Читать книгу Самозванец. Кровавая месть - Станислав Росовецкий - Страница 1
Пролог
ОглавлениеГород Острог на Волыни
7 октября 1604 года
В закутке между Татарской башнею и крепостной стеной крепко воняло падалью и застарелым дерьмом, однако именно здесь собрались шестеро надворных казаков князя Острожского. Предводитель заговорщиков, самозваный атаман Мамат полагал, что в этом месте их никто не сможет подслушать. А им требовалось дело, о котором украдкой перешептывались и о котором порой осмеливались намекнуть друг другу при посторонних, обсудить, наконец, прямо, определиться и проголосовать, как это у настоящих, вольных казаков водится.
Круглолицый Каша, едва уселся на камень, тотчас же достал из пазухи палочку, из ножен на поясе – дешевый кинжал с роговой рукояткой и принялся обстругивать. Пояснил своим тонким голоском, не дожидаясь, пока спросят:
– Всегда полезно пару осиновых колов иметь при себе. Если упырь нападет на тебя спереди, глядишь, и успеешь воткнуть ему кол в сердце.
– А если сзади?
Это Лезга осведомился. На что Каша только голову склонил и руки развел: в правой кинжал, в левой – уже округлившаяся и побелевшая с одного конца палочка.
Мамат решил, что пора брать быка за рога:
– Панове, если бежать, так нынче ночью. Второй такой случай нам доля не скоро подарит.
– А что, Мамат, об измене князю станем думать, а караульного не поставим? – мрачно прогудел Тычка.
– Дело говоришь, – кивнул Мамат. – Так, может быть, ты и постоишь, пане Тычка?
– Для товарищества могу и постоять, да пусть уж лучше Лезга… пан Лезга. Он услышит, как жук навозный ползет, а уж как пьяный пан сотник к нам подкрадывается – и подавно.
– Ладно, если для товарищества, я постою, – легко согласился поджарый и худой Лезга, поднялся с камня и скрылся за углом, и сразу же оттуда удивленно: – Тю, а я сразу не признал ее! Это же Налетка, любимая гончая сука его сиятельства, светит здесь ребрами!
– Знать, приползла сюда, в закуток, подыхать, – кивнул черной головой Мамат. – И мы здесь подохнем, панове, в нищете и ничтожестве, если сами не дадим себе рады. Князь Константин Константинович вельми состарился, сей разжиревший котяра уже мышей не ловит. Нынешним летом какая его сиятельству удача привалила – сам московский царевич Димитрий собственной персоной у него гостил! Вот и послал бы вместе с ним на Москву свое надворное войско – и сам бы озолотился, и мы бы все разбогатели в Московщине. Нет, остерегся старый вояка и даже тех своих шляхтичей, что просились уйти с царевичем, не отпустил. Теперь мы, панство, сами уйдем вдогонку за царевичем, не побоимся. Я все придумал.
– Постой, друг Мамат, постой! Что-то я не пойму, – это Бычара, рыжим волосом обросший мужик без шеи, забормотал, обводя выпученными глазами товарищей. – С чего бы это вдруг ты панами нас величаешь? И что это еще за новость – бежать сей ночью? А почему бы не дождаться, пока князь Константин Константинович не вернется из Заславля? А тогда и ударим его сиятельству челом.
Казаки быстро переглянулись. Известное дело, Бычара придурковат, однако это лучший стрелок не только среди казаков, но и во всем надворном войске князя Острожского. Хорошо иметь такого рядом в опасном походе! Вздохнул Мамат, пояснил мягко:
– Как сбежим, станем вольными людьми, а в Речи Посполитой каждый вольный человек сам себе пан. К тому же придумали мы в походе выдавать себя за запорожских казаков, а у запорожцев такие всадники, как мы, с копьем, самопалом и саблею, называются товарищами. В королевском же войске товарищами служат шляхтичи. Так чем мы тебе будем не паны, не рыцари? А насчет упасть князю в ноги… Если, друг ты мой Бычара, он шляхтичей своих не отпустил с царевичем, так чем ты их лучше?
– Хороши из нас запорожцы, – пропищал тонким, не мужским вовсе голоском Каша, – все в одинаковых лазоревых кафтанах да в лазоревых же шапках с пером.
– Да думал я про то, думал, – пробормотал Мамат и с хрустом прошелся пальцами по щетинистой щеке. Он брился с утра, однако обрастает черной щетиной с неимоверной скоростью, а бороду ему не позволяла завести служба в надворных казаках. – Думал я… Придется сбить замок с княжеской кладовой, одеться по-человечески, в кунтуши да в шубы, а лазоревое все бросить там. Ляшские еще хохлы с голов сбрить да оселедцы оставить – то уж по дороге.
– Кто в караул становится у кладовой в Мурованной веже? Ты ведь, пан Скрипка? Тебе и карты в руки, – пропищал Каша.
– Да как же это – ограбить княжескую кладовую? – Самый молодой, тонкоусый казак побледнел. – Тогда ведь нам не возвращаться уже! А у меня в пригороде дивчина…
Мамат собрал во рту слюну и плюнул, стараясь попасть в жука-навозника, ползущего к сапогу Тычки. Пояснил неохотно:
– По-твоему, лошади, седла да оружие у нас не княжеские? Жаль, что на лучших конях шляхта ускакала, а то поменяли бы своих лошадок. Возврата нам все едино нет. А дивчина – что дивчина? У меня, может, жена с детьми остается, да я не сцу, пане Скрипка. Разве в Московии мы лучших не найдем?
– Я тогда не поеду, пан Мамат, – глядя в землю, заявил парубок. – Мы с Софийкой хотим пожениться.
– Вольному воля, – Мамат глядел в землю, соображая. – Значит, с тобою мы позднее разберемся, Скрипка.
– Что?!
– Да не дергайся ты! – Это Каша скривил в ухмылке свое лицо, круглое, как полная луна. – Если бы атаман замыслил с тобою по-плохому разобраться, он бы тебе не сказал.
