Читать книгу Культурология: Дайджест №1 / 2011 - Светлана Левит - Страница 1
КОСМОС КУЛЬТУРЫ
ЧЕЛОВЕК В ПРОСТРАНСТВАХ КУЛЬТУРЫ
ОглавлениеЮ.А. Асоян
Аннотация. Статья посвящена культурфилософской теме: рассмотрению того, как менялось понятие о человеке в пространствах конкретных исторических культур. Автор использует подход, ориентированный на описание исторической семантики базовых антропологических концептов (человек, телесность, индивидуальность и др.).
Ключевые слова: человек, культура, образ, самосознание, понятие, концепт, душа, тело, индивид, личность.
Annotation. The article elaborates cultural-philosophical theme: how the concept of man changed in the spaces of different historical-cultural epochs. The author uses an approach based on the description of the main anthropological concepts (man, individuality, et cetera).
Keywords: Man, culture, image, notion, concept, soul, body, personality.
Хорошо известен античный анекдот, повествующий о случившемся с кем-то из философов-платоников курьезе. Платоновская школа учила определять предмет, исходя из относящегося к нему наиболее общего, родового понятия. Считалось, что для «человека» таковым будет «живое существо», или просто «животное» (др. – греч. ζωον). К искомому «человек» представитель платоновской школы движется методом так называемой диэрезы, т.е. делением родового понятия пополам. Итак, исходным является животное, животные же подразделяются на четырехногих и двуногих, а последних, поскольку именно к «двуногим» и относится «человек», философ делит на тех, которые «с перьями» (птицы), и тех, которые «без перьев». В итоге человек был определен как двуногое животное без перьев. По преданию, в ответ на такое «имевшее большой успех» (Диоген Лаэртский, VI, 40) определение Диоген-киник принес в платоновскую Академию ощипанного петуха, бросив: «Вот вам ваш человек – двуногий и без перьев». Диоген Лаэртский сообщает, что вслед за этим платоникам пришлось добавить к определению человека еще один недостающий отличительный признак: человек был определен как двуногое животное без перьев и с плоскими ногтями. («Когда Платон дал определение: “Человек есть животное о двух ногах, лишенное перьев”, то Диоген ощипал петуха и принес к нему в школу, объявив: “Вот платоновский человек!” После этого к определению было добавлено: “И с широкими ногтями”».)1
Образ человека как «ощипанного петуха», разумеется, не исчерпывает все возможности определения. Из той же античной мысли известен целый ряд характеристик: человек здесь предстает как «разумное», «общественное» (или «полисное») животное, как «мера всех вещей» и как «гражданин мира». Европейская философия усматривала в человеке «мыслящий тростник» (Блез Паскаль), осознавала его в качестве «символического» (Эрнст Кассирер) и «этимологического» (Хосе Ортега-и-Гассет) животного. Человека определяли как «смеющееся» животное, как «погребающее», «играющее» и «осознающее свою смертность». Антропология XIX–XX вв. видела в нем существо, создающее орудия труда (homo faber), прямоходящее (homo erectus), умелое (homo fabilis), и снова разумное (homo sapiens). Разбор этих и многих других определений – с точки зрения того, например, насколько соответствуют они действительному положению вещей (и современному знанию о человеке) – в сферу наших задач не входит. Наш интерес лежит в несколько иной плоскости: разнообразные трактовки, толкования, опыты о человеке – в том числе и те, что были предложены философской мыслью, – занимают нас отнюдь не как положения, которые надо либо оспорить и отклонить, либо, напротив, «взять на вооружение» (поскольку, опираясь на них, можно построить некое объективное знание – науку о человеке)… Они интересуют нас лишь как феномены исторически конкретного понимания человеком себя и мира.
Философские определения, раз уж мы собрались обсуждать фундаментальные антропологические концепты – саму идею человека в пространстве нескольких европейских культур, безусловно, очень важны. Достаточно вспомнить гегелевское определение философии как «эпохи, выраженной в мысли». Однако, отдавая должное тем или иным философским толкованиям, нельзя тем не менее ограничиться лишь пространством логики и метафизики – философской мысли как таковой. Необходимо вовлечь в сферу нашего рассмотрения более широкий – языковой, социокультурный и исторический – «опыт о человеке». Об этом в свое время говорил Макс Шелер, когда подчеркивал, что истории религиозно-теологических и философских концепций человека «должна предшествовать история самосознания человека, история основных идеально-типических способов, которыми он себя мыслил, созерцал, чувствовал, рассматривал включенным в порядок бытия»2. В связи с этим в европейском культурном круге Шелер выделял несколько основных концептов (понятий о человеке). Во-первых, это религиозный концепт: в европейском самосознании его стержень составляют «иудеохристианские представления». Рядом с ним Шелер располагает «греко-античный круг представлений» – идею человека как homo sapiens. Третьим является представление о человеке как «высокоорганизованном животном». К этому кругу представлений Шелер относил натуралистические, позитивистские и прагматистские взгляды.
Перечисленные толкования, полагает Шелер, не сводятся к области собственно философских спекуляций, а выступают как фундаментальные установки культурного самосознания в целом. Первая среди отмеченных идей о человеке имеет колоссальное значение для европейского культурного круга. Она покоится на известном мифе о сотворении человека, о его грехопадении, о спасении Богочеловеком, имеющим двойственную природу, и об осуществленном таким образом возвращении в число детей божьих. Рядом с этой идеей (homo religiosus) Шелер ставит «изобретение греков, граждан греческих городов»: самая громадная и чреватая последствиями находка в истории человеческой самооценки – это идея о homo sapiens. Эта идея проводит различие между человеком и животным. «Ее не следует понимать таким образом, будто здесь пытаются, как часто ошибочно полагают, отграничить человека лишь эмпирически от наиболее схожих с ним животных. Такой метод никогда не позволил бы противопоставить человека как такового животному как таковому. В разуме (логос / лат. рацио /, нус), – считает Шелер, – греки усмотрели начало, неразложимое на те элементарные свойства, которые присущи растительным и животным душам». Крайне важно уразуметь, что это учение о «homo sapiens» отнюдь не ограничивается лишь пространством греческой мысли, «для всей Европы оно приобрело самый опасный характер, какой какая-либо идея вообще может приобрести: характер чего-то само собой разумеющегося»3.
