Читать книгу Долорес Клейборн - Стивен Кинг - Страница 1

Оглавление

Что ты сказал, Энди Биссет? Понимаю ли я свои права так, как ты их мне объяснил? Господи! Что делает некоторых мужчин такими тупыми?

Нет, не перебивай, а просто выслушай меня. Мне кажется, тебе придется слушать меня всю ночь, так что успеешь привыкнуть к моим возражениям. Конечно, я поняла все, прочитанное тобой! Неужели я выгляжу так, будто растеряла все свои мозги со времени нашей последней встречи в супермаркете? Это было в понедельник днем, если ты не забыл. Я еще сказала, что ты получишь чертей от жены за покупку вчерашнего хлеба: сохранишь копейку – потеряешь миллион, как говорит народная мудрость, – клянусь, я была права, разве не так?

Я отлично понимаю свои права, Энди: моя мама учила меня никогда не позволять себя дурачить. Но и обязанности свои я знаю, помогай мне Бог.

Все, что я скажу, может быть использовано в суде против меня, так, кажется, ты сказал? Сотри эту дурацкую ухмылку с лица, Фрэнк Пролкс. Конечно, теперь ты вон какой отчаянный полицейский, но я-то помню времена, когда ты бегал в обмоченных штанишках с такой же глупой улыбкой на мордашке. Не так уж и давно это было. Дам тебе маленький совет – когда имеешь дело с такой старой перечницей, как я, лучше прибереги усмешку для другого случая. Я же тебя насквозь вижу.

Ладно, пошутили и будет; хорошего понемножку. Я собираюсь рассказать вам такое, чего хватило бы на всех грешников в аду и что может быть использовано против меня в суде, если кто-нибудь захочет засадить меня за решетку за старые дела. Самое смешное, что живущие на нашем острове осведомлены почти обо всем, так что я всего лишь ворошу старое дерьмо, как говорил старина Нили Робишо, когда бывал в подпитии. А пьян он был постоянно, это может подтвердить любой, кто его знал.

Но все же мне нужно рассказать об одном дельце, поэтому я и пришла сюда сама. Я не убивала эту суку Веру Донован – неважно, что вы думаете по этому поводу сейчас, но я собираюсь убедить вас в этом. Я не сталкивала ее с этой проклятой лестницы. Я не буду возражать, если ты, Энди, посадишь меня за старые грехи, но мои руки не запачканы кровью этой старой мегеры. Думаю, ты поверишь мне, когда я закончу свой рассказ, Энди. Ты всегда был хорошим мальчиком и превратился в порядочного и славного мужчину. Но не слишком-то задирай нос; ты вырос таким же, как большинство мужчин, у которых всегда под рукой найдется женщина постирать им белье, вытереть нос и развернуть на 180 градусов, если вдруг они ступят на дурную дорожку.

Да, перед тем как начать, я хотела бы задать вопрос: я знаю тебя, Энди, и, конечно же, Фрэнка, но кто эта женщина с магнитофоном?

О Господи, Энди, я знаю, что это стенографистка! Разве я не говорила тебе, что мама научила меня уму-разуму? В ноябре мне стукнет шестьдесят шесть лет, но я еще не выжила из ума. Я знаю, что женщина с магнитофоном и блокнотом – стенографистка. На своем веку я столько перевидала судебных заседаний.

Как тебя зовут, милая?

Ага… и откуда же ты?

Да брось ты, Энди! Какие там у тебя еще дела нынешним вечером? Может, ты собрался подловить парочку бродяг, намывающих золото без лицензии? Твое сердце просто разорвется от такой удачи. Ха! Вот, так-то лучше.

Тебя зовут Нэнси Бэннистер, ты из Кеннебанка, а я – Долорес Клейборн и живу здесь, на острове Литл-Толл. Мы уже выяснили, что нам придется поработать на совесть, рока вы не убедитесь, что я не вру. Так что, если я буду говорить слишком быстро или слишком медленно, скажите мне, не стесняйтесь. Я хочу, чтобы вы поняли каждое слово. Начну с того, что двадцать девять лет назад, когда шеф полиции Биссет еще ходил под стол пешком, я убила своего мужа Джо Сент-Джорджа.

Мне противно вспоминать об этом, Энди. Не знаю, отчего ты так удивляешься. Ты ведь знаешь, что я убила Джо. Да и все на Литл-Толле знают. Просто ни у кого нет доказательств. Я ни за что бы не призналась перед Франком Пролксом и Нэнси Бэннистер из Кеннебанка, если бы не эта, самая ужасная выходка со стороны старой мегеры Веры Донован. В ее репертуаре их было не так уж и много, если это может хоть как-то утешить вас.

Нэнси, дорогая, подвинь этот магнитофон поближе ко мне – если уж что-то должно быть сделано, то делать это нужно хорошо. И зачем это японцы выдумали такие маленькие глупые штучки? Да, конечно… но мы-то обе знаем, что эта запись может засадить меня в женскую исправительную колонию до конца моих дней. Однако у меня нет выбора. Клянусь всеми святыми, я всегда знала, что Вера Донован погубит меня – я поняла это, как только увидела ее. Посмотри, что вытворила эта проклятая старая вешалка – что она сделала со мной. Теперь-то уж она крепко вцепилась зубами в мои кишки. Вот так и поступают с тобой богачи: если они не могут забить тебя, то тогда уж точно зацелуют до смерти.

Что?

О Господи! Я перейду к главному, Энди, если ты оставишь меня в покое! Я как раз решаю, с чего мне начать – с конца или с начала. А как насчет того, чтобы немного выпить?

Ха, плевать я хотела на твой кофе! Можешь залить себе в глотку хоть целый кофейник, а мне лучше дай стакан воды, если ты такой уж жадный, что зажал глоточек виски из бутылки, стоящей у тебя в шкафчике. Я не…

Ты имеешь в виду, откуда мне это известно? Те, кто не знают тебя так хорошо, как я, могут подумать, что ты только вчера появился на свет, Энди Биссет. Ты что же, думаешь, жители острова судачат только о том, как я убила собственного мужа? Черт побери, это старые новости. А этот напиток и сейчас находится в тебе.

Спасибо, Фрэнк. Ты тоже всегда был хорошим мальчиком, только вот на тебя было жалко смотреть, когда мать давала тебе оплеуху в церкви за поганую привычку ковырять в носу. Иногда ты так далеко засовывал палец в нос, что просто удивительно, как это ты не расковырял все свои мозги. Чего это ты краснеешь? Еще не родился такой ребенок, который бы не раздобыл немного зеленого золота из недр своей сопелки. В конце концов, ты был достаточно воспитан, чтобы не запускать руку в штаны, по крайней мере в церкви, а ведь полно таких пацанов, которые никогда…

Да, Энди, хорошо – я уже перехожу к главному.

И вот что, давайте договоримся. Я буду рассказывать не с начала и не с конца, а с середины, постепенно двигаясь в обе стороны. А если тебе это не понравится, Энди Биссет, то ты можешь записать все это на листках с пометкой «совершенно секретно» и отослать своему капеллану.

У нас с Джо было трое детей, и, когда он умер летом 1963-го, Селене было пятнадцать, Джо-младшему – тринадцать, а Малышу Питу – всего-навсего девять. Джо не оставил мне и ломаного гроша…

Мне кажется, тебе надо как-то отметить это, Нэнси. Я просто старуха с отвратительным характером, ругающаяся на чем свет стоит, но чего можно ожидать при такой паскудной жизни?

Так о чем это я? Что я говорила?

А… да. Спасибо, милочка.

Джо оставил мне только лачугу в Ист-Хед да шесть акров земли, почти заросших ежевикой и сахарным тростником, который, сколько его ни вырубай, все равно лезет наружу. Что еще? Дай-ка вспомню. Три грузовичка, но на них уже невозможно было ездить – два пикапа-подборщика и один для перевозки груза – четыре корда[1] леса, счет от бакалейщика, счет от торговца скобяными товарами, счет из нефтяной компании, счет из похоронного бюро… А для полного счастья, еще и недели не пролежал Джо в земле, как заявился Гарри Дусетт с проклятой долговой распиской, и в ней черным по белому было написано, что Джо должен ему двадцать долларов за пари на бейсбольном матче.

Он оставил все это мне, но уж не думаете ли вы, что Джо оставил мне какую-нибудь страховку? Вот уж нет, сэр! Хотя, возможно, этот факт был благословением Господним, особенно в той ситуации. Но дело совсем в другом; сейчас я пытаюсь рассказать вам, что Джо Сент-Джордж вовсе и не был мужчиной; он был мельничным жерновом, висевшим на моей шее. Даже хуже, потому что жернов не напивается вдрызг, а потом не приходит домой, пропитанный запахом пива, да еще горя желанием кинуть пару палок поутру. Конечно, все это еще не могло стать причиной его убийства, но для начала было вполне достаточно.

Остров – не совсем подходящее место для убийства, должна я вам сказать. Всегда найдется человек, сующий нос не в свои дела, когда ты наконец-то решишься на такое. Вот почему я убила его именно тогда и именно так, но я еще доберусь до этого. Сейчас же достаточно будет сказать, что я сделала это три года спустя после гибели мужа Веры Донован в автомобильной катастрофе где-то под Балтимором – они жили в этом городе, когда не приезжали на лето в Литл-Толл. В те времена все болтики и шурупы в голове Веры Донован были еще крепко и надежно завинчены.

Видите ли, оказавшись по милости Джо абсолютно без денег, я попала в чертовски затруднительное положение – мне казалось, в мире нет более отчаявшегося и растерянного человека, чем одинокая женщина с тремя детьми на руках. Я уже подумывала о том, чтобы уложить свои манатки и попробовать устроиться в какую-нибудь бакалейную лавку в Джон-спорте или пойти работать официанткой в один из тамошних ресторанчиков, когда эта безмозглая кошка решила перебраться на наш остров и жить здесь круглый год. Многие подумали, что она тронулась умом, приняв такое решение, но я вовсе не удивилась – она и до этого много времени проводила здесь.

Парень, работавший у Веры в те дни (я не помню его имени, но ты знаешь, о ком я говорю, Энди, – тот придурок, носивший такие облегающие штаны, что выставлял всему миру на обозрение свои огромные, как бочонки, яйца), вызвал меня и сказал, что Миссус (он всегда называл ее только так: Миссус; ну разве это не глупо?) хотела бы знать, не соглашусь ли я работать у нее полный рабочий день в качестве экономки. Ну что ж, я работала у нее в летнее время с 1950 года, поэтому вполне естественно, что она сначала обратилась ко мне, а не к кому-нибудь другому, но тогда это казалось мне подарком в ответ на все мои молитвы. Я сразу же согласилась и проработала у Веры вплоть до вчерашнего утра, когда она разбила свою тупую башку о ступеньки лестницы.

Чем занимался ее муж, Энди? Кажется, он делал самолеты?

Ах, вот как. Да, я действительно слышала об этом, но ты же знаешь, как болтливы люди на острове. Наверняка я знаю только то, что они были обеспеченными людьми, очень обеспеченными, и Вера унаследовала все богатство после смерти мужа – кроме того, конечно, что забрало у нее правительство, но, я думаю, эта сумма была просто мизерной по сравнению с тем, что эта семейка задолжала казне. Майкл Донован слыл хитрой бестией, к тому же у него был желчный характер. Старый лис. И хотя никто не верил в это. Вера Донован, судя по последним десяти годам ее жизни, в хитрости и коварстве ни в чем не уступала своему мужу… хитрила она до последней минуты. Интересно, знала ли Вера, в какую пропасть ввергнет меня, если не просто умрет от сердечного приступа в своей постели, а сделает нечто другое? Я целый день просидела на шаткой лестнице в Ист-Хед, задавая себе этот… и еще тысячу других вопросов. Сначала я подумала, что нет, она не знала, потому что даже у овсянки было больше мозгов, чем у Веры Донован в последнее время, а потом я вспомнила, как она относилась к пылесосу, и подумала, возможно… вполне возможно, что она знала.

Но теперь это уже не имеет значения. Самое главное сейчас – то, что я попала из огня да в полымя, и мне необходимо защищаться, пока я еще не совсем поджарилась. Если только я еще смогу защититься.

Я начала с работы экономкой у Веры Донован, но потом стала кем-то вроде оплачиваемой компаньонки. Мне не понадобилось слишком много времени, чтобы почувствовать разницу. Как Верина экономка я должна была давиться дерьмом по восемь часов в день пять раз в неделю, а в качестве ее компаньонки мне приходилось делать то же самое двадцать четыре часа в сутки.

Первый сердечный приступ случился с Верой летом 1968-го, когда она смотрела по телевизору съезд демократов, проходивший в Чикаго. Приступ был незначительным, и Вера винила во всем сенатора Хьюберта Хамфри. «Я слишком долго смотрела на эту счастливую задницу, – говорила Вера, – от этого у меня поднялось чертово давление. Я должна была предвидеть, что к этому все и идет, но мне казалось, победить должен Никсон».

В 1975-м у Веры был более серьезный приступ, но теперь уже невозможно было обвинить в случившемся политиков. Доктор Френо сказал, что ей следует бросить курить и пить, но он мог бы и поберечь слова – такая породистая кошка, как Вера Поцелуй-Меня-в-Задницу Донован не будет прислушиваться к советам простого сельского врача, каковым был Чип Френо. «Я еще переживу его, – обычно говорила Вера, – и на его могиле выпью виски с содовой за упокой его души».

Какое-то время казалось, что именно так все и будет – он продолжал бранить ее, а Вера держалась на плаву, как лайнер «Куин Мэри». Но затем, в 1981 году, Вера наткнулась на огромный риф, а ее управляющий домом погиб в автомобильной катастрофе на материке в следующем году. Вот тогда-то я и перебралась жить к ней. Это было в октябре 1982 года.


Так ли уж это было необходимо? Не знаю. Кажется, нет. У меня было «социальное обеспечение», как называла это Хэтти Мак-Леод. Не так уж и много, но дети уже выросли. Малыш Пит предстал перед Высшим Судом – бедная заблудшая овечка, так что мне удалось скопить немного деньжат. Жизнь на острове всегда была дешевле, чем на материке. Так или иначе, но не было крайней необходимости перебираться жить к Вере.

Но к тому времени мы уже привыкли друг к другу. Мужчине это трудно понять. Мне кажется, Нэнси, с ее блокнотом, карандашами и магнитофоном, частично понимает меня, жаль, что ей здесь не дано право слова. Мы привыкли друг к другу, как привыкают к своему соседству две старые летучие мыши, висящие вниз головой в одной и той же пещере уже много лет, хотя их и нельзя назвать лучшими друзьями. Разница была невелика. Единственное, что изменилось в моей жизни, – теперь в шкафу рядом с моей рабочей одеждой висели выходные платья, потому что к концу 1982 года я проводила у Веры все дни и почти все ночи. С деньгами стало немного получше, но не настолько, чтобы внести первую плату за «кадиллак», – понятно, о чем я говорю? Ха!

