Читать книгу Барышня хакер - Татьяна Кручинина - Страница 1

Оглавление

По мотивам повести А.С. Пушкина «Барышня – крестьянка»

«Дайте человеку маску, и он скажет вам всю правду.»

Оскар Уайльд

ПРОЛОГ

За два месяца до начала событий.

Берлин. Кабинет старого антиквара, где пахнет пыльными книгами и воском для полировки – запахом остановившегося времени. На столе из чёрного дерева, отполированном до зеркального блеска поколениями рук, лежал раскрытый бархатный футляр. Он был пуст. Эта пустота была совершенной, выверенной, как математическая формула забвения. Герр Клаус (75), седой аристократ с глазами, видевшими историю не в учебниках, а в трещинах на фресках и помутнении лака на старых портретах, смотрел на эту пустоту с тоской, которая длилась уже сорок лет. Тоской не коллекционера, а человека, который однажды увидел свое отражение в другом – и с тех пор носил в душе осколок разбитого зеркала. С тех пор, как мать Ивана Берестова, женщина с прямым, как клинок, взглядом, вежливо, но твердо отказалась продать ему главное сокровище своей семьи. Она не назвала сумму. Она просто сказала: «Это не продаётся. Это – молчаливый свидетель. Оно должно свидетельствовать там, где родилось». Для Клауса это был не отказ, а приговор. Он не мог купить вещь. Он хотел купить право завершить историю, поставить точку в главе своей жизни, озаглавленной «Недостижимое». Сорок лет пустой футляр ждал на своём месте. Он ждал своего содержимого, как гроб ждёт тела, а тело – души.

За тысячи километров от него, в стерильном номере подмосковного отеля «Калибр», пахнущем только страхом и отбеливателем, на экране ноутбука горели два окна. Они светились в темноте, как глаза ночного хищника. В одном – подробный, украденный план курорта «Береста-парк», с отмеченными не только зданиями, но и расписанием патрулей, марками камер, даже любимыми тропинками сторожа-пенсионера. В другом – кристально четкая фотография старинного янтарного комплекта, присланная герром Клаусом. Снимок был настолько качественным, что, казалось, от экрана веяло теплом окаменевшего солнца.

Рука в тонкой перчатке из оленьей кожи медленно, почти с нежностью, обводила контур броши-розы на сенсорном экране. Павел Соколов, известный в узких кругах как Аркадий (50), смотрел на изображение без эмоций. Его лицо было маской из холодного воска, на которой жизнь не оставила ни одной лишней черты. Для него это не было произведением искусства. Это был контракт. Самый сложный и самый высокооплачиваемый в его карьере, где цифры с шестью нулями были не гонораром, а измерителем глубины чужой тоски. Заказ от человека, который готов заплатить любую цену не за вещь, а за закрытие гештальта всей своей жизни. Павел понимал это. Сам он давно растерял все свои гештальты, как теряют мелочь из дырявого кармана. Осталась только чистая, отточенная функция.

Он изучал схему парка, ища не технические, а психологические узы и узлы. Вот – владелец-традиционалист, Иван Берестов. Его слабость – гордость и любовь к «настоящему». Ему нужно продать не новинку, а идею «умной» заботы о старине, цифрового помощника для хранителя. Вот – вакансия садовника. Идеальная точка входа. Тихая, невидимая роль, дающая доступ ко всем углам и в то же время делающая тебя частью фона. Его взгляд зацепился за маленькую заметку: «Хобби владельца – восстановление старых сортов роз. Не доверяет современным гибридам».

Уголок рта Павла дрогнул на миллиметр. Не улыбка. Смазка механизма.

Он закрыл ноутбук. Щелчок замка прозвучал в гробовой тишине номера громче выстрела, как взведенный курок. В темноте он сидел ещё несколько минут, сливаясь с мраком, отрабатывая в уме диалоги, жесты, легенду. Легенду об Анатолии Сергеевиче, вдовце, потерявшем жену от болезни, которую не смогли распознать вовремя эти ваши компьютеры. О его бегстве из города к земле. О его тихой, одинокой любви к розам – последнему, что связывало его с ушедшей любовью. Каждая деталь легенды должна была быть не просто правдоподобной. Она должна была излучать тихую, благородную боль, которую стыдно выставлять напоказ, но которую невозможно скрыть от проницательного взгляда такого же, как он, человека старой закалки.

Завтра он поедет на собеседование. В багажнике уже лежала потрёпанная рабочая одежда, пахнущая не магазином, а настоящей землёй (её специально выдерживали неделю на заброшенном огороде). В кармане – заветренная фотография улыбающейся женщины. Не его жены. Актрисы из забытого сериала. Но для легенды она была самой реальной женщиной на свете.

Семена для самого элегантного похищения века, похищения не вещи, а призрака из прошлого, были отобраны, проверены на всхожесть и готовы к посеву. Оставалось лишь аккуратно, с любовью истинного садовода, посадить их в плодородную почву человеческого доверия.