В ряду других понятий, принципиально важных для европейского культурного самосознания, М. Шелер выделяет идею о homo faber («это третья идеология человека, господствующая среди нас»). По его мнению, «эта идея по существу отрицает духовное начало в человеке». Есть несколько ее вариантов: наиболее распространенный – натуралистический; здесь считается, что «в человеке действуют все те же самые силы и законы, что и во всех других существах, – только вызывающие более сложные следствия». Линию такого подхода Шелер ведет от «греческого сенсуализма» Демокрита и Эпикура через эмпиризм Бэкона и Юма, позитивизм Конта и Спенсера, эволюционистское учение, связанное с именами Дарвина и Ламарка. Сюда же, как ни странно, причисляются философы, видевшие в человеке существо, определяемое действием метафизически и натуралистически истолкованной воли (Шопенгауэр, Ницше), и «великие психологи влечений» от Макиавелли до Фрейда. Психоаналитическое толкование человека Шелер вообще считает прямым следствием натуралистического подхода. Человек здесь – это не разумное существо, не homo sapiens, а существо, определяемое влечениями. В этом толковании понятие о человеке как высокоорганизованном животном приходит к самоотрицанию, к взгляду на человека как на «тупик природы». Тогда вопреки идее человека как высокоорганизованного животного вырастает взгляд на человека как на «испорченное животное», разум которого рассматривают как болезнь жизни…4
Подход Макса Шелера, его описание нескольких «концептуальных кругов» во взглядах на человека представляет несомненный интерес. Тем не менее с этого пути, с «колеи» философской антропологии как таковой, нам (пока не поздно) следует свернуть. Опасения как бы этот путь не увел нас в сторону – отнюдь не беспочвенны. При всей значительности работа Макса Шелера – этот яркий пример философско-антропологической мысли ХХ столетия – не вполне отвечает нашим целям и задачам. Постулируя необходимость выхода за границы исключительно философских теорий о человеке, собираясь предпослать им историю самосознания человека, историю того, как он себя мыслил, созерцал, чувствовал, рассматривал включенным в порядок бытия, Шелер реализует это начинание, этот замысел, лишь отчасти. В конечном счете в фокусе внимания автора оказывается ряд религиозно-философских и научных доктрин. Снова и снова мы возвращаемся в сферу философских понятий и идей. Как ни актуальны они для понимания культурных образов мира, нам стоило бы пройти тот путь, на который М. Шелер направлял читателя в самом начале, заново… Представляя основные вехи в истории самосознания человека, надо попытаться выйти за границы философских понятий и религиозных доктрин в более широкое «поле» – область языковых и культурно-исторических концептов. Причем начать, по всей видимости, стоит с наиболее архаичных пластов в истории понимания человеком человека…
Прежде чем обратиться к исследованию образов «человеческого», и в частности к представлениям о человеке в архаике, необходимо сделать одно предварительное замечание. В работе мы постоянно будем использовать такие слова, как образ, понятие, концепт. На первый взгляд «концепт» – ровно то же, что и «понятие», последнее есть перевод латинского «conceptus». Однако в современной культурологической литературе это не совсем так. Когда речь заходит об исследовании концептов, первое, что нужно помнить, это то, что концепт отличается от абстрактного понятия (хотя абстрактное понятие может входить в содержание концепта). В концепте гораздо значительней, чем в абстрактном понятии, представлена лингвосемиотическая и образная составляющая. В связи с этим стоит привести слова М. Бахтина о том, что «художественное познание человека резко и принципиально отлично от его абстрактного познания, образ человека принципиально отличен от понятия о человеке. Образ не может быть нейтральным к формам “я” и “другого”, не может отвлечься от этих форм. Образ всегда видит и дает человека и изнутри… и извне, в своем кругозоре и в чужом объемлющем кругозоре (курсив наш. – Ю.А.) …Образ невозможен лишь при одной точке зрения. Сущность образа – в своеобразном сочетании “изнутри” и “извне” (овнешнение внутреннего и оживление внешнего)… Наличие во всяком образе человека точки зрения изнутри делает невозможным полное и предельное овеществление человека в образе»5.
Итак, концепт – это не абстрактное понятие, а скорее понятие-образ, как бы сгущающий в себе определенное «культурное содержание». Термин «концепт» довольно широко используется в современной культурологической литературе. В одной из своих последних работ академик Д.С. Лихачёв ввел в оборот понятие о «концептосфере» как о сфере понятий того или иного языка, тесно связанной с лексическим, словарным запасом6. В определении Д. Лихачёва это «концентрат» культурных смыслов каждого национального языка и каждой эпохи («Термин “концептосфера”, – писал он, – вводится мною по типу терминов В.И. Вернадского – “ноосфера”, “биосфера” и пр.»7). Важно отметить, что в концептосфере каждой культуры выделяются как доминантные, стержневые понятия, так и периферийные, маргинальные концепты (которые могут, впрочем, перемещаться в центр культурного самосознания). Академик Степанов определил концепт как культурное понятие, сгусток культуры в сознании человека8. Иногда выделяют две группы концептов – культурные универсалии и культуроспецифические понятия. Универсалии всеобщи, культуроспецифические понятия – те, которые выработаны в пространстве одной культуры и вне ее рамок «не работают», – к иной культурной ситуации неприменимы. Думаю, что нам придется иметь дело и с теми, и с другими формами. Хотя М. Фуко и полагал, что «человек» – изобретение недавнее, нам все-таки кажется, что это понятие гораздо более универсальное, чем полагал французский автор.
***
Архаические образы человека. «Понятия “человек” архаические сообщества, – утверждала О. Фрейденберг, – еще не знают». Тотемистическое мировосприятие формирует особый взгляд. «Людской коллектив в силу тотемистических представлений носит имя тотема, и это есть имя племени, клана, единично-множественное»9. Понятия человека и, например, тотемного животного сближаются вплоть до непосредственного отождествления10. Для многих исследователей это служило аргументом в пользу того, что человек «еще не выделил себя из окружающей среды». В то же время, выступая в качестве инструмента групповой (клановой) дифференциации (социальной организации) и индивидуальной самоидентификации, тотем может быть понят именно в качестве первоначального способа выделения человеком себя из среды. Причем как природной, так и социальной11. Тезис о «невыделенности» примитивного человека из среды следовало бы использовать весьма осторожно. Интересно, что самоназвания человеческих коллективов (притом наиболее архаические) нередко содержат обозначение «человека как такового», «людей вообще». В то же время во многих первобытных коллективах «человек» – это категория, применимая исключительно к характеристике членов своего этноса, рода, племени. Что это, как не показатель своеобразной «выделенности» архаического сообщества из окружающего мира, признак его отделенности, отдельности – не только от природы, но и от всех остальных людей?!
В какой-то мере можно говорить о неосознанном «этноцентризме» примитивных сообществ: в качестве «людей» здесь признаются только представители своего племени. У ряда племен «человек» значит «из моей деревни». Значение слова «человек» у многих народов – соплеменник; люди вне племени предстают как не-люди. «В одном из восточных иранских диалектов, – замечает Э. Бенвенист, – имеется слово daha – “человек”…Известно, что в иранском мире существовал народ Dahae, как его называли латинские авторы. Иными словами, этот народ, как и многие другие, называл себя просто “люди”»12. Характерно, что эту особенность этнонимов – их связь с обозначением человека – неоднократно использовали уже в ХХ в. для выработки новых терминов. На Енисее живет народность – кеты. До революции они были известны как остяки. Характерно, что ни этноним «остяки», ни слово «кеты» не было исконным самоназванием народа. В качестве этнонима «кеты» было введено «сверху» в 1920-е годы. В его основу, поскольку это характерно и для других палеоазиатских аборигенов Севера, было положено слово «человек» (кет/кэт). В принципе подход был достаточно верен; характерно, что среди кетов существовали различия по родовой принадлежности и месту проживания той или иной группы – «сымденг», «елукденг» – сымские люди, елогуйские люди. Исследователи кетов считают, что общим этническим самоназванием для них в прошлом могло быть как раз «дэнг» – т.е. «люди»13.