– А то как же, – по-волчьи осклабился в ответ атаман. – И сделаем мы так…
– У меня тоже дивчина, – Бычара перебил его обиженным басом. – И я тоже, может статься, жениться хочу.
Казаки весело переглянулись. Мамат снова сплюнул и махнул рукой. Каша, похихикав, заговорил серьезно, с почтением:
– Прости, друг, но ты нас и в самом деле рассмешил. Если ты Марю Горчакивну к земле силою нагнул, так это еще не значит, что она теперь твоя дивчина.
– Я же сказал, что женюсь, стало быть, покрою грех…
– Да очень нужен богатею Горчаку такой зять! Я слышал краем уха, что он только и дожидается возвращения князя, чтобы на тебя жалобу подать. А там уж сам знаешь…
И взоры казаков дружно сошлись на бурьяне, что рос у глыб дикого камня, которыми тут Татарская башня уходила в землю. Именно там, за стеной, в глубоком подвале отец старого князя Константина Константиновича устроил темницу, и с тех пор она редко когда пустовала.
– А я слыхал, что Горчак уже нанял у кузнецов их молотобойцев, чтобы еще до приезда его сиятельства тебе ребра поломали, – промолвил Тычка.
Тут Бычара вскочил на ноги и ухватился за рукоять сабли:
– А вот это они видели?
– Подстерегут, устроят тебе темную, не поможет тогда железка, – отмахнулся от него Мамат. – Да садись ты, не маячь перед глазами! Нам есть еще о чем подумать. Кто из вас, панове, имеет чего сказать? Кому дать слово?
– «Кому дать слово? Кому дать слово?» – Это Каша передразнил Мамата, рассеянно наблюдая, как Бычара снова усаживается на свою стопу кирпичей. – Тебе, вижу, не терпится атаманствовать. Да стяг тебе в руки, распоряжайся! Только я так смекаю, что нам стоит как можно скорее присоединиться к какому-нибудь отряду, к немцам, к ляхам или к тем же запорожцам. Сейчас многие воители примутся догонять войско царевича, и вместе будет безопаснее. Да и знать нас в дороге будут по чужому начальнику, а ты уж атаманствуй над нами, коли желаешь.
– Спасибо за позволение, – сверкнул глазами на него Мамат. – Только атамана мы выберем по всем правилам, как только обо всем договоримся и проголосуем, бежать нам или оставаться. А бежать, я думаю, таки придется. Для Бычары это единственное спасение, а я Рувиму, ростовщику проклятому, крепко задолжал…
– Я тоже, – ухмыльнулся Лезга. – Придется Рувимчику подождать – зато проценты какие нарастут, уписаться можно! Ох, еще подергает себя христопродавец за седые пейсы!
– Договоримся, я сказал. Кто стоит ночью на карауле у Луцкой брамы, ведь ты, Лезга? Через эти ворота и уедем, а там круг сделаем. А ты, Скрипка, станешь у Новой башни, где мне приказано караулить, и скажешь утром сотнику, что я тебя попросил замениться…
– Спасибо, атаман, – поклонился молодой казак. – Вечно за тебя буду Бога молить. А что знал о вашем побеге, никому и словом не обмолвлюсь.
Каша крякнул значительно. Потом обвел товарищей долгим взглядом.
– Поступим хитрее. Ты, друг Скрипка, сотнику про нас ничего не говори, но через пару дней пусти слушок, будто мы сбежали на Запорожье, в Сечь.
– Вижу я, товарищи, что вы все крепко обмозговали, – прогудел Бычара. – Тогда зачем же нам уходить тихо, хвосты поджавши? Из кладовой княжеской возьмем не только одежку, но и чего поценнее, врагам своим, тому же вылупку Горчаку, подпустим красного петуха! А пана сотника я вот этими своими руками повешу на воротах. Он ведь, подлюка, к ночи и лыка вязать не будет.
Каша переглянулся с Маматом и запищал:
– Вот тогда-то князь и пустит за нами погоню! Обязательно! Того же пана Маршалка пошлет и накажет вернуть нас живыми или мертвыми! А из-за дюжины одежек, ну из-за какого-никакого там припаса на пятерых, из-за этих наших кляч его сиятельство заводиться не станет и, очень на то надеюсь, решит, что гнаться за нами себе дороже обойдется.
Мамат добавил деловито:
– Правильно. И по землям Киевского воеводства проедем тихонько. Зато за московской границей – вот где разгуляемся! Там ведь такая же неразбериха пойдет, как у нас было в казацкую войну, когда казаки кивали на ляхов, ляхи на казаков, а лихие ребята и повеселились, и обогатились сказочно.
– А я еще насчет пана сотника хочу сказать, если мне позволит панство, – похоже, Каша решил оставить за собою последнее слово. – Никак нельзя нам его вешать на воротах. Потому как может сделаться упырем, оживет и поедет за нами. Не успокоится тогда, пока не высосет кровь из нас всех. А что у пана сотника в роду имелись упыри, он сам под пьяную лавочку рассказывал.
Краков, столица Речи Посполитой
1 октября 1604 года
Преданно поедая глазами отца Клавдия Рангони, нунция апостольского престола в Кракове, его собеседник, замухрышка-иезуит лет тридцати, думал о том, что братьям-бенедиктинцам всегда недоставало понимания божественной гармонии и соразмерности, да какой там еще гармонии – просто хорошего вкуса. Ведь черная ряса и грубые, на босу ногу, сандалии католического вельможи весьма нелепо смотрятся не только под его обрюзгшим лицом античного сенатора, но и на фоне кричащей роскоши кабинета.
– Да ты, я вижу, не слушаешь меня, брат Игнаций, – поднял брови отец Рангони.
– Разве мог я себе позволить не внимать тебе, господин пречестный отец? – встрепенувшись, ответил иезуит тоже по-латыни. – Ты говорил о том, что моя миссия весьма опасна, и я пытался уразуметь глубинный смысл твоих мудрых слов.