Часть 1

Калининградская область – это не география. Это состояние души, подвешенной между «было» и «станет», вечно балансирующей на лезвии бритвы между памятью и забвением. Воздух здесь – слоёный пирог из запахов, где каждый слой – эпоха: солёный, йодистый бриз с Балтики, несущий в себе шепот викингов и скрип кораблей Тевтонского ордена; сладковатый, приторный дымок польских котельных, напоминание о недавних, ещё тёплых границах; терпкая, хвойная пыльца вековых сосен, стражей этой земли; и вездесущая, едва уловимая, но цепкая нота древней смолы – призрак янтаря, солнечного камня, который помнит не только мамонтов, но и рычание саблезубых кошек, и первый крик родившегося в этих лесах человека. Здесь время текло не линейно, а кругами, как вода в старице. Здесь легко потеряться в столетии, просто свернув с асфальта на грунтовку. И именно здесь, на берегу Виштынецкого озера – чёрного, глубокого, холодного, как взгляд спящего бога, не желающего просыпаться от тяжких снов истории, – Григорий Муромцев решил построить не просто курорт. Свою утопию. Свой ответ хаосу.

«Muromets-Valley» не вторгался в природу. Он её карантинировал. Поместил под стеклянный колпак для всеобщего обозрения и изучения. Стеклянные и стальные структуры вырастали из леса не как его продолжение, а как его критика, как насмешка. Каждая линия, каждый угол, каждый блик на идеально гладкой поверхности кричали о превосходстве человеческого замысла, логики и воли над бестолковой, расточительной красотой дикого мира. Здесь пахло не землёй и хвоей, а чистотой. Абстрактной, почти математической чистотой, запахом отсутствия запаха. Воздух был лишён не только пыльцы и микробов, но и, казалось, самой возможности жизни – этой вечной возни, размножения, гниения. Он был инертен, как благородный газ в лампе, который светит, но не горит. Тишина была не лесной, насыщенной сотней мелких, живых шумов – шелестом, писком, треском, всхлипом, вздохом. Это была тишина поглощения, вакуума. Звукопоглощающие панели в стенах, полу, потолке высасывали звук, как вампиры-молчальники, оставляя после себя безвоздушное пространство, в котором с болезненной чёткостью звенели собственные, невысказанные мысли. Это был рай для тех, кто боялся жизни в её сыром, нефильтрованном, непредсказуемом виде. Рай Григория Муромцева. Мир, где хаос был объявлен вне закона, а случайность – главным врагом прогресса, подлежащим тотальному искоренению.

А через ажурную черту кованого забора – издевательски красивого, будто сплетённого из чёрного морозного узора на окне, – лежало царство его антипода, его отрицание, его живой упрёк. «Береста-парк» не строился. Он вырастал, как грибница после тёплого дождя, принимая форму холма, уступая давлению корней старых дубов, следуя изгибам ручья. Бревенчатые срубы, почерневшие не от бедности, а от богатства – богатства прожитых лет, впитавших в себя тысячи рассветов, ливней, морозов, детского смеха и тихих разговоров на крыльце. Здесь воздух был густым и сытным, как бульон. Парило от земли после утреннего тумана, и этот пар был живым, в нём танцевали мириады мошек. Пахло дымом, но не просто дымом – а дымом от яблоневых и вишнёвых веток, который сладковатой, ноющей пеленой стлался над крышами, цеплялся за одежду. Пахло тёплым, дрожжевым тестом, конским потом, мокрой собачьей шерстью и мхом, отсыревшим за ночь, пахло жизнью в её бесконечном, нескончаемом процессе обмена веществ. Это был мир не тишины, а пауз, смысловых и глубоких. Скрип качелей на пустой веранде, говоривший об отсутствии детей, которые уже выросли. Удалённый, методичный стук топора, эхом отзывающийся в лесу, – разговор человека с деревом. Взрыв женского хохота из открытого окна кухни, немедленно перекрытый смущённым затиханием и шипением: «Тише, Иван Петрович спит!». Мир Ивана Берестова. Мир, где главной технологией было не управление, а умение слушать – землю, воду, лес, соседа. Мир, где душа была не абстрактной философской категорией, а таким же реальным органом восприятия, как слух или зрение, и её, эту душу, нужно было постоянно кормить простыми, грубыми, но настоящими впечатлениями. Иначе она чахла.

Лиза Муромцева проснулась от того, что её сон закончился по расписанию. Ровно в 06:00:00 умный браслет на её запястье, холодный и бездушный, как наручники, передал сигнал нервной системе через серию едва ощутимых, но неотвратимых электрических импульсов – протокол «мягкое пробуждение». Не было будильника, этого вульгарного окрика. Была бесшумная диктатура технологии. Она открыла глаза в комнате, где свет уже был. Не солнечный, пробивающийся сквозь облака и листву. Светодиодный спектр, с математической точностью имитирующий солнечный свет через тридцать семь минут после восхода над Виштынецким озером, с поправкой на облачность, зафиксированную метеодатчиком на крыше, и на угол падения лучей в это время года. Он был идеален. Безупречен. И от этого идеала, от этой предсказуемой красоты, щемило в груди тупой, ноющей болью, как от красивой, но давно зажившей раны.

Она лежала и слушала тишину. Нет, не тишину. Звук отсутствия звука. Гул в ушах от непривычной, противоестественной пустоты. Её кожа, тонкая и чувствительная, как у всех, кто редко выходит на настоящий, некондиционированный ветер, тосковала по касаниям. Не по прикосновениям дорогого египетского белья или идеально отполированного стекла гаджетов. По грубым, честным касаниям. По шершавой, растрескавшейся коре сосны, по колючей, ароматной хвое, по ледяной, обжигающей до слёз воде озера, по тёплому, влажному дыханию животного, по шершавому языку, вылизывающему руку. Её мир был тактильным вакуумом, стерильным боксом, и от этого вакуума немело всё внутри, как немеет конечность, если её долго не шевелить.