Известный отечественный этнограф Л. Штернберг показал, что самоназвания племен северо-востока Сибири содержат указание на горного, лесного, водяного человека14. «Когда народы дают себе имена, – пишет Э. Бенвенист, – последние, если только отвлечься от обозначений географического характера, распределяются, насколько мы в состоянии понять их смысл, на две категории: этноним либо представляет собой красочное определение… либо, что бывает чаще, тот или иной народ называет себя просто “людьми”. Начиная с германского племени Ala-manni “алеманов” и до самой Камчатки или до южной оконечности американского континента мы можем обнаружить десятки народов, которые называют себя “людьми”. Таким образом, народ не только мыслит себя сообществом, объединенным одним языком и противопоставленным соседним народам, но и рассматривает себя как носителя собственно человеческих качеств»15. Вполне вероятно, что отголосок подобных представлений дает и этимология древнегреческого «антропос». Этимологию слова «антропос» А.В. Лебедев раскрывает так: это существо, обладающее членораздельной речью. Членораздельная речь отличает человека и от животных, и от варваров (слово варвар – звукоподражательное, варвар – тот, кто говорит на непонятном наречии – «вар-вар»; как производное от βαρβαρος следует рассматривать и βορβορος – «грязный», «нечистый»; в русском языке прямым аналогом «варварству» варваров является «немота» немцев).
В связи с этим вспоминается интересный пример из К. Леви-Строса. «Человеческое, – пишет он, – прекращается на границе племени, языковой группы, иногда даже на границе деревни»; недаром значительное число так называемых примитивных популяций обозначают себя словом, имеющим значение «люди», тем самым подразумевается, что другие племена, группы или деревни не разделяют достоинства, а то и природы людей. Иноплеменные сообщества составлены из «плохих», «злых» существ, а то и из «земляных обезьян», «гнид» и т.п. Многие сообщества, причем вовсе не обязательно совершенно примитивные, чтобы лишить чужака последнего рубежа реальности, доходят до того, что делают из него «фантом», рассматривая его чуть ли не как «привидение»… «На Больших Антильских островах несколько лет спустя после открытия Америки, в то время как испанцы снаряжали исследовательские комиссии, чтобы установить, есть ли у туземцев душа, сами туземцы обходились тем, что белых узников бросали в воду, чтобы проверить путем продолжительного наблюдения, подвержены ли их трупы гниению. Этот анекдотический случай, вычурный и трагический одновременно, – замечает антрополог, – хорошо иллюстрирует парадокс культурного релятивизма..: отказывая в человеческом качестве тем, кто предстает в качестве “дикарей” или “варваров”, запечатлевают в себе одну из типичных установок» [варварства]. Ведь «варвар – это в первую очередь человек, верящий в варварство»…16
Архаические представления, первоначальные (первичные) способы формирования понятий особенно важны для нас как общий, участвующий в формировании «исторической культуры», фонд исходных значений-смыслов. В этом отношении очень важна структурная семантика: выше было отмечено, что значение концепта «человек» в архаических сообществах строится как система семантических оппозиций. Выступая в качестве самоназвания этноса, концепт «человек» / «люди» может содержать в себе – и часто действительно содержит – противопоставление «иноплеменникам». Тем не менее противопоставление по типу «мы – они», люди / варвары, соплеменники / иноплеменники не является единственным способом образования этого концепта. По мнению Бенвениста, латинское homo – человек – содержит иную оппозицию – противопоставление человека и бога. «Бог, – пишет он, – противопоставлялся человеку как “светозарный небесный” (и. – е. *deiwos) “земному”: именно таков смысл латинского homo»17. Homo тут отчетливо сближается с humus – «почва» – такой версии придерживались и многие античные авторы, эту особенность не забывали, впрочем, и позднее18. Не случайно Дж. Вико связывал главную особенность человеческой культуры – «humanitas» – с погребением человеком предков. Человек как существо погребающее противопоставляется тут как бессмертным богам, так и диким животным. По мнению П. Видаль-Накэ, противопоставление человека богам и зверью содержится и в архаических греческих представлениях.
У Гомера человек предстает как существо, вкушающее хлеб. Этим он отличается и от диких зверей, едящих сырое мясо, и от богов, вкушающих не хлеб, а амброзию, божественный нектар19. Рассматривая человека как существо, «едящее хлеб», архаическое сознание, действуя по принципу уподобления, соотносило человека с растением вообще и хлебным злаком в частности (ироничное «человек есть то, что он ест» воспринималось бы в архаическую эпоху совершенно серьезно – без тени иронии, притом отнюдь не в смысле одного только материального состава человеческой плоти20). Интересно, что занятое поиском не отличий, а уподоблений, мифологическое сознание античной архаики чаще всего сближает человека именно с растением. У гомеровских греков человек сравнивается с другими порождениями Матери-земли, в особенности с зерновым колосом. У Павсания растение рассматривается как прообраз человека (кн. VIII, XXIX, 4). Отождествление человека с растением проявляется и в мифах, согласно которым люди выросли из земли как посев (σπαρτοι). Гомер сравнивает людей с колосьями (καλάμη), а их гибель в сражении – с трепетом и падением колосьев (Il., XIX 221; XI 67 и сл.). Цветок или плод растения именовался «головой», у Гомера изображен раненый воин: «Как мак в саду роняет голову, так и он склонил голову, отягощенную шлемом» (Il., VIII, 306)21. Уподобление человека и человеческой жизни растению встречается далеко за пределами древнебалканского культурного ареала22. По образу растения представляют человеческую жизнь многие народы23.
Характерное для мифологического мышления тождество человека /и животного/ с растением (что отмечала в свое время О.М. Фрейденберг24) выходит, по-видимому, далеко за рамки пресловутого тотемизма и скорее заставляет прибегнуть к концепции архетипа… Говоря о «растительных образах» человека, стоит напомнить характеристику человека как «небесного растения» в христианской антропологии и определение его как «мыслящего тростника» у Блеза Паскаля… Особенно примечательно образное сближение человека с деревом (ср.: Пс. 1). В архаических культурах дерево неизменно оказывается центральным образом мира (мировое древо), оно используется как символ жизни и знания. В ряду метафор нельзя не отметить и «древовидность» самого человека. Традиционно дерево ассоциируется не столько с отдельным человеком, сколько с человеческим родом, семьей (ср.: родословное древо). У Гомера «поколения людей» уподобляются листве деревьев, опадающей и уносимой ветром осенью и распускающейся новой зеленью по весне (Il., VI, 145 и сл.). Впечатляющий образ «человека-дерева» дан в «Божественной комедии». В «Аде» кустарником, каждая надломленная ветка которого сочится кровью, изображает Данте людей, посягнувших на себя: «Тогда я руку протянул невольно / К терновнику и отломил сучок; и ствол воскликнул: “Не ломай, мне больно!” В надломе кровью потемнел росток / И снова крикнул: “Прекрати мученья! / Ужели дух твой до того жесток? / Мы были люди, а теперь растенья”…»25).
