно приоткрыл дверь, протиснулся в коридор, щёлкнул выключателем.

На площадке перед входной дверью было темно – лампочка опять перегорела. Пётр Петрович в полумраке пристегнул крылья и стал подниматься вверх по лестнице.

На десятом этаже дверь на крышу, как всегда, была открытой. Пусиков толкнул её ногой и шагнул в ночную темень, вдохнул морозный воздух. Над крышей в чёрном небе зависло странное облако. Оно светилась изнутри, озарялось зеленовато-голубыми всполохами, но ни грома, ни молнии не производило. Пусиков, как и давеча, почувствовал внутри едва ощутимую пульсацию. Облако приближалось. В небе закружились редкие снежинки. Пётр Петрович неверными шагами пошёл по крыше. Снегопад усиливался. Пушинки сменились мелкими пёрышками, пёрышки – крупными мохнатыми хлопьями и весь этот мелкий снежный дрязг завертелся каруселью-юлой, канителью-вьюном, засыпая плоскую крышу, трубы, провода и самого Пусикова с его смешными и жалкими крыльями.

Пётр Петрович, почти ничего не различая, подошёл к краю, облокотился на невысокий парапет, глянул вниз, но ничего не увидел, кроме хаоса вертящейся и воющей вьюги. Постоял, подумал немного, снял и бросил на снег ставшие, по-видимому, ненужными крылья. Не с первой попытки, но он всё же забрался на парапет. Ноги скользили, и он едва удерживал равновесие. Наконец, он утвердился на краю и застыл над бездной.

О чём он думал? Вспоминал? Жалел? Страшился? Надеялся?

И думал, и вспоминал, и сожалел, и боялся – всё это проносилось в его сознании одновременно и почти мгновенно, – проносилось и улетало вместе с январской круговертью в чёрную ночную пустоту, и лишь где-то очень глубоко внутри, Пусиков и сам бы не мог точно определить где, едва пульсировал, теплился тусклый маленький светлячок надежды.

Но в тоже время приходило горчайшее: жизнь – все тысячи дней и ночей – канула безвозвратно в черную дыру небытия, растрачена бездарно, бессмысленно, бездумно, – и что исправить и вернуть уже ничего нельзя, не помогут ни гордыня, ни самоирония, ни самоедство.

«Слякоть, жалкий, безвольный червяк, трус, слабак, амёба…», – он мысленно ругал себя последними словами, но это не приносило ему облегчения, это могло бы помочь, если бы Пусиков чувствовал, что он лучше или хуже этого самоопределения, но дело в том, что это была правда – он не мог стать другим, у него не было сил измениться, но и продолжать эту нелепую, бессмысленную тягомотину сделалось невыносимо противно.

Странное облако меж тем приблизилось и почти надвинулось на крышу, на которой стоял Пётр Петрович.

Парапет был не широким. Пусиков медленно передвигая ноги, приблизился к самому краю. Снег облепил его, превращая в гипсовую статую – если смотреть со стороны – но нынче вьюга, метель, непроглядная глубокая ночь и некому смотреть на него, видеть, созерцать.

Снежинки засыпали волосы, глаза, губы и он невольно слизывал их, не ощущая вкуса, лишь чувствовал проникающий внутрь леденящий смертельный холод и был готов сделать последний шажок… Как вдруг из облака, висящего над ним, в лицо ему ударил яркий, мощный луч. От неожиданности Пусиков покачнулся, едва не потерял равновесие, но устоял, пытаясь понять откуда взялся этот загадочный свет. Странно, но внутри луча была пустота, хотя за его четкими границами всё также роилась в чёрном хаосе январская метель. Он оглянулся и увидел на плоской заснеженной поверхности крыши чётко очерченный световой круг и свою одинокую тень…


Только к ночи следующего дня жена забеспокоилась. Безрезультатно звонила на службу, родне, друзьям, но никто его не видел и ничего вразумительного сказать не мог. Не объявился он ни в полиции, ни в больницах, ни в моргах – ни через три дня, ни через неделю, ни через месяц. Пусиков Пётр Петрович бесследно исчез.


