Читать книгу Зараза - Софья Владимировна Рыбкина - Страница 1
ОглавлениеЗараза
Иногда так хочется тихого, простого счастья. Уютная небольшая квартирка где-нибудь на Васильевском, муж-интеллигент – и ровным счетом никакой суеты.
Репетиция в Мариинском кончается в семь. Кажется, «Кольцо нибелунга» давно стало синонимом понятию «ад» – или, по крайней мере, одной из главных его составляющих. И конечно же, именно сегодня у муженька какое-то важное собрание до позднего вечера. Именно сегодня он не приедет. В гардеробе наскоро прощаешься с коллегами – как же хочется сесть в теплую машину, уткнуться мужу в плечо и забыть – забыть о Зигфриде, о Брунгильде, о дурацких валькириях, обо всей этой скандинавской ерунде. Пожаловаться на свою тяжелую судьбу.
Конечно же, начнет убеждать – в гениальности старика Вагнера, в важности привнесенных им новшеств в мировое оперное искусство, и так далее, и тому подобное. Еще один ценитель выискался, прямо Людвиг Баварский – только без королевства и денежных средств (это в сравнении с Людвигом, конечно).
Предпочитаешь не замечать ему, что «Кольцо» он смотрел всего лишь раз, зато каждую пятницу (каждую, Бог мой!) самозабвенно слушает Моцарта по вечерам. Перестанет еще – мужчины ведь на редкость упрямы, всегда стараются сделать назло жене! А ведь красивый какой, полулежит в кресле, слушает своего Моцарта, а ты любуешься – и не можешь налюбоваться…
Репетиция кончается ровно в семь, а через пять минут раздается звонок. «Экипаж подан, Ваше Величество», – опять насмехается, зараза самовлюбленная. Но ведь приехал, приехал! Неужели собрание отменили?
– Скукотища такая, я чуть не уснул, вот и решил свалить, – поясняет, смазанным поцелуем касаясь твоей щеки. – И вообще, не жертвовать же любимой женушкой ради работы!
Свалить он решил! Что за лексика, Боже мой! И этот человек пишет научные статьи? Позорище!
– Уволят тебя однажды за такие вольности, – строго говоришь ты. – И если уволят, месяц будешь без сладкого мучаться.
– Успокойся ты, фурия доморощенная, – хохочет, как ребенок, голос звонкий, высокий, заслушаться можно. – У них работать будет некому.
– Это вот так женушек любимых называют?
– Сама-то без сладкого долго продержишься? – отвечает вопросом на вопрос.
Молчишь минуту-две, потом целуешь в губы; он ластится, как котенок. И как можно сердиться на это прелестное, невинное создание?
– Люблю тебя, – говоришь смущенно.
Так редко говоришь – и всегда смущаешься.
Он смотрит прямо в глаза, мол, знаешь же, дорогая, что мне без тебя никак. Сказать – не скажу. Гордость, видите ли, не позволяет.
– Домой поехали, муженек, – сжимаешь его руку – нежную, хрупкую, почти женскую. Он и сам весь узкий, хрупкий, как женщина, почти прозрачный. Красивый неимоверно – произведение искусства; кудри черные, скульптурное лицо.
И как его вообще в тебя угораздило?
– Ты же хотела заехать поужинать, – подносит к губам твою руку.
Целует. Тонкие усики приятно щекочут кожу.
– Я передумала, сладкого вдруг резко захотелось, – голос слегка подводит.
Он усмехается.
– Ну что ж, поехали, дорогая, кормить тебя сладким, – намеренно выделяет последние слова.
Зараза.
Раз в месяц вы обязательно навещаете его племянников – двух милых пупсов, с которыми в одной комнате здоровый психически человек больше часа не выдержит.
– Какие у нас глазки, а какой ротик, – щебечешь ты над годовалым младенцем, не желающим затихнуть ни на секунду. – Успокойся, мой хороший, заинька мой, – воркуешь ты, но «заинька» не желает успокаиваться и больше напоминает маленького кричащего монстра.
Муж заходит в комнату и пару минут молча наблюдает за этой сценой.
– Что, своих детей еще не захотелось? – спрашивает, голос так и сочится сарказмом.
– Что ты, дорогой, – мгновенно его успокаиваешь, – у меня уже имеется, вот, драгоценный сыночек двадцати восьми годиков отроду. Непутевый, конечно, но ведь детей не выбирают, – вздыхаешь притворно.
– Рад, что по данному вопросу наши мнения совпадают, – говорит он с легкой улыбкой.
Подходит, обнимает, утыкается носом в шею. Целуешь его кудри, гладишь, они мягким шелком струятся между пальцами. Ребенок кричит, но разве вас это касается?
Дома всегда иначе: тихо, спокойно, никаких криков и бешеной суеты. Ты сидишь на диване, чиркая в блокноте, пытаясь в очередной раз изобразить на бумаге своего благоверного, но ни у одного мастера (даже у тебя!) никогда не получится передать и толику невероятной прелести этого лица. Сам благоверный, устроившись в уголке и полностью смирившись с тем фактом, что твои ноги по-хозяйски лежат на нем, медленно их поглаживает и в полудреме продумывает содержание новой статьи.
Завтра у него лекция с утра, у тебя же – вечерний спектакль, а значит, ужин готовит он. Можно, конечно, заехать в любимый ресторанчик, но у него всегда получается вкуснее.
Все запланировано заранее и четко расставлено по местам – никакой суеты, никакой спешки.
Иногда на выходные вы ездите в Вену.
– Целую субботу из-за тебя потеряли, – говоришь ты укоризненно. – Озабоченный.
– Центр Вены, маленький уютный отельчик – романтика! – муж блаженно вздыхает.
– Боюсь, твои предпочтения романтикой никак не назовешь, – фыркаешь ты, едва сдерживая смех.
– Обещаю, завтра весь день проведем в твоей дражайшей Национальной галерее, – говорит он ехидно и улыбается. – Только лично я не вижу в том для себя никакого смысла, ибо имею возможность ежедневно любоваться обнаженной натурой в тысячу раз привлекательнее всех этих псевдокрасавиц с великих полотен, – заявляет он не терпящим возражений тоном. Тянется к твоим губам.
Устоять не получается никогда.
А по воскресеньям вы, как выражается муж, «наносите визит» маме. Мама – это святое. Но мама его не любит. Слишком манерный, слишком раскованный и вечно блещет своими многочисленными познаниями. Спустя час он всегда тянет тебя в дальнюю комнату – целоваться.
– Что ты делаешь, мы только приехали! Совесть имей, – возмущаешься ты. – И в чем это у тебя рот вымазан?
– Йогурт, черничный. Вкусный, ты не поверишь, – улыбается широко, как мальчишка, и добавляет лукаво, выпячивая губы: «Попробовать хочешь?»
Хватает в охапку, тянет за собой.
– С ума сошел, отпусти! Отпусти, мама на кухне, слышит все! – шипишь ты.
– Попробуешь – отпущу.
Целуешь. Действительно вкусно.
– Все, пойдем. И веди себя прилично, – ты еще строжишься.
– Comme vous voulez, maman, – произносит он гортанно, снова хохочет, но послушно идет на кухню под твоим строгим взглядом, тщетно пытаясь сделать серьезную мину.
Мама поджимает губы и укоризненно качает головой. «Не мужчина», – проносится в твоей голове ее «диагноз».
Спать он всегда собирается три часа (утрированно, конечно). Бесконечные масочки, кремчики, водные процедуры – как барышня, честное слово.
– Ты еще огурцы себе на глаза положи, – поджимаешь губы ты.
Прямо как мама.
– Ты первая же меня бросишь с появлением морщин, – безапелляционным тоном заявляет он. – Я стараюсь как можно дольше оттянуть это неприятное событие.
Не морщины, конечно, но морщинки уже имеются, ты просто не хочешь его разочаровывать. Уход жены для него – неприятное событие? Всего лишь? Да как он посмел!
С утра дело обстоит еще хуже.
– Дорогая, скажи на милость, куда подевалась моя зеленая шелковая рубашка? – спрашивает он в половину восьмого, нависая над твоей головой.
И неважно, что ты после спектакля в начале первого домой вернулась. Он, видите ли, на утреннюю лекцию торопится.
Нехотя встаешь, идешь к шкафу.
– Вот же она, только зря разбудил.
– Это другая, болотного цвета. Спасибо, я пока еще цвета различаю, – заявляет он победно.
Ты тихо стонешь.
– Не помню я, где она. Обязательно было меня будить? Тебе что, нечего надеть? – возмущаешься ты, указывая на нескончаемую вешалку рубашек всевозможных сортов. – Все, завтра же на развод подаю. Ты все, что угодно любишь, только не меня!
– Люблю я тебя, – вдруг вырывается у него. Потом, спохватившись (надо же и честь знать), он добавляет: «Просто ту рубашку я люблю больше».
Тебе хочется его ударить, но он всегда на шаг впереди. Подходит близко-близко. Голова дурманится, так хочется его поцеловать.
Устоять не получается никогда.
Зараза самовлюбленная.
Ляля
Мати сидел, закрыв лицо руками. Тонкое, золотое, обручальное колечко на его безымянном будто насмехалось над Лялей. Символизирующее вечность! И пяти лет не прошло.
– Поверить не могу, – сказала она тихо, – и надо же было все это время так хорошо притворяться! Актер от Бога.
Он отнял от лица руки, посмотрел на нее – что-то промелькнуло в его взгляде, но Ляля этого не заметила.
– Когда это произошло, месяц назад, говоришь? Или врешь опять?
– Не вру, – ответил он также тихо. – Что теперь будет, Ляля?
– У мамы пока поживу, отвезу заявление, – ответила она.
Нет, этого просто не может быть, это какой-то страшный сон; сейчас она проснется, сейчас. Но сон не заканчивался.
