История прозы в описаниях Земли

История прозы в описаниях Земли
Автор книги: id книги: 2501380     Оценка: 0.0     Голосов: 0     Отзывы, комментарии: 0 399 руб.     (3,64$) Читать книгу Купить и скачать книгу Купить бумажную книгу Электронная книга Жанр: Правообладатель и/или издательство: НЛО Дата добавления в каталог КнигаЛит: ISBN: 9785444820995 Скачать фрагмент в формате   fb2   fb2.zip Возрастное ограничение: 12+ Оглавление Отрывок из книги

Реклама. ООО «ЛитРес», ИНН: 7719571260.

Описание книги

«Надо уезжать – но куда? Надо оставаться – но где найти место?» Мировые катаклизмы последних лет сформировали у многих из нас чувство реальной и трансцендентальной бездомности и заставили переосмыслить наше отношение к пространству и географии. Книга Станислава Снытко «История прозы в описаниях Земли» – художественное исследование новых временных и пространственных условий, хроника изоляции и одновременно попытка приоткрыть дверь в замкнутое сознание. Пристанищем одиночки, утратившего чувство дома, здесь становятся литература и история: он странствует через кроличьи норы в самой их ткани и примеряет на себя самый разный опыт. Ему открываются неожиданные сближения хроники собственной болезни с историей повествовательной прозы от античности до ленинградского андеграунда, а сам текст превращается в поэму о роли географии в литературе, о редких старых книгах, комических мелочах повседневности и о высокой иронии, загадочным образом связывающей самые далёкие идеи и вещи.

Оглавление

Станислав Снытко. История прозы в описаниях Земли

Предисловие

История прозы в описаниях Земли

Рассказ без конца

Отрывок из книги

Я был дома и обустраивал его в моём маниакальном порядке, надо сказать, не в целях удобства, потому что гардероб всегда распределён анархически и занимает место других предметов, сколько его ни развешивай, а книг практически уже нет, но невроз порядка имеет свои причины. Представим вначале героя шумерского эпоса (который «всё видал», да не всё) посреди беспредельного лабиринта шведского вещевого магазина – своего рода карибский дом с анфиладой без входов и выходов, жёлто-синий героизм рука об руку с алюминиевой кастрюлей, Александрийская библиотека, которая напоминает о вымершем языке. Обречённая и непобедимая Вещь, как заболевание, которое умирает одновременно с больным. В закоулках этого чуланного каталога доносится шёпот с гротескным соглашательским акцентом: вот что на Островах блаженных на самом деле делают те немногие вещи, которые в этой жизни вы позволяете себе приобрести, в разумном соответствии с уровнем вашего среднемесячного дохода, – но путь вам туда, как говорится, заказан. Никто не обязан думать о том, как выглядит рай, давать ответы по этому поводу, а тем более применять к своим занятиям райский лексикон, следовательно, – рассуждает вслух «всё видавший», оставив надежду выбраться из лиминальных закоулков, – я как бы отождествляюсь с во многом случайной протяжённостью, перешагивая через все подозрения, и прикидываюсь свободным, как полиэтиленовый пакет. Расставленные по местам вещи напоминают собственные описания, они вышли посередине разговора, уклонились от него, как тот, кто в спешке уставился на свои наручные часы, пока те остановились; став тем анахоретом и домоседом, чьим единственным домом была поверхность земли. За резиновой лодкой из пенопласта на кровле магазина для рыбаков глаз успевает выхватить прозрачно вымытое окно деревянной постройки, в среднем миллион двести долларов (на ярко-оранжевом стенде так и оказалось, что-то-там-проперти, сделай это реальным сейчас), мелькание за стеклом превращает лес в сплошной орнамент, хвойно-роговая снотворная завеса северной приграничной местности, полезть в карман за смартфоном, ткнуть в свои карты безуспешно: синяя точка, которая не грузится, это и есть ты, – мелатонин, анахроничный лэптоп, такой тяжёлый, что им можно в случае чего отбиться от медведя, книга старой прозы, глазные капли, пахучий спиртовой антисептик. Какой это жанр? На первый взгляд это история прозы, то есть рассказ о том, зачем появляется текст, записанный «в линейку», и что происходит дальше. Завоевательная активность Римской империи привела к тому, что основной задачей землеописателя, его государственной функцией, вместо риторических или физико-астрономических упражнений, становится сбор и компиляция эмпирических данных о свойствах и размерах империи, а также тех стран и земель, которые представляют интерес для колонизации в будущем. Читать такие книги – как есть пустыню ложкой: более двух третей поверхности Земли остаются неизвестными, Страбон допускает существование «второй ойкумены», на описание первой потрачена вся жизнь – зато вольготно и как-то сподручно тянется вдаль История, флегматично тает в золотой бесконечности, топчет идолов, крошит обрывками папирусов и – замечает автор «Географии» в книге первой (глава вторая, параграф шестой) – попутно как бы освобождает речь от стихотворного размера, ритма, формальных поэтических качеств, бросает её «с некоей высоты или с колесницы» на землю, и вот уже прозаическую речь, называемую греками «пешей», можно узнать по характерным описательным периодам, периплам и орографиям, ландшафтным каталогам и страноведческим анекдотам. Пигмеи привязывают себе рога и в образе баранов шумят трещотками и так защищаются против сражающихся с ними журавлей, иначе презирающих их за малый рост, пишет Гекатей Милетский в VI, скорее всего, веке до нашей эры, сюжет с небольшими вариациями воспроизводится до сих пор.