Мне кажется, я сделала это в основном потому, что больше никого не было рядом с ней. У Веры был поверенный в делах по имени Гринбуш, но он жил в Нью-Йорке и не собирался приезжать на Литл-Толл, чтобы она могла орать на него из окна своей спальни, что простыни нужно вешать на шесть прищепок, а не на четыре, он не собирался убирать ее гостиную и менять ей белье, вытирая ее толстую задницу, пока она обвиняла бы его в краже десяти центов из фарфоровой копилки-свиньи и кричала, что отдаст его за это под суд. Гринбуш умыл руки; это я подтирала за ней дерьмо, выслушивала весь этот бред о простынях, пыли и фарфоровой копилке.

Ну и что из этого? Я не ждала никакой награды, мне не нужна была медаль за самоотверженность. В своей жизни я выгребла столько дерьма, а еще больше выслушала (не забывайте – как-никак я была замужем за Джо Сент-Джорджем почти шестнадцать лет), но я же не стала от этого рахитичкой. Мне кажется, я прилепилась к ней потому, что у нее больше никого не было; ей пришлось выбирать между мной и домом для престарелых. Дети никогда не проведывали ее, и мне было жалко Веру именно по этой причине. Я вовсе не ждала, что они будут активно вмешиваться в ее жизнь, помогать и ухаживать за ней, но я не видела причин, почему бы им не забыть старую ссору, чем бы это там ни было, и не провести день или даже уик-энд с ней. Не сомневаюсь, Вера была заслуживающей презрения стервой, но ведь она была их матерью. К тому же она была уже стара. Конечно, теперь я знаю намного больше, чем тогда, на..

Что?

Да, это правда. Сдохнуть мне на этом месте, если я вру, как любят говорить мои внуки. Ты можешь позвонить Гринбушу, если не веришь мне. Представляю, какая появится умильная, приторно-елейная статейка в местной газете о том, как все было чудесно; когда новость вырвется наружу, именно так и будет, так бывает всегда.

Ну что ж, у меня для тебя тоже есть новость – не было ничего замечательного и чудесного. Душевный онанизм, вот что это было. Что бы здесь ни случилось, люди скажут, что я полоскала Вере мозги и она плясала под мою дудку, а потом я убила ее. Энди, мне известно это так же, как и тебе. Никакая сила ни на земле, ни на небесах не запретит людям предполагать самое ужасное, если им это нравится.

Но, черт побери, в этом нет ни единого слова правды. Я же ничего не заставляла делать Веру, да и она сделала так не потому, что любила меня или я ей нравилась. Мне кажется, она могла сделать так потому, что считала себя должницей, – Вера могла считать, что очень многим обязана мне, но не в ее правилах было сообщать кому-либо о своих решениях. Возможно, сделанное ею было выражением благодарности… не за то, что я убирала за ней дерьмо или меняла грязные простыни, а за то, что я была рядом, когда по ночам ее обступали тени прошлого, а зайчики из пыли выбирались из-под кровати. Пока ты не понимаешь этого, я знаю, но ты поймешь. Прежде чем открыть дверь и выйти из этой комнаты, я обещаю, что ты все поймешь.

Вера была стервой по трем причинам. Я знала женщин, которые имели больше причин для подобного звания, но и трех причин хватало для безумной старухи, почти полностью прикованной к инвалидной коляске и кровати. Этого было вполне достаточно для такой особы.

Первая причина стервозности заключалась в самой ее натуре. Вера просто не могла не быть стервой. Помнишь, что я говорила о прищепках? Простыни нужно было вешать на шесть прищепок, и упаси Бог использовать только четыре! Ну так вот, это только один пример.

Все должно было делаться определенным образом, уж коли ты работаешь на миссис Поцелуй-Меня-в-Задницу Веру Донован, и не приведи Господь забыть хоть одну мелочь. Она сразу же говорила, каким образом все должно было делаться, а я расскажу тебе, как все делалось. Если человек забывал о чем-то в первый раз, то знакомился с острым как лезвие язычком Веры. Забыв дважды, он лишался зарплаты за неделю. Ну а если вы умудрились забыть в третий раз, то вас увольняли, даже не выслушав извинений. Это было правилом Веры Донован, и я сразу же усвоила его. Было очень трудно, но мне казалось это нормальным. Если вам дважды сказали, что выпечку, вынув из духовки, нужно ставить только на эту полочку, а не на подоконник, чтобы она там побыстрее остыла, как частенько это делают задрипанные ирландцы, а вы так и не усвоили этого, то вряд ли вам когда-нибудь удастся запомнить это.

Три оплошности – и вы оказываетесь за дверями, вот такое было правило, исключений быть просто не могло, поэтому мне пришлось столкнуться с множеством разных людей, проработав столько лет в этом доме. Я частенько слышала, как люди говорили, что работать у Веры Донован – все равно что пройти сквозь дверь-вертушку. Можно сделать один круг или два, а некоторым удается прокрутиться даже десять, а то и двенадцать раз, но в конечном итоге все равно оказываешься на улице. Поэтому, когда я впервые устроилась к Вере на работу (это было в 1949 году), я шла туда, как в пещеру к разъяренному дракону. Но она оказалась вовсе не такой уж страшной, как о ней говорили. Если держать ухо востро, то можно было удержаться на своем месте. Мне это удавалось, так же как и придурку-управляющему. Только вот все время приходилось быть начеку, потому что она была такой пронырой и лучше разбиралась в натуре местных жителей, чем те, кто приезжал на наш остров только на летний отдых… к тому же Вера могла быть подлой. Даже в те времена, когда на нее еще не свалились другие проблемы, она была ужасно ехидной. Для нее это было своеобразным хобби.

– Что тебе здесь нужно? – спросила меня Вера, когда я пришла устраиваться на работу. – По-моему, тебе лучше сидеть дома, присматривать за ребенком и готовить вкусные обеды для «света твоих очей».

– Миссис Калем с удовольствием будет присматривать за Селеной четыре часа в день, – ответила я. – К тому же я смогу работать только неполный рабочий день, мэм.

– А мне и нужна служанка на полдня, именно так и написано в моем объявлении о найме в местной газете, если я не ошибаюсь, – моментально парировала Вера, только обнажив свой острый язычок, а не полосуя меня им, как лезвием бритвы, как это бывало впоследствии. Насколько я помню, в тот день Вера вязала. О, эта женщина вязала со скоростью света – за день она могла свободно связать целую пару носков, даже если приступала к работе после десяти утра. Но, как она говорила, для этого ей нужно было быть в настроении.

– Да, м-м-м, – ответила я, – именно так там и было сказано.

– Меня не зовут Дам-м-мм, – проворчала она, откладывая вязанье в сторону. – Меня зовут Вера Донован. Если я возьму тебя на работу, то ты будешь звать меня миссис Донован (по крайней мере, пока мы не узнаем друг друга достаточно хорошо, чтобы произвести некоторые изменения), а я буду называть тебя Долорес. Ясно?

– Да, миссис Донован, – ответила я.

– Ну что ж, неплохо для начала. А теперь ответь на мои вопросы. Что ты делаешь здесь, тогда как тебе нужно управляться по хозяйству в собственном доме, Долорес?

– Мне бы хотелось заработать немного денег на Рождество, – ответила я. Я заранее придумала такой ответ на тот случай, если она спросит. – И если вы останетесь довольны моей работой (и если мне понравится работать у вас, конечно), то, может быть, я останусь работать и дольше.

– Если тебе понравится работать у меня, – повторила Вера, закатив глаза, как будто она услышала самую непроходимую глупость в своей жизни, – как это кому-то могло не понравиться работать на великую Веру Донован? Затем она повторила еще раз.

– Деньги на Рождество. – Вера сделала паузу, внимательно разглядывая меня, а потом еще более саркастично повторила: – Деньги на P-a-a-жди-и-и-ство!

Как она и подозревала, я пришла устраиваться на работу потому, что в моем доме не было и крупинки риса,[2] к тому же мое замужество уже тогда было далеко не безоблачным, и единственное, чего она хотела, так это чтобы я вспыхнула и отвела взгляд. Тогда бы она знала наверняка. Поэтому я не покраснела и не отвела глаз, хота мне было всего лишь двадцать два, к тому же Вера попала в самую точку. Никому в мире я не призналась бы, в каком затруднительном положении я находилась, – даже под самыми ужасными пытками. Объяснение насчет того, что деньги нужны мне на Рождество, было достаточным для Веры – неважно, насколько саркастично это звучало в ее устах. Единственное, в чем я позволила себе признаться, так это в том, что с деньгами в это лето в моем доме было немного туговато. И только годы спустя я смогла признаться в настоящей причине того, почему я предстала перед ликом разъяренного дракона: мне нужно было найти способ вернуть хоть немного денег из тех, которые Джо пропивал или проигрывал в покер. В те дни я еще верила в то, что любовь женщины к мужчине и мужчины к женщине сильнее, чем пристрастие к выпивке или картам, – такая любовь, считала я, обязательно поднимается ввысь, как сливки в кувшине с молоком. Но за последующие десять лет я многое поняла. Жизнь – отличный учитель.

– Ладно, – произнесла Вера, – посмотрим, что получится, Долорес Сент-Джордж… но даже если ты и удержишься на месте, то учти: если через год я замечу, что ты снова беременна, то больше я тебя в своем доме не увижу.

Дело было в том, что уже тогда я ходила на втором месяце, но и в этом я бы ни за что не призналась. Я хотела получать десять долларов в неделю за свою работу, и я получила их, и, вы уж мне поверьте, я отработала каждый цент. В то лето работа так и горела в моих руках, и когда приблизился День Труда,[3] Вера предложила мне продолжить работу и после их отъезда в Балтимор – кто-то ведь должен был поддерживать порядок в таком огромном доме, – и я согласилась.

Я работала почти до самого рождения Джо-младшего и снова приступила к работе, даже не докормив его грудью. Летом я оставляла его с Арлен Калем: Вера не потерпела бы плачущего младенца в своем доме – кто угодно, только не она, – но когда они с мужем уезжали, я приводила с собой Джо-младшего и Селену. Девочку уже вполне можно было оставлять и без присмотра. Хотя ей шел только третий годик. Селена была вполне самостоятельным ребенком. А вот Джо-младшего я брала с собой на работу каждый день. Он сделал свои первые шаги в хозяйской спальне, но, можете мне поверить, Вера даже не догадывалась об этом.

Она позвонила мне через неделю после родов (сначала я не хотела посылать ей открытку с сообщением о рождении ребенка, но потом решила, что если она подумает, будто я просто набиваюсь на подарок, то это ее проблемы), поздравила меня с рождением сына, а потом сказала то, что казалось мне настоящей причиной ее звонка, – она оставляет меня на работе. Я думаю, Вере хотелось польстить мне, и я действительно была польщена. Это был самый весомый комплимент, который только могла отвесить женщина типа Веры Донован, и для меня такая похвала значила намного больше, чем чек на двадцать пять долларов, полученный мною от Веры по почте в декабре того же года. Вера была тяжелым человеком, но честным, к тому же она всегда была настоящей хозяйкой в своем доме. Ее муж большую часть времени проводил в Балтиморе, редко бывая на острове, но даже когда он приезжал сюда, все равно сразу было понятно, кто тут главнокомандующий. Может быть, в его подчинении и находились сотни две или три помошников, бегающих перед ним «на цырлах», но на Литл-Толле хозяйкой была Вера, и когда она приказывала ему снять туфли и не тащить грязь на ее ослепительно чистый ковер, он подчинялся.

И, как я уже говорила, она все делала по-своему. Всегда и во всем! Я не знаю, откуда она почерпнула свои привычки, но зато я знаю, что она была их рабой. Если что-либо делалось иначе, чем этого хотела Вера, то у нее начинали болеть голова, или желудок, или еще что-нибудь. Вера столько времени тратила на проверку сделанной работы, что, как частенько мне казалось, для нее было бы спокойнее и лучше самой выполнять всю работу по дому.

Котелки и кастрюли нужно было чистить пастой фирмы «Спик энд Спэн» – это было одним из правил. Только «Спик энд Спэн». Не приведи Господь, если она застукает тебя за мытьем посуды другой пастой!

Когда речь шла о глажении белья, то обязательно нужно было пользоваться специальным пульверизатором, разбрызгивая жидкий крахмал на воротнички рубашек и блузок, к тому же предполагалось, что, прежде чем разбрызгать крахмал, на воротничок будет положен кусочек марли. В кусочке этой чертовой марли нет никакого смысла, а кому как не мне знать об этом, ведь я перегладила тысяч десять рубашек и блузок в ее доме, но если она войдет в гладилку и застукает тебя за глажением рубашки без этой чертовой марли или, по крайней мере, если этот кусок дерьма не будет висеть на конце гладильной доски, то помогай вам Бог!

Мусорные бачки, стоявшие в гараже, были еще одним пунктиком Веры. Бачков было шесть. Раз в неделю за отбросами приезжал Сонни Квист, и управляющий или кто-нибудь из служанок должен был отнести эти бачки обратно в гараж в ту же минуту, в ту же секунду, как только Сонни уезжал. К тому же нельзя было составить их в гараже как попало, нужно было выстроить их в ряд по два вдоль восточной стены, перевернув крышки вверх дном и прикрыв ими бачки. Если вы забудете сделать все именно так, то вам не миновать грозы.

В доме было три коврика для ног: один – перед парадным входом, второй – у двери во двор, а третий – около двери черного хода, на которой вплоть до прошлого года, когда мне настолько осточертел ее вид, что я сняла ее, висела табличка: «ВХОД ДЛЯ ТОРГОВЦЕВ». Раз в неделю я должна была выносить эти коврики в конец сада и хорошенько выбивать из них пыль веником. Я действительно должна была заставить всю пыль вылететь из них. И уж тут Веру почти невозможно было провести. Конечно, она не каждый раз наблюдала за процессом выбивания ковриков, но в большинстве случаев именно так оно и было. Стоя в патио, Вера наблюдала за этим, глядя в бинокль своего мужа. К тому же после чистки ковров их нужно было уложить подобающим образом, то есть так, чтобы посетители, к какой бы двери они ни подошли, могли прочитать написанное на них изречение: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ». Положи коврик неправильно, и тебе уже ничто не поможет.