На подоконнике, залитом искусственным, рассчитанным рассветом, сидели её единственные сокамерники, надзиратели и судьи. Агата и Кристи. Сиамские кошки. Их окрас – не просто окрас. Это была философия, воплощённая в меху: тёмная, бархатная маска на светлом, кремовом фоне, как будто сама ночь примерила маску дня, чтобы подглядывать за миром, оставаясь неузнанной. Их глаза, синие, как вода Виштынеца в редкий ясный полдень, видели не только предметы. Они видели намерения, колебания воздуха, призраков в углах, ложь в голосе. Отец подарил их ей с подробным, на двадцати страницах, отчётом об их генетическом превосходстве, стабильной психике и статистически доказанном положительном влиянии на психоэмоциональный фон человека. Он купил живые, дышащие иконы фелинологии, сертифицированные чемпионы. Он не купил и не мог купить их сущность – дикую, независимую, насмешливую, древнюю, как сами пирамиды. Они признали Лизу своей царицей не из-за её родословной или банковского счета, а потому что учуяли в ней ту же, скрытую под слоями правильности и алгоритмов, дикую, одинокую искру. Григория же терпели как неизбежное, шумное зло, источник консервов премиум-класса и тёплого места на диване. Их любовь была безоговорочной и тиранической. Их присутствие было молчаливым, ежесекундным укором всему расчётливому миру отца – они спали, ели, драли когтями дизайнерскую мебель, следуя только своим кошачьим хотениям, и были при этом абсолютно, по-звериному счастливы.

Сейчас они, выгнув в унисон спины в одной плавной, волнообразной линии, наблюдали. Не за комнатой. За пределом. Их уши, тонкие, почти прозрачные, как лепестки орхидеи, поворачивались на микроскопические градусы, ловя и анализируя каждый звук из-за забора: тот самый раскатистый, грудной смех, который нарушал все нормы звукового давления, установленные в «Долине», лай собаки – не истеричный, а деловой, далёкий оклик «Эй, Вань, передай гаечный ключ, этот не лезет!» – музыка простого действия.

Лиза встала. Пол под её босыми ногами мгновенно отозвался приятным, равномерным теплом – датчики зафиксировали окончание фазы сна и повысили температуру на 1,2 градуса, оптимально для комфортного пробуждения. Запрограммированная, бездушная ласка. Она подошла к окну, и её бледное, почти прозрачное отражение наложилось на бурлящий, цветной вид «Береста-парка» – призрак в дорогой пижаме, заточённый в рамке из безупречного, неионизированного, ударопрочного стекла.

Её вид из окна был законченным проектом ландшафтного дизайнера с мировым именем, лауреата премий. Каждый валун на дорожке лежал не просто так, а согласно диаграмме «естественной хаотичности третьего порядка», созданной специальным софтом. Сосны были обработаны автоматической системой капельного полива с добавлением нутриентов для сохранения идеального, неизменного оттенка хвои круглый год. Даже озеро вдалеке казалось здесь более смирным, прирученным, словно и его усмирили, показав графики окупаемости и KPI по эстетике. Всё было прекрасно. И мёртво.

А там, за черной ажурной преградой, которую она мысленно называла «Линией фронта»…

Там кипел, бурлил и переливался через край первородный бульон жизни. Из широкой трубы дома Берестовых валил дым – не сизый, жидкий и безликий от газового котла, а густой, белёсый, пахучий, как дух леса. Дым, который сам был историей – историей сгоревшей старой яблони, подарившей свой аромат и тепло последний раз. Лиза прижала лоб к прохладному, непроницаемому стеклу. Она не могла понюхать, но она помнила запах. Не конкретный. Собирательный. Запах детства, которого у неё никогда не было, детства из книг и старых фильмов: бабушкины пироги с капустой, мокрая собачья шерсть после дождя, прелые листья в осеннем саду, парное молоко из-под коровы, пахнущее травой. Запах подлинности, неоспоримой настоящности. У причала, который был не инженерным сооружением, а органичным продолжением берега, мужики в замасленных, протёртых на коленях куртках что-то чинили, переругиваясь на непереводимом, музыкальном диалекте, где русские слова сплетались с забытыми немецкими и польскими корнями в единый, живой язык этого места. Их смех был хриплым, откровенным, плотоядным. Он вибрировал в воздухе, преодолевал расстояние и стекло, достигал её, щекоча что-то глубоко в диафрагме, вызывая странный, болезненный спазм – смесь жгучей зависти и щемящей тоски. Где-то на окраине парка пёс, неведомой, благородной дворняжьей породы и огромных, медвежьих размеров, затягивал свою утреннюю, волчью арию – просто так, от избытка чувств, потому что жив и видит солнце.

Этот мир был расточителен, неэффективен, абсурден. Он тратил тепло дров на обогрев огромных, сквознячных помещений со щелями в старых рамах. Тратил время на неторопливые, бесцельные беседы у забора. Тратил силы на то, чтобы вручную таскать тяжеленные поленья и чинить дырявые, старые лодки, которые проще было бы выбросить. Он был полон потерь, душевных метаний, глупых ошибок и простой, немудрёной, идущей от живота радости. И он жил. Громко, запашисто, неопрятно, щедро. А её мир тихо, бесшумно и безупречно функционировал. Как дорогой, выключенный механизм.