– Зачем ты мне вообще это рассказал? Не мог лгать дальше?
– Я подумал, ты должна знать. Нечестно было скрывать от тебя…
– Нечестно? А изменять честно было?
Мати не ответил, отвернулся, уставился в окно.
«Как легко оказалось солгать ей, сказать ей», – думал он.
Как легко!
– Ты мне скажи хотя бы, ты любил ее? Или просто, по глупости?
– По глупости. Ты же знаешь, как это бывает, Ляля. Я только тебя и люблю.
– В том-то и дело, Мати, я – не знаю, – Ляля сняла с пальца кольцо, положила на полку, игнорируя его последние слова.
Как будто раздетой осталась. Пять лет не снимала ни разу, а теперь сняла, кажется, навсегда.
Развели их быстро, без лишних проволочек, Ляля об этом позаботилась. Бледное лицо мужа стояло у нее перед глазами день и ночь.
«Надо было простить, надо было простить, как же я теперь без него?» – спрашивала она себя, успокаивала, ругала.
Все кончилось слишком стремительно; а как еще заканчивается счастье? Только так; раз – и нет ничего, и никогда не было, и никогда не будет уже.
Мойка, Юсуповский, поцелуй – Ляля помнила каждый день, каждую мелочь. Первый сентябрь рука об руку. Руки у Мати были, как у пианиста или художника; он и был пианистом, странным, смешным, любимым. Серьезный взгляд, растерянная улыбка, теплое дыхание – она помнила все.
– У тебя такие красивые пальцы, Мати, – сказала она ему однажды, – тебе нужно носить какое-нибудь кольцо.
– Только если твое, обручальное, – ответил он ей тогда, а через полгода они поженились.
Как он вообще познакомился с той, с другой? Что их связало, как это случилось? Ляля не спросила – она не хотела знать. Или хотела – но боялась.
Они играли дуэтом – и в жизни, и в музыке, и в любви.
– Вечно ты ноты длинные недодерживаешь, торопишься все куда-то, – смеялся он, а она его целовала.
С кем она теперь играть будет? А он – с кем? И в жизни, и в музыке, и в любви?..
Конечно, Ляля старалась. Отдавалась работе, встречалась с друзьями, курила даже немножко – все, как всегда. Только потом приходила в пустую, чужую, съемную квартиру, ложилась на постель. С мамой жить не заладилось. Мама ей это замужество не простила, а теперь не простила развод.
«Надо было его простить, надо было», – думала Ляля.
Мати звонил ей раза два после развода. Ляля не ответила, а звонить сама потом не решилась.
Они любили читать друг другу вслух. Вечером, часов в девять, они садились за стол друг напротив друга – и читали по очереди. Мати так увлекался иногда, забывал о времени, а она смотрела него, смотрела – черные кудри, увлеченный взгляд и обручальное кольцо на пальце.
– Я вовек его не сниму, – сказал он ей в день свадьбы.
– А если мы…
– Ляля, ты что, даже не думай! Никогда такого не будет, обещаешь?
– Никогда, – повторила она за ним. – Обещаю.
Теперь с трудом верилось в то, что они пообещали друг другу когда-то. Что они вообще встречались, любили – развелись.
Через пару месяцев после ей позвонила Люда, подруга юности.
– Я в городе на пару дней, увидимся?
– Увидимся, – согласилась Ляля.
Была суббота, и делать ей все равно было нечего. С Мати они постоянно занимались чем-то – делами, музыкой, любовью, а без него даже музыка, казалось, отвернулась от нее.
«Простить надо было, Ляля», – говорила ей музыка.
– Как у вас с Мати дела? Как он себя чувствует? – спросила Люда.
– Не знаю, – Ляля пожала плечами. – Мы недавно развелись.
Второй раз она произнесла это вслух; сначала – маме, теперь – Люде, но реальностью это так и не стало, как будто произошло не с ней.
– Развелись? Что же с ним теперь будет! – охнула Люда.
«Что с ним теперь будет, Ляля?» – эхом отозвалась музыка у нее в голове.
– Переживет, – сказала Ляля холодно, не веря сама себе. – Изменил же.
– Изменил? Мати? Не верю! – возмутилась Люда. – Сам, что ли, признался?
– Признался, – согласилась Ляля.
– Надо было тебе его простить, – сказала Люда, вторя вечным Лялиным мыслям. – Он же болеет.
– Болеет? – похолодела Ляля.
Наверное, простудился, ничего серьезного.
– Да, я от Виталика слышала, какой-то диагноз ему поставили. Я, конечно, не знаю подробностей, – Ляля ее уже не слушала.
Вскочила из-за столика, выбежала, поймала маршрутку.
«Вдруг не успею», – подумала – и заплакала.
А вдруг Люда ошиблась? Вдруг ошиблась?
Мати открыл ей дверь, бледнее обычного.
– Что случилось? – спросил он устало.
Тонкое, обручальное кольцо на его безымянном будто укоризненно взирало на Лялю. Он так и не снял его.
– Люда сказала, ты болен? Это правда? – с порога спросила она.
– Какое это имеет теперь значение!
– Правда или нет?
– Правда, – выдохнул, сполз по стенке, сел на пол, прижав колени к груди.
Ляля села рядом с ним, обняла – и понимание нахлынуло на нее.
– Ты не изменял мне, так ведь?
Он поднял на нее глаза.
– Ты не смог мне сказать о…
– Не смог. Я решил, лучше пусть ты будешь меня ненавидеть, чем страдать, когда…
– Ничего не случится, слышишь? Ничего не случится. Я душу продам, но с тобой все будет хорошо. Ты мне веришь?
Мати уткнулся в нее. Ляля подняла его лицо за подбородок – и поцеловала.
– Мы поженимся еще раз, слышишь? Теперь уже навсегда. Как я вообще поверила, что ты мог – с другой! Как я вообще поверила…
– Ляля, послушай меня, – Мати взял ее руки в свои. – Если что-то случится, я хочу, чтобы ты жила, не оглядываясь. Пообещай мне это.
– Помнишь, как сказал Маре? – она постаралась улыбнуться, хотя слезы уже лились, не спрашивая разрешения. – Я засну. Я засну, глядя на тебя, и умру, потому что с этих пор буду лишь делать вид, что живу…
Золотое колечко ждало ее на полке – там, где она его оставила.
Книга в красном переплете
Случилось это в самом конце тридцатых годов, накануне войны, о которой я, в ту пору ещё совсем мальчишка, и помыслить не мог. Я помню, помню до сих пор их дом с большими, старомодными окнами, плотными деревянными ставнями; помню красную мебель, старинные книжные шкафы, заставленные снизу доверху, поскрипывающий паркет, маленький диванчик в его комнате – и томик сочинений Байрона в оригинале, пахнущий духами его матери. Я помню и его мать, статную, ещё молодую женщину, помню её строгое лицо, взгляд, походку, платья – белые, синие, бархатные. Его отец был евреем – правда, тогда я об этом не задумывался и вряд ли мог предположить, что этот фактор окажется роковым для нашей дружбы, для его жизни. Его звали Веслав, и ничего особенного, казалось, не было ни в его имени, ни в мире, окружающем его, и в то же время меня удивляло и поражало все, что было связано с ним, – даже маленький кабинетный рояль, на котором он иногда играл мне. Я не помню, как мы познакомились – может быть, в лицее, где занимались оба, или я случайным образом где-нибудь на площади выдернул из толпы его странное, привлекательное лицо и подошёл к нему… Есть ли теперь разница? Мы виделись чаще всего по воскресеньям, когда я приходил к нему ближе к пяти часам; его мать заваривала чай, и мы сидели в гостиной, совсем как взрослые, чинно потягивая напиток из расписных сервизных чашек, а я чувствовал себя крайне неловко. Потом мы уходили в его комнату, садились на тот самый диванчик, стоящий в углу, и разговаривали обо всём на свете. Я помню тот самый томик Байрона в его руках; мы вместе переводили его на польский, на французский, смеялись и отчаянно радовались жизни; казалось, что она так и протечёт в моих к нему визитах, в переводе Байрона, в его руках, сжимающий бархатный алый переплёт. Я сам в то время увлекался Верленом, и мои попытки писать в том же стиле казались мне ужасными, в то время как Веслав искренне ими восхищался, – сам он стихов не писал, ограничившись переводами.
Несколько раз мы ходили с ним на органные концерты в кирху недалеко от его дома. Слушая музыку, он словно преображался; не было больше неловкости, робости, смущения; он как будто даже забывал все, что было до, и не задумывался о том, что будет после, потому что не было никаких “до” и “после”, а было только сейчас, был орган и музыка, лившаяся из органа откуда-то сверху, будто бы с самых небес, и даже меня рядом не было; он как будто устремлялся ввысь, туда, к очередной фуге или токкате, не замечая ничего вокруг. Я смотрел на него, и мне казалось, что это был уже не мирской мальчик Веслав, который на том самом диванчике в своей красивой комнате читал по воскресеньям стихи из бежевой тетрадки, нет, это был ангел, спустившийся сюда, в эту кирху, чтобы соприкоснуться с земной музыкой; мне казалось, что только органист сыграет последний аккорд, как Веслав исчезнет, вернётся обратно наверх, домой. Я смотрел на его лицо; в его глазах будто стояли слёзы, и он видел перед собой не алтарь, не картины на стенах кирхи, а нечто небесное, возвышенное, что мне, простому смертному, не было суждено увидеть…
Ещё мы с ним посещали библиотеку. Библиотека была большая, расположенная в старинном здании, и всё в ней было изысканно, по-особенному, – и мраморные головы римских императоров в холле, и шахматный пол, и уходящие в бесконечность огромные дубовые шкафы. Библиотека была, наверное, третьим любимым местом Веслава после дома и органных концертов; здесь он переводил, здесь смиренно грыз гранит науки, сюда сбежал однажды после ссоры с матерью, как потом мне рассказывал. Запах книг, шуршание страниц, мелкие шажки сухонького библиотекаря и Веслав, склонившийся над очередной книгой – все это внушало мне необъяснимый трепет, благоговение, ощущение причастности к чему-то вечному и великому. Я помню, как сам склонялся над тетрадью, записывая что-то, или углублялся в чтение, а когда поднимал голову, видел его внимательный взгляд и лёгкую полуулыбку, а затем он снова погружался в свою работу. Мы говорили не так много, как мне бы хотелось, и говорили в основном о литературе или о музыке, потому что они занимали его. Он открыл мне Поля Валери, который в то время ещё жил и писал в Париже; вместе мы читали его вслух на два голоса, держась за руки. Теперь, когда прошло уже почти двадцать лет с того дня, когда я в последний раз держал его руку, мне кажется, что не было никогда до нас и не будет больше такого братства, такого духовного единения и согласия.