Таких мелочей было неимоверное количество. В старые добрые времена, когда я еще работала приходящей горничной, можно было услышать всяческие пересуды и сплетни о Вере Донован. Их семью в пятидесятых обслуживало множество людей, но обычно громче всех поносила Веру какая-нибудь сопливая девчонка, нанятая на полставки, а потом погоревшая на какой-то мелочи, потому что забыла об одной и той же веши три раза подряд. И она еще смела тараторить каждому встречному-поперечному, что Вера подлая, грубая старая крыса, да к тому же еще и ненормальная. Возможно, Вера и была сумасшедшей, а может быть, и нет, но я скажу вам одну вещь – она никогда никого ни к чему не принуждала. Я лично так думаю: тот, кто помнит, кто с кем спит в «мыльных операх», которыми нас пичкают вечерами по телевизору, может запомнить, что посуду нужно мыть только пастой «Спик энд Спэн», а коврики следует класть подобающим образом.

Так, ну а теперь о простынях. В данном случае ошибаться было вообще нельзя. Простыни нужно было вешать очень аккуратно, используя на каждую ровно шесть прищепок. Только шесть, и ни в коем случае не четыре. А если уж ты умудрилась уронить простыню в грязь, то не было никакой нужды ждать трех предупреждений. Бельевые веревки были натянуты во дворе как раз под окном спальни Веры Донован. Год за годом она подходила к этому окну и кричала мне:

«Так, а теперь шесть прищепок, Долорес! Помни об этом! Шесть, а не четыре! Я считаю, у меня до сих пор отличное зрение!» Она…

Что, милочка?

Глупости, Энди, оставь ее в покое. Это очень естественный вопрос, но ни у одного мужчины в мире не достаточно мозгов, чтобы задать его.

Я отвечу тебе, Нэнси Бэннистер из Кеннебанка, штат Мэн – да, у Веры была сушилка. Отличная, большая сушилка, но нам запрещалось сушить в ней простыни, если только синоптики не предсказывали проливные дожди в течение пяти дней. «У порядочных людей на кровати должны лежать простыни, высушенные на улице, – говорила Вера, – потому что они приятно пахнут. От ветра, на котором они полощутся во время сушки, они вбирают столько свежести, что только от одного этого будут сниться приятные сны».

Вера во многом заблуждалась и городила чепуху, но только не о запахе свежести, исходящем от простынь; в этом я согласна с ней на все сто. Каждый может унюхать разницу между простыней, засунутой в сушилку, и простыней, которую хорошенько потрепал южный ветер. Но сколько было зимних дней, когда температура опускалась до десяти градусов, а сильный сырой ветер дул с востока, прямо с Атлантики. В такие дни я с удовольствием отказалась бы от этого запаха. Развешивать белье в такой собачий холод – просто пытка. Невозможно понять этого, пока сама не попробуешь, а уж попытавшись один раз, никогда не забудешь.

Когда несешь корзинку с бельем и выходишь на улицу, от простынь валит пар, верхние простыни такие теплые, что ты даже подумаешь (если никогда не делала этого прежде): «О, все на так уж и плохо». Но к тому времени, когда ты повесишь первую простыню, да еще на шесть прищепок, парок исчезает. Простыни все еще влажные, но теперь они уже холодные, очень. И пальцы у тебя тоже мокрые и тоже холодные. Но ты вешаешь следующую простыню, и следующую, пальцы у тебя краснеют, деревенеют, их движение замедляется, плечи начинают болеть, а рот, в котором зажаты прищепки, чтобы освободить руки, которым нужно хорошо развесить эти проклятые простыни, начинает сводить судорога, но самое ужасное – это, конечно, пальцы. Если бы они просто онемели, все было бы по-другому. Ты почти желаешь этого. Но пальцы сначала краснеют и, если простынь достаточно много, то становятся бледно-лилового цвета, как лепестки таинственной лилии. К окончанию всей процедуры руки в полном смысле этого слова превращаются в клешни. Однако самое ужасное, что ты знаешь, что случится, когда ты наконец-то вернешься в дом с пустой корзинкой и с ощущением жара, сжигающего твои руки.

Сначала пальцы начинает покапывать, потом в местах их соединения с ладонью появляется пульсация – однако чувство это настолько глубокое, что скорее напоминает плач, чем простую пульсацию; как бы мне хотелось объяснить тебе так, чтобы ты понял, Энди, но я не смогу. Похоже, Нэнси Бэннистер понимает, хотя и не совсем, потому что одно дело вывешивать белье зимой на материке, и совсем другой коленкор, когда это приходится делать на острове. Когда руки начинают согреваться, то кажется, что в них завелся целый рой разъяренных пчел. Поэтому ты растираешь их каким-нибудь кремом и ждешь, когда же пройдет зуд, к тому же ты знаешь, что абсолютно неважно, сколько втереть в руки крема или обыкновенного бараньего жира; к концу февраля кожа на руках уже настолько потрескавшаяся, что ранки начинают кровоточить, если сжать ладонь в злой кулак. А иногда, даже после того как руки отошли от холода и ты уже лежишь в кровати, тебя может разбудить плач рук, ноющих от воспоминаний о пережитой боли.

Тебе кажется, я шучу? Можешь смеяться сколько угодно, если тебе смешно, но мне что-то не хочется. Этот плач можно даже услышать – так всхлипывают малые дети, потерявшие свою мать. Звук исходит из таких глубин, а ты просто лежишь и прислушиваешься, отчетливо сознавая, что ты все равно снова выйдешь на мороз, ничто не сможет помешать этому, ведь все это женская работа, которую не может понять ни один мужчина, да он и знать не хочет об этом.

А пока ты проходишь через весь этот ад: немеющие руки, лиловые пальцы, ноющие плечи, сопли, текущие из носа и замерзающие на кончике губы, – чаще всего Вера стоит или сидит в своей спальне и взирает на все. Лоб нахмурен, губы искривлены, а руки нервно потирают одна другую – все ее существо пребывает в таком напряжении, как будто идет сложнейшая хирургическая операция, а не простое развешивание простынь для просушки на ледяном зимнем ветру. Сначала она изо всех сил пытается сдерживаться, но внутри у нее все начинает кипеть, и, не выдержав. Вера распахивает окно спальни, высовывается наружу, холодный восточный ветер откидывает ее седые волосы назад, и она вопит «Шесть прищепок! Помни, ты должна вешать на шесть прищепок! Не дай Бог ветер сдует мои новые простыни на землю! Ты попомнишь меня тогда! Тебе лучше сделать все как надо, я все вижу и считаю!»

К началу марта я уже мечтала только об одном: взять топорик и врезать им между глаз этой громкоголосой суке. Иногда я даже видела, как убиваю ее, но мне кажется, какая-то часть Веры ненавидела себя за эти крики – так же как и я вся тряслась от злости, выслушивая ее вопли.

Это было первой причиной, почему Вера была сукой, – она просто не могла удержаться от этого. Действительно, ей было даже хуже, чем мне, особенно после сердечных приступов. К тому времени стирки было уже меньше, но она все равно так же бесновалась; как и раньше, хотя большинство комнат были уже закрыты, а постельное белье убрано в шкафы.

Но самым ужасным для нее было то, что к 1985 году уже прошло то время, когда она могла удивлять и поражать людей, – к тому времени она уже полностью зависела от меня. Если я не подниму ее из кровати и не посажу в инвалидную коляску, то она так и пролежит весь день. Дело в том, что Вера сильно поправилась – со ста тридцати (столько она весила в начале шестидесятых) стала весить сто девяносто, превратившись в рыхлый, колышущийся бочонок, заплывший жиром. Многие на закате своих лет худеют, превращаясь в высохшую воблу, – кто угодно, но только не Вера Донован. Доктор Френо говорил, что это происходит потому, что ее почки отказываются выполнять положенную им работу. Наверное, так оно и было, но сколько было дней, когда я считала, что она толстеет только для того, чтобы досадить мне.

Но и это еще не все; ко всему прочему она почти ослепла. Сердечные приступы сделали свое дело. Острота зрения, которой так гордилась Вера, пропала. Правда, иногда она немного видела левым глазом и чертовски хорошо – правым, но большую часть времени, как говорила сама Вера, она смотрела как бы сквозь плотный серый тюль. Представляешь, как это сводило ее с ума, ее, которая всегда и вечно за всеми приглядывала. Несколько раз Вера даже плакала из-за этого, а ведь она была твердым орешком, ее нелегко можно было довести до слез… даже после стольких лет страдании, когда жизнь пыталась поставить ее на колени, Вера все еще оставалась сильной духом.

Что, Фрэнк? Старческий маразм?

Я не знаю этого наверняка, и это правда. Но я так не думаю. Но если это и так, то это не было похоже на старческий маразм, как это бывает у обыкновенных людей. И это я говорю вовсе не потому, что если это окажется правдой, то судья при подтверждении ее завещания сможет доказать его неправомочность. Пусть он подотрет себе задницу этой бумажкой; я хочу только одного, выбраться из всего этого дерьма, в которое Вера впутала меня. Но я все равно утверждаю, что чердак у нее не был абсолютно пуст, даже в последний момент. Может быть, несколько комнат и были сданы в наем, но нельзя было сказать, что у нее не все дома.

Я это утверждаю в основном потому, что бывали дни, когда она соображала так же хорошо, как и в молодости. Обычно в эти дни она и видела отлично, и помогала поднять себя с постели, и даже проделывала несколько шагов до кресла-каталки. Так что в такие дни Вера вовсе не напоминала мешок с пшеном. Я пересаживала ее в кресло-каталку, чтобы сменить белье на кровати, а она с удовольствием подъезжала к своему окну – тому, которое выходило в сад и с которого открывался вид на гавань. Однажды Вера сказала мне, что сошла бы с ума, если бы ей пришлось днями и ночами лежать в кровати, глядя на потолок и стены спальни, и я верю ей.

Но были, конечно, и другие дни – дни, когда она не только не узнавала меня, но и вряд ли понимала, кто она сама такая. В такие дни Вера напоминала лодку, сорвавшуюся с прикола, только вот океаном, в котором она заблудилась, было время – например, она думала, что сейчас утро 1947 года, хотя на дворе был вечер 1974-го. Но ведь были же у нее и хорошие дни. Хотя со временем их становилось все меньше и меньше, а приступы все учащались и учащались – удар, как называют их старики, – но все же были и дни просветления. Ее хорошие дни одновременно были плохими для меня, потому что тогда она проявляла всю свою паскудную сущность, если я позволяла ей делать это.

Вера была подлой. И это вторая причина, почему она была сукой. Эта женщина, если хотела, могла быть такой склочницей, что вам и не снилось. Даже прикованная к постели, закутанная в пеленки и прорезиненные трусы, она могла быть настоящей Горгоной. Кутерьма, которую создавала Вера в дни уборки, может послужить вполне наглядным примером. Она не устраивала головомойки каждую неделю, но, клянусь Богом, она слишком часто учиняла их по четвергам, чтобы это могло быть простым совпадением.

По четвергам в доме Донованов производилась генеральная уборка. У них огромный дом – невозможно по-настоящему оценить его размеры, не побывав внутри, – но большей частью дома теперь не пользуются. Дни, когда полдюжины девушек с подобранными под косынку волосами натирали полы, мыли окна, снимали паутину с потолка, давным-давно прошли. Иногда я заглядываю в эти мрачные комнаты, смотрю на зачехленную мебель и вспоминаю, как выглядел этот дом в пятидесятые, когда летом здесь устраивались вечеринки и на лужайке перед домом развешивались разноцветные японские фонарики – как я отлично помню это! – у меня мороз идет по коже. Под конец яркие краски всегда уходят из жизни, задумывались ли вы над этим когда-нибудь? Под конец все выглядит таким серым и тусклым, как заношенное платье.

Последние четыре года единственной открытой частью дома оставались кухня, главная гостиная, столовая, солярий, откуда открывался вид на бассейн и патио, и четыре спальни на втором этаже – ее, моя и две комнаты для гостей. Эти две спальни не отапливались зимой, но содержались в чистоте и порядке на тот случай, если вдруг дети приедут проведать Веру.

Даже в последние несколько лет я нанимала двух девушек из поселка помогать мне в дни уборки. Служанки менялись очень часто, но где-то с 1990 года это всегда были Шона Уиндхэм и Сюзи, сестра Фрэнка. Я не могу управиться без них, хотя до сих пор большую часть работы делаю сама и ко времени ухода девушек домой после уборки по четвергам почти валюсь с ног от усталости. Работы, однако, остается еще уйма – погладить, составить список покупок на пятницу и, конечно, приготовить ужин для Ее Милости. Как говорится, дураков работа любит.

Только перед любыми такими вещами вылазила вся ее сучья сущность.

Тело ее функционировало регулярно. Я подсовывала судно под Веру каждые три часа, и она старалась изо всех сил. В полдень в горшке, кроме мочи, оказывался твердый комочек испражнений.

В любые дни, кроме четвергов.

Не каждый раз, но по четвергам, когда Вера чувствовала себя достаточно хорошо, я могла рассчитывать на большие неприятности… и на боль в позвоночнике, из-за которой я всю ночь не могла сомкнуть глаз. Даже анацин-3 не помогал. Всю свою жизнь я была здорова как лошадь, и до сих пор я здорова, но шестьдесят пять – это шестьдесят пять. И ничего с этим не поделаешь. В шесть часов утра я вытаскивала из-под Веры судно и обнаруживала там всего несколько капель вместо обычной половины содержимого этой посудины. То же самое в девять. А в полдень вместо мочи и колбаски там вообще могло ничего не оказаться. Тогда я начинала понимать, что мне предстоит вынести. Единственными днями, в которые я четко знала, к чему мне готовиться, были те, когда я не выносила мочу из-под Веры в ночь со среды на четверг.

Я вижу, что ты сдерживаешься, чтобы не рассмеяться, Энди, оставь это – смейся, если тебе смешно. Хотя лично мне было не до смеха, но теперь все закончилось, а то, о чем ты думаешь, – не что иное как правда.

Этот драный мешок сам вел счет своему дерьму, похоже было, что она копила, чтобы навалить все за один раз, – наверное, для Веры это было своеобразным развлечением… но только я должна была вечно отступать. Отступать, хотела я того или нет.

Большую часть дня в четверг я занималась тем, что носилась как угорелая вверх по лестнице, пытаясь вовремя подоспеть к ней, и иногда мне это даже удавалось. Но что бы ни происходило с ее зрением, слух у нее оставался отличным, и она знала, что я никогда не позволю ни одной девушке из поселка пылесосить ее великолепный абиссинский ковер. И когда она слышала, что я включаю пылесос в гостиной, она приподнимала свою старую, уставшую фабрику по производству дерьма и начинала платить дивиденды.