– Довольно льстить! – прикрикнул нунций. – Только мое время лестью отнимаешь! Главная опасность для тебя вот какая. Знай, что в Московии особым царским указом въезд монахов твоего ордена запрещен. Нарушив указ, ты попадаешь в большую беду, потому что в этой варварской стране иностранцы, находящиеся на ее земле, оказываются в полной власти туземного тирана. Они столь же бесправны, сколь и московиты. Исключение сделано только для членов посольств… Кстати, я предпочел бы, чтобы ты называл меня «падре».
– Я понял… Я понял, падре.
– Поэтому вот это мое послание, – и падре Рангони поднял за край со стола и вернул на место неказистый пакетик. Без надписей, он был заклеен со всех сторон, а не запечатан, как положено, красным воском, – для тебя самого лучше всего было бы передать московскому царевичу Деметриусу еще до того, как он пересечет границу Московского государства. Это для тебя было бы безопаснее, для тебя лично. Для матери же нашей католической церкви предпочтительнее, чтобы ты передал мое послание уже на земле Московии, где-нибудь, по крайней мере, за Тчерниго… да, за городом Чернигово, к сожалению отвоеванном московитами у Речи Посполитой.
– Прошу пояснить, падре. Впрочем, я выполню приказ и без пояснений.
– Разумно. Объяснение коренится в содержании послания. Кстати, внутри пакета свиток с моей личной печатью, как следует. Я же говорил о внутреннем содержании. От имени матери нашей католической церкви я напоминаю так называемому царевичу, что он сам, по доброй воле и внутреннему убеждению, перешел в ее лоно и обязался обратить в единственную канонически правильную христианскую веру своих подданных. Для чего я ему об этом напоминаю? Ибо убежден, что он, оказавшись в Московии и добившись в этой варварской стране первых военных успехов (дай-то ему Бог!), попробует скрыть от подданных свое обращение в католическую веру и не будет спешить с исполнением данных понтифику обещаний. Вот тогда-то и полезно ему будет получить мое предостережение на сей случай, этакий отрезвляющий кувшин холодной воды на его хитроватую славянскую голову.
– Я понял, падре. Позволено ли мне будет задать вопрос?
– Да. У тебя есть еще несколько минут.
– Было сказано: «так называемому царевичу…» Считает ли мать наша католическая церковь этого человека настоящим царевичем Деметриусом?
– Вероятность такого чуда ничтожно мала. Поэтому мы считаем его самозванцем. Однако ты должен обращаться к нему как будто видишь перед собою подлинного, капризом судьбы спасенного московского царевича. Да будь он хоть и трижды самозванец! Мы не должны упустить самой малой возможности для обращения диких московитов, а не удастся – то для военного завоевания их католической Речью Посполитой.
– А кто он тогда на самом деле, падре? Веры какой, это понятно… А вот какому он принадлежит народу, сей искатель приключений?
Нунций помолчал. В свое время подобные вопросы очень интересовали его самого, а для этого фанатика они, быть может, жизненно важны. Почему же не поделиться сведениями и предположениями? Это будет по-христиански.
– Я наводил справки, также самолично к молодчику прислушивался и присматривался. Хорошо говорит по-польски, знает латынь, хоть и скрывает это перед соотечественниками. Однако лучше всего говорит по-русински, при этом, как мне говорили, именно на диалекте московитов. Черноволос, скулы славянские или татарские, глаза черные, раскосые. Московит, конечно. Хотя для московита слишком быстро соображает, пожалуй.
– А не еврей? – Тусклые глазки иезуита-заморыша загорелись.
– Откуда такому взяться? В Московии нет евреев. Когда мнимый отец нашего «царевича», великий князь Иоаннус Базилиис, захватывал города в Ливонии, он первым делом топил тамошних евреев или спускал их под лед. Смотря по сезону.
Иезуит выпучил глаза. Перевел дух и спросил, снова позабыв прибавить «падре»:
– Что я должен делать, вручив послание?
– Ты должен сделать все для того, чтобы остаться в его свите и участвовать в походе на Москву. Впрочем, если с этой частью задания ты не справишься, никто не станет тебя осуждать – и я первый.
– Благодарю вас, падре.
– Это еще не все. Я обратился лично к генералу твоего ордена и попросил срочно найти кандидата для этого поручения. Сделанный им выбор был обусловлен, в первую очередь, тем, что ты в совершенстве владеешь польским языком и понимаешь речь московитов. Однако падре Аквавива поделился со мною имеющимися в его распоряжении сведениями о твоих недостатках. Я не считаю их серьезными только потому, быть может, что наш устав не столь суров. Скажем, твое честолюбие мне только на руку. А твое пристрастие к дурацкой идее о нынешнем существовании преадамитов, которую пытался распространять твой бывший патрон падре Пистоний, меня даже позабавило. Я только хотел бы тебя остеречь, сын мой.
– Слушаю с огромной благодарностью, падре.
– Ты должен четко осознать, что нас и московитов разделяют десятки веков, в Европе Богом отведенных на христианизацию населения, а в Московии – на дрессировку медведей. Московиту посему более понятен и близок был бы краснокожий туземец из Вест-Индии, нежели ты. Если обычного европейца можно назвать христианином с глубоко припрятанными остатками язычества, то московит – это всегда язычник, чуть облагороженный этой их схизмой, которую они невежественно называют православием. Европеец боится всяких там троллей, плодов своего легковерного воображения (именно так обстоят дела, запомни!), а московит им поклоняется, старается ужиться с ними. Если когда-нибудь выйдет из печати русская демонология, в ней будут содержаться удивительные открытия! Знаешь ли ты, что у московитов есть предрассудок, согласно которому мертвец может вставать из гроба и посещать семью, стараясь ей чем-нибудь помочь? И они таких живых мертвецов почти не боятся…
– Да, сие удивительно, падре.