Я помню, как он играл Шопена в одно из наших тихих воскресений, а потом вдруг запел, сам себе аккомпанируя, какую-то неизвестную мне песенку своим звонким, чистым голосом; я слушал его, и страшная мысль пришла ко мне в голову: он был ангелом, а ангелы не задерживаются на земле надолго. В тот же вечер, уже вернувшись домой, я записал для него стихотворение – своё первое и единственное стихотворение, посвящённое ему. Теперь, когда я перечитываю стихи из той самой бежевой тетради (удивительно, что она сохранилась), я думаю, что с литературной, даже литературоведческой точки зрения эти юношеские вирши вряд ли представляют собой какую-то ценность, но то самое стихотворение является для меня единственным источником, единственным, так сказать, живым документом того, что я не выдумал Веслава, а что он был однажды в моей жизни. Записав этот трогательный, как теперь мне кажется с высоты прожитых лет, стишок, я отправился в постель с чистой душой и твёрдым намерением показать ему свою работку через неделю. Когда я следующим воскресеньем подошёл к его дому, было (как всегда) около пяти часов; окрылённый, я взлетел вверх по лестнице. Дверь в их квартиру была странным образом приоткрыта. Я зашёл; всё внутри было вверх дном, сновали рабочие, половина мебели была закрыта чехлами. Казалось, сейчас я увижу его, сейчас он выйдет из своей комнаты, улыбнётся мне своей лёгкой полуулыбкой и объяснит всё. Но он не вышел, ни через секунду, ни через пять минут, а я стоял, оглушённый своей внезапной потерей; никто не обращал на меня внимания. Я прошёл в его комнату, и первое, что я увидел, был тот самый томик Байрона, всё ещё хранивший запах духов его матери. Я взял его в руки, раскрыл на первой странице, где наверху живым, извилистым почерком была написана строчка из стихотворения Валери, которое мы переводили недавно: “Твой голос снится мне…” Дата стояла вчерашняя; я понял, что Веслав оставил его здесь специально для меня. В середину книги была вложена маленькая записка-прощание, пространно объясняющая их внезапный отъезд. Я вспомнил его руки, сжимающие алый переплёт, и мне стало нечем дышать. Я выбежал на улицу, прижимая книгу к груди; вернувшись домой, я так и не рассказал ничего матери, а у неё хватало своих забот, чтобы интересоваться, почему я вдруг перестал навещать Веслава по воскресеньям. Я никогда ни с кем не обсуждал ни его, ни его неожиданный отъезд; уже после войны я пытался его найти, но все мои попытки были тщетны. Вряд ли он вообще остался в живых, а у меня не осталось ничего, кроме томика Байрона, бежевой тетрадки – и маленькой прощальной записки; единственной записки, которую он написал мне за всё время нашей дружбы. Иногда я задаю себе вопрос: а не выдумал ли я всё это? И тогда я открываю книгу в красном переплёте, где на первой странице вьётся неровная строчка: “Твой голос снится мне…”
Помнишь, в последнее воскресенье ты пел какую-то чудную французскую песенку? Мне тоже, Веслав. До сих пор.
Песочный замок
Андре отложил книгу и с наслаждением потянулся. Было восемь часов утра, и вокруг – никого! Куда ни глянь, бесконечный песок и синеватая вода. Скоро должна была прийти Аннабел; он ждал ее с какой-то слепой покорностью и за час не прочитал ни строчки. Какая жалость, что вчера она не пришла! Вода была чудесная, воздух еще не успел нагреться с ночи; Андре ждал, положив голову на руки. Взгляд у него был мечтательный. Он знал Аннабел всего неделю, но разве неделя не длится вечность, когда ты влюблен? А он, несомненно, был влюблен и томился, не зная, любим ли в ответ. Как легка была жизнь в его семнадцать, когда единственной заботой для него были размышления о любви!
И вот он увидел вдалеке ее черный купальный костюм; она шла вдоль кромки и смотрела на воду; потом заметила его и помахала рукой. Подойдя ближе, Аннабел расстелила покрывало рядом с ним и легла, слегка сощурив глаза и глядя на Андре с насмешливой улыбкой. «Совсем еще мальчишка, – думала она, невольно им любуясь, – и прехорошенький! Прелестное создание». Аннабел еще не было двадцати, но, казалось, между ней и ее воздыхателем лежит пропасть в десяток лет. Андре потянулся губами к ее плечу, но она увернулась.
– Перестань, перестань! Вечно ты все портишь! – рассмеялась она.
Глупый мальчишка, все время пытается ее поцеловать!
– Пойдем лучше купаться, – добавила она, вскочила и побежала к воде.
Андре послушно поднялся вслед за ней. Он чувствовал себя невероятно обделенным; ни разу еще в своей жизни он не целовал девушку, потому что ни разу – до Аннабел – не был влюблен. А теперь она не хочет, чтобы он ее целовал и все только подшучивает над ним, что за напасть!
Он лежал и смотрел на нее после купания; смотрел на ее загорелые влажные плечи, на ее хорошенький подбородок и отливающие рыжим волосы. Красивая! И невероятно вредная.
– Почему ты не пришла вчера? – нарушил он тишину.
Этот вопрос мучил его весь вчерашний день.
– Голова разболелась; наверное, я просто перегрелась на солнце, – Аннабел небрежно пожала плечами, глядя ему в глаза.
Он ей верил. Разве можно лгать с таким невинным лицом? Если она лжет, как же легко его одурачить!
– Я переживал, – сказал он в ответ.
– Не стоит переживать по пустякам, – одернула его Аннабел. – Прогуляемся до кафе?
Они встали, свернули покрывала – и пошли. Андре хотелось взять ее за руку, но он не решился. Она вся была для него загадкой. С чего он вообще в нее влюбился, что он знал о ней? Только то, что она была англичанкой, проводила здесь летний отпуск и не любила ту литературу, которую он обожал. Достаточно ли было всего этого, чтобы влюбиться? Но ведь как она была хороша и как умело пользовалась своей красотой, манила, околдовывала – чудо! Андре вздохнул. Ему было семнадцать, и его романтическая натура в сочетании с возрастом и прочитанной в большом количестве поэзией сделали свое дело. Влюбиться не стоило ему
большого труда, но и понять предмет своей любви он не мог. Аннабел представлялась ему то сказочной принцессой, то жестокой колдуньей, то хладнокровной красавицей; она представала перед ним в каком-то таинственном свете, в ореоле первой любви, и любовь эта отказывалась думать и понимать. Он весь был в этом прекрасном первом чувстве; две недели сходил с ума, прежде чем решился заговорить с ней; она влекла его своим очарованием и пугала неприступностью. Неделя встреч и ни одного поцелуя, какая несправедливость, какая пытка! Где обещанные страсти, о которых слагают стихи, которым посвящают целые романы? Увы, встречи Андре с Аннабел были небогаты на страсть, даже на робкую нежность, которую он проявлял, и которая даже будто отталкивала ее. Как-то раз он показал маме ее фотокарточку – и мама авторитетно заявила, что любовь к такой особе до добра не доведет. Но что мама вообще понимала, если сердце подсказывало ему совсем другое?
Они пришли в кафе, выпили по чашке холодного сока.
– Мне пора, – вдруг сказала Аннабел. – Завтра увидимся.
И вот так всегда! Уходит неожиданно, обещая новое свидание; ни поцелуя, ни даже пожатия руки. Легкий кивок головы – и ее уже и след простыл. Андре тяжело вздохнул; холодность его возлюбленной начинала его тяготить. Как она была прекрасна, когда смеялась! Словно не было больше отчуждения между ними, не было ее замкнутости, но стоило только ему потянуться к ней, как она мгновенно ожесточалась и начинала над ним подшучивать. Через пару дней они собирались в музей Матисса.
– Матисс? Ненавижу эту гадость, которую по непонятной причине считают искусством! – безапелляционно заявила Аннабел. – Но пойду, если ты так этого хочешь. У меня сегодня хорошее настроение.
Хорошее настроение – и она готова выполнить любой его каприз? Да такого прежде еще не бывало! Он не решился снова просить у нее поцелуя, чтобы ничего не испортить, и даже не обратил внимания на то, что она назвала его любимого художника гадостью. Весь день она была ангелом во плоти: позволяла себе только самые невинные шутки в его адрес, съела с ним мороженого после музея, прошлась по набережной – и даже приобняла на прощание! Прелесть! Андре чувствовал себя восхитительно и всю ночь мечтал, как завтра он наконец-то ее поцелует – и она уже точно не увернется.
Они встретились на пляже в восемь; у него даже покалывало в пальцах, а внутри разливалось приятное предвкушение. Аннабел была очаровательна, а в свете вчерашних событий ему казалось, что он никогда еще не видел девушки краше.