Отсюда, кстати, вытекает еще одна важная особенность архаических представлений о человеке. Если человек рассматривается как растение, то женщина в своей порождающей функции уподобляется Матери-земле. Греки эпохи архаики, к примеру, считали, что в своей производящей функции «не земля подражает женщине, а женщина земле»26. (Стоит отметить, что данное сравнение постоянно воспроизводится мифологическим сознанием, причем оно характерно не только для земледельческих народов, но и для кочевников: у монгольских племен, например, Мать-земля воспринималась в образе богини Этуген, воплощением порождающего органа которой были всевозможные пещеры, расщелины и ямы.) Характерно, что, уподобляясь в порождающей функции Матери-земле, женщина на том же самом основании противопоставляется животному – неважно, дикому или домашнему. Почти повсеместно в самых разных культурных ареалах можно зафиксировать интересную особенность: функция рождения / порождения в равной степени «приписывается» женщине и земле. Вместе с тем та же самая способность – хотя аналогия и очевидна – далеко не всегда распространяется на животное. «Родит», иными словами, только женщина или земля, в то время как для описания рождения животного употребляются особые «термины» (о корове, например, говорят, что она «телится», собака – «щенится» и т.д. Эта особенность отмечается во всех славянских языках, на «языковом уровне» она присутствует и во многих других культурах)…
***
Исторические образы человека и концепция архетипа. В античной архаике наряду с упомянутыми выше растительными образами (и как их продолжение) представления о человеческом теле включают его сопоставление с сосудом. Сближение тела человека с сосудом встречается регулярно: в «Илиаде» тело воина, гибнущего в сражении, рассеченного мечом или пронзенного пикой, предстает в виде сосуда, из которого на землю «выливается внутренность» (Il., XXI, 180). Интересно, что сопоставление тела человека с сосудом дает знать о себе и в похоронном обряде: еще недавно в греческих деревнях, когда носилки с умершим проносили по улице, друзья и соседи покойного выливали у порога или через окно воду, а сам сосуд бросали на камни, разбивая… Многие авторы толкуют этот старый обычай как символ того, что случилось: сосуд – тело, вода – душа. «Разлитая вода символизирует исчезновение души, и мертвое тело развалится на куски как разбитый сосуд»27. Сосуд – это ясно и современному человеку – едва ли не самый подходящий предмет для одушевления28 и антропоморфизации. «У сосуда, – отмечает Н. Брагинская, – есть ручка, ножка, тулово, горло, шейка, плечи, ушко, устье (уста)… Такой набор антропоморфных наименований есть только у сосуда». Добавим, что крышки сосудов нередко изготовлялись в виде голов человека (или животного). «С сосудами говорили, как с живыми, постукивая по ним. Звук трескающих в печи горшков – крик удирающего прочь существа – треснувший сосуд не звучит»29.
Гончарное производство в архаических культурах – это, как правило, женское производство; «сосуд – образ женщины, и женщина мыслится сосудом, женские божества почитаются в виде сосудов». Дж. Томсон в «Исследованиях по истории древнегреческого общества» приводит примеры архаических представлений. Прежде всего это касается погребальных сосудов (урн). В древних захоронениях встречаются погребения в кувшинах, часто это погребения младенцев, имеющие целью «повторное оплодотворение матери духом умершего ребенка»30. Сравнение погребального сосуда с материнским лоном – один из постоянно воспроизводимых, архетипических образов традиционной культуры. Женское чрево мыслится как сосуд для дитяти. С этим архаическим образом любопытно сопоставить сравнения, встречающиеся, например, в корпусе сочинений Гиппократа. «Если все дети, родившись, оказываются слабыми, – пишет Гиппократ, – то причиной этого является матка, узкая сверх надлежащего… Это дело похоже на то, как если кто-либо положит в узкий сосуд огурец… прикрепленный к огуречному стеблю: огурец выйдет равным и подобным полости сосуда… А если кто положит его в сосуд широкий, в котором широко может поместиться… Вот также и дитя…»31 У Гиппократа образ сосуда – материнского лона – рациональный, а никак не мифологический32. Тем не менее обращение к нему продиктовано не только медицинскими соображениями, а и глубоко укорененной традиционной метафорикой…
Важнейшая особенность архаических представлений о мире и человеке часто усматривалась исследователями в их поразительной «живучести» – устойчивости, постоянной воспроизводимости (более других эту особенность архаических образов мира подчеркивает концепция архетипа К.Г. Юнга). В дальнейшем у нас еще будет возможность убедиться в том, что названные выше традиционные образы – человека-растения и человеческого тела как сосуда вновь и вновь воспроизводятся в пространствах европейских культур. Примечательная особенность состоит, однако, в том, что, будучи воспроизводимы и как бы повторяясь, они всякий раз получают в пространстве той или иной культуры новые – и, как кажется представителям этих культур, – сугубо рациональные обоснования. Обнаруживая себя в новой – модифицированной – форме, они сохраняют и некоторое трудноразложимое архаическое ядро, менее всего, возможно, поддающееся объяснению. Поразительную устойчивость традиционных образов мира дополняет другое свойство. Оно видится в их универсальности – повсеместном бытовании. Тот факт, что в очень разных, подчас совершенно не связанных между собой культурных ареалах наблюдаются «реликты» схожих представлений, приковывал внимание многих исследователей. Но тут необходимо использовать и сугубо «внутреннее» объяснение: в XIX, да и в XX в. антропологи часто искали – и, разумеется, находили – именно сходства, меньше обращая внимание на отличия…
Поскольку речь зашла об универсальности архаических представлений, стоит отметить, что архаическое понимание «человека» как члена своего клана или рода находит подтверждение и в русском языке. История слова «человек» неоднократно обсуждалась исследователями; устойчивее других считается объяснение, предложенное еще в 1870-е годы немецким лингвистом Циммером. По его версии, общеславянское *čelovĕkъ связано в первой части с общеславянским čeljadь (челядь). В слове человек первая основа čel– восходит к индоевропейскому корню Kuel – имеющему значение «род», «клан», «стая». Во второй части слово человек связано с литовским vaikis – «парень»; латышским vaiks – «мальчик», «юноша», древнепрусским vaiklis – «сын». Они восходят к индоевропейскому корню *ueik-, имеющему значение «жизненная сила». Так что *čelovĕkъ – это «дитя, отпрыск, потомок семьи, рода или клана»33. Схожую этимологию предлагает Ю. Степанов: «Рус. человек, ст. – сл. человек является сложным словом, состоящим из двух основ чел– + век-, где о- является соединительным гласным. Элемент чел– произведен от балто-славянского корня *kel– с огласовкой – о – этот корень встречается в рус. кол-ено, что означает также “род”, “поколение”. От этого же корня произведено рус. челядь: “челядь, семья, семейство, младшие члены семьи и работники (вместе)”. Элемент век– того же корня, что и лит. vaikas – “дитя, ребенок”». Таким образом, сложное слово «человек» означает того, «кто принадлежит нашей большой семье, “наш”, “свой”»34.
Несколько иную интерпретацию предлагает В. Колесов. По его мнению, первая часть в слове человек – та же, что и в корне цел, хотя согласный звук в нем другой (вследствие чередования близких звуков). Эта основа встречается в слове «целый» (т.е. неущербный). Старое значение слова век – «сила», «мощь», и уже отсюда – «возраст человека». Характерно, что в другом слове с отрицательной приставкой – увечный – мы встречаемся с древним значением корня – «бессильный». В русских говорах бытует глагол обезвекнуть, который значит и обессилеть; «веки изнемогают» когда силы уходят. Итак, «в полном составе морфем слово “человек” обозначает того, “кто имеет полную силу”, т.е. взрослого, мужа, важного для жизни рода члена коллектива»35. В поговорке: «В пост ни человек, ни детина не крестится» человек – взрослый, зрелый муж – выступает в противопоставлении ребенку – детине. Характерно, что по-украински «чоловик» – мужчина. Хотя женщину на Руси также могли называть словом «человек» (о деятельной и умной княгине Ольге, жившей в середине Х в., летописец говорит, что она «бъ мудрейши всех человек»), тем не менее «человек» выступает преимущественно как синоним слова «муж» – свободный мужчина в расцвете сил. Дополнительные смыслы выясняются через ряд других оппозиций. В древнерусской литературе человек противопоставлен скоту и зверю. Кроме того, слову «человек», обозначавшему скорее отдельного индивида с его силой, противопоставлялось также собирательное «людие» – масса в единстве.