Но потом я все-таки придумала способ подстеречь ее. Я кричала одной из девушек, что решила пропылесосить в гостиной. Я кричала достаточно громко, даже если обе девушки находились рядом в столовой. Потом я включала пылесос. но вместо того, чтобы пользоваться им, поднималась по лестнице и замирала на верхней ступеньке, держась рукой за перила и напоминая преследователя бандитов, притаившегося и поджидающего свою добычу.

Пару раз я поднялась слишком быстро. Так что моя хитрость ни к чему не привела. Это было похоже на дисквалификацию бегуна за ложный старт. Нужно было ворваться тогда, когда мотор будет работать уже достаточно быстро, чтобы его можно было мгновенно остановить, но до того, как она успеет навалить в свои огромные трусы. И я преуспела в этом. Вы бы тоже наловчились, если бы знали, что вам придется поднимать стодевяностофунтовую тушу старой леди, если вы ошибетесь во времени. Похоже было, что вы имеете дело с ручной гранатой, начиненной дерьмом вместо взрывчатки.

Я поднялась наверх; Вера лежала на кровати (рот перекошен, лицо покраснело от напряжения, локти зарылись в матрас, ладони сжаты в кулаки) и стонала:

«М-м-м-ма! М-м-м-а-а-а! МММААА!»

Я вам вот что скажу: единственное, что ей было нужно, так это пара полосок свисающей с потолка клейкой бумаги, чтобы ловить мух, и каталог мод, чтобы она могла просматривать его прямо в постели.

О Нэнси, перестань прикусывать щеки – как говорят, лучше уж вынести все наружу и пережить стыд, чем держать это в себе и переносить боль. К тому же в этом есть и действительно смешная сторона; дерьмо всегда смешно. Спроси любого ребенка. Конечно, когда все уже позади, мне тоже немного смешно, а это уже кое-что, разве не так? Неважно, что я оказалась в такой тяжелой ситуации, зато Дерьмовые Четверги Веры Донован наконец-то больше не имеют ко мне никакого отношения.

Как она могла быть сумасшедшей, если слышала мое приближение? Она была такой же сумасшедшей, как медведь, забирающийся в улей за медом,

– Что ты делаешь наверху? – спрашивала меня Вера капризно-ворчливым тоном, к которому она прибегала, когда я ловила ее на горячем. – Сегодня день генеральной уборки. Долорес! Иди, занимайся своим делом! Я не звонила, и ты не нужна мне!

Но теперь я уже не боялась Веры.

– А мне кажется, я нужна тебе, – отвечала я. – Это ведь не «Шанелью № 5» несет от твоей задницы, ведь так?

Иногда Вера пыталась даже ударить меня по рукам, когда я вытягивала из-под нее простыню и одеяло. Она пронзала меня взглядом, будто хотела превратить меня в камень, если я не оставлю ее в покое, нижняя губа Веры отвисала и дрожала от обиды, как у ребенка, не желающего идти в школу. Однако ничто не могло остановить меня. Кого угодно, но только не Долорес, дочь Патриции Клейборн. Я вытаскивала из-под нее простыню за три секунды, и не больше пяти секунд уходило на то, чтобы стянуть с Веры трусы, била она меня по рукам или нет. В большинстве случаев после короткого сопротивления Вера сдавалась, потому что была поймана на горячем, и мы обе знали об этом. Оснащение Веры было уже настолько старо, что процесс, набравший обороты, уже невозможно было повернуть вспять, Я подставляла под нее судно, и когда спускалась вниз, чтобы теперь уже действительно пропылесосить ковер, Вера была абсолютно пуста, к тому же – куда девался весь ее капризно-приказной тон! Вера знала, что на этот раз проиграла, а больше всего на свете она ненавидела проигрывать. Даже впав в детство, эта мадам страдала от подобных неудач.

Некоторое время все так и продолжалось, и я уже начала думать, что выиграла не только пару баталий, но и всю войну в целом. Но, по-видимому, я еще плохо знала Веру.

Подошел день уборки – это было года полтора тому назад – когда я все сделала, как всегда, и приготовилась к забегу наверх и к тому, чтобы застукать ее. Мне даже начинала в какой-то мере нравиться все это; так часто случалось и в прошлом, особенно когда у нас с ней бывали минуты перемирия. К тому же я знала, что на этот раз Вера планирует целый «торнадо» из дерьма, если, конечно, я не поспею вовремя. Все было как всегда, кроме одного: у нее был не просто день просветления, а целая неделя. Вера вела себя вполне разумно – в понедельник она даже попросила положить дощечку на ручки ее кресла, чтобы разложить парочку пасьянсов, совсем как в былые дни. Но по мере того, как наполнялся ее кишечник, настроение все больше и больше ухудшалось; а ведь она ничего не выдавливала из себя с самых выходных. Я понимала, что именно в этот четверг Вера постарается воздать мне сполна.

Когда я в полдень вытянула из-под нее судно и увидела, что оно сухое, как обглоданная кость, я сказала ей:

– Не кажется ли тебе, Вера, что ты сможешь сделать кое-что, если как следует поднатужишься?

– О Долорес, – ответила Вера, глядя на меня мутно-голубыми глазами с выражением такой невинности, которая может быть только у маленького козленка, – я и так старалась изо всех сил, мне даже стало больно. Скорее всего, у меня запор.

Я сразу же согласилась с Верой:

– Наверное, так оно и есть, и если ты не сможешь облегчиться в ближайшее время, мне придется скормить тебе целый флакончик слабительного.

– Но мне кажется, что все обойдется само собой, – возразила Вера и улыбнулась. К тому времени она была абсолютно беззубой, не могла Вера носить и протезы, если не сидела в кресле, так как могла проглотить вставные челюсти и задохнуться. Когда она улыбалась, лицо ее напоминало печеное яблоко. – Ты знаешь меня, Долорес, – я считаю, что природа сама справится с проблемой.

– Я отлично знаю тебя, – пробормотала я.

– Что ты сказала, дорогая? – спросила Вера таким сладким голоском, что ее устами да мед бы пить.

– Я сказала, что не могу стоять и ждать, когда ты опорожнишься, – ответила я. – У меня много работы по дому. Ты ведь знаешь, сегодня у нас генеральная уборка.

– Неужели? – притворно удивившись, спросила Вера, как будто не знала, какой сегодня день, с того самого мгновения, как только проснулась. – Тогда иди работай, Долорес. Как только потребуется, я позову тебя.

«Клянусь, что позовешь, – подумала я, – но только минут через пять после того, как это случится». Но, конечно же, этого я не сказала; я просто спустилась вниз. Я достала пылесос из кладовой, отнесла его в гостиную и подключила к розетке. Однако я не сразу открыла боевые действия; несколько минут я просто вытирала пыль. Я могла положиться на свое чутье, я ждала, когда нечто внутри меня подскажет, что пришло время действовать.

Когда это нечто заговорило и сказало, что уже пора, я крикнула Сюзи и Шоне, что собираюсь пылесосить ковер. Я кричала так громко, что меня могли услышать даже жители близлежащей деревушки, а не только Королева-Мать, лежащая наверху. Включив пылесос, я поднялась по лестнице и долго ждать в этот раз не стала – самое большее тридцать или сорок секунд. Я знала, что, услышав угрозу, Вера поторопится. Поэтому, поднимаясь по лестнице, я перескакивала через две ступеньки, и что вы себе думаете?

Ничего! Ни-че-го.

Кроме… Кроме того, как она смотрела на меня, вот и все. Так спокойно, но уверенно и удовлетворенно.

– Ты что-то забыла, Долорес? – проворковала Вера.

– Ага, – ответила я, – я забыла бросить эту работу пять лет назад. Прекрати это, Вера.

– Прекратить что, дорогая? – спросила она, щуря глаза, как будто не имела ни малейшего представления, о чем идет речь.

– Прекрати меня разыгрывать, вот что. Скажи мне прямо – нужно тебе судно или нет?

– Нет, – ответила Вера самым правдивым тоном, на какой только была способна. – Я уже сказала тебе это! – Она еще раз улыбнулась мне. Вера не сказала ни слова, но ей и не нужно было ничего говорить. «Я провела тебя, Долорес, – говорил ее вид, – я отлично провела тебя».

Но я не сдалась. Я знала, что в ее кишках накопилось достаточно дерьма, и я знала, что Вера отлично отыграется на мне, если начнет раньше, чем я успею подсунуть под нее судно. Поэтому я спустилась вниз и подождала минут пять возле включенного пылесоса, а потом снова побежала. Но только на этот раз Вера уже не улыбнулась мне, когда я вошла. Она лежала на боку и спала… или мне это только показалось. Я действительно подумала, что она задремала. Вера обманула меня, а знаете, что говорят умные люди: обманешь меня однажды – позор тебе, обманешь меня дважды – позор мне.

Когда я спустилась вниз второй раз, я действительно принялась пылесосить ковер. Закончив работу, я убрала пылесос на место и отправилась проверить Веру еще раз. Она сидела в кровати, откинув одеяло и спустив прорезиненные трусы на жирные ляжки. Наделала ли она в штаны? Великий Боже! Вся кровать была в дерьме, сама она была измазана дерьмом, дерьмо было на ковре, на кресле-каталке, на стенах. Даже на занавесках было дерьмо. Было похоже, что она набирала дерьмо пригоршнями и разбрасывала его, как дети бросают друг в друга грязью, купаясь в пруду.

Взбесилась-ли я? Да я орала как сумасшедшая!

– О Вера! Ах ты грязная СУКА! – орала я на нее. Я не убивала ее, Энди, но если я когда-нибудь и сделала бы это, то именно в тот день, когда увидела, во что она превратила комнату, и когда вдыхала тот запах. Правильно, я хотела убить ее; нет смысла обманывать. А она просто смотрела на меня с тем самым идиотским выражением, какое бывало у нее, когда ум начинал подшучивать над ней… но я отлично видела чертиков, пляшущих в ее глазах, и я отлично знала, кто и над кем подшучивает в этот раз. Обманешь меня дважды – позор мне.

– Кто это? – спросила меня Вера. – Бренда, это ты, дорогая? Что, снова коровы разбрелись?

– Ты прекрасно знаешь, что на три мили вокруг нет ни одной коровы с 1955 года! – заорала я. Я пересекла комнату огромными шагами, и это было ошибкой, потому что одной туфлей я угодила в кучу дерьма, поскользнулась и упала на спину. Если бы я дошла до кровати, я действительно могла бы убить ее; я бы просто не смогла остановиться. Тогда я могла даже подорвать весь этот дом к чертям собачьим.

– Не-е-е-е-т, – ответила она, пытаясь подражать тону беззащитной старенькой леди, каковой она и была большую часть времени. – Не-е-е-е-т. Я ничего не вижу, к тому же у меня так сильно расстроился желудок. Мне кажется, у меня понос. Это ты, Долорес?

– Конечно, это я, старая вешалка! – ответила я, надрываясь от крика. – Я тебя просто убью!

Представляю, как Сюзи Пролкс и Шона Уиндхэм подслушивали тогда, стоя на лестнице, да вы уже и так успели допросить их, а уж они-то постарались подвести меня под монастырь. И не надо рассказывать мне сказки, Энди; у тебя такое правдивое, открытое лицо.

Вера поняла, что ей не удалось провести меня, по крайней мере на этот раз, поэтому она перестала прикидываться, как будто она совсем плоха, и перешла к самообороне. К тому же я, наверное, ее напугала. Оглядываясь назад, я тоже боюсь самой себя – но, Энди, если бы ты видел эту комнату! Как после обеда в аду.

– Я знаю, что ты это сделаешь, – заорала Вера в ответ. – Однажды ты действительно сделаешь это, ты, мерзкая сварливая карга! Ты убьешь меня так же, как убила своего мужа!

– Нет, мэм, – ответила я, – Не так. Когда я буду готова убрать тебя, я не буду утруждать себя приготовлениями, чтобы убийство выглядело как несчастный случай, – я просто вышвырну тебя из окна, и одной вонючей сукой на земле станет меньше.

Я схватила ее за грудки и приподняла, как будто я была Суперледи. Признаюсь, ночью поясница дала о себе знать, а на следующее утро я еле ходила, настолько сильной была боль. Я ездила к костоправу, он мне что-то вправил, после чего спину немного отпустило, но окончательно я так и не поправилась. Однако в тот момент я абсолютно ничего не чувствовала. Я вытащила Веру из кровати, как будто я была маленькой девчушкой, а она – пластмассовой куклой. Вера буквально тряслась от страха, и только понимание того, что она действительно испугалась, помогло мне взять себя в руки, но я была бы грязной обманщицей, если бы не сказала, что обрадовалась, увидев, насколько она напугана.

– О-ой-и-и! – визжала Вера. – О-о-о-ой-ии, не-е-е-т! Не выкидывай меня из окна! Не вышвыривай меня, не смей! Отпусти меня! Мне больно, Долорес! О-О-ОЙ-ИИ, ОТПУСТИ МЕНЯ-Я-Я!

– Ах ты дрянь ползучая, – выкрикнула я и швырнула ее в кресло-каталку так сильно, что могла бы выбить ей зубы… если бы они у нее еще были. – Посмотри, что ты наделала. И не пытайся убедить меня, будто ты не видишь, потому что я знаю, ты видишь. Просто посмотри!

– Извини, Долорес, – невнятно произнесла Вера. Она начала бормотать что-то, но я видела эти подлые танцующие искорки в ее глазах. Я видела их так же, как иногда можно увидеть рыбу сквозь толщу чистой воды, если, плывя в лодке, перегнуться через край и посмотреть в глубину. – Извини, я не хотела делать этого, я просто хотела помочь. – Вера всегда говорила так, когда она накладывала в постель, а потом размазывала дерьмо по простыням… однако в тот день она впервые решилась порукоприкладствовать. Я просто пыталась помочь, Долорес, – ну просто Божий одуванчик.

– Сиди молча, – отрезала я. – Если ты действительно не хочешь вылететь из окна, то тебе лучше послушаться меня. – Я даже не сомневалась, что обе эти девчонки стояли на лестнице и ловили каждое мое слово. Но в тот момент я просто кипела от злости, чтобы обращать внимание на подобные вещи.

У Веры хватило ума, чтобы заткнуться, как я ей и сказала, но вид у нее был очень довольный – а почему бы и нет? Она ведь сделала что хотела, – в этот раз именно она выиграла битву. И стало ясно как Божий день, что война вовсе не окончена. Я начала приводить комнату в порядок. На это ушло часа два, и к тому времени, когда я закончила, спина моя пела «Ave Maria».