Кристи, не отрывая взгляда от окна, медленно обернула голову. Её синий, лазерный взгляд, холодный и всевидящий, как сканер аэропорта, пронзил Лизу насквозь. В нём не было вопроса. Был вердикт. И кошачье, безмерно древнее и снисходительное презрение: «Мы, высшие существа, снизошли до соседства с вашим нелепым родом. Мы допускаем ваше обслуживание, пока оно нас устраивает. Но даже нашему ангельскому, поистине безграничному терпению есть предел, когда мы вынуждены наблюдать такое вопиющее непотребство. Ты дышишь, пьёшь, ешь. Ты функционируешь в заданных параметрах. Но ты не живёшь. Это оскорбляет наши эстетические и этические чувства. Это скучно. Исправь. Немедленно.»

Дверь (бесшумный гидравлический привод, срабатывающий на чип в её браслете) растворилась, впуская в комнату не отца, а явление. Григорий Муромцев вошёл не как родитель. Он вошёл как проверяющая инстанция, аудитор, сканирующий актив. Свежевыбритый до состояния идеальной, неестественной гладкости (робот-брадобрей, программа «Максимальная уверенность. Переговоры»), в тёмно-сером, облегающем комбинезоне из «умной» ткани, которая в реальном времени отслеживала осанку, мышечный тонус и уровень стресса, передавая данные в его личный дашборд. От него не пахло. Совсем. Не духами, не мылом, не кожей. Была лишь легкая, холодная, металлическая аура абсолютной чистоты, как от вскрытой вакуумной упаковки стерильного хирургического инструментария.

– Доброе утро, Лиза, – произнёс он. Голос – ровный, монотонный, лишённый тембральных колебаний, идеальный для передачи информации без эмоциональных помех, как голос спутникового навигатора. – Согласовано. Летняя практика. База – кафедра кибербезопасности БФУ. Научный руководитель – профессор Воронцов. Тема: «Разработка криптографического протокола безопасного обмена данными для распределённых IoT-сетей в условиях низкой пропускной способности каналов на примере объектов природного наследия». Старт – первое июня. Отчётность – раз в неделю, структурированная, по форме №4 в корпоративном портале. Дедлайн финального отчёта – двадцать пятое августа.

Он не спросил «Как спала?». Не поинтересовался «Что снилось?». Он внёс коррективы в её жизненный алгоритм, обновил прошивку. В его внутренней, цифровой вселенной «Семья» дочь была самым ценным, сложным и перспективным активом. Любовь выражалась в постоянной, неустанной оптимизации этого актива: максимальная защищённость (физическая, цифровая, ментальная), максимально релевантные знания и навыки, формирование сетки социальных контактов с максимальным потенциалом полезности. Эмоциональный модуль в его собственной операционной системе был отключён за ненадобностью – он потреблял неоправданно много ресурсов и вносил критические ошибки в вычисления. Это не было бесчувственностью. Это было высшей формой рационального аскетизма. Чувства, по его глубокому и непоколебимому убеждению, были архаичным, баговым интерфейсом, который человечество давно должно было заменить на что-то более эффективное, логичное и предсказуемое.

– Хорошо, папа, – прошептала Лиза. Слово вышло тихим, сдавленным, как будто его выдавило из неё давление стерильного, безжизненного воздуха комнаты. Она смотрела не на него, а сквозь него, на своё бледное, размытое отражение в стекле, за которым бушевал, шумел и жил другой мир. Её мир.

Он кивнул, его взгляд – быстрый, аналитический, как луч сканера штрих-кода – скользнул по кошкам, застывшим на подоконнике в одинаковых позах, как две изящные, бесценные, но раздражающие фарфоровые статуэтки зла. В его глазах, холодных и ясных, мелькнуло знакомое, едкое раздражение системного архитектора перед непонятным, неудаляемым legacy-кодом, унаследованным от старой системы. Эти существа были живой аномалией. Их поведение не описывалось ни одной из его логических моделей, не укладывалось в прогнозы. Они спали по двадцать часов в сутки, а потом две минуты носились как угорелые, снося всё на пути, без всякой видимой цели. Неэффективно. Нелогично. Иррационально. Но… графики и данные её браслета показывали, что в дни, когда Лиза проводила более часа в физическом контакте с ними, её нейроактивность демонстрировала паттерны, ассоциируемые с состоянием «расслабленного сосредоточения», идеального для обучения. Польза, пока что, перевешивала издержки и раздражение. Они были допущены в систему на особых правах – как живые, пушистые, непредсказуемые дебаггеры её эмоционального состояния.

Не сказав больше ни слова, он развернулся на каблуках своих бесшумных туфель и вышел. Дверь плавно съехала на место, оставив после себя не пустоту, а насыщенное, густое отсутствие. Воздух в комнате снова стал просто воздухом «Долины» – чистым, мёртвым, предсказуемым, выверенным до молекулы.

Агата спрыгнула беззвучно, как тень, отделившаяся от стены, и обвила её ноги, впиваясь крошечными, острыми, как иглы, когтями в дорогой, ручной работы ковёр – ровно настолько, чтобы оставить видимые следы-зазубрины, но не порвать нить. Её мурлыканье было не просто звуком, а низкочастотной, мощной вибрацией, которая, казалось, шла из самого центра земли, из тёплых недр, и нарушала акустическую стерильность комнаты, внося диссонанс. Это был акт маленького, ежедневного, нарочитого терроризма. Бунт одной живой, тёплой, непокорной и древней системы против мёртвого, идеального, искусственного порядка.