– Поэтому будь острожен, сын мой, с этими их предрассудками, старайся не оскорбить московитов в их дикарских верованиях. Да, кажется, все. До Киева тебя довезет в своем обозе пан Яков Потоцкий, воевода брацлавский (я уже договорился), а там…
– А там доберусь как-нибудь, падре, – осмелился подсказать церковному вельможе монашек-замухрышка. – Нам, иезуитам, не привыкать путешествовать питаясь подаянием.
– Пан Потоцкий выедет на рассвете из своего поместья в Потоках, под Краковом. Ты знаешь, где это?
Наконец, падре Рангони вручил монашку пакет с посланием и отпустил его. Попрощавшись, иезуит пятился до самой двери, так что нунций успел даже предположить, что у него на заднице совершенно уж неприличная дыра, которую бедняга не успел зашить перед аудиенцией. Ан нет, вот и спина, обтянутая темной долгополой хламидой, мелькнула за панелью замечательной, резного дуба, двери. Нет дыры на заду у монашка! Демонстрировал, стало быть, крайнее почтение. Дурак, что ли? Нет, не дурак. На языке Горация изъясняется вполне прилично – но чем ему поможет латынь в дикой Московии?
Если иезуиты сами рвутся расчищать грязные дыры мироустройства, Бог им в помощь. Нунций вздохнул, устроился в своем мягком кресле поудобнее и постарался выбросить коадъютора ордена Иисуса, ничтожного Игнация, из головы.
Киево-Печерская лавра
9 октября 1604 года
Некрасивому юноше, называющему себя царевичем Димитрием, внезапно захотелось наружу, на свежий воздух. Ибо едва ли не кожей и уж точно тонкой материей в ушах ощутил он, как давят на него десятки саженей земли, нависающие над узкой рукотворной пещерой. Пусть, как объяснил ему отец Лазарь, киево-печерский келарь, Бог создал Печерскую гору из почвы светлой, легкой и твердой, в которой копать не трудно, тем более если помолиться сперва святым отцам Антонию и Феодосию, а подпорок, как, например, в силезских подземных рудниках, тут вовсе не требуется. Пусть нечего здесь бояться – душа его стремилась на волю, под скудное октябрьское солнышко.
А тут еще вой. Ухающий, содрогающийся какой-то и с каждым мгновением все большую наводящий тоску. Не то волчий, не то собачий, а если собачий, то не ученая ли собака воет? Рассказывали ведь ему про собаку, умевшую протявкать несколько слов по-немецки. И в этом вое человеческое слышится – когда «Не виновен!», когда «Помоги!».
Невысокий юноша остановился. Шедший вслед за ним доверенный его слуга Мишка Молчанов ткнулся в спину своего государя и едва не сбил у него с головы (подбородком, наверное) роскошный бархатный берет, последний модный писк столичного Кракова. Проводник, келарь отец Лазарь, тоже остановился, однако повернулся к знатному гостю не сразу. А тогда открылась и свеча, ранее заслоненная его широкой черной спиной. Сразу посветлело.
– Что это здесь у тебя воет, святой отец? – спросил некрасивый юноша по-русски.
– Да бесноватые наши. Посажены в самых дальних пещерах на цепях, – неохотно ответил келарь. – Почуяли они, что большой господин идет.
– А откуда ведомо, что бесноватые? Не просто ли – того? – И державный юноша дернул было правой рукой, держащей роскошный, для знатных гостей предназначенный подсвечник, однако опомнился и довольно неловко покрутил у виска левой.
– Уж коли таковый Святую Троицу уничижает, в Бога Духа Святого не верит – како же не бесноватый?
Молчанов хмыкнул. Некрасивый юноша вовремя припомнил, что вот уже полгода поступает как ему заблагорассудится, а не как начальствующие велят, и распорядился:
– К бесноватым не пойду. Покажи мне еще Илью Муравленина, святой отец, и возвращаемся.
– Возвращаемся? Да так тому и быть, государь, – легко согласился келарь. – А святого Илью-богатыря почему бы не показать? Его мощи тут же, в Дальних пещерах, почивают, прямо за поворотом.
Снова потянулась пещера. Стены темные, неровно округленные сверху, а вдоль них выкопаны ниши со святыми мертвецами, и те продолговатые дыры – уж вовсе непроглядно черны, пока не подойдешь со свечкой. Безучастный юноша предпочитал не всматриваться в попеременно проявлявшихся там и снова укрывающихся в темноте поджарых мертвецов в темных коконах. С детства он побаивался мертвых, и чудесный дар Божий, благодаря которому похороненные в здешних пещерах чернецы только высыхали, а не гнили, вызывал у него, скорее, смущение и даже раздражал. Наверное, непонятностью своей.
– А вот и он, наш святой Илья!
Эта ниша была выкопана длинной – под стать положенному в ней трупу. Был Илья в обычном монашеском куколе, с лицом, покрытым лиловым шелком, однако на поверхность высунулась худая коричневая рука.
Некрасивый юноша склонил голову и положил на себя православный крест. Молчанов за его спиной снова хмыкнул. Спросил в своей уже известной принципалу нахально-заискивающей манере:
– А не будет ли святой отец столь снисходителен ко мне грешному, что дозволит мне у него вопросить?
– Спрашивай, сын мой, коли твой государь разрешит тебе.
– Да, разумеется, – бросил покладистый юноша, приближая свечу то к угадывающемуся за шелком грубому лицу, то к руке славного богатыря. – Спрашивай, Михалка.
– Довелось мне, святой отец, прочитать святую книгу – «Патерик Печерский». И там о мощах преподобного Илии ничего не написано.