– Как хорошо! – сказала Аннабел, прерывая молчание. – Чудесное место для пылких свиданий! – она подмигнула ему. – Вот влюбишься, Андре, будешь сидеть здесь, на песке, и целоваться. Разве не прелестно?
– Прелестно! – подтвердил он. – Значат ли твои слова, что я могу теперь… – он красноречиво замолчал.
– Ох, Андре, я совершенно не это имела ввиду! – укорила она его. – Какой ты глупышка! Зачем портить нежную дружбу ненужными поцелуями? Пойдем купаться!
Эта фраза была для нее нечто вроде спасательного круга; каждый раз, когда она хотела завершить разговор, она звала его купаться. «Ничего, – решительно подумал Андре, – я еще добьюсь своего».
– Я встретила твою красотку сегодня в городе, – сказала ему мама тем же вечером. – Конечно, я могу ошибаться, ведь я только раз видела ее фотокарточку, но… Она была не одна.
Не одна! Андре залился краской. Нет, это ошибка, чудовищная ошибка! Аннабел никогда не лгала ему, она просто не могла ему лгать! Но разве он ее спрашивал? Нет, а как она смотрела на него утром – пусть и сказала, что между ними всего лишь дружба – как она смотрела! Ее темные глаза влекли его необъяснимо, и с каждым разом ему все сильнее хотелось ее коснуться, поцеловать, погладить ее загорелое плечико. Нет, это не могла быть Аннабел, она бы не стала вести себя подобным образом! Она встречалась только с ним! Нет, мама попросту обозналась; Аннабел в это время могла быть где угодно, только не в городе; она же сказала ему, что устала и возвращается в отель! Утром он придет к ней, пусть она будет совсем не в восторге от такого своеволия, но он придет, и все разрешится! У него на душе снова стало светло и привольно.
На следующий день Андре вошел в холл в половину восьмого, уселся в кресло и принялся ждать. Сердце билось, как бешеное; Аннабел должна была явиться с минуты на минуту.
Противный немец ругался по телефону на своем грубом языке недалеко от него – он не понял ни слова из его гневной речи. И вот он увидел, как двери лифта распахнулись, и вышла Аннабел. Наконец-то! Она была одна – и сразу заметила его. Кинулась к нему, обняла.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она беззлобно и схватила его за руку.
Немец таращился на них с какой-то противной улыбочкой.
– Почему ты не подождал меня на пляже, как обычно? – продолжала свой допрос Аннабел. – Что-то случилось?
– Нет, я просто… Соскучился очень, – ответил Андре смущенно.
Его подозрения показались ему вдруг нелепыми и смешными; ему даже стало стыдно, будто он опорочил ее. Полдня они провели на пляже, и ничто больше не омрачало его мысли.
– Я уезжаю завтра, – сказала вдруг Аннабел. – Приходи к отелю вечером.
Этот простой факт застал Андре врасплох. Уезжает? Завтра? Уже? Она пробыла здесь всего пару недель, а их отношения так и не сдвинулись с мертвой точки! Свидание вечером – последнее свидание! Андре почувствовал себя глубоко несчастным.
– Придешь?
– Почему ты раньше не говорила, что уезжаешь так скоро? – упрекнул он Аннабел.
– Разве это что-либо изменило бы, дорогой мой? Что начинается летом, летом и кончается! Таков закон, – она беспечно рассмеялась. – Приходи вечером, и я тебя поцелую. Я знаю, тебе страшно этого хочется, – она подмигнула ему, схватила с песка покрывало – и умчалась.
Андре бросило в жар. Последнее свидание, прощальный поцелуй! Пусть так, но он наконец получит свое! Он был по-странному счастлив. Андре пришел к отелю, как она велела, еле вырвавшись из дома. Его вело от предвкушения чего-то прекрасного; он был страстно влюблен, и самое главное его желание вот-вот должно было исполниться; думать о предстоящей разлуке совсем не было времени. Аннабел вышла из-за деревьев, взяла его за руку – просто, без приветствия – и повела к летнему ресторанчику. Громко играла музыка; несколько пар танцевали, остальные наслаждались трапезой, бурно ведя беседу. Аннабел вывела его на середину танцпола, вокруг которого располагались столики, и вдруг Андре заметил за одним из них вчерашнего немца. На губах у него играла все та же противная улыбочка, и он жадно взирал на Аннабел. Андре перевел на нее взгляд; ее губы были непозволительно близко, и он, не дожидаясь ее обещания, поцеловал ее сам. Она не ответила, даже не раскрыла губ. Пытка длилась всего несколько секунд, а потом Аннабел отодвинулась от него.
– Я выиграла, – сказала она громко. – Выиграла! Он не верил, что ты сходишь по мне с ума; не верил, что ты придешь, будто сомневался в моей привлекательности. Дурак! – она покачала головой. – Взгляни только, как ему нравится, когда меня целуют другие.
Андре стоял, ошарашенный, еще не до конца осознавая, что произошло. Аннабел мягко отстранила его и помчалась к столику, за которым сидел ненавистный немец; тот вскочил, подхватил ее – и она его поцеловала. Андре смотрел на них, не в силах отвести взгляда; ему было больно, стыдно, мерзко от случившегося, но не смотреть он не мог. С какой нежностью она обняла этого мерзавца, и как по-хозяйски его ладонь лежит на ее талии! Андре чувствовал к нему отвращение; к нему – но не к ней. Как она была хороша – просто загляденье; и как он мог не влюбиться в нее! Но почему она целует того, другого; почему позволяет ему то, что никогда не позволила бы Андре? Чем он лучше, чем он завлек ее, и кто он ей – любовник, а может быть, даже муж? Это с ним мама видела ее в городе, теперь у Андре не осталось никаких сомнений; с ним, с этим тонким как оса немцем в отвратительном белом костюме! Это к нему она возвращалась каждый раз после свидания с Андре! А как она сейчас заливисто хохочет, слушая его речи, как влюбленно на него смотрит; как они танцуют, вжавшись друг в друга. Вот значит, как выглядит любовь, счастливая, обоюдная. И в какую чудовищную игру она играла с ним, с Андре, в угоду этому негодяю! Андре снова бросило в жар. Он смотрел на них; как они, обнявшись, возвращаются в отель, ни разу не взглянув на него.
Он смотрел на них, чувствуя, как летняя сказка, словно песочный замок, рассыпается в его ладонях.
Монетка
Алла в совпадения не верила, только в судьбу – глупо, наверное, по-девичьи наивно, только как разберешь, где судьба, а где – легкое недоразумение? День не задался с самого начала – утром Алла забыла позвонить маме, чуть не опоздала на поезд в Питер, а потом… Знаете эти случайные дорожные знакомства – на вокзале, в купе, в вагоне-ресторане, которые обычно заканчиваются ничем, едва оба пассажира прибывают к месту назначения? Вот и Алла познакомилась также в вагоне-ресторане; он подсел к ней, предложил угостить ужином, она согласилась. Согласилась потому, что к ее двадцати с ней не произошло еще ничего, достойного внимания, – только дом, учеба, Леня, с которым Алла встретилась на семинарах… Алла не знала жизни, жизнь тоже ее не знала, а этот незнакомец в поезде мог ее как-то расшевелить; звали его Ян, а большего и знать было не нужно.
– Красивое у вас имя, – сказал он ей, улыбнувшись. – С какой стороны не прочитаешь, все равно получится – “Алла”. Домой едете?
– К жениху, – сказала она прежде, чем успела подумать.
С другой стороны, правда ведь, почти жених. Родители будут только рады…
– Вот как. А я в отпуск – и к брату заодно, давно не виделись.
– Значит, домой?
– Нет, что вы, дом у меня в Москве.
Алла промолчала.
– Вы любите Москву? – спросил Ян.
– Люблю, очень. Я там родилась.
– И не жаль переезжать будет?
Переезжать. Честно говоря, Алла никогда о переезде и не задумывалась, но ведь Леня собирался оставаться в Питере, а значит…
– Рано об этом пока говорить, – она пожала плечами. – Не хочу я переезжать; город чужой, холодный, и встречает меня всегда безрадостно.
– А ведь вы платите ему той же монетой, – Ян посмотрел на нее внимательно.
Конечно, ничего не случилось; конечно, они просто проговорили всю оставшуюся дорогу; Ян был обычной случайностью, совпадением, хотя Алла и не верила в совпадения. Леня не встречал ее на вокзале – в последний момент ему назначили командировку, и вернуться он должен был только через неделю.
– Разве жених вас не встречает? – спросил Ян слегка ехидно.
– Он еще не в городе, – уклончиво ответила Алла. – Так получилось, что я раньше него приехала.
– Вам куда, в гостиницу? Хотите, провожу?
Алла не поняла даже, хочет того или нет, но отказываться было глупо – вечер, чужой город – мало ли, что. С Яном она странным образом чувствовала себя в безопасности, будто было в нем что-то знакомое. До гостиницы они доехали на такси, Ян заплатил, поднял ей чемоданы в номер – и остался. Алла помнила четко, как он поцеловал ее – быстро, порывисто – и она не успела остановить его, не успела убежать – или не захотела. Впервые эта пагубная мысль пришла ей в поезде – она смотрела на Яна и думала, каков он. Ей хотелось увидеть его обнаженным, раскрытым перед ней; ей было двадцать лет, а опыта в любви у нее не было никакого. Леня не позволял себе лишнего, а ей это даже нравилось, ей было так удобно и хорошо – не знать, не ведать, не хотеть. С Леней она никогда этого не хотела; он был простой, внимательный, заботливый, спокойный, без опрометчивой жилки, без неожиданных выпадов – поэтому ее родители его заочно одобрили. Ян был теперь ближе, чем кто бы то ни было, и она ему доверяла так, как доверяют малознакомым людям, которым легче рассказать, пожаловаться, объяснить, с которыми проще заняться любовью, потому что с ними не может быть стыда, страха, боязни не понравиться или сделать что-то не так. И Алла не чувствовала стыда, когда он целовал ее, когда они стояли нагие друг перед другом, когда он взял ее; они познакомились несколько часов назад, и совершенно естественным казалось теперь то, что происходило между ними, – у взрослых людей такое случается.