Я уже рассказывала вам о простынях и по вашим лицам догадалась, что кое-что вы все же поняли. Труднее понять ее упорное стремление к такому беспорядку. Я имею в виду, что само дерьмо не колет мне глаза. Конечно, оно не благоухает ароматом роз, к тому же с ним нужно быть очень осторожным, потому что оно несет в себе микробы, как и сопли, слюна или зараженная кровь, но оно все же смывается. У кого был маленький ребенок, тот знает, что дерьмо очень легко отмывается. Так что дело было вовсе не в этом.

Самое ужасное – это то, насколько Вера была подлой в этом отношении. Насколько хитроумной. Она ждала благоприятного случая, а когда удача сопутствовала ей, то тут уж Вера разворачивалась вовсю, к тому же действовала она очень быстро, так как знала, что я не дам ей слишком много времени. Она совершала свои проделки целенаправленно, понимаешь, куда я клоню, Энди? Насколько позволяли ее затуманенные мозги, Вера заранее планировала свои действия – именно это камнем лежало у меня на сердце и угнетало мой дух, когда я убирала за ней. Пока я снимала все с кровати; пока я несла обгаженный матрас и перепачканные простыни и наволочки в комнату для стирки; пока я скребла пол, стены и подоконники; пока я снимала шторы и вешала новые; пока я снова застилала ей постель; пока я, сцепив зубы, мыла ее и надевала на нее чистую ночную рубашку и трусы и снова перекладывала ее на кровать (а она не только не помогала мне, но просто повисала на моих руках, хотя я отлично знала, что это был один из тех дней, когда она могла помочь мне, если бы захотела); пока я мыла пол и эту ее проклятую коляску – теперь я уже действительно должна была скрести, так как к тому времени лепешки уже успели присохнуть, – пока я делала все это, на сердце у меня лежал камень, а настроение хуже некуда. И это она тоже знала.

Она знала это и была счастлива.

Когда тем вечером я вернулась домой, то приняла анацин-3 от болей в спине, а потом легла в кровать, свернувшись калачиком, несмотря на невыносимую боль, и плакала, плакала, плакала. Казалось, я никогда не смогу остановиться. Никогда – по крайней мере после того старого дела с Джо – я не чувствовала себя такой разбитой и безнадежно несчастной. И такой пугающе старой.

Это вторая причина, почему Вера была сукой – из-за ее подлости.

Что ты сказал, Фрэнк? Делала ли она то же самое еще? Какой же ты наивный. Она сделала то же самое на следующей неделе, и через неделю снова. Потом не было так плохо, как в первый раз, частично потому, что она не могла уже сохранять такие большие дивиденды, а частично потому, что я уже была готова к этому. Я снова плакала ночью, когда это случилось во второй раз, и тогда, лежа в кровати и чувствуя себя несчастной и разбитой, я приняла решение. Я не знала, что случится с ней и кто будет заботиться о ней, но тогда меня не волновал такой вздор. Что касалось меня, то Вера могла страдать до самой смерти, лежа в своей загаженной постели.

Засыпая, я все еще всхлипывала, потому что мысль отделаться от Веры – несмотря на все мои благие порывы – только ухудшила мое настроение, но, проснувшись, я неожиданно почувствовала себя просто отлично. Мне кажется, это правда, что мозг человека не засыпает, даже если нам так и кажется; мозг продолжает думать, иногда у него это получается даже лучше, если постовой в его голове не надоедает ему обычной болтовней – что нужно сделать, что приготовить на завтрак, что посмотреть по телевизору и тому подобной чепухой. Это должно быть правдой, потому что причиной хорошего настроения, когда я проснулась утром, было то, что я знала, как Вера провела меня. Единственной причиной, почему я не поняла этого раньше, было то, что я недооценивала ее – да, даже я, которая знала, какой хитрой могла быть Вера время от времени. А как только я поняла ее трюк, то уже знала, что делать.

Мне было очень тяжело от мысли, что придется доверить одной из девушек пылесосить абиссинский ковер. Причина была в шуме пылесоса. Вот что я поняла, когда проснулась тем утром. Я уже говорила вам, что слух у нее был отличный; именно шум, производимый пылесосом, подсказывал Вере, действительно ли я пылесосю ковер или стою на верхней ступеньке, на стартовой отметке. Если пылесос просто включить, то звук будет такой: «зуууууу». Но когда ты пылесосишь ковер, то слышно два звука, и они плещутся, как волны. «ВХУУП» – когда толкаешь шланг вперед. И «зууп» – когда оттягиваешь шланг назад, готовясь к новому движению. «ВХУУП – зууп, ВХУУП – зууп, ВХУУП – зууп».

Эй, вы, оба, хватит вам кусать губы – лучше посмотрите на то, как улыбается Нэнси. По вашим лицам сразу можно понять, что вы никогда не держали пылесоса в руках. Если тебе действительно это кажется таким забавным, Энди, попробуй сам. И ты услышишь этот звук, однако представляю, как Мария упадет замертво, застав тебя за чисткой ковра в гостиной.

Тем утром я поняла, что она не только прислушивается, когда заработает пылесос, потому что толку от этого мало. Она ждет, когда же пылесос загудит так, как он и должен гудеть во время работы. И она не начинает разыгрывать свои грязные шуточки, пока не услышит тот специфический волнообразный звук:

«ВХУУП – зууп».

Я просто заразилась этой мыслью, но не могла сразу же опробовать ее, потому что именно тогда она опять стала чувствовать себя хуже и некоторое время справляла нужду прямо в судно. И я уже начала бояться, что теперь ей уже не выбраться из душевного разлада. Я знаю, насколько смешно это звучит, потому что управляться с Верой было намного проще и легче, когда она находилась в сдвинутом состоянии ума, но когда человек загорается подобной идеей, то он хочет обязательно проверить ее. И вы знаете, я чувствовала нечто к этой суке, кроме простого желания проучить ее. После сорока лет, проведенных вместе, было бы странно, если бы я ничего не чувствовала. Однажды она связала мне плед – это было задолго до того, как ей стало значительно хуже, но плед до сих пор лежит на моей кровати, и он отлично согревает в холодные февральские ночи, когда снаружи вовсю разыгрывается непогода.

Через месяц или полтора после того, как я проснулась с этой новой мыслью, Вера начала постепенно приходить в себя. Она смотрела «Джеопарди»[4] по маленькому телевизору, стоявшему в ее спальне, и бушевала, если игроки не знали, кто был президентом во время испано-американской войны или кто играл Мелани в «Унесенных ветром». Она начала молоть старый вздор насчет того, что дети могут приехать погостить к ней перед Днем Труда. И, конечно, Вера настаивала на том, чтобы я посадила ее на стул, откуда ей будет удобнее наблюдать за тем, как я развешиваю простыни, и убеждаться, что я пользуюсь шестью прищепками, а не четырьмя.

Затем наступил четверг, когда в полдень я вытянула из-под нее судно, такое же сухое, как обглоданная кость, и такое же пустое, как обещания продавца машин. Не могу пересказать, как я обрадовалась, увидев этот пустой горшок. «Вот тут-то мы и начнем, старая лиса, – подумала я. – Теперь-то мы посмотрим». Я спустилась вниз и позвала Сюзи Пролкс в гостиную.

– Я хочу, чтобы ты сегодня пылесосила здесь, Сюзи, – сказала я ей.

– Хорошо, миссис Клейборн, – ответила она. Именно так обе девушки звали меня, Энди, – да и большинство местных жителей тоже зовут меня так. Я никогда не настаивала на этом, но так уж получилось. Похоже, они думают, что я была замужем за парнем по фамилии Клейборн… или, может быть, я просто хочу верить, что большинство из них не помнят Джо, хотя многие помнят его слишком хорошо. Лично мне все равно, так или иначе; мне кажется, у меня есть право верить в то, во что я хочу верить. В конце концов, я была замужем за ублюдком.

– Я не возражаю, – продолжала Сюзи, – но почему вы шепчете?

– Не обращай внимания, – ответила я, – просто говори тише. И ничего не разбей, Сюзанна Эмма Пролкс.

Ну так вот, она вспыхнула до корней волос, став похожей на пожарную машину; это выглядело очень смешно.

– Откуда вы знаете, что мое второе имя – Эмма?

– Это не твое дело, – отрезала я. – Я прожила на Литл-Толле целую прорву лет, и нет конца тому, о ком и что я знаю. Просто будь внимательной и осторожной, не поцарапай мебель и не разбей вазы из флорентийского стекла, а больше тебе не о чем беспокоиться.

– Я буду очень осторожной, – ответила Сюзи. Я включила пылесос, потом вышла в холл, сложила ладони рупором и крикнула:

– Сюзи! Шона! Я собираюсь пылесосить ковер!

Конечно, Сюзи стояла рядом со мной, и, надо вам сказать, лицо у девушки было сплошным вопросительным знаком. Я просто помахала ей руками, показывая, чтобы она занималась своим делом и не обращала на меня внимания. Сюзи послушалась.

На цыпочках я поднялась по лестнице и замерла на своем посту. Я знаю, насколько это глупо, но я не чувствовала подобного волнения с того самого дня, когда отец в первый раз взял меня на охоту, а ведь тогда мне было лет двенадцать. Ощущение было тем же самым: сердце бешено колотится в груди, а по животу гуляет холодок. В доме у Веры наряду с вазами из флорентийского стекла было много других ценных вещей, но я ни на секунду не засомневалась в честности Сюзи. Вы мне верите?

Я заставила себя выждать как можно дольше – минуту или даже полторы. А затем я ворвалась. И когда я влетела в спальню, так оно все и было: красное лицо, от потуг глаза превратились в щелочки, ладони сжаты в кулаки. Вера моментально открыла глаза, услышав, как открылась дверь. Жаль, что у меня не было фотоаппарата, – зрелище стоило того.

– Долорес, ты сейчас же выйдешь отсюда, – завизжала она. – Я пытаюсь вздремнуть, но я не смогу сделать этого, если ты будешь врываться ко мне, как разъяренная тигрица, каждые двадцать минут!

– Хорошо, – ответила я, – я уйду, но сначала я подставлю под тебя горшок. Судя по запаху, это единственное, что сейчас нужно твоему организму.

Вера ударила меня по рукам и начала осыпать проклятиями – о, на проклятия Вера была великой мастерицей! – но я не слишком-то обращала на это внимание. Я моментально подставила под нее судно, и, как говорится, все произошло просто великолепно. Когда дело было сделано, я посмотрела на Веру, а она – на меня, и ничего не надо было говорить. Видите ли, мы слишком долго знали друг друга.

«Вот так-то, старая карга, – говорило мое лицо. – Я снова застукала тебя, как тебе это нравится?»

«Не очень, Долорес, – отвечало ее лицо, – но все в порядке; только потому, что ты поймала меня, не думай, что и дальше у тебя это получится».

Однако мне это удалось. Было еще несколько приключений, но ничего подобного тому случаю, о котором я рассказывала, когда дерьмо было даже на шторах, больше не случалось. Это была ее последняя победа. Потом дни, когда она хорошо соображала, бывали все реже и реже; даже если и наступали времена просветления, то они были очень короткими. Я спасла свою ноющую спину, но радости мне это не доставило. Вера заставляла меня страдать, но она была человеком, к которому я привыкла и притерлась. Понимаете, о чем я говорю?

Можно еще стакан воды, Фрэнк?

Спасибо. От разговоров так хочется пить. А если ты решишь немного проветрить бутылочку, прячущуюся у тебя в столе, Энди, я ни за что не расскажу.

Нет? Ну что ж, ничего другого я и не ожидала от тебя.

Так о чем я говорила?

Ах, да. О том, какой она была. Третья причина, почему Вера была сукой, – самая ужасная. Она была сукой потому, что была печальной старенькой леди, вынужденной проводить все свое время в спальне на острове, вдалеке от мест и людей, которых она знала большую часть своей жизни. Это было плохо само по себе, но она к тому же теряла разум, ничего не делая… и какая-то часть ее знала, что она похожа на подмытый берег реки, готовый в любую минуту обрушиться в бурный поток.


Видите ли, Вера была очень одинока, и я не понимала – я никак не могла понять, почему она посвятила свою жизнь острову. По крайней мере, до вчерашнего дня. Но она была и подавлена, вот это я отлично понимала. Даже такая, Вера обладала ужасной, пугающей силой, как умирающая королева, до самого конца не желающая расставаться с короной; как будто сам Господь Бог с интересом иногда ослаблял хватку.


У Веры были хорошие и плохие дни – я уже говорила вам об этом. То, что я называю припадками, случалось с Верой как раз в промежутке, когда после нескольких дней просветления она переходила к целой неделе другой жизни в тумане или после одной или двух туманных недель – снова к ясности сознания. Когда происходил такой переход, казалось, что Вера еще нигде не находится… и какая-то часть ее знала об этом. Именно в это время Вера страдала от галлюцинаций.

Если только это были галлюцинации. Теперь я уже не так в этом уверена, как раньше. Может быть, я и расскажу вам об этом, а может быть, и нет – посмотрим, как я буду себя чувствовать, когда подойдет черед этой части рассказа.

Мне кажется, они посещали ее не только по воскресным вечерам или посреди ночи; наверное, я запомнила это время лучше потому, что в доме было очень тихо, и Вера пугала меня до смерти, начиная вопить. Ощущение было такое, будто кто-то вылил на тебя ведро ледяной воды в жаркий летний полдень; до ее криков никогда в жизни я не думала, что мое сердце может разорваться, и никогда до этого я не представляла, что однажды смогу войти к Вере в спальню и найти ее мертвой. Однако то, чего она боялась, не имело никакого смысла. Я знала, что она боится, и я прекрасно знала, чего она боится, но я не могла понять почему.

– Провода! – иногда вопила Вера, когда я входила в спальню. Она вся скрючивалась на кровати, прижимая руки к груди, сморщенные губы западали и дрожали; она была бледна, как привидение, слезы сбегали по морщинистым щекам. – Провода, Долорес, останови провода! – И Вера всегда указывала в одно и то же место… на плинтус в дальнем углу спальни.

Конечно, на самом деле там ничего не было. Но для нее было. Вера видела, как провода пробиваются сквозь стены и тянутся прямо к ее кровати. Все, что нужно было делать, так это сбежать вниз, взять один из ножей для разделки мяса и вернуться с ним в спальню. Я опускалась на колени в углу – или ближе к кровати, если Вера вела себя так, будто провода пробрались поближе, – и делала вид, что отрезаю их. Я делала это, осторожно опуская лезвие, чтобы не повредить великолепный кленовый паркет, пока Вера не затихала.