Лиза вздохнула. Не так, как рекомендовало приложение для дыхательных практик, которому следовала три года (вдох на 4, задержка на 7, выдох на 8). Она вдохнула резко, глубоко, с надрывом, пытаясь наполнить лёгкие не воздухом, а ощущением. Ощущением жизни, плоти, крови. Но лёгкие наполнились лишь стерильной, сбалансированной смесью азота и кислорода. Она снова прильнула к стеклу. Дым над «Береста-парком» почти рассеялся, растворился в утреннем свете, но в её воображении, упрямом и неподконтрольном никаким алгоритмам, он теперь висел постоянно. Как призрачный, манящий шлейф. Как маяк в тумане безупречности.

И она вдруг с жуткой, леденящей ясностью осознала, словно прозрела: её жизнь – не золотая клетка. Золото – металл живой, тёплый, он имеет вес, ценность, историю, его можно поцарапать, расплавить, перечеканить. Её жизнь была белым, беззвучным, бесконечным стерильным контейнером из высокопрочного пластика. Клинически чистым. Абсолютно безопасным. С предсказуемым, гарантированным результатом на выходе. И абсолютно, до панического, животного ужаса, пустой. Любовь отца была самым прочным, непробиваемым полимером в стенках этого контейнера. Он любил её, как любят уникальный, сложный, дорогой и многообещающий долгосрочный эксперимент. Он обеспечивал идеальные, лабораторные условия. Контролировал все переменные. И он никогда, ни при каких условиях, не задастся главным, крамольным вопросом: «А хочет ли сам эксперимент быть экспериментом? Хочет ли семя, чтобы его выращивали в гидропонике под фитолампами, если рядом есть живая, тёплая, пахнущая земля?»

А там, за тонкой, но непреодолимой чёрной линией, бушевал, стонал от напряжения, ликовал и плакал мир без контейнеров, без колб, без протоколов. Мир, где можно было поцарапаться до крови о сук, промокнуть до нитки под внезапным ливнем, отравиться собственноручно собранными грибами, влюбиться с первого взгляда в первого встречного, разбить сердце себе и другим, испечь невёселый, подгорелый пирог, найти в земле ржавый, но ценный клад, потерять последний кошелёк, замерзнуть у костра и внезапно, остро понять всем существом, что ты – живой. По-настоящему. До мурашек. До слёз. До восторга и отчаяния.

Кристи, наблюдая за её метаниями, издала короткий, шипяще-фыркающий звук, полный кошачьего, безмерного презрения к человеческой нерешительности и тупости, и ткнула её холодным, влажным, как утренний гриб, носом в ладонь. Их взгляды снова встретились в отражении окна. В бездонной, сапфировой синеве кошачьих глаз не было и тени сочувствия. Там был пакт. Договор. И древнее, фелинное высокомерие, граничащее с архаичной мудростью: «Мы знаем, что ты слаба, глупа и запуталась в собственных лапах. Но ты – наша. И эта стеклянная, бездушная коробка нам осточертела. Найди выход. Прояви, наконец, хоть каплю кошачьей изобретательности. Или мы найдём его для тебя. Не для твоего блага, поверь. Для нашего комфорта и развлечения. Потому что смотреть на твои немые страдания и метания – смертельно скучно.»

Первый, самый тихий выстрел в их тихой войне с миром Григория Муромцева прозвучал именно в этот миг. Это был не выстрел. Это был всего лишь вздох. Но от этого глубокого, надломленного вздоха в идеально сбалансированной, инертной атмосфере комнаты дрогнула, заколебалась невидимая струна натяжения. Сценарий дня, загруженный отцом, автоматически продолжил исполнение. Но в самом его ядре, в самой сердцевине, теперь зияла фатальная, неустранимая брешь. Уязвимость нулевого дня, для которой не существует и никогда не будет создано патча. Её имя – не тоска. Не скука. Её имя – Вопрос. Вопрос, начавший шевелиться в самой тёмной глубине её существа, подобно спящей личинке, которую что-то тёплое и влажное наконец разбудило: «А что, если?.. Что, если попробовать выйти за пределы алгоритма?»

И где-то в цифровых глубинах, среди бесконечного потока рекламы, фейков и мемов, уже неслась по оптоволоконным жилам-артериям случайная искра. Маленькая, ничтожная, бессмысленная. Всего лишь палец, коснувшийся сенсорного экрана в автобусе. Лайк под неказистым, самодельным видео, где парень в замасленной футболке, стоя по колено в апрельской грязи, с горящими, как угли, глазами рассказывал о том, как здорово, когда городские дети видят, откуда на самом деле берётся морковка и почему картошка пахнет землёй. Но для души, высушенной в конвейере безупречности, закупоренной в вакууме предсказуемости, и этой микроскопической, случайной искры оказалось достаточно. Чтобы тронуться льду. Чтобы началось тихое, почти незаметное тление где-то в глубине. А там, глядишь, где тление – там недалеко и до пожара.

Часть 2

Дни в «Muromets-Valley» обладали коварным, почти зловещим свойством стирать память, размывать границы между «сегодня» и «вчера». Они были как чистые, пронумерованные листы в дизайнерском блокноте от Moleskine: безупречные, дорогие, но на редкость пустые и взаимозаменяемые. Различия были статистическими погрешностями, шумом в данных: сегодня в утренний смузи добавили на 2.5 грамма больше семян чиа, завтра имитация рассвета запустилась на 37 секунд позже из-за локальной облачности над Виштынецом, зафиксированной спутником. Суть же – глубинное, экзистенциальное чувство пребывания внутри гигантского, бесшумного, идеально отлаженного механизма, где ты сам являешься шестерёнкой, – оставалась неизменной, давящей. Лиза начала подозревать, что её отец изобрёл не просто курорт. Он изобрёл персональную, кастомизированную реальность с нулевым коэффициентом трения. Здесь ничего не цеплялось за кожу, не царапало сознание, не имело своего навязчивого, характерного запаха. И от этой бесплотности, от этой тактильной и эмоциональной гладкости, начинала звенеть в ушах особая, тихая, но настойчивая паника – как высокочастотный писк в абсолютной тишине.