– В той книге, сын мой, не обо всех наших святых написано есть, а только о древнейших, времен преподобных Антония и Феодосия. Впрочем, я в «Патерик» наш давно не заглядывал…
– А и в самом деле, – оживился любознательный юноша, – ведь рассказывал мне один старик, что тут, в Дальних пещерах, лежит богатырское тело славного Чоботка. Силача, дескать, так назвали, потому что он одним своим сапогом кучу татар положил…
Келарь посмотрел на своих гостей неласково. Посопел. Потом начал неохотно:
– Вообще-то, государь, паломников у нас водят по пещерам братья Онсифор Репник, Петр Сучок и Матвей Девочка, меня же, келаря, архимандрит наш, господин отец Елисей Плетенецкий, попросил обслужить тебя, государь, из уважения к твоей государской особе. Петр Сучок лучше всех пояснил бы тебе, как мощи Чоботка превратились в мощи Ильи Муравленина. А я просто знаю, что через чудо. Каковое именно, запамятовал, ты уж прости. У меня, государь, голова не с Успенскую церковь, чтобы еще и эти истории в ней держать. На мне, грешном келаре, не только все здешнее монастырское хозяйство висит, а еще два наших города, Радомысль и Васильков, сорок восемь сел да четырнадцать хуторов по всей Речи Посполитой. Да с рыбными ловлями, да с перевозами, да с мельницами и еще с пасеками. Вот бобровые гоны еще, едва не забыл. Мне не до святых этих богатырей, прости Господи…
– Полно тебе, отец, сердиться, – развязно заговорил Молчанов. – Не знаешь так не знаешь, в том от нас тебе обиды нет. Так нам у отца Петра Сучка спросить, говоришь?
Снова помолчал отец Лазарь, посопел. Потом посоветовал:
– Тебе, сынок, никто ничего здесь пояснять не обязан. А ты, государь, лучше спроси у отца архимандрита Елисея, понеже Сучок как собеседник тебе не по версте. А коли не желаешь более пещеры обсматривать, тогда давайте вернемся. Время дорого. Гм… Тут у нас ходы узкие, посему для всех наших гостей возвращение одинаково совершается. Разворачивайтесь все на месте, как я к вам развернулся. Поворачивайтесь ко мне задом. Тогда станут, прямо по слову Господа нашего Иисуса Христа в Евангелии, последние первыми – и вперед!
– Так, значит, я первым? – промолвил по-польски начальник охраны капитан Сошальский. И хохотнул. – Так вот когда я получил повышение!
– И подле московского царевича без паписта не обошлось, – пробурчал келарь. – Что за времена настали?
– Пан Юлиан не папист, – возразил державный юноша. – За этого ляха, святой отец, я семерых русских недотеп отдам. Топай, пане Юлиан!
Развернулись, снова пошли гуськом. Тут же почувствовал некрасивый юноша, что навстречу пахнуло свежей прохладой. Нет, почудилось только… Заговорил весело:
– Вот что уж точно по твоей парафии, святой отец. Скажи, каким чудом в наши времена монастырь остался православным и как православный монастырь сумел удержать все те богатства да угодья, коими ты бахвалился?
– Без чуда, государь, конечно, не обошлось, однако и люди нам крепко помогли. Когда накрыла православные земли Речи Посполитой зима еретическая, сиречь настала богопротивная уния, и православные митрополит и епископы изменили православной вере, подчинились папежу римскому, наш монастырь на то не соблазнился, – тучный келарь отдышался и продолжил: – А наш тогдашний архимандрит господин отец Никифор Тур, вечная ему память, времени не теряя, нанял казаков, прикупил оружия, в числе том и огненного, зелья да свинца, и начали киевские казаки монастырских слуг и крестьян учить военному делу. Лет шесть тому назад пришел под монастырь самозваный униатский архимандрит с королевским универсалом да с отрядом шляхты – так наш отец архимандрит препоясался мечом, сел на коня и шуганул безбожного самозванца с его войском не хуже Ильи Муравленина.
Загадочный юноша хмыкнул и уставился в поблескивающую серебряными нитями шелковую спину Молчанова: не хихикает ли тайком? Хитрый Михалка, похоже, затаил дыхание. Его государь ухмыльнулся, спросил небрежно:
– И что ж – его королевское величество стерпел обиду, нанесенную его жалованной грамоте?
– Тебе ли не знать, государь, что в Речи Посполитой порядка нет, а правит всем одна голая сила? На следующую весну его величество король, который одних иезуитов только и слушает… Да, король дал еще одну грамоту на наш монастырь другому уже шляхтичу-униату, тот пришел с большим войском и с пушками, однако отец Никифор и сего самозванца прогнал. Правда, и православные магнаты, князья Константин Константинович Острожский да Адам Александрович Корибут-Вишневецкий, помогли, защитили нашу обитель перед милостивым королем Сигизмундом.
Перед глазами любопытного юноши за черными силуэтами его ближних людей замелькало уже белое световое пятно. Близок был выход из пещеры, и воздух теперь действительно посвежел.
– Постой, государь, – заявил вдруг келарь, задыхаясь от нехватки воздуха. – Пусть твои люди выходят, а мы тут еще постоим, с твоего позволения. Мне нужно тебе тайное слово молвить.
Державный юноша распорядился, а сам остался стоять, ожидая, пока келарь отдышится, и тоскливо поглядывая на светлое отверстие. Он не сердился на старика за то, что уже сморозил невзначай, равно как и за те неприятные вещи, которые еще скажет намеренно по приказу, очевидно, своего архимандрита, просто ему сильно хотелось наружу.
Органчик, разными голосами сипевший в груди отца Лазаря, поутих, наконец. Келарь откашлялся.
– Государь, не прогневайся. Мне поручено отцом архимандритом просить тебя на нас, грешных, не обижаться. Нам не впервой принимать знатных персон, и есть для того у нашей обители свой обычай. Однако же… Господин отец архимандрит Елисей просит тебя извинить за то, что не предлагает тебе переночевать у нас и что не накормит ужином, равно как и отстоять вечерню не пригласит. Нам, живым мертвецам, в твою распрю с царем Борисом Федоровичем не вступаться, а через неделю отправляем мы обычную станицу наших чернецов в царствующий град Москву за милостыней. Ты же сам понимаешь, государь…
– Угу, – согласился некрасивый юноша, пожалуй, даже слишком поспешно. – Уж тем ты мне угодил, что выпроваживаешь кратко, без ляшской пустой тягомотины. Теперь пошли, отец? А что, ваш теперешний архимандрит такой же богатырь, как и покойный Никифор Тур?