Затем я подходила к ней и вытирала ей слезы фартуком или платочком, который всегда лежал у Веры под подушкой, целовала ее и говорила:

– Вот так, дорогая, – они ушли. Я отрезала эти проклятые провода. Посмотри сама.

Вера смотрела (хотя в эти дни, должна я вам сказать, она действительно ничего не могла видеть), потом она, все еще всхлипывая, обнимала меня и говорила:

– Спасибо, Долорес. Я думала, что в этот раз они доберутся до меня наверняка.

А иногда Вера называла меня Брендой, когда благодарила, – Бренда была экономкой в балтиморском доме Донованов. Иногда она называла меня Клариссой, которая была ее сестрой, умершей в 1958 году.

Бывали дни, когда, поднимаясь в спальню Веры, я находила ее наполовину свесившейся с кровати и кричащей, что к ней в подушку забралась змея. В другой раз, когда я вошла к ней в комнату, Вера сидела, с головой укрывшись покрывалом, и орала, что окна заворожили солнце, и теперь оно сожжет ее. Иногда Вера даже клялась, что чувствует, как шипят ее загоревшиеся волосы. Неважно, что шел дождь или на улице был непроглядный туман; она уверяла, что солнце изжарит ее заживо, поэтому я опускала шторы и успокаивала Веру, пока она не переставала плакать. Иногда я продолжала сидеть возле нее даже после того, как она успокаивалась, потому что я чувствовала, что она дрожит, как щенок после расправы, учиненной жестокими мальчишками. Она снова и снова просила меня осмотреть ее кожу и сказать, если я увижу ожоги. Я снова и снова повторяла ей, что ничего нет, и только после этого Вера иногда засыпала. А иногда она просто входила в ступор и разговаривала с отсутствующими людьми. Иногда она говорила по-французски, я не имею в виду, что она говорила по-французски так, как говорят на острове. Вера с мужем обожали Париж и ездили туда при любом удобном случае – когда с детьми, а когда и одни… Иногда, пребывая в хорошем настроении, Вера рассказывала о Париже – кафе, ночные клубы, галереи, лодки на Сене – мне нравилось слушать ее. Вера была прекрасной рассказчицей: слушая ее, вы почти видели то, о чем она говорила.

Но самое ужасное – этого она боялась больше всего – было не что иное, как зайчики из пыли. Вы понимаете, о чем я говорю: эти маленькие комочки пыли, собирающиеся под кроватью, в углах и под дверью и напоминающие стайку одуванчиков. Я знала, что Вера боится именно их, даже когда она не говорила об этом, и чаще всего мне удавалось быстренько успокоить ее, но почему она так боялась этих призраков, кем они казались ей на самом деле – этого я не знала, хотя однажды, мне кажется, я поняла. Не смейтесь, но это пришло ко мне во сне.

К счастью, истории с зайчиками из пыли повторялись не так часто, как случаи с солнечными ожогами или проводами в углу, но когда дело касалось их, я знала, что для меня настали тяжелые времена. Я знала, что все дело в зайчиках, даже если это случалось посреди ночи и я спала в своей комнате, плотно закрыв дверь, а Вера начинала стонать. Когда она была помешана на других вещах…

Что, милочка?

Нет, тебе нет нужды придвигать этот сверхсовременный магнитофон ближе; если ты хочешь, я буду говорить громче. Честно говоря, я самая громкоголосая сука, которая только встречалась вам в жизни; Джо любил повторять, что у него только одно желание, когда я прихожу домой, – засунуть комочки ваты в уши. Но от одного воспоминания, как Вера вела себя при появлении зайчиков, меня пробирает дрожь, и если я сбавила тон, так это всего лишь доказывает, что до сих пор я не могу забыть этого. Даже после ее смерти. Иногда я пыталась ругать Веру.

– Почему ты впадаешь в такие глупости, Вера? – говорила я. Но это не было обманом. По крайней мере, Вера не обманывала меня. Я все больше прихожу к мысли о том, как Вера покончила с собой, – она запугала сама себя до смерти этими зайчиками. И, думаю, это не так уж далеко от истины.

Так вот, я начала говорить, что, когда Вера была помешана на других вещах – змее в подушке, солнце, проводах, – она пронзительно кричала. Когда же дело касалось зайчиков, то она визжала, как недорезанный поросенок. В данном случае не было даже слов. Просто душераздирающий визг.

Я вбегала, а она рвала на себе волосы или раздирала себе лицо ногтями и становилась похожей на ведьму. Глаза ее были огромными и всегда смотрели куда-то в угол.

Иногда Вере даже удавалось произнести: «Пыльные зайчики, Долорес! О Господи, пыльные зайчики!» Но чаще всего Вера могла только визжать и безумствовать. Она прикрывала глаза ладонями, а потом снова убирала руки. Казалось, она не может смотреть, но и не смотреть она тоже не в силах, а потом она начинала царапать себе лицо. Я пыталась оторвать ее руки, но чаще всего она все же успевала пустить себе кровь, и каждый раз я удивлялась, как это выдерживает сердце этой старой и тучной женщины.

Однажды Вера просто свалилась с кровати и так и осталась лежать на полу, подвернув ногу. Я вбежала, а она лежит на полу, тарабаня кулаками по полу, как ребенок, бьющийся в истерике, пытаясь подняться. Это был один-единственный раз, когда я вызвала доктора Френо посреди ночи. Он примчался из Джонспорта на катере. Я позвонила ему, так как считала, что Вера сломала ногу, должна была сломать, судя по тому, как та была вывернута, к тому же она чуть не умерла от шока. Но этого не произошло – я не знаю, почему этого не случилось, но Френо сказал, что у нее только вывих, – и на следующий день у Веры начался один из периодов ремиссии, она ничего не помнила о событиях прошлой ночи. Несколько раз, во времена просветлении, я расспрашивала Веру о зайчиках из пыли, но она смотрела на меня так, будто это я сошла с ума, будто она не имеет ни малейшего представления, о чем я говорю.

После нескольких таких случаев я знала, что делать. Как только я слышала, что Вера визжит подобным образом, я вставала с кровати и выходила из спальни – вы же знаете, что моя спальня была рядом с ее, нас разделяла только кладовка, в которой я держала щетку для собирания пыли со времени первого приступа Веры. Я влетала в комнату, размахивая щеткой и вопя во все горло (только так я могла заставить услышать себя).

– Я добралась до них, Вера! – вопила я. – Я добралась до них! Держись!

Я с усердием подметала то место, куда указывала Вера, а потом ради предосторожности подметала вокруг. Иногда она успокаивалась после этого, но чаще всего продолжала кричать, что зайчики все еще прячутся под кроватью. Поэтому я вставала на четвереньки и делала вид, что подметаю и там. Однажды эта глупая, напуганная, жалкая колода чуть не свалилась с кровати прямо на меня, пытаясь наклониться, чтобы посмотреть самой. Она бы раздавила меня, как муху. Вот это была бы комедия!

Однажды, подметя во всех местах, которых она боялась, я показала Вере пустой совок для мусора и сказала:

– Вот, дорогая, видишь? Я подобрала их все до единого.

Сначала Вера взглянула на совок, а потом на меня, она вся дрожала, глаза почти утопали в слезах, напоминая камешки среди бурлящего потока, а потом прошептала:

– О Долорес, они такие серые. Такие ужасные. Убери их. Пожалуйста, убери их!

Я положила щетку и пустой совок около двери в своей спальне, чтобы они были под рукой на всякий случай, а потом вернулась назад, чтобы успокоить Веру. Да и самой успокоиться. А если вы думаете, что это мне было не нужно, то вы попробуйте вскочить в огромном старом музее, каковым был этот дом, среди ночи, когда за окнами завывает ветер, а внутри завывает безумная старуха. Сердце мое билось, как локомотив, я едва переводила дыхание… но я не могла позволить, чтобы Вера увидела, каково мне, иначе она не будет доверять мне, и что нам тогда делать?

Чаще всего после таких приступов я расчесывала Вере волосы – кажется, это успокаивало ее быстрее всего. Сначала она стонала и плакала, а иногда разводила руки в стороны и обнимала меня, утыкаясь лицом мне в живот. Я отлично помню, какими горячими бывали ее щеки и лоб после очередного светопреставления с зайчиками из пыли. И как иногда у меня вся ночнушка была пропитана слезами. Бедная старая женщина! Никто из присутствующих здесь не знает, что значит быть такой старой и видеть дьявола и не мочь объяснить, что это такое, даже себе самой.

Иногда даже полчаса, проведенные около нее с расческой, не помогали. Вера продолжала смотреть мимо меня в угол и очень часто, затаив дыхание, опускала руку в темноту под кроватью и отдергивала ее, как ошпаренная, как будто кто-то пытался укусить ее. Раз или два даже мне показалось, будто я увидела нечто движущееся внизу, и мне пришлось плотно закрыть рот, чтобы не закричать самой. Все, что я увидела, было всего лишь тенью движущейся руки Веры, я знала это, но это только показывает, до какого состояния она меня доводила, не так ли? О да, даже меня, хотя обычно я настолько же тверда, как и громогласна.

Когда ничего уже не помогало, я заглядывала под кровать вместе с ней. Вера обвивала мои руки своими и держалась за меня, положив голову на то, что осталось от моей груди, а я обхватывала ее своими руками и просто поддерживала, пока Вера не засыпала. Тогда я просто выползала из-под нее, очень медленно и осторожно, стараясь не разбудить, и возвращалась в свою комнату. Но были случаи, когда мне не удавалось сделать даже этого – обычно она будила меня воплями среди ночи, и я засыпала рядом с ней.

Именно в одну из таких ночей мне приснился сон о зайчиках из пыли. Только во сне это была не я. Я была ею, прикованной к постели, такой тучной, что не могла даже повернуться без посторонней помощи.

Я посмотрела в угол – то, что я увидела, напоминало голову, сделанную из пыли. Глаза ее закатились, губы обнажали целый ряд острых зубов, тоже образованных из пыли. Голова начала приближаться к кровати, но очень медленно, а когда она повернулась ко мне лицом, то глаза смотрели прямо на меня, и я увидела, что это Майкл Донован, муж Веры. Голова сделала еще один поворот, но теперь это уже было лицо моего мужа. Это был Джо Сент-Джордж, с подлой ухмылкой на лице, вооруженном огромными, острыми зубами. После третьего поворота это уже было какое-то незнакомое лицо, но оно было живое, и оно было голодное, и оно собиралось добраться поближе, чтобы съесть меня.

Просыпаясь, я так сильно вздрогнула, что чуть не свалилась с кровати. Было раннее утро, и первые лучи солнца уже позолотили пол спальни. Вера еще спала. Она обслюнявила мне всю руку, но у меня не было сил даже вытереть ее. Я просто лежала, вся в поту и дрожащая с головы до ног, пытаясь убедить себя, что я действительно проснулась и все нормально – как это обычно бывает после ужасного ночного кошмара. Но даже после этого какую-то долю секунды я все еще видела лежащую рядом с кроватью голову из пыли с пустыми глазницами, с устрашающими острыми зубами. Такой вот ужасный сон. Затем все исчезло; пол и углы комнаты были такими же чистыми и пустыми, как всегда. Но после этого я часто думала, уж не Вера ли послала мне этот сон; может быть, я увидела малую часть того, что видит она, когда так пронзительно визжит. Может быть, я приняла на себя какую-то часть ее страхов и сделала их своими. Как вы думаете, может такое произойти в реальной жизни или так случается только на страницах дешевых газетенок? Не знаю… но я знаю, что этот сон испугал меня до смерти.

Ладно, не обращайте внимания. Эти вопли по вечерам в воскресенье и визги среди ночи как раз и были той третьей причиной, почему Вера Донован была сукой. Но все равно это было очень печально. Вся ее стервозность покоилась на печали и грусти, однако это не мешало мне временами страстно желать свернуть ей башку. Мне кажется, что, когда Сюзи и Шона слышали, как я орала на нее в тот день, когда хотела убить ее… или когда меня слышали другие… или когда слышали, как мы обзываем друг друга… ну что ж, они должны были думать, что я, подобрав юбку, стану отплясывать джигу на ее могиле, когда Вера наконец-то отдаст концы. Наверное, ты уже слышал об этом вчера и сегодня – ведь так, Энди? Не отвечай; все, что мне надо узнать, написано у тебя на лице, как на рекламном щите. К тому же я знаю, как люди любят посплетничать. Они болтают обо мне и Вере, а сколько было пересудов обо мне и Джо еще когда он был жив, а уж после его смерти и подавно. Разве ты еще не заметил, что в этом благословенном местечке самое интересное, что может сделать человек, – внезапно умереть?

Вот мы и добрались до Джо.

К чему скрывать, я боялась этой части рассказа. Я уже сказала тебе, что убила его, так что с этим покончено, но самая трудная часть еще впереди: как… и почему… и когда это было сделано.

Я сегодня очень много думала о Джо, Энди, – честно говоря, даже больше о нем, чем о Вере. В основном я пыталась вспомнить, почему я вышла за него замуж, и сначала никак не могла. Я даже было запаниковала – совсем, как Вера, когда ей казалось, что в подушку к ней забралась змея. Потом я поняла, в чем проблема – я искала воспоминаний о любви, как будто была одной из тех глупеньких девушек, которых Вера обычно нанимала в июне и которые прогорали уже в середине лета, так как не могли следовать ее правилам. Я искала любви, но ее ценность была не очень-то велика даже тогда, в сорок пятом, когда мне было восемнадцать, а ему – девятнадцать, и все в этом мире казалось нам новым.

Знаешь, единственное, о чем я вспомнила, сидя сегодня на ступеньках и пытаясь вспомнить о любви? У него был красивый лоб. Я сидела с ним за одной партой, когда мы учились в средней школе – это было во время второй мировой войны, и я вспомнила его лоб – гладкий, без единого прыщика. На щеках и подбородке они были, а на крыльях носа виднелись даже черные угри, но вот лоб у него был гладкий и чистый, как густые сливки. Я помню, как хотела прикоснуться к его лбу… честно говоря, мечтала об этом; желая проверить, такой ли он гладкий, каким выглядит. И когда Джо пригласил меня на вечеринку, я согласилась и получила возможность потрогать его лоб, и тот оказался таким же гладким, как и выглядел, к тому же его обрамляли густые волнистые волосы. Я водила рукой по волосам Джо и по его гладкому лбу в темноте, в то время как джаз-бэнд в танцевальном зале наигрывал «Серенаду лунного света»… После нескольких часов сидения на этих проклятых ступеньках именно это вспомнилось мне, а ведь это так мало. Конечно, я вспомнила себя гладящей еще кое-что, кроме гладкого лба Джо, по прошествии многих недель, вот тут-то я и совершила ошибку.