Её цифровым спасением, единственным окном в мир с трением, стал побег в гиперреальность простой жизни. Но не в миры игр или гламурных соцсетей. Она сбегала в сырую, пахнущую, текстурированную вселенную обыденности. Её браузер хранил тайные, не синхронизированные с облаком вкладки: форум «Дикий Виштынец», где рыбаки хвастались уловом на самодельные снасти и спорили о лучшей наживке, перемежая речь матерными поэмами; сайт местной газеты «Красное знамя» с объявлениями о продаже дров «с доставкой, колоть – дороже» и услугами экскаватора «коплю всё, кроме могил»; паблик «Наш Нестеров» с бесконечными, яростными спорами о ямах на дорогах, равных по глубине ущельям, и тёплыми, немного размытыми фотографиями пирогов с картошкой и грибами. Это был её кислород, её наркотик. Она вдыхала концентрированный аромат подлинности через эти кривые, с ошибками строчки, смазанные фото, эмоциональные капслоки и сердечки. Здесь жизнь имела вес (в килограммах картошки и кубах дров), вкус (описываемый словами «ах, тает во рту!») и последствия (пробитое колесо, ссора с соседом, удачная рыбалка). Здесь можно было провалиться в яму, отравиться собственноручно собранными грибами, влюбиться в женатого соседа и попасть в хронику происствий. Здесь не функционировали. Здесь жили.

Настоящая, дикая, неукротимая весна бушевала за чёрным, ажурным забором. Она была мокрой от талого, грязного снега, липкой от пробивающейся на свет грязи, оглушительной от истеричных криков возвращающихся грачей и запаха влажной, оттаявшей земли – первого, самого сильного наркотика года. И именно в этом буйстве, в этом хаосе обновления, она нашла его. Словно алгоритм рекомендаций самой Вселенной выдал ей нужный результат.

Ролик был снят на телефон, который, судя по всему, только что вытащили из кармана мокрых, глинистых рабочих штанов. Из динамика её наушников шипел и выл ветер, настоящий, не стилизованный. Он стоял посреди поля, ещё не тронутого плугом, по колено в бурой, мокрой прошлогодней траве, похожей на потрёпанный временем ковёр. На нём была пропитанная влагой и потом армейская парка неопределённого цвета, на голове – помятая, ручной вязки шапка с безнадёжно обвисшим помпоном. В руках – не планшет с чертежом, а обычная, корявая, обломанная ветка, которую он использовал как указку.

– …и вот тут, – его голос был сорванным ветром, то перекрывался порывом, то звучал громко, чётко и страстно прямо в микрофон, – мы не будем ставить пластиковую, готовую горку из каталога. Фигня! Мы построим горку. Из земли! Из насыпного холма! И обложим её дёрном! Чтобы она каждую весну зеленела по-новому, а зимой на ней можно было кататься на ледянках, как наши деды! Чтобы она жила и менялась вместе с детьми! Чтобы даже самый маленький карапуз понимал – вот, смотри, даже горка может быть живой! Ей тоже нужно внимание, полив, чтобы трава на ней росла густая-густая!

Он говорил, размахивая веткой, как дирижёрской палочкой перед невидимым оркестром земли и неба. И в самый пафосный момент, с его шапки, подчиняясь только законам физики, свалился комок мокрого, талого снега прямо за шиворот, под куртку. Он аж подпрыгнул от неожиданности, скривился в гримасе, а потом рассмеялся – громко, открыто, заливисто, от всей своей широкой груди. Этот смех был полной, абсолютной противоположностью тихому, одобрительному, размеренному похлопыванию по плечу в мире её отца. Этот смех был над самим собой. Над нелепостью положения. Над жизнью, которая всё время, в самые ответственные моменты, подкидывает тебе мокрый снег за шиворот и не позволяет быть монументально серьёзным.

Лиза почувствовала, как что-то в её груди, привыкшее к ровному, синхронизированному с серверами «Долины» ритму, сжалось в тугой, болезненный, но живой комок. Это была не зависть. Это была тоска по праву на нелепость. По праву пачкаться, мёрзнуть, выглядеть глупо, смеяться над собой, быть неэффективным, увлечённым и немного смешным. Её мир не прощал нелепостей. Он их исключал на уровне архитектуры, дизайна, расписания. Здесь же нелепость была частью ландшафта, частью обаяния.

Под роликом висела скромная, неброская подпись, как будто стесняясь: «Алексей Берестов. Эскизы «Живых аттракционов». Мечтаем вслух».

Принц. Не короны и скипетра, а лопаты, живой изгороди и мокрого снега за шиворотом. Принц, чьё королевство пахло навозом и яблоневой пастилой.