Не будем забывать, кстати, что русское «люд», «люди» считается родственным не только латышскому Laudis, д. – в. – н. Liut – «народ», но и древнегреческому ελεύθερος, что означает «свободный». Таким образом, в основании русского «люди» было заключено противопоставление «свободных» «несвободным». Характерно, что старославянское «людинъ» еще означало «свободного человека»36. По мнению академика Ю.С. Степанова, древнерусское человек означало не только зрелого и сильного, но и свободного, никому не подчиненного, кроме как старшему в роде, жителя древнерусского поселения – городища37. Однако позднее, и это хорошо известно из русской литературы, слово «человек», напротив, стало обозначать еще и слугу («Эй, человек!»). Перемену в значении автор связывает с появлением в землях восточных славян торговли челядью, «производившейся воинственными пришлыми варяжскими князьями, вследствие этого термин “человек” теряет значение “свободный” и, напротив, начинает обозначать “слугу”, “раба”». Новое значение слова («человек» – слуга) закрепляется с конца XIV в. Таким образом, древнее представление о человеке как равноправном и действующем члене рода претерпевало изменения, что было обусловлено, по всей видимости, причинами не только сугубо социального, но и культурно-исторического порядка38. Так что в различные времена «человеками» могли называться разные люди. «Каковы веки, таковы и человеки», – гласит известная пословица…39
Нужно отметить, что для современного гуманитарного знания историческая изменчивость, вариативность представлений человека о себе и мире – аксиома, не нуждающаяся в доказательстве. Гораздо актуальнее вопрос о качественной специфике этих представлений в разных культурах, о характере трансформаций, связанных, например, с переходом от одной эпохи к другой. Тем более что само представление об «эпохах» как устойчивых культурных целостностях все чаще подвергается критике. Несмотря на трудность и проблематичность задачи, стоило бы тем не менее попытаться зафиксировать принципиальные особенности античных, средневековых и нововременных (новоевропейских) представлений о человеке. Специфику историко-культурных исследований, отметил однажды А.В. Михайлов, составляет то, что «они начинают существовать лишь тогда, когда принимаются всерьез все высказывания человека прошлого о своем самочувствии, самоощущении и самопонимании, все его самовыражения и самовыявления в слове и знаке. Если говорить упрощенно, то образ эпохи складывается из ее “объективности” и самоистолкования, но только то и другое уже неразделимо, и “объективность” невычленима из потока самоистолкования»40. Для нас это означает, что разговор об особенностях восприятия и образе человека в Античности, Средние века или в Новое время по существу смыкается с вопросом о действительном (так сказать, вполне объективном) характере античного и средневекового человека, об античном и новоевропейском человеке «как таковом».
Сформулированный подход, как мы уже заметили, содержит ряд существенных трудностей. Они коренятся в спорах о возможности применения к историческому материалу таких условных культурно-исторических величин, как Античность, Средние века или Новое время41, в понимании того, что сам по себе «античный» или «средневековый» человек не является, конечно, «величиной постоянной». Будут ли такие культурно-исторические понятия, как «античный» или «средневековый» человек, «живыми историческими формами» вида homo sapiens или это лишь «неправомерные абстракции», исторические конструкты? А может быть, сама эта дилемма является искусственной и неплодотворной? Ведь формы сознания, включая понятия и концепты, столь же «реальны», как и «условны», «историчны». Не углубляясь в методологию, стоит отметить, что если античный человек или, положим, человек эпохи Просвещения рассматривается как методологическая фикция, и только, то такими же фикциями неизбежно оказываются и другие, в том числе и «национальные типы» – русский человек, француз и пр.42 Будем последовательны – в этом случае характер фикции приобретает и понятие человека «как такового»… Пусть так, но тогда нам интересны именно эти «фикции», способы их конструирования и представления… Более претенциозно то же самое можно сформулировать и другими словами: «человечество» реально (хотя бы в средневековом значении этого самого «реализма»). Поэтому, оставляя в стороне методологические споры, выбирая в качестве «рамки» традиционную культурно-историческую схему, которую в свое время попытался сокрушить еще О. Шпенглер, попробуем уяснить, как понимался и менялся «человек» (его образ и понятие) в пространстве ряда европейских культур…43
***
Душа и тело, индивид и личность как культурно-историческая проблема. Прежде чем погрузиться в уже обещанное рассмотрение исторических концептов и образов «человеческого» в европейской культуре, задержим внимание на двух проблемах, имевших особенное значение для истории антропологической мысли и философской антропологии в частности. Речь идет о понятиях «души» и «тела», «духа» и «плоти». Обе категориальные пары отличает насыщенность глубоким культурно-историческим содержанием. Для европейской антропологии данные категориальные пары долгое время оставались центральными понятиями, через которые только и осмыслялась проблема человека. История европейской антропологической мысли началась с трактатов «о душе». Метафизика «души и тела» составляла, можно сказать, главный стержень философской антропологии, то, вокруг чего строились все ее рассуждения. Так было с Античности и практически вплоть до начала ХХ в. (в этом отношении трактат С. Франка «Душа человека» – своего рода лебединая песня антропологической метафизики). Характерно, что когда мыслители экзистенциального склада, как, например, Х. Ортега-и-Гассет, подчеркивают свое отталкивание от старой антропологии, то мишенью для критики они избирают именно традиционную форму осмысления феномена «человеческого» в категориях «души и тела», «духа и плоти». «Для меня, – часто повторяет Ортега-и-Гассет, – человек в субстанциальном плане – это не душа и тело, но драма существования» и «определенная жизненная задача»44.
ХХ век не то чтобы напрочь отказывается рассматривать человека в категориях «души» и «тела»; пожалуй, это было бы сильным преувеличением (традиционные категории души и тела слишком глубоко вкоренены в нашем языке и мировидении, чтобы от них можно было с легкостью избавиться). Но «диспозиция» данных понятий – и это очень характерно – в гуманитарном знании все-таки существенно меняется. От этих перестановок больше всего «потеряла», конечно же, «душа» – понятие, которое в первую очередь попало под подозрение как метафизическое и устарелое. Не только в философской, но и в исторической антропологии XX в. наблюдается интересная динамика, на которую стоит обратить внимание. Речь идет о своеобразном смещении фокуса осмысления человека от «души» к «телу». Проблематика телесного («культура тела», «техники тела», «формы репрезентации телесного») как в философско-, так и в историко-антропологической мысли конца ХХ столетия приобретает приоритетное значение. Если в начале ХХ в. философскую антропологию определяли метафизико-идеалистические концепции, в которых первостепенное внимание уделялось категориям «духовной сферы», то в конце ХХ в. в центре исследовательского внимания оказалась «сфера телесного». Можно много говорить о причинах этого, но одна из них, несомненно, связана с осмыслением именно телесного как специфически человеческого. На это проницательно указал еще Флоренский, заметив, что тело человека – это первое, что называем мы человеком.
«Сегодня, – пишет К. Вальверде, – можно говорить о настоящей культуре тела. Она обладает и собственной философской интерпретацией и собственными текстами о телесности, которые принадлежат уже не только области философии»45. Идея тела как «первого человека» получает любопытное продолжение в свете лингвистических данных: «Начнем с утверждения, – отмечает автор монографии, посвященной русской языковой модели мира, – которое может показаться парадоксальным. Оно состоит в том, что уникальность человека, отличающую его от животного мира, русский язык видит не столько в его интеллектуальных или душевных качествах (они-то как раз очень часто наивно распространяются на животных, в особенности домашних), сколько в особенностях строения и функционирования тела». Характерно, что слово «тело» в русском языке «нормально употребляется лишь по отношению к человеку». Так, предложение «в овраге обнаружили мертвое тело» не может быть употреблено, если речь идет о трупе животного. Сочувствуя замерзшему животному, особенно маленькому и беззащитному, о нем говорят «дрожит всем телом». Тем не менее, персонифицируя животное, ему в первую очередь приписывают те или иные душевные качества – ум, хитрость, доброту или злобу, ласковость или верность. В то же время «наш язык отказывается связывать эти качества животного с телесными органами, отвечающими за соответствующие функции у человека».