Если события чередуются по одинаковой схеме (я говорю о греческих романах), от разлучения к финальному воссоединению, например Габрокома и Антии в романе Ксенофонта Эфесского (II век нашей эры, греческие земли под римским владением), то эти книги варьируют тотальный приём, если так можно сказать, стадиального и неотвратимого возникновения-и-преодоления препятствий (налёт разбойников, пленение, неузнавание лиц, происки завистников, прежде всего богов, ошибка в донесении, штормовая погода и пр.): сегментарная матрица любовной истории, меняющая, как под копирку, только топографическую последовательность. Рука читателя тянется к близлежащему креслу за бумажным пакетиком, цифровой номад не успел расчехлить свой стилос – а сыны Эллады в лаконичной книжке уже отмахали Малую Азию с Каппадокией, Сирию с Ливаном, устье Нила, Сиракузы, Сицилию, Эфиопию, фестиваль Гелиоса на острове Родос и триумфально водворились обратно в родной Эфес. Мотивировка: смягчить суровость пророчества, которое, вообще говоря, и так обещало благополучный исход и закругление фабулы по маршруту «Эфес – Эфес», а стало быть, если отбросить взаимно аннигилирующие элементы конструкции, единственное, что происходит в этом по своим временам отнюдь не высоколобом тексте, – чередование сюжетно-топонимических клеток, ячеек, перетасовка атомов, которые выскакивают равномерно из лототрона и, одноцветные, катятся обратно в роман. Остаётся чистая дескрипция, восполняющая перерывы между дискурсивными пассами некой пористой, невесомой, прозрачной субстанцией – экстрактом морского лёгкого, раствором почвы, воздуха и воды без запаха или цвета, через который ни проплыть, ни переползти, а только наблюдать на расстоянии полёта камня. Скромное предложение эфесского грека заключается в аллегории состава и композиции мира, отнюдь не включающего в себя царство эйдосов: ведь под видом романа (или повести, что здесь не важно) ойкумена кроится из областей и слоёв, чья связность избыточно наглядна и поэтому так занимательна для читателя, готового принять фантастическое – например, невозможный маршрут второстепенного героя – за натуральный, не зависящий даже от богов предикат мира, со всеми его трагикомичными совпадениями. Наподобие допотопного предания, мир отныне может быть пересказан (и сам роман Ксенофонта дошёл в пересказе), если его пропорции и скрытые рифмы оставлены нетронутыми, как если бы они были симптомами охватившей повествователя болезни. Земля – это чужое описание, а человек – потерянный багаж мойры. Такова планида, которую капитан Ахав (кстати, морская погоня как приём принадлежит грекам) назвал землетрясенческой жизнью, earthquake life, ведь если жить в постоянном нетерпеливом ожидании тектонического события, под гипнозом его обыденной неизбежности, то в тебе рано или поздно проклёвывается тремор, некое колебательное ощущение, которое бежит из тела в атмосферу и обратно, от стен, земли, социума – к телу. Ты задумываешься о ритманализе, а тем временем колебания достигают внутреннего гула, разрастаются до океана, в одном месте миролюбиво скребущегося о борт, в другом сметающего экипажи и архипелаги в глубину. Смартфон можешь выбросить: в тебя теперь встроен автономный барометр с высотомером, тебе известно точное направление ветра, когда придёт автобус, откуда летит самолёт в красной ливрее и сколько яда в чёрной вдове, поскольку, как ни верти, сейчас ты являешься наместником тектонического мира, агентом землетрясения без дипломатического иммунитета и ритуально-мифологических надбавок, дозорным климатической обстановки, короче говоря, ты просто «лицо», даже не «частное» – дистиллированная замкнутая персона в вороньем гнезде на верхушке мачты, гриппующий комнатный посредник. В «Моби Дике» есть соответствующий эпизод, крайне симптоматичный, ближе к концу романа, глава сто восемнадцатая: капитан растоптал судовой квадрант, не нужна ему эта лоция новоевропейского рационализма ни к чёрту, ни к звёздам… А всё же интересно, кому в итоге достался прибитый к мачте капитанский золотой дублон? Учитывая естественную американскую мегаломанию романиста, он не должен был достаться ни отцу-океану, ни Белому киту, ни самому дьяволу.