Её руки, почти без её ведома, сами потянулись к клавиатуре. Она погрузилась в его цифровые следы, как археолог в раскоп. Это была не лента в соцсети. Это был гербарий случайностей, собранный не для показухи. Фотографии, где главным героем был не его задумчивый профиль, а процесс. Вот он, весь в снегу и смехе, пытается починить покосившийся забор, а рядом с ним, положив огромную лохматую голову на сугроб и смотря в кадр умными, понимающими глазами, лежит пёс. Не ухоженная, выставочная породистая собака, а метис невероятных, почти былинных размеров и окрасом «всё-в-клубничку»: рыжие, веснушчатые подпалины на белом фоне, одно ухо стоячее, настороженное, другое – висит тряпочкой, будто прислушиваясь к чему-то внутреннему. Пёс смотрел на Алексея с таким безграничным обожанием и пониманием сути происходящего, будто был не питомцем, а старшим, более опытным товарищем по всем этим прекрасным и бестолковым глупостям. Под фото: «Барс и его философские размышления о тщетности ремонта забора в метель. Пришёл к выводу, что надо просто переждать. Мудр». Барс. Кличка отсылала не к породе (барс? в Калининградской области?), а к чему-то дикому, снежному, свободному, сильному. Идеальное имя.

Лиза зависла на этой фотографии. Она разглядывала не Алексея, а морду Барса. Умные, чуть грустные, карие глаза, шрам на брови, словно от старой драки, язык, высунутый от усердия или духоты. Этот пёс был частью пейзажа, таким же естественным и неотъемлемым, как коряги на берегу озера или валуны, принесённые ледником. Он не служил. Он сопровождал. И в его преданности не было и тени раболепия – было молчаливое, полное достоинства соучастие в безумии своего человека.

На других фото Барс тащил на себе, как санитарную упряжку, толстую верёвку, «помогая» буксировать сломанную садовую тачку; спал, раскинувшись посреди главной садовой дорожки, вынуждая всех обходить его с почтительным почтением; серьёзно, склонив голову набок, наблюдал, как Алексей копает яму под столб, будто мысленно давая оценку глубине и ровности. Их связь была немой, построенной на совместном, молчаливом созидании и абсолютном принятии друг друга со всеми недостатками – с кривым ухом у Барса и с непрактичными, утопическими мечтами у Алексея.

Кристи, дремавшая на тёплой клавиатуре, фыркнула во сне, учуяв, кажется, даже сквозь цифровую пелену виртуальный, но от этого не менее реальный для неё запах собаки. Агата, сидевшая на подоконнике спиной к комнате, демонстративно созерцая внешний мир, вдруг резко повернула голову. Её сапфировый, пронзительный взгляд скользнул по изображению Барса на экране, затем медленно, оценивающе перешёл на Лизу. В её глазах промелькнуло что-то сложное, вроде кошачьего презрения к этому шумному, слюнявому племени, смешанного с искрой уважения к силе и самостоятельности. Собака. Существо шумное, бестолковое, вечно пахнущее чем-то. Но… настоящее. Не продукт селекции, а результат стихийного союза воль и обстоятельств. Агата, кажется, признавала в Барсе достойного противника (или, страшно подумать, союзника?) в великой игре под названием «жизнь». Она мяукнула коротко, звонко и очень чётко, словно ставя точку в дискуссии: «Ну что? Твои двуногие уже дружат с волками? Деградация вида налицо. Но… интересно».

И тогда, под двойным, неотрывным взглядом своих пушистых инквизиторов, под впечатлением от этого пса-философа, её палец, почти против её воли, дрогнул и нажал. Лайк. Под той самой фотографией, где Алексей, красный от мороза и усилий, пытался надеть на стоически терпящего Барса самодельную, смешную попону из старого бабушкиного одеяла в цветочек, а пёс смотрел в камеру с выражением вселенской скорби и стоического терпения, будто говоря: «Ладно, хозяин. Ради тебя. Но в истории это будет считаться твоим позором, а не моим». Жест был мгновенным, импульсивным, лишённым всякой стратегии, расчёта, рефлексии. Чистый импульс: «Мне нравится ваша дружба. Мне нравится, что вы есть. Что вы настоящие».

И – тишина.

Не просто отсутствие уведомления о взаимности. Цифровой вакуум. Она смотрела на экран, пока края монитора не поплыли в её глазах, не начали расплываться в цветные круги от напряжения. Она обновила страницу. Раз. Пять. Десять. Она начала считать секунды, потом минуты, потом потеряла счёт. Её дыхание стало поверхностным, прерывистым, лёгкие отказывались наполняться этим стерильным, бесплодным воздухом. Она чувствовала себя призраком. Невидимым, бесплотным наблюдателем, который может смотреть, жаждать, но не может взаимодействовать, оставить след. Весь её статус, вся её выстроенная, отполированная цифровая личность, все её «лайки», которые в её кругу считались социальной валютой, мерой влияния, здесь, в этом мире, оказались фальшивыми деньгами. Его мир не принимал эту валюту. Его мир торговал в другой: в лопатах, в мозолях, в искреннем смехе, в безоглядной верности собаки со шрамом. Её жест затерялся в цифровой пустоте, как крик в безвоздушном пространстве.

Она откинулась в своём эргономичном кресле, которое тут же подстроилось под её позу с мягким шипением. В ушах зазвенела та самая, знакомая до тошноты тишина «Долины», но теперь она была наполнена новым, горьким смыслом – звуком её собственной незначительности в том, единственном мире, который вдруг начал иметь значение.