– Нет, он, скорее, книжник, – вздохнул отец Лазарь облегченно. – Из волынских шляхтичей, а вот к своим книгам прикипел душой. Думает в обители типографию завести – а где я ему на эту затею денег наскребу? И вот еще что, чуть не забыл… Ты же, государь, в замке у пана воеводы остановился, мне ведь правильно сказали? Спустись сегодня вечером с горы на Подол, в корчму пана Ивана Фюрста: там я заказал для тебя роскошный ужин, лучшее, что только можно за злотые получить в Киеве. И заплачено уже.
– Так, значит, монастырских стоялых медов я со своими людьми сегодня не отведаю? – усмехнулся некрасивый юноша. – Ну спасибо…
– Да нет же, государь! Меды я самолично на телеге привезу. Да и сам первый проверю, не прокисли ли.
Наверху некрасивый юноша вначале чуть не ослеп от яркого света, но, когда глаза привыкли, стало ясно, что день догорает. Солнце садилось за Печерской горой, и окрестные виноградники и сады пестрели черными тенями. Он оглянулся: снаружи вход в Дальние пещеры мало чем отличался от входа в какой-нибудь немецкий рудник.
Чуть выше по склону, у неказистой деревянной церковки темнела одеждами и клобуками кучка монахов, среди них выделялся шелковой лиловой рясой худощавый старик с рогатым посохом. Державный юноша поклонился издалека, но берета не снял и, придерживая саблю левой рукою, поспешил к архимандриту. На подходе услышал еще, как отец Елисей втолковывал молодому послушнику:
– …и как появится Евстратий, как только перед отцом Лазарем о милостыне принятой отчитается, живо его ко мне.
Послушник загнул на левой руке третий, средний, палец и испуганно отскочил, увидев, что приближается высокородный (а там Бог его знает) гость.
А таинственный юноша перекрестился небрежно, но по православному и подошел к руке отца архимандрита. Тот благословил его, пробормотав:
– Ишь ты… А мне говорили, что ты, государь, перешел в католическую веру…
– Врали тебе, господин святой отец, – честно округлил некрасивый юноша серые свои глаза. – Про меня средь народов многие ходят клеветы.
– И еще переносили, будто ты на самом деле есть расстрига Гришка Отрепьев, московский беглец. Ты уж прости, государь, из песни слова не выкинешь… А я Гришку видел: он приходил в обитель с товарищами, и я его, наглеца, отправил восвояси: «Четверо вас пришло, четверо и подите».
– Не в первый раз слышу про Гришку, господин святой отец. Но мне неведом таковый, самому любопытно было бы на него посмотреть.
– Думал я, чадо, что бы мне, ничтожному черноризцу, сказать тебе для души твоей полезного? Разве вот чего. Многое довелось тебе вытерпеть от людей в детстве твоем и в отрочестве, а ты не озлобляйся, не черствей сердцем. Пусть твои страдания напоминают тебе о муках Господа нашего Иисуса Христа! Они к нему тебя приближают, запомни сие. И прими от обители нашей подарок, – архимандрит сделал небрежное движение рукой, и другой послушник с поклоном поднес ему коробочку, выплетенную из луба. – Это частица мощей преподобного печерского исповедника Моисея Угрина, из древних насельников обители. Подумал я, что если мощи сего святого наших чернецов удерживают от плотских поползновений, то и тебе, человеку летами еще молодому, подобная помощь полезной будет.
Изумившись в душе, а внешне и глазом не моргнув, благочестивый юноша с поклоном принял коробочку, почтительно поцеловал ее (бархатистость свежего луба напомнила его губам нежную кожу молодухи) и передал Михалке Молчанову. Напоследок обменялись они с архимандритом несколькими фразами насчет общих знакомых, православных и католических магнатов, и вежливый юноша с облегчением откланялся.
На ступеньке деревянной галереи, ведущей наверх, к прекрасной Успенской церкви, сидел высокий шляхтич средних лет в латах, шлем держа в руках. Увидев державного юношу с его приближенными, встал, коротко звякнув железками, и почтительно поклонился.
– Кем будешь, пане? – спросил его капитан Сошальский по-польски.
– Я Адам Сорочинский из Сорочин, герба Хабданк. Пришел на двух конях с конным оруженосцем его величеству, царевичу московскому Деметриусу, в его личной охране послужить.
– Я, пане Адам, рад всем шляхтичам, пожелавшим присоединиться к моему войску, – ответил на польском державный юноша и полуобернулся к капитану. – Полагаю, пан Юлиан побеседует с тобою, пане, и решит, достоин ли ты в мою охрану поступить.
– Повинуюсь твоему царскому величеству, – поклонился капитан.
– А ты, пане Адам, не имеешь ли желания взглянуть на здешние нетленные мощи? – любезно улыбнулся некрасивый юноша. – Найти нас ты сможешь на Подоле, в корчме этого, как его…
– Ивана Фюрста, государь, – подсказал из-за его спины Молчанов.
– Да ну их, темных схизматиков, – буркнул высокий шляхтич. – К тому же, ваше величество, мне уже приходилось там бродить, в их подземном лабиринте. Долго не мог потом разогнуться, а спина, как вспомню, снова начинает болеть.
Некрасивый юноша приятно улыбнулся и подумал, что иногда и такие коротышки, как он, получают преимущества над высокими болванами, однако до чего же редко это слу… Он не успел закончить эту мысль: темная тень разом накрыла его и исчезла.
– Что это было, пане Юлиан?