Давайте сразу договоримся – я не пытаюсь сказать, что покончила с лучшими годами своей жизни, отдав их этой пивной бочке просто потому, что мне нравилось смотреть на его лоб во время учебы в седьмом классе. Нет, черт побери. Но я пытаюсь объяснить вам, что это было единственным любовным воспоминанием, которое я смогла извлечь из своей памяти. Сидеть сегодня на ступеньках в Ист-Хед и вспоминать прошлое… о, это была чертовски трудная работа. Впервые я поняла, как дешево смогла продать себя, возможно, я сделала это потому, что считала, что дешевка – это единственное, чего я была достойна. Я знаю, впервые в жизни я осмелилась подумать, что достойна большей любви, чем мог дать кому-либо Джо Сент-Джордж (кроме себя, возможно). Вам может показаться, что такая грубая старуха, как я, не может верить в любовь, но дело в том, что я верю.

Однако это не имеет ни малейшего отношения к тому, почему я вышла замуж за Джо, – я должна это сказать прямо сейчас. Шесть недель я уже носила девочку внутри себя, когда сказала, что люблю его и буду любить до смерти. Это было самым болезненным моментом… печально, но факт. Все остальное – обычные, глупые причины, но вот что я поняла в этой жизни: глупые причины порождают глупые браки. Я устала бороться со своей матерью. Я устала выслушивать ругань от своего отца. Все мои подружки уже повыскакивали замуж, у них были свои дома, и я тоже хотела быть такой же взрослой, как и они; я устала быть маленькой глупой девчонкой.

Он сказал, что хочет меня, и я поверила ему. Он сказал, что любит меня, и я тоже поверила ему… и после того, как он сказал мне это и спросил, чувствую ли я то же самое по отношению к нему, было бы невежливо сказать ему «нет».

Я боялась того, что могло случиться со мной, если я не скажу этого, – куда я пойду, что буду делать, кто поможет мне с ребенком.

Все это будет выглядеть достаточно глупо, если ты запишешь это, Нэнси, но самое смешное то, что я знаю дюжину женщин, с которыми я училась в школе, которые выскочили замуж по тем же самым причинам, и большинство из них до сих пор замужем, а многих поддерживает единственная надежда – пережить своего старика, похоронить его и таким образом навсегда стряхнуть это ничтожество с простынь.

Где-то к 1952 году я напрочь позабыла о его гладком лбе, а к 1956-му и от остальных частей не было никакой пользы; мне кажется, я начала ненавидеть его к тому времени, когда Кеннеди победил Айка, но тогда у меня и в мыслях не было убивать его. Единственной причиной, по которой я жила с Джо, было то, что моим детям нужен был отец. Ну разве это не смешно? Но это правда. Клянусь. Но клянусь и в другом: если бы Господь дал мне еще один шанс, я бы снова убила его, даже если бы это грозило мне геенной огненной и вечным проклятьем…

Мне кажется, все старожилы на Литл-Толле знают, что это я убила его, и знают почему: из-за того, как он упражнялся в силе своих кулаков на мне. Но в могилу его свело не то, что он бил меня. Правда заключается вот в чем, что бы там ни думали: он ни разу не ударил меня за три последних года нашего супружества. Я вылечила его от этой дури в конце 1960-го – начале 1961 года.

До этого он жестоко избивал меня, это так. И я терпела его побои – нет смысла отрицать. Первый раз это случилось на второй вечер после нашей свадьбы. На выходные мы поехали в Бостон – это был наш медовый месяц – и остановились в «Паркер-хаус». Знаете, мы были всего-навсего парочкой деревенских мышек и боялись заблудиться. Джо сказал: будь он проклят, если потратит двадцать пять долларов, полученных от моих родителей в приданое, на поездку в такси только потому, что не может найти обратной дороги в отель. Господи, ну разве он не тупица! Конечно, я тоже была такой… но единственное, чего во мне не было (и я рада, что это так), так это вечной подозрительности. Джо казалось, что все человечество только и думает о том, как бы обдурить его, и, мне кажется, чаще всего он напивался потому, что только тогда он мог засыпать, закрыв оба глаза.

Впрочем, к делу это не относится. Я собиралась рассказать о том, что в ту субботу мы спустились в ресторан, отлично пообедали, а потом снова поднялись в свою комнату. Помню, как Джо, идя по коридору, все время кренился вправо и держался за стену – он выпил четыре или пять банок пива за обедом, перешедшие в девять или десять к вечеру. Как только мы оказались в комнате, Джо уставился на меня и смотрел так долго и пристально, что я спросила, не увидел ли он что-нибудь странное.

– Нет, – ответил Джо, – но там, в ресторане, я заметил, как один из мужчин заглядывал тебе под подол, Долорес. Как раз в то место, где кончаются чулки. И ты знала, что он смотрит, ведь так?

Я чуть не сказала ему, что в углу мог сидеть сам Гэри Купер с Ритой Хэйворт, и то я не знала бы об этом, а потом подумала: «К чему такие объяснения?» Не имело никакого смысла спорить с Джо, когда он был пьян; я вступала в этот брак с открытыми глазами, и я не собираюсь обманывать вас на этот счет.

– Если мужчина заглядывал мне под подол, почему же ты не подошел к нему и не сказал, чтобы он закрыл глаза, Джо? – спросила я. Это была всего лишь шутка – может быть, я просто хотела переменить ход его мыслей, – но он воспринял это не как шутку. Вот это я помню, Джо не понимал шуток; честно говоря, у него вообще не было чувства юмора. Что-то, чего я не знала, взбесилось в нем; сейчас, оглядываясь назад, мне кажется, что в те годы я считала чувство юмора чем-то вроде носа или ушей – у одних людей они могут работать лучше, у других хуже, но у всех они должны быть.

Джо схватил меня, крутанул и пихнул ногой.

– До конца жизни никто, кроме меня, не должен знать, какого цвета у тебя нижнее белье, Долорес, – сказал он. – Ты слышишь меня? Никто, кроме меня.

Я действительно считала, что это входит в любовную игру, что он разыгрывает ревность, чтобы польстить мне, – вот какой простофилей я была. Конечно, это была ревность, но любовь не имела к этому никакого отношения. Точно так же собака вцепится в свою кость и начнет угрожающе рычать, если вы подойдете слишком близко. Тогда я этого еще не осознавала и смирилась. Я смирилась, потому что считала, что если муж бьет свою жену время от времени, то это является неотъемлемой частью замужества – не очень приятной частью, но мытье туалета тоже не очень-то приятная часть замужества, однако большинству женщин приходится делать это после того, как фата и свадебное платье сложены на чердаке. Разве не так, Нэнси?

Мой отец тоже время от времени бил мою мать; наверное, именно поэтому мне казалось это нормальным – лишь нечто, с чем нужно мириться. Я очень любила отца, и они с матерью очень любили друг друга, но он мог быть очень грубым, когда ему вожжа попадала под хвост.

Я помню, как однажды (мне тогда было лет девять) отец пришел после косьбы на поле Джорджа Ричардса, а мама еще не успела приготовить обед. Я уже не могу припомнить, что помешало ей, но я отлично помню, что случилось после его прихода. На нем были одни штаны (отец снял ботинки и носки на лестнице, потому что в них было полно соломы), а плечи и лицо обгорели на солнце. Волосы на висках взмокли от пота, ко лбу прилипли соломинки. Он выглядел разгоряченным и очень уставшим.

Он вошел в кухню. На столе стояла только стеклянная ваза с цветами. Отец повернулся к маме и спросил:

– Где мой ужин, курва?

Мать открыла было рот, но прежде чем она успела что-то сказать, отец пятерней сгреб ее лицо и с силой отшвырнул маму в угол. Я стояла в кухонных дверях и все видела. Он стал приближаться ко мне, опустив голову, волосы закрывали его глаза – каждый раз, видя мужчину, вот так идущего домой после тяжелого трудового дня, я всегда вспоминаю отца, – и я испугалась. Я хотела убраться с его пути, чувствуя, что и меня он может вот так же отшвырнуть, но ноги у меня будто налились свинцом. Но он бы никогда не смог сделать этого. Он просто взял меня за плечо своей огромной теплой рукой, отодвинул в сторону и вышел. Он сея у сарая, положив ладони на колени, свесив голову, как бы разглядывая свои руки. Он распугал всех кур, но потом они вернулись и стали копошиться у его ног. Я думала, он отшвырнет и их, только перья полетят, но и этого он никогда не смог бы сделать.

Потом я посмотрела на мать. Она все еще сидела в углу, прикрыв лицо кухонным полотенцем, и плакала. Скрестив руки, она обхватила грудь. Это я помню особенно отчетливо, хотя и не знаю почему – то, что ее руки были именно скрещены на груди. Я подошла и обняла ее. Почувствовав прикосновение моих рук, мама тоже обняла меня. Затем она отняла полотенце от лица, вытерла им глаза и сказала мне, чтобы я пошла спросить отца, хочет ли он бутылочку холодного лимонада или пива.

– Только обязательно скажи ему, что у нас только две бутылки пива, – сказала она. – Если он хочет больше, то ему лучше пойти в магазин или не начинать пить вообще.

Я вышла в нему, и отец ответил, что не хочет пива, а только стакан лимонада, чтобы утолить жажду. Я побежала выполнить его просьбу. Мама готовила ужин; ее лицо все еще было опухшим от слез, но она напевала какую-то песенку, и в ту ночь пружины на их кровати скрипели так же, как и в другие ночи. Никогда ничего больше не было сказано о случившемся. Происшествия такого рода в те дни назывались домашней наукой, это было частью мужской работы, а если я и вспоминала об этом впоследствии, то думала, что, наверное, мама заслужила это, иначе отец никогда бы не поступил так.

Было еще несколько случаев, когда я видела, как отец «учил» маму, но именно этот я запомнила больше всего. Я никогда не видела, чтобы он бил ее кулаками, как иногда бил меня Джо, но один раз он стеганул ее поперек спины куском мокрой парусины – это, наверное, было чертовски больно. Я помню, что красные следы от удара не сходили весь день.

Но теперь никто уже не называет это домашней наукой – этот термин просто выпал из обращения, – но я выросла с убеждением, что если женщина или дети переступили черту, то это мужская обязанность – вернуть их обратно. Меня не просто воспитали в таком духе, я была убеждена, что это правильно, – и не так-то легко разубедить меня. Но я знала, что мужчина, распускающий руки, не всегда действует в целях науки… но я все же очень долго позволяла Джо это делать. Наверное, просто я очень уставала от хлопот по дому, от работы у отдыхающих, от забот о подрастающих детях, от сглаживания конфликтов Джо с соседями, чтобы обращать на это особое внимание.

Замужество с Джо… о, проклятье! На что похоже любое замужество? Наверное, все семьи разные, но со стороны они выглядят совсем не так, как изнутри, должна я вам сказать. В том, какой люди видят супружескую жизнь и какова она на самом деле, обычно не больше скрытого смысла, чем искренности в родственном поцелуе. Иногда это ужасно, иногда забавно, но чаще всего это как в самой жизни: обе стороны – внешняя и внутренняя – вместе.

Люди думают, что Джо был алкоголиком, избивающим меня, а может быть, и детей. Они думают, что он делал это слишком часто, и в конце концов я отплатила ему. Это правда, что Джо пил, как и то, что иногда он ездил на собрания Анонимных алкоголиков в Джонспорт. Он запивал каждые пять или шесть месяцев, чаще всего вместе с такими забулдыгами, как Рик Тибодо или Стив Брукс – эти мужчины действительно были алкоголиками, – но потом он резко бросал пить, ну разве что рюмочку перед сном. Но не более того, потому что если перед ним поставить бутылку, то он пил, пока не увидит дна. Те алкоголики, которых я знала в свое время, никогда не стремились допивать бутылку до дна – ни Джим Бим, ни Старина Дюк. А настоящего пьяницу интересуют только две вещи: как бы допить то, что находится в стакане, и отправиться на поиски новой выпивки.

Нет, Джо не был алкоголиком, но он не возражал, если другие считали его таковым. Это помогало ему получать работу, особенно летом. Я считаю, что мнение людей об Анонимных алкоголиках со временем изменилось, – я знаю, что теперь о них говорят больше, чем раньше, – но не изменилось то, как эти люди пытаются помочь человеку, говорящему, что он хочет начать работать над собой самостоятельно. Однажды Джо не пил целый год – по крайней мере, он никому не говорил об этом, если даже и выпивал, – и Анонимные алкоголики устроили вечер в его честь в Джонспорте. Вручили ему торт и медальон. Так что после этого, когда он отправлялся наниматься на работу к кому-нибудь из отдыхающих, первое, о чем Джо сообщал, было то, что он излечившийся алкоголик.

– Если вы не захотите нанять меня по этой причине, я не обижусь, – говорил Джо, – но тогда мне не выдержать. Я уже целый год хожу на собрания, и там нас убеждают, что мы не сможем бросить пить, если не будем честными.

А потом Джо вытаскивал свою медальку и показывал ее. При этом он выглядел так, будто у него уже несколько дней крошки во рту не было. Я думаю, что некоторые едва сдерживали слезы, когда Джо нес всякую околесицу, рассказывая им о том, как тяжело ему было бороться с пристрастием к спиртному. Обычно они с радостью брали его на работу и платили по пятьдесят центов, а иногда и по доллару в час – намного больше, чем намеревались заплатить ранее. Вы, наверное, думаете, что эта хитрость раскрывалась сразу же после Дня Труда, но нет, уловка срабатывала удивительно хорошо, даже здесь, на острове, где люди видели его каждый день и знали лучше.

Это правда, что Джо часто избивал меня. Когда он набирался, то не очень-то церемонился со мной. Затем в 1960-м или 1961 году Джо, вернувшись домой после того, как помог Чарли Диспенсери вытащить лодку из воды, нагнулся, чтобы взять бутылочку кока-колы из холодильника, я увидела, что брюки его лопнули по шву. Я рассмеялась. Я не могла сдержаться. Джо ничего не сказал, но когда я подошла к плите, чтобы помешать капусту – в тот вечер я готовила тушеную капусту, я помню это так, будто все произошло только вчера, – он взял кленовую палку-ухватку и врезал мне поперек спины. О, какая это была боль! Вы понимаете, о чем я говорю, если кто-нибудь когда-нибудь бил вас по почкам. Это вызывает чувство жара и тяжести, почки внутри вас сжимаются, как бы собираясь оторваться от того, что их там держит, как иногда срывается с ручки тяжелое ведро. Я доковыляла до стола и плюхнулась на один из стульев. Я бы упала прямо на пол, если бы этот стул оказался хоть чуточку дальше. Я сидела и ждала, когда боль хоть немножечко отступит. Я не закричала, потому что не хотела испугать детей, но слезы ручьем катились по моему лицу. Я не могла сдержать их. Это были слезы боли, их невозможно ничем и ни перед кем сдержать.