«Если такие эпитеты, как умный, хитрый, добрый, ласковый, верный и т.д. применимы не только к человеку, но и, скажем, к собаке, то мы тем не менее ни за что не скажем о собаке, что у нее доброе сердце, или что у нее стынет кровь… не предложим ей пораскинуть мозгами…» Сказанное не означает, что, пользуясь языком, мы отказываем животным в наличии органов, аналогичных соответствующим человеческим органам. «Мы прекрасно знаем, что у животных есть и голова, и сердце, кровь, печень, мозги» и т.п. Казус, однако, заключается в том, что мы, как правило, не готовы связать с этими органами «душевную» жизнь животного. «Собака может быть доброй, а кроме того мы знаем, что у нее есть сердце; однако эти два факта существуют в сознании носителей языка независимо друг от друга. Мы не назовем животное бессердечным; оно может быть глупым, но не безмозглым. Иными словами, специфику “человеческого” по сравнению с “животным” наш язык обнаруживает не столько в сфере самого по себе “телесного” или “душевного”, а именно в органической связи первого со вторым», – заключает А.Д. Шмелёв46. Выводы лингвиста представляют интерес, но вряд ли могут быть приняты без оговорок. Стоит, наверное, задуматься над тем, не является ли связывание определенных «душевных качеств» с теми или иными «телесными органами» результатом своего рода элементарной интроспекции, легко распространяемой человеком на других людей, но исключающей из сферы аналогии животное…
Вторая важнейшая философско-антропологическая проблема, которую невозможно обойти стороной, связана с осмыслением человека в таких категориях, как «индивид» и «личность». Различение этих категорий стало одной из основных тем антропологической мысли с 30-х годов ХХ столетия. Оно приобрело особенную популярность благодаря трудам французских философов-персоналистов. «Идея различения индивида и личности, – пишет Карлос Вальверде, – возникла во Франции в период между двумя мировыми войнами. Французские персоналисты (Э. Мунье, Дени де Ружмон), а также неосхоластики (Ж. Маритен и др.) считали, что различение категорий “индивид” и “личность” может пролить свет на драму человеческого существования в ХХ в. Они увидели здесь ключ к объяснению многих социальных проблем и недугов, которыми страдало конфликтное и агрессивное европейское общество первой половины ХХ века». «То была эпоха великих диктатур, великих войн, громадных армий, концлагерей; эпоха мощного индустриального производства и победоносного материализма. И во всех этих ситуациях с человеком обращались как с индивидом, а не как с личностью». Доводы неосхоластиков в защиту различения между индивидом и личностью К. Вальверде резюмирует следующим образом: «Индивид есть часть целого и существует в виду целого, в то время как личность относительно независима от целого. Индивид существует для мира, а мир – для личности. Индивид закрытое существо, личность – открытое…»47
В системе европейских антропологических концептов понятие «индивид», кстати говоря, является очень важным показателем определенного культурного сдвига, связанного прежде всего с новоевропейским открытием «социального». Общеизвестно, что понятие «индивидуум» является своего рода калькой с греческого «атом». «Атом» по-гречески – «неделимый», и то же самое означало латинское «индивидуум». На протяжении Средних веков, да и в Новое время в философии понятие «индивидуум» по существу оставалось аналогом аристотелевской «усии», обозначавшей всякую вещь, обладающую самостоятельным статусом, отдельным от других вещей существованием. Человек в этом смысле точно такой же «индивид», как цветок или лошадь. Между тем позднее понятие «индивид» закрепляется именно за человеком. Это связано с новоевропейским открытием «материка социального», с формированием отчетливых представлений об «обществе» и осознанием человека преимущественно в аспекте его социальных отношений. Понятие «общество» формировалось через уяснение его оппозиции «государству». Но рядом с этой оппозицией теоретики общества широко используют еще одну оппозицию – различение общества и индивида. Сопутствующей стороной этого процесса оказывается то, что и «индивид» начинает пониматься через его отличие от общества, а не так, как это было прежде – как своеобразная выделенная часть природы… Тогда же, т.е. во второй половине XIX в., формируется языковое противопоставление индивидуализма коллективизму. Вслед за уже названной оппозицией индивида и общества оформляется противопоставление «индивид – личность»…
Для большей части ХХ в. проблема «индивид – личность» имела невероятно острое социально-политическое звучание: «индивидуалистическое обезличивание», с одной стороны, и «коллективистическое обезличивание» – с другой – два полюса социально-политического развития ХХ в., которые не могли не приковать к себе внимания философов и социологов, художников и писателей48. Вместе с тем характерен плодотворный парадокс: чем более насущной воспринималась проблема личности, тем решительнее интерес к ней преодолевал границы, связывавшие эту тему с актуальной социокультурной ситуацией, выводя исследователей в гораздо более широкое культурно-историческое пространство. Характерно, что проблема «индивид – личность» (в культурно-историческом плане впервые ясно обозначенная еще Я. Буркхардтом) стала одной из ключевых тем историко-культурных исследований. В связи с этим в пространстве гуманитарного знания возникло множество довольно интересных и далеко не схоластических вопросов: В каждой ли культуре существует «личность»? Каждая ли культурная традиция способствует формированию «личностного начала»? Знакомо ли понятие личности архаическим и восточным культурам, а если нет, то можно ли отсюда заключить, что и сама личность в пространстве ряда культур еще отсутствует? И вообще, когда в истории европейской культуры, например, начала формироваться личность? Случилось ли это в эпоху Возрождения или все же могло произойти несколько раньше?