“Судьба или недоразумение?” – мелькнуло у Аллы в голове; мелькнуло – и исчезло, будто и не было вовсе.
О Лене она не вспоминала, убрав эти мысли на самую дальнюю полку, и что произошло вдруг с ней самой, не понимала – и не желала разбираться. Наверное, так и влюбляются – спонтанно, неожиданно, перечеркивая все, что было до, принося в жертву всех, кто может помешать этой любви.
Они спустились на ужин в ресторан, потом долго говорили… Алла не могла заснуть, слушала дыхание спящего рядом Яна и вспоминала, как совсем недавно его тело было ее частью… Ян был старше Лени на восемь лет; в нем было уже состоявшееся, зрелое очарование. Утонченный, интеллигентный, он был полной противоположностью простоватому, добродушному молодому человеку, которого она случайно нарекла своим женихом. Алла не знала, зачем позволила Лене влюбиться и питать надежду; не знала, что теперь будет со всеми ними, когда он вернется.
Утром Ян заявил, что покажет ей Питер, – она согласилась. Ян рассказывал о себе; мать его была актрисой, служила всю жизнь в театре Моссовета, вырос он в Москве.
– Родители развелись, когда мне было шесть, и мама увезла меня; потом отец женился на этой женщине, родился брат…
– Мои родители всегда жили на грани развода, – улыбнулась Алла.
– Такие пары настолько привыкают друг к другу, что не расстаются никогда. А в моей семье до определенного времени никто и помыслить о расставании не мог, потом случился взрыв. В жизни мамы было только две любви – мы с отцом и работа, но она всегда оставалась звездой – по профессии и по призванию, а потому быт был ей чужд; все разрушилось, когда отец встретил другую женщину – ту, которая, во всей видимости, соответствовала его представлениям об идеальной хранительнице домашнего очага.
Ян замолчал, а потом остановился и поцеловал Аллу – медленно, вдумчиво.
– Почему ты сейчас мне это рассказываешь? – спросила она.
“Мы ведь – совпадение”, – хотела сказать Алла, но в совпадения она не верила.
– Я недостаточно хорошо знаю тебя, а ведь всегда легче открываться тем, кого едва знаешь.
Он сказал то, о чем подумала Алла в ту ночь – с малознакомыми людьми легче делиться. Проще заниматься любовью. Он действительно показал ей Питер; они побывали, казалось, везде. Город в этот раз встретил ее иначе – любовно, нежно, солнечно – хотя, может быть, все дело было в том, что сама Алла была теперь другой – нежной, солнечной. Женщиной.
Они зашли во французский ресторанчик на площади Восстания, перекусили, вернулись в гостиницу. Леня звонил два раза – Алла отвечала ему односложно, выдумывала предлоги, чтобы избежать объяснений. Проще было бы поговорить, но по телефону такие вещи не обсуждаются, и Алла решила отложить разговор до его приезда. Что она могла сказать ему сейчас? Что отдалась случайному знакомому в первый же вечер потому, что подсознательная тоска в ней по мужскому телу была сильнее любой совести и чести? В одном Алла не могла себе признаться – ни вчера, ни сегодня, ни когда-либо – она влюбилась. Просто, глупо, наверное, совсем по-девичьи – влюбилась, и ее короткий, стремительный роман с Яном был живее, чем длительная мука, как она теперь это называла, с Леней. Конечно, не стоило обманывать ни себя, ни Леню, но Алла познакомилась с ним год назад, когда тоска уже сидела в ней, ища выхода, а выход этот – с ним – был невозможен.
– Ты поедешь со мной в Москву? – спросил Ян на пятый день. – Или останешься с женихом?
Два дня оставалось до приезда Лени.
– Не жених он мне вовсе, – сказала Алла. – Как я ему теперь в глаза посмотрю?
– Объяснишься.
– Представить не могу, что с ним будет.
– Любишь его?
– Нет, – честно ответила Алла. – Никогда не любила.
– А меня?
Вопрос застал Аллу врасплох, выбил почву из-под ног.
“Я знакома с тобой всего пять дней”, – хотела сказать она, но получилось другое.
– Люблю.
Вот так просто, раз – и призналась.
“Я тебя любила еще до того, как узнала, поэтому не могла полюбить Леню и никого другого; ты – суть. Ты – судьба”, – хотела добавить Алла, но слова остановились на полпути. Еще успеется. Да и глупо же звучит, нет разве?
– Значит, поедешь со мной, – твердо сказал Ян.
Подошел, обнял, прижался к ней; Алла чувствовала, что в этом – его признание. Пусть без слов, зачем слова? С Леней их было столько, а к чему это привело?
– Я тебя с братом познакомлю, мы с ним встретиться договорились; какой-то сюрприз готовит для своей подруги, даже боюсь представить.
– Сегодня?
– Сегодня!
“Два дня до приезда Лени”, – снова подумала Алла.
Может быть, у нее все-таки получится быть счастливой, хотя бы эти оставшиеся дни.
Они вышли из гостиницы в обнимку, две нашедшиеся души, прошли к Исаакию.
– Сейчас он подойдет, – сказал Ян, вглядываясь в Аллу.
Взгляд у него был какой-то ошалевший, влюбленный, счастливый; он поцеловал ее, стал шептать что-то, а она вдруг перевела взгляд в сторону – и увидела. Увидела – Леню. Он стоял чуть в отдалении и смотрел на них; на Аллу, застывшую в один миг; на Яна, вжавшегося в нее.
– Куда ты смотришь? – спросил Ян удивленно, чуть отстранившись.
– Там, там… – она замялась.
Он оглянулся – и увидел Леню, улыбнулся широко.
– Пойдем, пойдем, – он потянул ее в сторону Лени.
Она ничего не понимала.
– Братишка, здравствуй! Это моя Алла, та самая таинственная незнакомка из поезда. Помнишь, я тебе рассказывал?
Дальнейшее Алла уже не слышала; перед ее глазами застыло побелевшее, исказившееся лицо Лени. Ян держал ее за руку, что-то говорил, Леня кивал судорожно, и Алла видела только это его лицо. Кто-то совсем рядом обронил монетку, она упала на землю с едва слышным звоном.
“Если орел, я останусь с Яном”, – подумала Алла.
Если нет, она уйдет. Просто развернется – и уйдет. Алла перевела взгляд на монетку – резко, не оставляя себе выбора. Судьба или недоразумение? Двуглавый орел смотрел на нее с осуждением. Сердце сделало кульбит. Леня, все еще бледный и вдруг сделавшийся апатичным, равнодушно предложил пройтись до ближайшего кафе. Он не сказал Алле ни слова, ни одним жестом не выдал, что знает ее. Алла сжала руку Яна. Леня пошел чуть впереди.
– Я поеду с тобой в Москву, – сказала она твердо. – Я поеду с тобой куда угодно.
И Ян снова поцеловал ее.
Модница
Верочка познакомилась с Линдой на водах. Линда была девушка странная, будто неземная; о ней ходили разные слухи, о происхождении её было известно мало, что не мешало ей иметь колоссальный успех у мужчин. Как она пела, как пела, заслушаться можно! Офицеры забрасывали её подарками, записками, умоляли о свидании, но она была непреклонна. Верочка удивлялась этой непреклонности; ей никогда подобного внимания не оказывали, воспитана она была в строгости, а желание любить в ней росло и крепло, но объекта не было. Родители бы, конечно, не одобрили её дружбу с Линдой, которая одевалась почти вульгарно, говорила по-русски с сильным французским прононсом, шутила непристойные шутки (Верочка над ними тихонько хихикала, чтобы никто только не заметил), но пуще того, Линда часто появлялась в компании молодого князя Алексея. Последний, как и все привлекательные мужчины, имел отвратительно-скандальную репутацию – дуэли и интрижки тянулись за ним нескончаемой чередой. Волочился ли он за Линдой или между ними царила нежная дружба, не знала ни одна живая душа…
Всё-таки славно было, что Верочкины родители остались в Петербурге, а свою компаньонку она и слушать не хотела, едва почувствовав свободу.
– Tu ne sais pas vivre, ma chérie, – говорила Верочке Линда, с удовольствием затягиваясь.
Курила она всегда длинные дамские сигареты в кокетливом мундштуке.
– Мужчинам верить нельзя, дорогая, – Линдино французское “р” со вкусом раскатывалось в горле. – Но и прожить без них невозможно.
– А вы, как же вы? – спрашивала Верочка, так и не научившись обращаться к своей старшей подруге на “ты”.
– Взять хотя бы Алексиса, – отвечала Линда, – такого друга иметь не помешает.
– Где же я такого друга возьму, – вздыхала Вера.
– А я вас познакомлю! Точно, познакомлю! – Линда хлопнула в ладоши. – Garçon !
Алексис был необыкновенно изящным молодым человеком лет так двадцати четырёх.
– Tout a fait raffiné ! – как сказала Верочке Линда.
Он пользовался успехом у дам, ещё большим успехом дамы пользовались у него; весь утончённый, с трогательным взглядом серых глаз, он вызывал непреодолимое желание себя понежить. Мать его была в девичестве какой-то немецкой принцессой, и он был полной её копией, разве что по-русски говорил свободнее. С Линдой они были на короткой ноге – и даже будто похожи, как бывают похожи люди, словно сделанные из одного теста; удивительно, но даже рост их казался почти одинаковым, когда они появлялись рука об руку в салоне. Верочке многое в Линде виделось странным – и её манера держаться с мужчинами, то смелая и раскрепощённая, то неожиданно робкая, когда они приглашали её танец, и необыкновенная любовь к produits de beauté, к вычурности, яркости, и одновременно – к нелепой скромности, да и это нежелание сближаться с поклонниками…
– Я вас сегодня и познакомлю, – объявила Вере Линда. – Вечером, когда соберутся все, ты почитаешь нам свои стихи – Алексис будет в восторге! Он обожает барышень, увлечённых литературой; только будь осторожна, он непременно захочет остаться с тобой наедине.