.....

Идиллия. Надо вылезти из-под одеяльного сугроба и вернуться к непрерывным абзацам прозы, спустя несколько циклов фальшивых утренних выздоровлений, когда становится якобы легче дышать и можно закинуть электронный градусник в ящик, выбраться и признать, таким образом, что привычка осваивать глазами абзацы длинных строчек чревата некоторой зависимостью: из теперешнего окна видно только другие окна, но даже в разное время суток эти двустворчатые подъёмные окна не поднимаются, только вывеска горит красным, а район и город оставлены вне потока времени поглядывать изредка невидящими окнами на Койт-Тауэр и возвращаться в незыблемый полусон. Пробраться к непрерывным абзацам… В Новое время пасторальную книгу Лонга читали больше, чем Гелиодора, из её ремейков можно выстроить сакраментальную стену на границе с Мексикой – кирпичей хватило бы, и, пока сам хранишь неподвижность, как бы передразнивая общую диспозицию буколической поэтики, понемногу нарастает головокружение и тошнота, ведь это в готическом романе можно отпрянуть в сладком ужасе от душераздирающей картины, разбегаясь по собственной аффективной изнанке, а вот из пасторали не удрать. Даже если бы контрасты приносили столько же наслаждения, сколько раздражённого поджелудочного копошения претерпевает читатель пасторалей, из всей когда-либо написанной прозы не осталось бы, как ни странно, ничего беспощаднее, чем роман Лонга про пастухов. Et in Arcadia ego. Овцы производят неистребимый шерстяной дух, звуки пастушеских свирелей – как красная тряпка, настырная жара вызывает деменцию (не случайно выражение «аркадский парень» означало у греков «дурень»), а смотаться из идиллии не легче, чем уловить мгновение отхода ко сну. Впрочем, заснул я почти мгновенно, даже свет оставил гореть, а утром следующего дня выбрался из дома за переходником (старый куда-то подевался), чтобы зарядить аппараты и подключиться к потоку новостей по радио. Чем выше поднимаешься по склону улицы, тем сильнее ветер – какой-то горизонтальный, разогнанный вдоль поверхности океана и по инерции продолжающийся над городской сушей, которая соперничает с потоками воздуха за объём, уступая или же поднимаясь выше в виде холма. В воздухе повсюду водяная пыль, на холмах её скапливается столько, что кругозор наполнен ею одной – в любую сторону не видно ни людей, ни машин, ни отрезка улицы внизу, остаётся прокладывать путь на экране смартфона, правда, теперь он весь мокрый и не слушается пальцев, из-за капель изображение произвольно меняет масштаб и соскальзывает вбок, лучше уж постоять здесь несколько минут налегке, впитывая водяную пыль. Сначала я не собирался открывать роман Лонга – по хронологии он слегка отбрасывает вспять, тогда как точка, эффектно поставленная в «Эфиопике», переносит историю прямо в сердце новоевропейского романа, к «северной повести» Сервантеса, к изощрённой в избыточностях эпохе мадемуазель де Скюдери и шкатулочным вкладышам магических романтиков, ну и так далее, вплоть до газетной типографики прошлого века, по сей день пылящейся в книжных развалах, всё это напоминает холистический лозунг Гелиодора о бесчисленных образах, уготованных на малом участке божеством, что я истолковал бы как хроническую зависимость прозы от замкнутых мест – как капитан Слит у Мелвилла держит вахту в конуре на верхушке корабельной мачты или как в повести Жан-Поля о воздухоплавателе, который из тесной корзины своего воздушного шара разглядывает сморщенный палисадник Земли; однако тем же вечером идиллический остров Лесбос всплыл по радио в новостях.