– Никогда не смейся надо мной, сука, – сказал Джо. Он положил ухват обратно, а затем уселся читать «Америкэн». – Тебе давно пора бы это усвоить.

Прошло минут двадцать, прежде чем я смогла встать с этого стула. Мне даже пришлось позвать Селену, чтобы она прикрутила газ под овощами и мясом, хотя плита была всего в четырех шагах от меня.

– А почему ты сама не сделала этого? – спросила меня дочь. – Я смотрю мультики с Джоем.

– Я отдыхаю, – ответила я.

– Это правда, – заметил Джо, прикрываясь газетой, – она наболталась до изнеможения. – И засмеялся. Вот тут-то все и произошло: все случилось из-за этого смеха. В тот момент я решила, что больше он меня не ударит, не расплатившись за этот последний удар сполна.

Мы, как обычно, поужинали и, как обычно, посмотрели телепрограммы – я со старшими детьми на диване, а Малыш Пит – на коленях у отца в огромном кресле. Пит там и заснул, как всегда где-то в половине восьмого, и Джо отнес его в кроватку. Час спустя я отправила спать Джо-младшего, а Селена ушла в девять. Обычно я ложилась около десяти, а Джо сидел до полуночи, то засыпая, то просыпаясь, смотрел телевизор, дочитывал какую-то статью в газете, ковыряя в носу. Так что видишь, Фрэнк, ты не такой уж и плохой, некоторые люди так никогда и не отделываются от дурных привычек, даже когда они становятся совсем взрослыми.

В тот вечер я не отправилась спать в обычное время. Вместо этого я осталась с Джо. Теперь спина болела уже не так сильно. Уже хорошо, чтобы сделать то, что я хотела. Наверное, я волновалась, но даже если это и так, то я не ощущала этого. Я ждала, когда же Джо задремлет, и наконец-то он заснул.

Я встала, прошла в кухню и взяла со стола маленький кувшин для сливок. Я не специально искала именно его; он попался мне под руку только потому, что в тот вечер со стола должен был убирать Джо-младший, а он забыл поставить его в холодильник. Джо-младший постоянно забывал что-нибудь – убрать кувшин для сливок, накрыть масленку крышкой, положить хлеб в кулек, из-за чего хлеб по срезу всегда подсыхал за ночь, – а теперь, когда я смотрю на него, выступающего в теленовостях, дающего интервью или произносящего речь, то это единственное, о чем я способна думать… мне интересно, что бы подумали демократы, узнав, что их лидер в Сенате от штата Мэн в возрасте одиннадцати лет никогда не мог как следует убрать с кухонного стола. Однако я горжусь им, так что никогда, никогда не думайте иначе. Я горжусь им, хоть он и принадлежит к демократам.

Однако в тот вечер ему удалось оставить на столе самую нужную вещь; кувшин для сливок был маленьким, но тяжелым, к тому же он удобно умещался в моей руке. Я пошарила в ящике и нашла топорик с короткой рукояткой. После этого я снова вернулась в гостиную, где дремал Джо. Кувшином, зажатым в правой руке, я просто врезала Джо по голове. Кувшин разлетелся на тысячи кусочков.

Он резко вскочил, когда я сделала это, Энди. О, ты бы послушал его в тот момент! Громко?! Господи Боже и Сыне Божий Иисусе! Он орал, как бык, которому прищемило яйца садовой калиткой. Выпучив глаза, Джо прижимал руку к кровоточащему уху. По лицу стекали струйки сливок.

– Знаешь что, Джо? – сказала я. – Я уже больше не чувствую себя уставшей.

Я слышала, что Селена соскочила с кровати, но решила не оглядываться. Я должна была вынести все и держать оборону, если уж пошла на это, – когда Джо хотел, он был вертким, как змея. В опущенной левой руке я держала топорик, почти скрытый под фартуком. А когда Джо начал подниматься с кресла, я подняла топорик и показала ему.

– Если ты не хочешь получить по голове вот этим, Джо, тебе лучше посидеть, – сказала я.

На какое-то мгновение мне показалось, что он все равно встает. Если бы он сделал это, то прямо тогда ему и пришел бы конец, потому что я не шутила. Джо, поняв это, так и застыл, не касаясь ягодицами сидения кресла.

– Мамочка? – позвала Селена из своей спальни.

– Иди ложись спать, милая, – ответила я, не сводя взгляда с Джо ни на секунду. – Мы тут с твоим папой побеседуем немного.

– Все хорошо?

– А как же, – сказала я. – Ведь так, Джо?

– А-га, – выдавил из себя Джо. – Хорошо, как дождь.

Я слышала, как Селена сделала несколько шагов, но не сразу услышала стук закрываемой двери – прошло десять, а может, и пятнадцать секунд – я знала, что она стоит и смотрит на нас. Джо оставался в той же позе: одна рука на подлокотнике кресла, а ягодицы пляшут над сиденьем. Затем мы услышали, как закрылась дверь спальни Селены, и это, кажется, заставило Джо понять, как глупо он выглядит – полусидя, полустоя, прикрыв рукой ухо, и с этими струйками сливок, стекающими по щекам.

Джо опустился в кресло и отнял руку от уха. Рука и ухо были в крови, ухо сильно распухло.

– Ах ты сука, неужели ты думаешь, что это сойдет тебе с рук? – прошипел он.

– Мне? – спросила я. – Ну что ж, тогда тебе лучше запомнить следующее, Джо Сент-Джордж: что бы ты ни сделал мне, тебе достанется вдвойне.

Джо усмехнулся, как бы не веря своим ушам:

– Тогда мне остается только одно – убить тебя.

Я протянула ему топорик, еще прежде того, как эти слова вырвались из его груди. Я не собиралась делать этого, но как только я увидела, что он продолжает усмехаться, я поняла, что это единственное, что я могла сделать.

– Давай, – сказала я. – Только сделай это с одного удара, чтобы я не очень мучилась.

Джо взглянул на меня, потом на топорик, потом снова на меня. Удивление, написанное на его лице, было бы комичным, если бы ситуация не была настолько серьезной.

– А потом, когда ты сделаешь это, тебе лучше разогреть еду и хорошенько поесть, – сказала я Джо. – Ешь, пока не нажрешься, потому что тебя отправят в тюрьму, а я не слышала, чтобы там готовили что-нибудь вкусненькое. Сначала тебя заберут в Белфаст. Клянусь, у них найдется оранжевый костюмчик как раз твоего размера.

– Заткнись, курва, – процедил Джо.

Однако я продолжала:

– А после этого тебя переведут скорее всего в Шошанк, и я знаю, там не будут подавать горячий обед к твоему столу. Они не позволят тебе играть в покер по пятницам. Единственное, о чем я прошу, сделай все быстро и так, чтобы дети не увидели кровавого месива, когда дело будет сделано.

Потом я закрыла глаза. Я была уверена, что Джо не сделает этого, но уверенность ничего не значит, когда твоя жизнь висит на волоске. Это я отлично поняла в ту ночь. Я стояла, зажмурив глаза, не видя ничего, кроме темноты, размышляя, что я почувствую, когда топорик раскроит мне череп. Умирать буду – не забуду то ощущение. Помню, я еще обрадовалась, что наточила топорик дня два назад. Если уж он собирается убить меня, то уж лучше сделать это острым топором.

Мне показалось, я простояла так лет десять. А потом Джо грубо произнес охрипшим голосом:

– Ты собираешься ложиться спать или так и будешь стоять здесь, как Хелен Келлер?

Я открыла глаза и увидела, что он убрал топорик под кресло – я могла видеть только кончик рукоятки, высовывающийся из-под оборки чехла. Газета, которую читал Джо, лежала у его ног шалашиком. Джо наклонился, поднял ее и сложил – пытаясь вести себя так, будто ничего не случилось, – но из уха сочилась кровь, а руки сильно дрожали. На газете остались кровавые отпечатки его пальцев, и я решила сжечь эту проклятую газету, прежде чем пойду спать, чтобы дети не увидели ее и не спрашивали, что случилось.

– Сейчас я пойду переоденусь, но сначала мы должны все выяснить, Джо.

Он взглянул на меня, а потом медленно произнес:

– Тебе что, мало, Долорес? Это огромная, огромная ошибка. Лучше не дразни меня.

– А я и не дразню, – возразила я. – Дни, когда ты избивал меня, закончились, вот и все, что я хочу сказать. Если ты еще хоть раз ударишь меня, один из нас окажется в больнице. Или в морге.

Он очень долго смотрел на меня, Энди, а я смотрела на него. В его руках не было топорика, тот лежал под креслом, но это не имело значения; я знала, что стоит мне отвести взгляд, и тычкам и ударам никогда не наступит конец. В конце концов он посмотрел на газету и пробормотал:

– Помоги мне, женщина. Принеси мне полотенце, если уж не можешь сделать что-нибудь другое. У меня вся рубашка в крови.

Это был последний раз, когда Джо ударил меня. В душе Джо был трусом, однако я никогда не говорила об этом вслух – ни тогда, ни после. Это самое опасное, что можно сделать, потому что трус больше всего боится быть раскрытым, он боится этого даже больше смерти.

Конечно же, я знала об этой черте его характера; иначе я никогда не осмелилась бы ударить его по голове кувшином, если бы не чувствовала, что смогу одержать верх. Кроме того, сидя на стуле и превозмогая боль в почках после удара Джо, я поняла кое-что: если я не восстану против него сейчас, я никогда не восстану. Поэтому я взбунтовалась.

Знаете, стукнуть Джо по голове было легче легкого. Прежде чем я смогла сделать это, я разворошила воспоминания о том, как мой отец избивал мою мать. Вспоминать это было очень тяжело, потому что я любила их обоих, но в конце концов я смогла сделать это… возможно, потому, что я должна была сделать это. И хорошо, что сделала, хотя бы только потому, что Селена никогда не будет вспоминать, как ее мать сидит в углу и плачет, прикрыв лицо полотенцем. Моя мама терпела, когда отец задавал ей жару, но я не собираюсь осуждать их. Может быть, она вынуждена была терпеть, а может быть, таким образом отец выплескивал то унижение, которое ему приходилось терпеть от человека, на которого он работал каждый день. Тогда были совсем другие времена – большинство людей даже не понимает, насколько другие, – но это вовсе не значило, что я собиралась терпеть это от Джо только потому, что была достаточно глупой, когда вышла за него замуж. Когда мужчина бьет женщину кулаками или скалкой – это уже не домашняя наука, и я, наконец, решила, что не буду терпеть побои в угоду Джо Сент-Джорджу или любому другому мужчине.

Бывали времена, когда он пытался поднять на меня руку, но потом вспоминал. Иногда, когда он уже было заносил руку, желая, но не смея ударить, я видела по выражению его глаз, что он вспомнил о кувшине… а может быть, и о топорике тоже. А потом он делал вид, будто поднял руку только для того, чтобы почесать в затылке. Он впервые получил такой урок. Возможно, единственный.

В ту ночь, когда Джо ударил меня скалкой, а я ударила его кувшином, изменилось кое-что еще. Мне бы не хотелось говорить об этом – я принадлежу к тому поколению, которое считает, что происходящее в спальне должно оставаться за закрытыми дверями, – но я считаю, что об этом лучше рассказать, потому что это одна из причин, почему все произошло именно так, а не иначе.

Хотя мы были женаты и жили под одной крышей еще два года – скорее, даже три, – только несколько раз Джо попытался предъявить на меня свои права. Он…

Что, Энди?

Конечно, я имею в виду, что он был импотентом. О чем же еще я говорю – о его правах носить мое нижнее белье, если ему так уж приспичит? Я никогда не отвергала его; просто он потерял способность делать это. Он никогда не был тем, кого называют «мужчина на каждую ночь», даже в самом начале, к тому же он не был долгоиграющим любовником – чаще всего это происходило так: трам-бам – благодарю, мадам. Однако он все равно с удовольствием забирался наверх раз или два в неделю… до того, как я ударила его молочником.

Частично это произошло из-за алкоголя – в последние годы он пил намного больше, – но я не думаю, что вся причина была только в этом. Я помню, как однажды он скатился с меня после двадцати минут безуспешных попыток, а его маленький писюн так и висел, беспомощный, как лапша. Я не помню, сколько времени прошло с той ночи, о которой я рассказывала вам, но я знаю, что это было уже после нее, так как помню – как у меня ныли почки, и я еще мечтала поскорее встать и принять аспирин, чтобы хоть как-то унять боль.

– Вот, – чуть ли не плача сказал Джо. – Надеюсь, ты довольна, Долорес? Ведь так?

Я ничего не ответила. Иногда, что бы женщина ни сказала мужчине, все будет расценено неправильно.

– Довольна? – повторил Джо. – Ты довольна, Долорес?

Я снова промолчала, просто лежала, смотрела в потолок и прислушивалась к завыванию ветра. В ту ночь он дул с востока и доносил шум океана. Мне всегда нравился этот звук. Он успокаивал меня.

Джо повернулся, и я ощутила запах пива, противный и кислый.

– Темнота обычно помогала, – произнес Джо, – но теперь даже это бесполезно. Я вижу твою уродливую морду даже в темноте. – Он вытянул руку, схватил меня за грудь и потряс ею. – А это, – произнес он. – Плоская, как блин. А внизу у тебя еще хуже. Господи, тебе нет еще и тридцати пяти, а трахаться с тобой – все равно что изваляться в грязи.


Я хотела было сказать: «Если ты можешь хоть в лужу всунуть свой ваучер, Джо, почему бы тебе не радоваться этому?» Но я сдержалась. Патриция Клейборн научила меня не быть дурочкой, как вы помните.

Потом наступила тишина, и я уже было решила, что он наговорил достаточно гадостей, чтобы заснуть, и собиралась выскользнуть из-под одеяла и принять аспирин, когда Джо снова заговорил… но теперь, в чем я была абсолютно уверена, он плакал.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Корд (мера дров) равен 3,63 кубических метра. (Здесь и далее прим. переводчика).

2

Игра слов: Christmas – Рождество и rice – рис.

3

Праздник в США, отмечаемый в первый понедельник сентября.

4

Популярная развлекательная игра типа «Что? Где? Когда?».

Долорес Клейборн

Подняться наверх