– И я не успел рассмотреть, твое царское величество…
– Зато я разглядел, – похвастался Молчанов на русском. – Это ведьма пролетела на помеле, государь. На Лысую гору, тут по соседству.
Лесной Серьгин хутор в Московском государстве,
в дне пути от польской границы
16 ноября 1604 года
Сопун успел и Савраску запрячь, и собраться уже в дорогу, однако выехать не мог: жена перекрыла выход из светлицы, когда заглянул в избу попрощаться.
– И куда это ты, муженек, на ночь глядя, намылился, а? – подбоченилась Марфа. – Я тебя спрашиваю, дорогой!
Сопун прикинул расстояние и соразмерил силу плюхи на случай, если придется Марфе в глаз дать. Для того примерился, в основном, чтобы свое ретивое потешить: а потребуется, мол, и в глаз дам. На самом же деле такое продолжение разговора было в данном случае весьма нецелесообразным, да и самому Сопуну не очень-то и хотелось поучить жену дедовским способом. Успокоить кулаком не успокоишь, зато крику-то, крику будет… Сейчас ему грозит обычная ссора, а таковую можно уже завтра погасить в супружеской постели, когда дети заснут. И если силы у него останутся после свиданки с молодой вдовой-корчмаркой, разбитной Анфиской. А распустил бы язык – не говоря уж о руках – впереди замаячила бы домашняя война не меньше чем на две недели.
– Что ж ты только лыбишься, муженек, как блудливый кот? Сказать тебе нечего?
Сопун изумился: разве коты умеют улыбаться? Вот собаки – другое дело! И можно только представить, чего мог бы сказать своим хозяевам кот и о чем бы могло бы это избяное животное поведать, если бы боги дали ему человеческий язык… Наконец, Сопун сумел собраться с мыслями. Ведь, и в самом-то деле, по правилам игры пора ему начать отбрехиваться. Уж что-что, а поговорить он мастак. Главное – начать, а там само с языка польется…
– Послушай, голубушка, ведь совсем напрасно ты на меня нападаешь! Да, я целую неделю в лесу пробродил, зато приволок двух вепрей. Мы с братом Тренкой мясо хорошенько закоптили, а три окорока я обещался поставить в корчму на Бакаевом шляху до Михаила-архистратига. А сегодня с утра у добрых людей братчина Михайловщина.
– В корчму ему под вечер понадобилось, это надо же? Неужто она, Анфиска-корчмарка, медом обмазана, что вы, мужики, на нее, как мухи, слетаетесь? Не пущу никуда!
– Коли обещал, так слово держать должен, – степенно ответил Сопун, вообразивший себя на мгновение важным толстопузым купцом: обязался тот поставить товар к сроку, и вот теперь кровь из носу должен обещание выполнить, иначе честь свою купеческую потеряет. Конечно же, он мог спокойно отвезти окорока завтра днем, однако днем Анфиска вертится как белка в колесе, и светит ему разве что быстрое перепихивание, эта обидная своей короткостью радость. А вот ночью, когда гости угомонятся, и в Анфискиной собственной каморке на верхнем жилье… Столь мала комнатка и столь узка скамья, что любовники поневоле всю ночь не размыкают объятий. Эхма! И о сладости, прелестям ушлой корчмарки присущей, Сопун много чего мог бы порассказать – однако не враг же он самому себе! И разве виновата Марфа, что, нарожав ему детей, в ежедневной бабьей суматошной работе растеряла и то неяркое девичье очарование, которым, ничего не скажешь, сумела воспользоваться, когда чуть ли не двадцать лет тому назад покойный отец высватал ее в дальнем селе Игоревке для старшего сына. А в последние годы еще и расплылась, как бочка. И вообще, мужья стареют позже жен, это уж самими богами устроено… Что она несет?
– …какой еще Михаил? Михаил-архистратиг только завтра будет. Совсем ты, Сопун, обезумел из-за своей Анфиски!
– Это ты ошиблась, Марфа: сегодня путивляне собираются на Михайловщину-братчину. Я же в начале месяца был в Путивле, а потом ежедень зарубки делал.
– Где это ты зарубки-то делал? – подняла она реденькие бровки. – Ври, муженек, да не завирайся!
Сопун прикусил язык. Ведь он метил время зарубками не дома, а в заветной своей охотничьей избушке, о которой не ведали домашние, за исключением сына приемного его Вершка. Сейчас он едва не проболтался, а поскольку в том сам был виноват, то по-настоящему рассердился – не на себя, понятно, а на приметливую и горластую жену.
– Да прекрати ты ко мне цепляться! – закричал. – Я уже Савраску запряг, уже окорока сложил в телегу под дерюжкой. Надо мне поехать – и поеду! Хрен ты меня остановишь, баба!
Тут дверь скрипнула, и показалась в ней голова приемного сынка. Увидев ее, захожий человек мог бы и испугаться. Рожица у Вершка безбровая, глаза без ресниц, волосы стоят торчком, как иглы у ежа, однако не скрывают больших ушей, кверху заостренных. Сопун любил Вершка по-простому, таким, каков есть. Спору нет, нарожала Марфутка ему детей, а все девчонок. Вот только лет десять тому назад исхитрилась она и разродилась мальчишкой, а Лесной хозяин почти тотчас же изловчился и подменил своим младенцем. Быстро вырос Вершок и стал первым помощником Сопуну в его лесных делах: колдовские травы он издалека нюхом чует и зверей в ловушки да под самострел замечательно приваживает.
– Батя, возьми меня с собой, – заныл мальчонка, дверь за собою не закрывши, за что и получил тут же подзатыльник от раздраженной Марфы.
– Следующим разом, сынок, тогда мы утром выедем, – ласково, будто и не кричал только что, пообещал Сопун. – Я-то в телеге спокойно переночую, а ты как бы не замерз.