Верочке стало страшно и увлекательно в одну минуту – какое слово, наедине! Никогда в её жизни ещё не было ничего подобного. Вечер прошёл удачно; Верочкины стихи Алексис нашёл недурными, но ещё большее впечатление на него произвела она сама.
– Хорошенькая, – сказал он Линде, – не влюбиться бы!
– Запомни, она под моим крылом, – Линдины глаза лукаво блеснули. – Попробуй только тронуть её.
Она удалилась в соседнюю залу; Алексис подсел к смущённой Верочке.
– Вы знаете, – начал он томно, с придыханием (это всегда безотказно действовало на дам), – я никогда не слышал таких восхитительных стихов!
“Польстить – отменный способ завоевать расположение”, – подумал он.
Рука Алексиса проворно очутилась на Верочкином колене, прикрытом белым шёлком платья. Вера вздрогнула.
– Благодарю вас, – ответила она, поднимаясь со стула.
– Что же вы, Вера, убегаете от меня, нехорошо! – он поднялся вслед, притянул её к себе, захотел поцеловать.
– Что ты себе позволяешь, Алексис! – спасла Верочку взявшаяся из ниоткуда Линда. – Пойдём танцевать, – она подмигнула ему, схватила его за руку.
Верочка смотрела, как они танцуют, хохоча, и ей казалось, что своей робостью и нерешительностью она отпугнёт Алексея. После он сел за рояль, а Линда запела какую-то известную шаловливую песенку, Верочка уже слышала её, наверное, ещё в Петербурге; густое, низковатое Линдино сопрано снова привело в восторг её верных поклонников, но она смотрела на Верочку не отрываясь, смотрел на неё и Алексис – Верочка смутилась. Что-то в глазах Линды беспокоило её не меньше, чем кокетливый взгляд молодого князя.
– Верочка теперь не желает тебя видеть, правда ведь, Верочка? – спросила Линда, старательно изучая зал.
Вера промолчала.
– Она просто смущается, – заявил всезнающий Алексис, однако попыток взять её за колено больше не предпринимал. Он мудро решил подождать.
Линда сжала Верочкину руку, как бы желая поддержать; её руки были до локтей затянуты в чёрные перчатки.
“А она ведь никогда их не снимает”, – промелькнуло в голове у Веры.
Промелькнуло – и забылось. Алексис теперь не оставлял надежды влюбить Веру в себя; обедали они вместе, он беспрестанно шутил, Линда смотрела хитро на них обоих. На прогулки они также ходили втроём; Алексис норовил взять Веру за руку, обнять её, но она постоянно уворачивалась, а хитрая Линда часто встраивалась между ними.
– Тебе нужно печататься, – как-то заявила она, послушав новые Верины стихи. – В Петербурге я познакомлю тебя с графом, который собирает лучший литературный салон. Неужели Алексис на тебя так влияет?
Верочка смутилась, но молодой князь действительно очаровывал её. Компаньонка Веры, топорная старая дева лет сорока, пребывала в немом ужасе от происходящего и даже грозилась написать Вериным родным, но той всё-таки удалось её отговорить.
Постепенно Вера стала позволять Алексису целовать себя; по вечерам они сидели в беседке в саду, а Линда, выходившая курить – она не любила делать этого в доме – глядела на них и посмеивалась, будто знала нечто, неизвестное Верочке.
– Неужели он тебя завоевал? – удивлялась она.
– Не могу сказать, – ответила Вера. – Влюбить в себя такому человеку не стоит труда, но я всё время ваши слова вспоминаю – нельзя ему верить.
– Думаешь, мне можно? – рассмеялась Линда.
Она сидела очень близко; казалось, запах её горьких духов заполнил всё вокруг. Розоватые подкрашенные губы, обольстительный взгляд, затянутые в перчатки руки; Линда достала маленькую серебряную пудреницу, посмотрелась в зеркальце – сколько в ней было шарма и женственности, но женственности странной, какой-то неестественной. Розовые губы мазнули по Верочкиной щеке.
– Мне тоже верить нельзя.
После этого они встречались как ни в чём не бывало, но Вере становилось не по себе, когда Линда брала её под руку, когда заглядывала в лицо, но она делала вид, что ничего не произошло. Все замечали, что Алексис явно неравнодушен к Вере; говорили, что для князя эта пара невыгодна – Вера была из богатой, но купеческой семьи. Линда только тихонько посмеивалась, когда у неё, как у ближайшей подруги, пытались что-то выведать; однако, на вечерах Алексис танцевал по очереди с ними обеими, что неприятно отзывалось в Вере. Так прошло около двух недель. Перед возвращением в Петербург Алексис снова жарко целовал её в беседке, уверяя в своей любви; в глубине души он уже понимал, что захочет увидеться с ней опять. Линда стояла на балконе; была ночь, и лунный свет подсвечивал её черты, делая их жёстче и резче.
– Алексис, Верочка, пойдёмте в дом! – позвала она.
Они сидели в гостиной до утра, разговаривая обо всём на свете; голова Верочки лежала на плече у князя, а Линда, сидевшая напротив, казалась совершенно равнодушной.
– Помнишь, я тебе говорила об одном известном графе? Вечер в его салоне будет как раз через неделю, там и увидимся после приезда, – сказала она Верочке, когда они садились в экипаж до станции.
Родителям Вера не решилась ничего рассказать о князе; о Линде она обмолвилась парой слов. Перед заветным вечером Вера очень волновалась; нежное белое платье, похожее на то, в котором она была представлена Алексису, окутывало её фигурку. Алексис встретил её, поцеловал ей руку.
– Я очень ждал вас, дорогая Вера, – сказал он, трогательно на неё посмотрев, и Вера поняла – ничего ещё не кончено.
– Allons, я представлю вас графу, он так жаждет встречи! Линда не говорила вам, что мы кузены?
Он пустился в долгие разъяснения, но Верочка его толком не слушала; ей хотелось сейчас остаться с Алексисом наедине, а не знакомиться с каким-то графом, пусть даже известным в Петербурге. Алексис подвёл её к небольшой группе людей; граф стоял к ней спиной.
– Верочка приехала!
Граф резко обернулся – и она замерла, внутри у неё что-то задрожало; это был не граф, это не мог быть он. Это была Линда – теперь Вера поняла, отчего она казалась ей странной; поняла, почему она – нет, он – прятал руки – несмотря на изящные, почти женские пальцы они могли выдать его. И эта любовь к produits de beauté, этот щедрый слой пудры, яркая розовая помада, вечные шарфы, высокий рост – теперь всё было объяснимо! Верочка вспомнила тот быстрый поцелуй в щёку, его слова и взгляды…
– Верочка, дорогая, – исчез французский прононс, голос стал чуть ниже, но всё-таки это был голос Линды, – хорошо, что ты здесь. Не откажешь мне в танце?
Он закружил её, унёс прочь – прочь от этого зала, от вездесущей любопытной публики – в тихую, небольшую комнату; Вера смотрела на него, ещё не до конца привыкшая к этому чудесному перевоплощению; он был красив – собственно, он был красив ещё в роли Линды, просто теперь она видела его иначе. В нём не было трогательной невинности, припудренной лёгким пороком, которая читалась в Алексисе; пожалуй, решила Верочка, теперь, когда он избавился от Линдиной вульгарности, в нём было слишком много благородства – благородство это было, правда, обманчивым, только внешним, потому что граф обнял Веру за талию и снова поцеловал её.
– Как мы с братом здорово всех провели, а? – спросил он у Верочки.
– Безобразие! – воскликнул Алексис, вбежавший в комнату; до этого он наблюдал за ними в дверную щель.
Линда-граф засмеялся.
– Верочка, вы же окажете мне честь? Станьте моей женой! – Алексис театрально ударил себя по груди.
– А мне? – хитро подмигнул Верочке граф. – И как мы тебя поделим… Tu dois faire un choix. Если выберешь Алексиса, осенью поедем в Париж втроём – ты, он и Линда. Comment trouves-tu cette idée ?
Они подхватили её под руки и вместе полетели по комнате, неустанно хохоча; наконец, Верочка упала на софу, не переставая смеяться.
Выбор сделать было совершенно невозможно!
1. ты не умеешь жить, моя дорогая
2. официант, мальчик
3. весь рафинированный
4. косметика
5. пойдёмте
6. ты должна сделать выбор
7. как тебе мысль?
Старая Вена
Вена встретила меня легко, с известной теплотой, как встречала всегда. Было уже десять часов утра, когда я переступил порог отеля на Зиверингерштрассе; последний раз я был здесь год назад, и сопровождал меня тот же аляпистый чемодан, а в душе копошились всё те же сомнения.
– Счастливо отдохнуть, – сказала мне жена, тоненькая, миловидная женщина, к которой я в последнее время был ненавязчиво равнодушен.
Она была на два года моложе – и на целую жизнь старше, мудрее, правильнее меня; сначала это восхищало (наверное, в силу возраста и неопытности), теперь же стало надоедать. Мне хотелось равенства, хотелось полного, абсолютного партнёрства, а жена словно была мне старшей сестрой, в которой не было нужды. Я поехал в Вену один – в последнее время мы не ездили в отпуск вместе. Знакомый портье приветливо улыбнулся, оформляя номер; так было год назад, так было всегда – казалось, я никуда и не уезжал. Какой-то француз встретился мне в лифте – кудри, еврейские глаза, тонкая линия усиков, на вид не дашь больше двадцати; разговаривал он весело, по-французски захлёбываясь в словах. Так мы доехали до третьего этажа, вышли из лифта, двинулись вглубь коридора; пахло чем-то особенным, выразительным, как пахнет только в отелях. Француз кивнул мне и скрылся за соседней дверью – больше я не видел его; наверное, он уехал на следующий же день, но отчего-то это случайное почти знакомство в лифте подняло мне настроение.