Миниатюрная женщина в конической соломенной шляпе и респираторе, похожем на скорлупу кокоса, вынырнула из-за стены и начала взбираться по отвесной улице, я задержался ненадолго у подножия холма, пока она не исчезла из виду, будто опасался, что ветер уронит её вниз. Хотелось кофе, чтобы дотянуть хотя бы до раннего вечера, но кофейные заведения одно за другим оказывались закрытыми – стулья перевёрнуты ногами вверх, хромированные краны слегка блестят в полумраке. В прошлый раз я разбил долгий перелёт остановкой в Рейкьявике, оправдав это мифической экономией, а на самом деле воспользовался дрянной погодой в гедонистических целях, на периферии города удалось выцарапать терпимую ночёвку, мимо подвального окна слонялась кошка серо-белого окраса, которой, как и мне, было плевать на ветер с дождём – она наслаждалась ими, не догадываясь, что гуляет на краю земли. В европейских городах, даже посреди Атлантики, всегда находятся ключевые места, и я по инерции стал подбирать такое место здесь, клюнув на иллюзию городской слоистости и необыкновенной по американским меркам приспособленности города к ходьбе. Чем выше карабкаешься на городские уступы, тем чаще запинаешься о стыки тротуарных плит в местах перепада высот и отстаёшь от избранной траектории, а среди бессвязных импульсов мелькает недоверие к себе, будто предатель внутри уже провернул грязную диверсию, выскочил под эстакаду и затерялся на предпортовых рубежах, среди марихуанового тумана, засаленного палаточного брезента, обгорелых скелетов машин, разваливающихся трейлеров, ланчбоксов, раздавленной айвы и прочих отбросов. Всё свидетельствует о перечёркивании связей и переходов от одного качества к другому, о смещении причин и обстоятельств, которые в противном случае должны составлять обыденную конфигурацию; это предчувствие завершения исторического отрезка похоже на те минуты перед посадкой, когда пассажира с аэрофобией охватывает чувство падения. У дома хичкоковского Скотти из «Головокружения» ни одного человека не наблюдается, я остановился, делая вид, что прокладываю себе маршрут в смартфоне, разглядывал исподлобья дом Скотти, который по-прежнему выглядел так, будто его владельцы расценивают любого человека снаружи как экзистенциальную угрозу. Чёрные камеры слежения, идеально гладкие стены, ветер протащил мимо разворот газеты. Дверь с коричнево-серым орнаментом по нижнему краю. В окне пошевелилась занавеска. К железной дуге прикованы останки разграбленного велосипеда. Надо побыть на холоде, чтобы не спать. Нарисовался велосипедист на лигераде (лежачий велосипед), уехал. Если оглянуться назад, кажется, что на горизонте заметны очертания холмов, их тени вибрируют по ту сторону войлочного средостения, на другом берегу, но это иллюзия – ничего не видно даже на несколько кварталов вперёд, просто туман издалека плотнее. Город распадается на независимые периоды, напоминающие предложения в книгах Силлимана, и каждый период в этой подпольной хронике может длиться годами.

.....

Добавление нового отзыва

Комментарий Поле, отмеченное звёздочкой  — обязательно к заполнению

Отзывы и комментарии читателей

Нет рецензий. Будьте первым, кто напишет рецензию на книгу История прозы в описаниях Земли
Подняться наверх