Надо сказать, что обращение к историко-культурным исследованиям способствовало как лучшему уяснению различий между «личностным» и «индивидуальным», так и снятию остроты их противопоставления, что было столь характерно для философов-персоналистов. С одной стороны, историко-культурные исследования показывали, что два этих понятия – «индивид» и «личность» – не нужно смешивать, как это сравнительно недавно сплошь и рядом делалось49. С другой стороны, выяснилось, что «индивидуализм», постоянно привлекаемый к объяснению целого ряда феноменов различных эпох, может иметь разное содержание. М. Фуко предлагает различать три аспекта индивидуализма: во-первых, позицию, наделяющую индивида в его неповторимости абсолютной ценностью и приписывающую ему высокую степень независимости от группы, к которой он принадлежит; во-вторых, повышенную оценку частной жизни, а также форм домашней деятельности и сферы патримониальных интересов; в-третьих, интенсивность отношения к себе, внутренних связей с самим собой – т.е. все то, что Фуко назвал «культурой себя». «Известны общества и социальные группы, где индивидуум вынужден утверждать свою ценность, совершая действия, которые выделяют его, но при этом его частной жизни и отношению к себе не придается сколько-нибудь существенного значения. Но есть и такие общества, в которых отношение к себе интенсивно и развито, а тенденция к повышению ценностного статуса индивида – отсутствует…»50
В связи с обсуждением проблемы личности в философской, социальной и культурной антропологии XX в., в связи с тем, что названная тема, как уже было сказано, получила развитие в историко-культурных исследованиях, особое значение приобрели работы филологов, нацеленные на изучение соответствующей персонологической «терминологии». Мы не будем сейчас вдаваться в историю европейской персонологии – в историю терминов и понятий, которыми обозначалась личность. Тем не менее исследовательские парадоксы в этой сфере необходимо отметить. Замечено, что даже в такой ориентированной на развитие индивидуальности культуре, какой является культура классической Греции, понятие, близкое нашей теперешней «личности», еще отсутствует. Греческое соответствие латинскому persona – προσωπον – не является обозначением личности. В философском словаре Античности, замечает Хавьер Субири, полностью отсутствовало понятие и само слово «личность». В связи с этим испанский философ высказывает заключение, что греческой метафизике была присуща «фундаментальная и непоправимая персонологическая ограниченность»51. Примечательно, что вывод о непоправимой ограниченности греческой метафизики приобретает обобщающий культурный характер, он затрагивает не только метафизику, но и античного человека в целом. Отсутствие понятия «личность» в литературе и философии оказывается показателем отсутствия личности в древнегреческой культуре. В связи с этим стоит напомнить позицию Ж.П. Вернана, которая представляется нам более выверенной: «Нет и не может быть совершенной модели индивида, абстрагированной от хода истории человечества… Поэтому цель исследования состоит вовсе не в том, чтобы установить, существовала ли индивидуальная личность в Древней Греции или нет, – но в том, чтобы попытаться обнаружить, чем была древнегреческая личность и как ее различные характеристики отличаются от того типа личности, который известен нам сегодня»52
1
Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. – М.: Мысль, 1979. – С. 246. Насколько указанное определение в действительности является платоновским – сказать трудно. Скорее всего, описанная здесь ситуация восходит к околоплатоновскому школьному диалогу «Определения» (см.: Платон. Диалоги. – М.: Мысль, 1986). В нем человек характеризуется как существо «бескрылое, двуногое, с плоскими ногтями»; причем далее следует важное уточнение: «Единственное из существ, восприимчивое к знанию, основанному на рассуждениях (logoi)» (Определения, 415 а). То, что Диоген из Синопа «не заметил» этого довольно важного уточнения, – вполне объяснимо. Еще Платон обращал внимание на определенный изъян в диогеновой способности зрения: «Чашу я вижу, а идею чаши, или чашность, – нет», – говорил Диоген. – «Чтоб видеть чашу, – парировал Платон, – достаточно глаз, чтоб видеть “чашность”, необходимо иметь еще и ум» (См.: Диоген Лаэртский. VI, 53).
2
Шелер М. Человек и история // Шелер М. Избранные произведения: Пер. с нем. – М.: Гнозис, 1994. – С. 71.
3
Там же. – С. 75, 78.
4
Там же. – С. 80–82. Практически одновременно с Шелером (в 1920-е годы) свой взгляд на понятие о человеке как homo faber излагал П. Флоренский. Его толкование понятия homo faber существенно отличается от позиции М. Шелера. «Человек, – пишет Флоренский, – есть “существо, построяющее орудие труда”. Он должен быть определен как homo faber, как ζωον τεχνικόν. Это не ново. Уже в конце XVIII века Вениамин Франклин определил человека как “животное, делающее орудия”, “the man is a tool-making animal”. Не следует смущаться словом ζωον и заподозривать в нем обязательный привкус эволюционизма. В отличие от слова “θηρ – зверь, bestia”, оно, подобно латинскому “animal”, означает всякое живое существо как таковое, и может относиться не только к зверям и скотам, но и к человеку, даже к существам горним… Херувимы называются в Священном Писании ζωον… а в определении, приписываемом Платону, сказано, что “τον θωόν ζωον αθάναθον ειναι”, то есть что “Бог есть животное бессмертное…” “animal immortale” – как гласит латинский перевод. Итак, в сочетании “животное, строящее орудия”, не “животное”, а именно его орудиестроительная деятельность ставит нам вопрос… Орудие есть искусственно выделенная часть среды, окружающей организм; …будучи внешним организму, она может соединять его со средою… “Мы можем с полным правом сказать, – развивает ту же мысль в 1855 году Герберт Спенсер, – что соответствие между организмом и его средою, в самых высших своих формах, выполняется при помощи дополнительных чувств и дополнительных членов. Все наблюдательные инструменты… суть искусственные расширения чувств, а все рычаги… суть искусственные удлинения членов. Увеличительное стекло прибавляет только одну лишнюю чечевицу к чечевицам, уже существующим в глазе. Лом представляет лишь один лишний рычаг, прибавленный к ряду рычагов, составляющих руку и ручную кисть”» (Флоренский П.А. Соч.: В 4 т. – М.: Мысль, 2000. – Т. 3 (1). – C. 383–384). Основываясь на идее о homo faber, Флоренский рассматривает мир техники в качестве органопроекции, т.е. как продолжение и усиление наших органов тела. «Техника есть сколок с живого тела или, точнее, с жизненного телообразующего начала. Живое тело… есть первообраз всякой техники» (там же. – С. 402).
5
Бахтин М.М. Достоевский. 1961 г. // Бахтин М.М. Собр. соч.: В 7 т. – М.: Русские словари, 1996. – Т. 5: Работы 1940–1960-х годов. – С. 366–367.
6
Аскольдов С. Концепт и слово // Русская словесность. От теории словесности к структуре текста: Антология. – М.: Академия, 1997.
7
Лихачёв Д.С. Концептосфера русского языка // Русская словесность. От теории словесности к структуре текста: Антология. – М.: Академия, 1997. – С. 287.
8
См.: Степанов Ю.С. Константы. Словарь русской культуры. – М.: Языки русской культуры, 1997.
9
Фрейденберг О.М. Введение в теорию античного фольклора // Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. – М.: Восточная литература РАН, 1999. – С. 37.
10
Леви-Брюль Л. Первобытное мышление // Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. – М.: Педагогика-Пресс, 1994. – С. 63.
11
См.: Леви-Строс К. Тотемизм сегодня // Леви-Строс К. Первобытное мышление. – М.: Республика, 1995. См. также: Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. – 2-е изд. – М.: Наука, 1995. – С. 165.
12
Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. – М.: Прогресс, 1995. – С. 242.
13
См.: Алексеенко Е.А. Предисловие // Мифы, предания, сказки кетов. – М.: Восточная литература РАН, 2001. – С. 7.
14
См.: Фрейденберг О.М. Указ. соч. – С. 37. «Первоначальное значение человека – “соплеменник”, и племена в целом только это и означают своими наименованиями».
15
Бенвенист Э. Указ. соч. – С. 242.
16
Леви-Строс К. Раса и история // Леви-Строс К. Путь масок. – М.: Республика, 2000. – С. 329. Ср. в связи с этим работы, посвященные «образу врага», «образу тела врага» во время войн и военных конфликтов (Ермаченко И. Тело врага: Стереотипы изображения в отечественной прессе времен Русско-японской и Первой мировой войн // Репрезентации телесности. – М.: РГГУ, 2003. – С. 57–71).
17
Бенвенист Э. Указ. соч. – С. 343.
18
Вико Дж. Основания Новой науки об общей природе наций. – М.: REFL-book, 1994. – С. 216. Ср. замечание А. Лосева: «В то время как для немца человек (Mann, Mensch) есть нечто мыслящее, для римлянина – только персть земная (homo родственное с humus)» (Лосев А.Ф. Эллинистически-римская эстетика. – М.: Мысль, 2002. – С. 36).