В “Леопольде” я бывал не раз, но и теперь решил, так сказать, отдать честь. Передохнув и лениво отобедав в ближайшем кафе, я добрался на метро до музейного квартала – и теперь медленно бродил по залам, внимательно разглядывая других.
Ничего интересного мне обнаружить не удалось и, задержавшись ненадолго перед одним из пейзажей Климта, дабы наглым образом подслушать разговор стоящей рядом парочки, я спустился в ресторан. Симпатичная официантка флиртовала со мной слишком откровенно, блюдо было слишком пресным – одним словом, утро первого дня в Вене не задалось.
После мне позвонил Эдди – мы договорились встретиться у Вотивкирхе в шесть вечера, немного пройтись и выпить. Эдди считался моим приятелем ещё с университетских времён и вот уже больше года обитал здесь, беспрерывно стеная и охая от местного жизненного устройства. Он не был женат, потому как это противоречило его природе, зато имел множество случайных романов – женщины, слетавшиеся на его деньги, как мухи на мёд, были для него лишь средством слегка развеять тоску.
– Мне кажется, я скоро не выдержу, – скорбно сообщил он, когда мы сидели в баре. – Стоит только провести с женщиной одну ночь, как она уже рассчитывает на целую жизнь. Отвратительные существа!
Я засмеялся.
– И что мешает тебе завязать с ними?
– Дурость и разнузданность, – философски заявил Эдди.
С момента выпуска прошёл не один год, но Эдди оставался верен себе. Его любящий науку ум, казалось, отказывался работать в обыденных житейских ситуациях.
– Помнишь, я говорил тебе по телефону, что ищу пару редких книг?
Эдди, уже успевший хорошенько угоститься, осоловело кивнул.
– Ты говорил о какой-то лавке…
– Помню, помню, – рассеянно ответил он, пытаясь сосредоточиться. – Да, я говорил о лавке на Штернгассе, это довольно далеко отсюда; тебе лучше отправиться туда завтра. Они специализируются на редких и антикварных изданиях.
– Спасибо, дружище, – я отсалютовал Эдди непочатым бокалом и залпом выпил всё его содержимое.
Следующим утром, как и советовал мне Эдди, я отправился на Штернгассе, но добрался до лавки не без приключений – узкие улочки того района были, казалось, все на одно лицо, и я добрых полчаса блуждал в поисках заветной цели, поминутно вопрошая прохожих, которые на ломаном английском пытались объяснить дорогу, но только ещё сильнее запутывали меня. Когда я подошёл наконец к высокой зелёной двери, ведущей в условный и долгожданный рай, я не ждал уже от этого визита ничего хорошего.
Обстановка внутри напоминала старинный двухэтажный магазин, снизу доверху наполненный книгами.
– Добрый день, – раздался со второго этажа звонкий женский голос, показавшийся мне знакомым. – Вы проходите, я сейчас спущусь.
Я прошёлся вдоль стеллажей. Через минуту передо мной предстала хорошенькая женщина; я узнал её.
– Дуглас! – воскликнула женщина, – Дуглас, я так рада тебя видеть!
Я хотел сказать ей, что тоже очень рад, но слова не шли. Глядя на её фигуру, обтянутую длинным кружевным платьем, на её короткие рыжие волосы, открытое миловидное лицо и белые руки, держащие стопку книг, я тщетно пытался увидеть в ней ту самую девочку Диту, которую любил в старшей школе. Казалось, в ней не осталось ничего от той барышни; только улыбка, такая же задорная и смелая, и взгляд, будто бы полный лёгкой печали, говорили, что и Дита, подобно мне, вернулась на какой-то миг в давно забытое прошлое.
– Ты ищешь что-нибудь, или просто зашёл повидаться? – мягко спросила она.
– Ищу, – я протянул ей небольшой список, который со всей тщательностью составил перед отъездом. – Признаться, я не ожидал, что встречу тебя здесь.
Она взяла листок из моей руки.
Я огляделся вокруг. Обилие книг, дубовых шкафов и стеллажей отчего-то навевало на меня тоску, будто прежняя Дита затерялась именно здесь, и сейчас пряталась где-нибудь за томиком антикварного издания Рильке.
– Это твоя лавка? – зачем-то поинтересовался я.
– Моя с мужем, – сухо, как мне показалось, ответила она. – Я проверю сейчас наличие нужной тебе литературы.
И она ушла вглубь к деревянной стойке, на которой находился компьютер.
Новость о её замужестве не удивила меня, ведь прошло столько лет (у меня самого теперь была в доме женщина, которую я терпел по непонятной причине), но всё же странное чувство, будто Дита не имела права выходить замуж и жить полной жизнью после нашей любви, не давало мне покоя.
– Третьей и четвёртой, боюсь, у нас нет, – сказала Дита, возвращаясь ко мне, – но я спрошу сегодня у Герхарда, можно ли будет их достать в ближайшее время. Ты надолго в Вене?
– На пару недель. Буду очень благодарен, если удастся их заполучить, – я улыбнулся. – Ты всё время проводишь здесь?
Она уже поднималась по витой лесенке на второй этаж, чтобы взять остальные книги, но здесь оглянулась и внимательно посмотрела на меня.
– Думаешь, я променяла успех, который могла бы заполучить дома, на работу в книжной лавке? – Дита рассмеялась. – Как, должно быть, тебе хочется доказать, что мой отъезд был напрасен!
Я почувствовал себя уязвлённым из-за того, что она слишком хорошо знала меня.
– У меня небольшой отпуск в оркестре, и я люблю проводить время здесь, когда появляется возможность. С книгами никогда не бывает скучно – и они никогда не предают.
Здесь она замолчала, будто заметив что-то позади меня. Я оглянулся. Пухленький мальчик лет восьми вбежал в лавку; на лбу у него красовалась ссадина.
– Мама, мама, Томас опять лезет драться, – плаксивым голосом заявил он, всхлипнув пару раз для пущей убедительности.
Дита бросилась к нему.
– Не придумывай, дорогой, я прекрасно знаю, какой ты сам задира! А Томасу скажи, если ещё хоть раз тронет тебя, не получит больше ни одной книжки.
Видимо, подобные случаи были здесь делом привычным, поскольку Дита мгновенно достала из ящика деревянной стойки салфетки, обработала мальчику его боевую рану и плотно заклеила её пластырем.
– Какое безобразие, Мути, – продолжала она, – такой большой мальчик – и всё бежит к маме жаловаться, – она погладила его по голове.
Мути зажмурился от удовольствия, словно котёнок.
– А папа говорит, что я ещё совсем маленький, – невозмутимо парировал он. – Маленький и несмышлёный.
– Будто этому твоему папе можно верить, – насмешливо сказала Дита.
– Ты папу не любишь, – надулся Мути.
– Люблю. Просто вы с ним одинаковые – маленькие и несмышлёные. Ну всё, беги, видишь, у меня посетитель, а ты даже не поздоровался.
Мальчик показал ей язык и, довольно хохоча, выбежал прочь.
– Совершенно неуправляемое создание, – вздохнула Дита. – От каждой встречи с Томасом у обоих то синяки, то ссадины. И ведь не разлей вода, ничего не поделаешь, – она слегка улыбнулась. – Я сейчас найду тебе то, что есть, а завтра позвоню, если узнаю что-нибудь о тех двух экземплярах.
Я дал ей свой номер. Когда я ехал обратно, вагон был полупустой; поезд то углублялся в туннель, то выныривал обратно, и тогда моему взору открывались серые мосты, покрытые безвкусными каракулями, а над мостами возвышались устремлённые в небо верхушки громадных домов, и казалось, что сейчас они со всей силой обрушатся вниз, на вагон.
Встреча с Дитой не шла у меня из головы. Надо же было кому-то свести нас снова, спустя столько лет после болезненного расставания! Мне хотелось знать, счастлива ли она с мужем, будто от её мучений я бы почувствовал себя лучше.
Я любил её снова, а может быть, никогда и не переставал.
“Почему она уехала? – спрашивал я себя, словно ответ был где-то поблизости. – Почему я не поехал за ней?”
Как я тогда разозлился, посчитав, что она предаёт меня; теперь моё негодование казалось мне нелепым. Я смотрел, как мелькают за окном мосты и дома, и впервые за день вспомнил, что не звонил жене со вчерашнего утра. Конечно, она догадывалась, что дело шло к разводу, и сама не беспокоила меня, но сейчас мне захотелось вдруг услышать её голос, рассмешить её, или даже бросить короткое "целую” в трубку, будто это могло спасти и даже в какой-то степени отомстить Дите.
Уже вернувшись в отель, я позвонил жене, но всё получилось иначе: её голос раздражал меня, и наш разговор длился всего пару минут. Следом я набрал Эдди, но тот был чрезвычайно занят с очередной жертвой своей любвеобильности; мы договорились встретиться завтра. До вечера я промучился над книгами, которые приобрёл в лавке Диты, но вряд ли понял хотя бы строчку.
Гуляя по Kunsthistorisches Museum на следующий день в компании Эдди, я едва слушал его развязную болтовню; телефон в кармане не подавал признаков жизни. Дита, верно, забыла обо мне.
“Конечно, когда ей заботиться о призраках прошлого! – поддел меня внутренний голос. – У неё столько дел; только у тебя хватает времени на всякие идиотические страдания”.