Малый скривил свой большой рот и был таков, а Марфа напустилась на Сопуна:
– Ох, напрасно ты балуешь лешачонка, муженек! Он, приблудный, того и гляди в лес убежит.
Баба опять была кругом права, и потому Сопун заорал в ответ:
– Это я-то балую?! У меня парнишка при деле, и, пока у нас живет, мне он родной сын! Вот ты дочек разбаловала, так разбаловала! Ты погляди, что с Проворой делается, – она же который месяц сама не своя! И с какой бы это стати она у тебя одна в овине ночевала, аж пока ночные морозы не ударили?
Теперь уж Марфа промолчала и опустила глаза. Крыть было нечем. Пятнадцатилетняя Провора, мало того что вот-вот угодит в старые девы, с нею вообще творилось неладное. Сопун хотел было выдать ее замуж, как и старших сестер, по своему разумению, однако она решительно воспротивилась. Оказалось, что на Купала познакомилась с парнем, сразу же прикипела к нему душой и заявила родителям, что ни за кого другого замуж не пойдет. Сопун не спал две ночи, все пытался понять, почему это его и Марфу никто и не подумал спросить, желают ли они пожениться, а тут такое самоволие? И не юнец ведь даже заартачился, а девка, коей вообще не положено жить своим умом. Наконец, хоть и стало ему обидно, что дарует дочке право, которого сам был лишен, решил Сопун пойти своей любимице навстречу. Принялся потихоньку, через соседей, в семье парня разведывать, не желают ли там посвататься. Когда приехал тогда домой, лица на нем не было. Ведь парень тот, хоть и провел в паре с Проворой ночь на Купала, отнюдь не рвался на ней жениться: девка, видите ли, ему не приглянулась! И родители не хотели его неволить – так, по крайней мере, ответил отец парня Сопуну.
Никак не мог Сопун взять в толк, чем могла не понравиться юнцу его Провора: сам он считал ее самой распрекрасною девицей из когда-либо им виденных и даже глубокомысленно задумывался над тем, как могла повернуться бы его судьба, если бы покойный отец женил его на девице с красотой и нравом Проворы. Однако, как выяснилось, кротка и послушна красавица-дочь была только в обыденной жизни, предпочитала она, как и сам Сопун, уступать в мелочах, зато настаивать на существенном для себя. Но речь ведь шла не о споре, заводить или нет пасеку! Сейчас она, несомненно, страдала и тем разрывала сердце отцу. Тем более что мерещилось ему, будто уже и утешитель завелся. Даром, что ли, зачастили над хутором полеты огненных змеев, о которых раньше в этой глуши почти и не было слышно?
– Ты, Сопун, попрекаешь меня Проворой, но того не хочешь признавать, гордец хренов, что это из-за тебя не складывается у дочери судьба!
– Совсем спятила баба! – От изумления Сопун принялся руками от жены отмахиваться, будто от осы, что невзначай в избу залетела.
– Будто и сам не знаешь, что отец ее суженого не захотел с тобою породниться, потому что ты колдун и в церкви отродясь не бывал? Да за что мне от небес такие муки? У других мужья сидят себе тихо дома и землю пашут, а у меня ты то на знахаря учишься у колдуна-отшельника, то охотником заделываешься – только бы снова в лесах пропадать!
– Если бы не мой охотничий промысел, – взвился Сопун, – могли бы мы все и не выжить в большую голодовку. Что было толку землю пахать, когда три года подряд по всей Руси неурожаи?
– Да плевать мне! Уж лучше бы меня за Тренку выдали! Вот это мужик так мужик! Подсекает и выжигает лес, пашет себе, сеет и всякий день дома, под бочком у жены, со своими детишками. Сноха твоя, Федора, живет себе надежно: рядом с нею муж, с которым можно спокойно встретить старость.
Присмотрелся Сопун к жене, усмехнулся криво:
– Так ты, говоришь, на братца моего глаз положила. Не ожидал я, правду сказать…
– Да это я так, к слову… – покраснела толстуха.
– И при чем тут «встретить старость»? Про какую старость ты говоришь?
– А ты думаешь, что вечно будешь по бабам бегать? А Тренка, он выпивает, конечно. Так ведь и покойный Серьга тоже любил выпить – а какой был богатырь! Ну и пусть Федорин муж выпивает…
– …пускай Федору поколачивает… – подсказал Сопун.
– Уж если бьет, любит, стало быть, – улыбнулась Марфа сквозь слезы.
Тут стало ясно Сопуну, что жена плавно подводит ссору к примирению. Пойти ей навстречу – и остаться дома, дав понять Марфе, что мужем возможно помыкать? Или быстро подняться со скамьи, проскочить к двери и уехать, на брань супруги не отвечая? Мутное, из белужьего пузыря, окошко на глазах темнело, и ему не хотелось выехать на Бакаев шлях уже впотьмах.
Он как раз решал, как поступить, когда дверь снова заскрипела, и на пороге показалась Провора. И без того тонкие черты прелестного лица ее заострились, под глазами залегла синева. С чего бы это, спрашивается?
– Угомонились бы вы, родители, а то я детвору никак не могу уложить. Мало того что слышат в горнице почти каждое слово, так еще и рассуждают о семейной жизни – вам бы послушать!
– Скажи мне лучше, дочка… – начал было Сопун, да замолчал. На дворе залаяли собаки – и столь яростно, будто с цепи хотят сорваться. Неужели медведь прибрел?
Сопун метнулся в сени, где на стене всегда висел топор. Топора на крюке не оказалось – опять брат Тренка брал дрова колоть и на место не повесил! Срывая с пояса охотничий свой нож, выбежал на крыльцо. Как хорошо, что не успел он отпереть ворота!
И тут засов на воротах разлетелся в щепки, створки с жалким скрипом распахнулись – и во двор влетели, поднимая на скаку копья, два всадника, один весь в железе, второй в польском платье. Будто в страшном сне, хутор мигом заполнился гогочущими, до зубов вооруженными иноземцами.