19
См.: Видаль-Накэ П. Черный охотник. Формы мышления и формы общества в греческом мире. – М.: Ладомир, 2001. – С. 52.
20
Ср.: Леви-Брюль Л. Первобытное мышление // Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. – М.: Педагогика-Пресс, 1994.– С. 233.
21
Онианс Р. На коленях богов. Истоки европейской мысли о душе, разуме, теле, времени, мире и судьбе. – М.: Прогресс-Традиция, 1999. – С. 123–124.
22
См.: Леви-Строс К. Структурная антропология – М.: Наука, 1985. – С. 196.
23
См.: Франк-Каменецкий И.Г. Растительность и земледелие в поэтических образах Библии и в гомеровских сравнениях // Франк-Каменецкий И.Г. Колесница Иеговы. – М.: Лабиринт, 2004. – С. 153–190.
24
См.: Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. – М.: Лабиринт, 1997. – С. 63.
25
Данте А. Божественная комедия. Ад, XIII. 22 и след. Интересно, что представления о древовидности человека дают знать о себе и в русском «языковом сознании». Жизнь человека, заметил однажды Г. Гачев, можно представить как путь от животного к дереву. В ребенке-дитяте больше говорит животное: «Дитя ест и боится, что его съедят. Сам утроба и только из утробы – боится опять в утробу попасть… Дети любят животных, растения начинают любить позднее… И, собственно, путь человека от заинтересованности животным – к интимному сочувствию с растением. Старики-садоводы… а мертвые – трупы (труп по-болгарски, старославянски – “полено”, “дерево”). Вот и получается, что жизнь человека – путь от животного к дереву: когда мал – при-землен, от нее пружинит и отталкивается – катится самоходный животик. А растет (недаром это слово от “растения”) – тяготеет быть взрослым – по-рослью. А как пошел в рост – так и деревенеть начал: медленнее движения, на одном месте все чаще; старик же – так вообще прирастает: словно человек живет-живет, кружит-кружит, но круги все теснее, которыми ходит, ýже, словно точку себе выискивает навечно прикрепиться. И прорасти. И так и есть: зарывается как зерно в борозду, в могилу – на пророст» (Гачев Г. Жизне-мысли. – М.: Правда, 1989. – С. 25).
26
Платон. Менексен. 238 a; ср.: Аристотель. О возникновении животных. 716.
27
Онианс Р. Указ. соч. – С. 268–269.
28
Ср.: Платон. Горгий. 493.
29
Брагинская Н.В. Надпись и изображение в греческой вазописи // Культура и искусство античного мира. – М.: ГМИИ, 1980. – С. 52.
30
Томсон Дж. Исследования по истории древнегреческого общества. – М., 1958. – Т. 1. – С. 247.
31
Гиппократ. О семени и природе ребенка. I. 9.
32
Характерно, что в эмбриологии Аристотеля («О возникновении животных») формирование плода в утробе регулярно сопоставляется с процессами «варения» (πεψις) соков в материнском чреве-сосуде. Здесь используется самая что ни на есть кухонная терминология – пепсис кипячением, варением, жарка и др. Самый яркий пример – то, как Аристотель описывает формирование кожных покровов плода: они формируются «подобно тому, как в процессе жарки на вареных кушаньях образуется корочка, или пленка». Гиппократ сравнивает формирование плода в материнском чреве с выпечкой хлеба.
33
Черных П.Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. – М.: Русский язык, 1993. – Т. 2. – С. 378.
34
Степанов Ю.С. Константы. Словарь русской культуры. – М.: Языки русской культуры, 1997. – С. 555.
35
Колесов В.В. Древняя Русь: наследие в слове. Мир человека. – СПб.: Филологический факультет СПбГУ, 2000. – С. 153.
36
Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. – М.: Азбука, 1996. – Т. 2. – С. 545.
37
Степанов Ю.С. Указ. соч. – С. 556.
38
По наблюдению В. Колесова, значение «прислуга» имелось еще в греческом «антропос» и через переводы могло повлиять на переносное значение русского «человек-слуга». В «Уложении 1649 года», так же как и в «Домострое», «человек» – слуга в городском доме хозяина. «Смена социальных отношений, – подчеркивает автор, – видоизменяет значение старого термина: свободный и сильный человек превратился в слугу» (Колесов В.В. Указ. соч. – С. 156). Определенную роль в этой трансформации могло играть средневековое христианское миросозерцание, в котором человек воспринимается как «слуга» и «раб Божий». Подобное восприятие человека способно было оказать непосредственное воздействие на формирование нового значения – на то, что за «человеком» закрепилось значение «прислуги»…
39
А. Белый полагал, что смысл слова «человек» лежит на поверхности, его не надо искать глубоко: человек, утверждал он – это чело века, т.е. как бы существо, несущее на своем челе «лик времени».
40
Михайлов А.В. Из истории характера // Человек и культура: Индивидуальность в истории культуры. – М.: Наука, 1990. – С. 48.
41
Концепция трех эпох в развитии европейской истории оформилась среди немецких и французских эрудитов XVII в. Именно они стали делить историю человечества на три эры: Античность, Средневековье, Новое время. Со временем к этим культурно-историческим категориям стали прибавлять Новейшее время – охватывавшее «последний век» в череде столетий. Хотя эта концепция до сих пор не совсем утратила свое историческое значение, однако воспринимается она сегодня гораздо менее непосредственно – как методологический прием, а не только как историческая реальность «высшего порядка».
42
Ср.: Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках распространения национализма. – М.: Канон-пресс, 2001.
43
См.: Рожанский И.Д. Античный человек // О человеческом в человеке. – М., 1991. – С. 282–298.
44
Ортега-и-Гассет Х. Вокруг Галилея (схема кризисов) // Ортега-и-Гассет Х. Избранные труды. – М.: Весь мир, 2000. – С. 378.
45
См.: Вальверде К. Философская антропология. – М., 2000. – С. 313 и сл. Ср.: Мерло-Понти М. Человек и его злоключения // Мерло-Понти М. Знаки. – М.: Искусство, 2001. – С. 261.
46
Шмелёв А.Д. Русская языковая модель мира. – М.: Языки славянской культуры, 2002. – С. 26–27.
47
Вальверде К. Указ. соч. – С.37.
48
Коллективистическое обезличивание – социалистическое омассовление человека и капиталистическое индивидуалистическое обезличивание, когда общество выступает как скопление автономных индивидов, вели, считает К. Вальверде, по существу к одному результату, порождая «массовое и анархизирующее общество, в котором диктатор или партия в конце концов начинают железной рукой проводить в жизнь свою волю» (Вальверде К. Указ. соч. – С. 36).
49
Еще у Я. Буркхардта «личность» и «индивидуальность» выступают как понятия фактически тождественные. Между тем «индивидуальность, – отмечает видный отечественный историк-медиевист А.Я. Гуревич, – это такая человеческая личность, которая осознает не просто самое себя, а осознает свою специфичность, неповторимость, обособленность» (Гуревич А.Я. Культура Средневековья и историк конца XX века // История мировой культуры. Наследие Запада. – М.: РГГУ, 1998. – С. 277).
50
Фуко М. Забота о себе. История сексуальности – III. – М.: Рефл-бук, 1998. – С. 50.
51
Subiri X. El hombre y Dios. – Madrid, 1984. – P. 323.
52
Цит. по: Шартье Р. Интеллектуальная история и история ментальностей: Двойная переоценка // Новое литературное обозрение. – М., 2004. – № 66. – С. 27.