Эпилог


Однако, надо оговориться – кое-какие следы обнаружились. Когда молодой дознаватель Скорик С.С. через неделю после тщательного обыска квартиры решил подняться на крышу, то там он нашёл еле заметные следы мужских ботинок и запорошенные снегом крылья. (Скорик быстро разузнал, что крылья эти точно пусиковые). Следы выглядели необычно: сначала они шли от выхода на крышу к парапету. Тут пропавший Пусиков, видимо постоял, бросил крылья, забрался на парапет, а затем почему-то спрыгнул назад и пошёл к середине крыши, где для чего-то стал ходить или бегать по кругу. Следы обрывались в пределах этого круга – других не было. На всякий случай поискали внизу, перекопали весь снег на клумбах и вокруг всего дома, но ни тела, ни одежды, ни других следов падения Пусикова не нашли.

Не смотря на таинственные обстоятельства исчезновения Пусикова П.П, дознаватель Скорик С.С. решил, что «мужика допекла супруга и он просто сбежал. Это бывает и очень часто. Тем более, что каждый год народ пропадает десятками тысяч». И Скорик преспокойно подал документы во всероссийский розыск и занялся другими текущими делами.

Но этим дело не ограничилось.

Переполох начался в 4-ом управлении ФСБ после того, как в базе данных МВД по розыску без вести пропавших появились данные на Пусикова П.П. Об этом своевременно было доложено начальнику управления генерал-лейтенанту Свирепову О.Х., который тут же призвал к себе начальника 3-го отдела полковника Смотрящего И.О., ответственного за разработку и скрытое наблюдение за объектом «П-III» (сиречь Пусиковым П.П.). Вопрос был один: «каким образом мог бесследно исчезнуть объект, находящийся в разработке 3-го отдела?» Свиреповым О.Х. было строго приказано Смотрящему И.О. в 24 часа провести расследование обстоятельств исчезновения «П-III», его обнаружения и задержания. Полковник Смотрящий И.О., стоя на вытяжку перед свирепым генералом, то краснел, то бледнел: для него перспектива вырисовывалась тухлая, могут погнать из начальников отдела, да и звёздочки можно лишиться, а то и вовсе вылететь из органов – о чём и предупредил его Свирепов в грубой и нецензурной форме.

Вздрюченный Смотрящий И.О., вернувшись в свой кабинет, тут же вызвал к себе капитана Клаца Б.У. и уж тут не пожалел эпитетов для оценки работы Клаца и его подчинённых. Капитан вылетел от начальника, словно обваренный кипятком помидор – бордовый и мокрый. Срочно призвал к себе лейтенантов Мясостишковых, которые должны были вести круглосуточное наблюдение за П-III, но круто облажались и упустили объект. Братья в своё оправдание утверждали, что в тот день П-III был дома, никуда не выходил, а ночью разгулялась метель и они до утра просидели в подъезде у единственного входа и выхода, дремали по очереди, так что пропустить объект они никак не могли.

Словами в этот раз не обошлось, и братья вышли из кабинета Клаца с подбитыми очами и носами.

Клац пустился во все тяжкие вслед за Скориком, быстро пройдя по цепочке свидетелей и следам на крыше. Только вывод он сделал другой и для себя отнюдь не утешительный. Капитану стало совершенно ясно, что Пусиков с крыши не прыгал и через подъезд не выходил. Круговые следы на крыше были явно последними и означать могли только одно: П-III сняли с крыши его западные, а возможно и восточные – теперь поди разбери – хозяева, используя подходящую погоду, то есть метель, и вертолёт малых размеров. А это в свою очередь означало, что иностранный шпион ушёл в неизвестном направлении, скорее всего за кордон, и искать его бессмысленно и бесполезно, что в следующую очередь для него, Клаца, значило – понижение в должности и звании, конец безупречной многолетней карьеры, «вот-вот подполковника должны были дать, твою мать, а теперь облынди, и пенсии нормальной не видать, жена всю плешь проесть, да и дети… за учёбу чем платить… Эх, улететь бы отсюда, как этот сука П-III, да некуда, нигде меня не ждут…»

Нечто

Подняться наверх