Однако, я был неправ; она позвонила мне следующим утром.
– Дуглас, прости, у меня всё вчера вылетело из головы! Мути опять подрался, а у Герхарда вечером был поезд в Будапешт, и мы собирались целый день. Он обещал посмотреть те книги.
– Я рад, – непростительно сухо ответил я. – Вы целый день собирались в Будапешт? И надолго он уехал? – наверное, последний вопрос прозвучал некорректно, но Дита не обратила на это внимания.
– На неделю, – голос её звучал весело. – Какой-то форум искусств, который он не может пропустить. Ты просто не знаешь Герхарда; он взял с собой два огромных чемодана! – она рассмеялась.
Её муж нравился мне всё меньше.
– Слушай, я только что отвезла Мути в школу – и теперь мне нечего делать. В лавке сегодня будет помощник. Выручишь? Очень хочу услышать, как твои дела. Ты где сейчас?
Я ответил.
– Вот и отлично, я подъеду в течение часа. Договорились?
Мне не хотелось встречаться с ней, и одновременно я многое отдал бы, чтобы увидеть её ещё раз. Я согласился.
Не совсем было ясно, зачем Дита позвала меня на встречу, отчего вдруг я стал ей так интересен. Может быть, она сейчас чувствовала то же, что и я; может быть, и ей захотелось воскресить ненадолго то, что мы однажды пережили?
Как бы то ни было, мы встретились у музея и прошли пешком до Штефансплатц, где решили выпить кофе. Я рассказал ей немного о студенческих годах, о работе, о жене, явно приукрасив своё бесцветное семейное существование. Жизнь Диты показалась мне чередой удач. Она вышла замуж спустя год своего пребывания в Вене; Герхард был искусствоведом, преподавал в университете (я сделал вывод, что он, ко всему прочему, происходил из весьма состоятельной семьи). Дита занималась с Мути музыкой, надеясь, что он пойдёт по её стопам, хотя, как считала она сама, сын проявлял большее рвение к литературе и дракам с Томасом.
– Когда я на работе, мне всё время хочется домой, – шутливо пожаловалась Дита. – Но дома я бываю одна; Мути в школе, муж – в университете, и тогда мне снова хочется в оркестр. Вот такая я беспокойная душа, – она улыбнулась.
Я слушал её и думал о том, что однажды её уютный мирок непременно рухнет, словно карточный домик; мне даже хотелось, чтобы он рухнул, и рухнул обязательно из-за меня. Мне хотелось, чтобы она вместе со мной снова окунулась в те времена, когда нам было так хорошо вдвоём; чтобы она забылась и отдалась мне. Мне хотелось осквернить эту женщину, её правильную и даже скучноватую жизнь, и хотелось показать ей, что эту самую жизнь можно разрушить навсегда одним непринуждённым движением, будто хрупкий хрустальный шар.
Мы ещё долго гуляли, пока Дита не сказала, что ей пора забирать сына.
– Обычно это делает няня, но сейчас у меня отпуск. Мы хотели ещё по дороге зайти в кондитерскую; Мути обожает лакомиться пирожными после школы.
– Вот почему он такой пухленький мальчик, – улыбнулся я.
– С возрастом это пройдёт; Герхард был таким же.
Я посмотрел ей в лицо, и мне показалось, что при этих словах в её глазах промелькнула нежность. Это длилось всего секунду.
– Ты знаешь кого-нибудь в Вене, кроме меня? – спросила Дита.
Я соврал, сказав ей, что не знаю ни души.
– Мы завтра празднуем день рождения Жана, приходи, если хочешь. Адрес пришлю.
– Приду, – только и ответил я в надежде, что уж на вечеринке мне удастся уединиться с Дитой.
Я проводил её до трамвайной остановки. Глядя, как Дита с улыбкой машет мне из окна, я думал, что она не могла не любить меня опять.
Жаном оказалась хорошенькая девушка лет двадцати трёх в коротком чёрном платье и с ёжиком на голове; Дита сказала, что они работают вместе. Весь вечер от Жана не отходил какой-то долговязый парень, и я даже видел, как они целовались на веранде.
В середине вечера Жан подошла ко мне.
– Вы и есть тот самый Дуглас? – спросила она.
– Да, а как вы это поняли?
– Вы единственный здесь, кто мне неизвестен, – она пожала плечами. – Зря вы пришли. Дита говорит, вы до сих пор без ума от неё.
Я почувствовал себя почти оскорблённым.
– Простите, но, боюсь, это касается только меня и Диты.
– Как вы неправы, молодой человек, – сказала Жан насмешливо, хотя разница в возрасте между нами составляла лет десять – и явно не в её пользу. – Не знаю, зачем она вас пригласила; возможно, вы интересны ей, как трофей. У Диты уже есть двое мужчин, которых она любит больше жизни, и вы не станете третьим… Да, кстати, вы забыли меня поздравить, ну да я не в обиде.
И Жан ушла – эта не женщина и не мальчик; ушла, а я остался наедине с её жестокими словами, которые, подобно набату, грохотали у меня в голове. Я хотел найти Диту, чтобы попрощаться и уйти, но она сама нашла меня – с усталой улыбкой на губах и полупустым бокалом в руке.
– Посидим где-нибудь в укромном месте, – предложила она, – у меня от всех этих разговоров разболелась голова.
Мы сели на лесенке, ведущей на второй этаж; здесь голоса гостей звучали более приглушённо.
– Я уеду через полчаса, – сказала Дита.
Она сидела совсем близко, и мне вдруг нестерпимо захотелось поцеловать её. Я вспомнил, как мы целовались украдкой на школьном дворе и как она сбегала из дома, чтобы повидаться со мной.
– Почему? – спросил я.
– Уже восемь. Я обычно читаю Мути перед сном, а иначе он не засыпает.
– Без чтения, или без тебя?
– Надеюсь, что без меня, – ответила она. – Он так быстро растёт – и когда-нибудь совсем перестанет во мне нуждаться. Что я стану делать?
– В глубине души ты знаешь, что это неправда. Он никогда не перестанет нуждаться в тебе.
Дита слабо улыбнулась; на секунду мне показалось, что она разделяет моё мучительное одиночество. Я вдруг подумал, что её муж мог уехать в Будапешт совершенно по другой причине, и если она это подозревает, то непременно захочет отомстить. Я даже готов был стать орудием мести, лишь бы Дита досталась мне. Я вдыхал её запах – запах вина, парфюма и ещё чего-то незнакомого; несколько минут назад я мог поклясться, что сохранил воспоминания обо всём, что мы пережили, но сейчас она словно была мне чужой. Я наклонился и коснулся губами её шеи, как делал когда-то (наверное, то было в другой жизни); Дита резко поднялась, а я остался сидеть на ступеньке, будто в ожидании казни.
– Я думала, мы добрые друзья, – сказала она тихо.
Я не ответил. Мы вместе вышли из дома, но она ни разу не посмотрела на меня; я чувствовал себя обманутым и уязвлённым. Дита поймала такси, я помог ей сесть, но она даже не попрощалась; ещё несколько минут после того, как её унёс прочь от меня большой чёрный автомобиль, я стоял, недвижимый, и думал, что умудрился потерять её дважды, хотя ни разу по-настоящему ей и не обладал.
Пять дней после той вечеринки я прожил, как во сне; казалось, даже когда я потерял Диту впервые, мне не было так больно. Я бесцельно бродил по улочкам старой Вены; любимый город, в котором я бывал так часто, словно исторг меня, предал, забыл о моём существовании. На меня никто не обращал внимания, никто ни разу не посмотрел в мою сторону – и даже те, к кому я обращался сам, ни разу мне не улыбнулись. Я стал невидимкой, бесполезным существом, отвлекающим город и его обитателей от дел насущных. Каждый день я проходил мимо Чумной колонны к Штефансплатц – там, где мы гуляли с Дитой; ещё недавно я был так счастлив из-за её близости, её звонкого голоса, а теперь одна неосторожность отобрала у меня радость её видеть. Я подумал, что был невероятно глуп, когда не стал искать её и не последовал за ней много лет назад; она уехала после нашей ссоры, а дурацкая юношеская гордость не позволила мне даже набрать её номер. Я решил, что забуду Диту со временем; так и получилось, пока мы не встретились снова.
Она всё-таки позвонила мне, хотя я был уверен, что этого уже никогда не случится.
– Я нашла для тебя книги, которые ты хотел заполучить, – сказала она сухо. – К сожалению, сегодня в лавке меня не будет, но ты можешь подъехать по домашнему адресу.
Я готов был сойти с ума от восторга, что Дита помнила о своём обещании – и даже пригласила меня к себе, но мой пыл сошёл на нет, едва я обнаружил, что она попросту не хочет – или боится – остаться со мной наедине. Дверь мне открыла, по-видимому, няня или экономка; Дита сидела в просторной гостиной с книгой в руках, а её сын примостился рядом с ней, зарывшись носом в её платье. Когда я переступил порог комнаты, он приподнялся и тихо поздоровался; я передал ему коробку марципановых конфет, и он, поблагодарив, посмотрел на меня с недоверием маленького зверька. Дита улыбнулась мне вежливо, как, должно быть, улыбалась любому клиенту; она встала с дивана и прошла к широкому дубовому столу, на котором лежали те самые книги. Я посмотрел их, полистал и хотел уже заплатить, но она сказала, что это подарок.
– Мы вряд ли увидимся снова когда-нибудь, и мне хочется сделать тебе приятное, как старому другу.
Она подчеркнула последнее слово. Я смотрел на неё и не понимал, что она чувствует сейчас; вежливая улыбка застыла на её губах, а в глазах ничего невозможно было прочитать. Я надеялся только, что она сожалеет о нашем расставании – и о том, что могло бы случиться между нами, если бы она была свободна.