Вечером, выполняя еженедельный ритуал «поддержания социальных связей» из списка отцовских рекомендаций, она позвонила Кате, своей подруге из московской «золотой молодёжи». Сказала с нарочитой, лёгкой, светской небрежностью, в которой тонула дрожь: «Представляешь, тут есть один местный Леонардо да Винчи… от лопаты и дёрна. Я ему лайкнула фото с его бродячим псом-философом – тишина в ответ, ноль реакции. Я, кажется, стала цифровым невидимкой. Призраком в сети».

Катя, с бокалом прохладного совиньона в руке на фоне панорамы ночной, сверкающей как микросхема Москвы, расхохоталась так искренне и громко, что у Лизы задребезжал динамик.

– Ой, всё, Лизка! Ты меня просто убила! «Леонардо да Винчи от лопаты»! – Она вытерла набежавшую слезу восторга, не пролив при этом вина. – Дорогая, он не «местный». Он – местное бедствие, стихийное явление! У него, я уверена на все сто, даже Instagram скачан только для того, чтобы смотреть рецепты борща у бабулек или как прививать яблони! Лайк? Да он, наверное, увидел уведомление, подумал, что это система прислала предупреждение о вирусе, и сразу удалил! – Катя сделала элегантный глоток, её тон сменился с весёлого на снисходительно-деловой, стратегический. – Слушай сюда, надо действовать. У тебя же папа – Григорий Муромцев. Бренд! Сними сторис, но не просто так. На фоне хелоптера отца (если он, конечно, уже пригнал эту штуку на твоё болото). Или, ещё лучше, кинь папе намёк, купи рекламу у какого-нибудь топового travel-блогера, чтобы тот приехал и сделал хайповый обзор «Долины», а тебя ненароком, случайно в кадр попал, как таинственную наследницу. Пусть этот… землекоп-мечтатель увидит, с кем имеет дело! А, знаю! Нанять пиарщика, который создаст тебе цельный образ «IT-принцессы, ищущей простоты и аутентичности» – вот тогда он точно клюнет! Поверь, милая, в наше время всё продаётся. Даже образ этой самой «простой, настоящей» жизни. Это просто вопрос упаковки и бюджета.

Лиза слушала этот поток блестящей, безупречной, московской логики, и её постепенно охватывало леденящее, парализующее оцепенение. Катя не издевалась. Она искренне, от всей души пыталась помочь инструментами их общего мира. Мира, где всё было транзакцией, проектом, пиар-ходом, инвестицией. Мира её отца, который с математической точностью превратил её жизнь в стартап под названием «Лиза Муромцева». И совет Кати был безупречно логичен, точен, рационален и от этого – чудовищно, до тошноты пуст. Применить системный, стратегический подход к тому, что самой своей сутью системой не являлось. Купить то, что не продаётся. Сымитировать то, в чём он был подлинным, как тот самый мокрый снег за шиворот. Это было кощунство.

– Спасибо, Кать, – тихо, почти беззвучно сказала Лиза, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. – Я подумаю.

Она положила трубку, и комната мгновенно, как ненасытный зверь, поглотила последний звук. Стало так тихо, что она услышала, как Агата, сидя у её ног, вылизывает лапу. Мерный, грубоватый, слегка шуршащий звук. Настоящий.

Она посмотрела на кошек, своих единственных судей и союзников. «Ну что, девочки? – прошептала она в тишину. – Ваша хозяйка – цифровой пустышкой оказалась. Её не видно в том мире, где видят только настоящее». Агата прекратила вылизываться, подняла голову и уставилась на неё своим пронзительным, всепонимающим взглядом. Потом медленно, с королевским, неспешным достоинством, подошла и ткнула её мягкой, но несгибаемой лапой прямо в коленку. Нежно, но с железной настойчивостью. «Выбрось эту штуку. Она тебя не видит, потому что смотрит не тем, чем нужно. Мы – видим. И видим, что ты здесь, и тебе плохо. Хватит смотреть в экран. Начни смотреть в окно. По-настоящему». Кристи, наблюдавшая за этой сценой с высоты подоконника, зевнула так медленно и широко, что были видны все её маленькие, острые, как иглы дикобраза, зубки, затем повернулась к Лизе спиной и начала тщательно, с преувеличенным вниманием вылизывать собственный шикарный хвост, демонстрируя полнейшее, абсолютное презрение к этой человеческой, слишком человеческой драме невидимости. Их реакция была в тысячу раз честнее и мудрее любого, самого изощрённого совета Кати.

И в этой тишине, под безмолвным, но красноречивым взглядом кошек, из глубины памяти всплыло воспоминание. Острое, как осколок. Ей десять лет. Она, насмотревшись старых фильмов и наслушавшись подруг из элитной школы, хочет проколоть уши. Не просто проколоть – хлопнуть пистолетом в самом обычном торговом центре, как все нормальные девочки, почувствовать этот щелчок, эту маленькую, личную боль, эту каплю крови как обряд инициации. Отец не запрещает. Он никогда не запрещает. Он оптимизирует. Он приглашает на дом целый консилиум: врача-хирурга с безупречным портфолио, ювелира с лупами и каталогами гипоаллергенных сплавов, и даже психолога, чтобы проанализировать мотивацию и минимизировать травматический опыт. Проводится многочасовая встреча. Выбирается оптимальная точка прокола, чтобы не задеть акупунктурные точки и важные капилляры. Подбираются титановые шпильки с микроскопическими, но чистейшими бриллиантами от утверждённого семейным офисом поставщика. Процедура проходит в стерильной, белой комнате «Долины», больше похожей на операционную. Её первый, робкий, детский бунт, её порыв к обыкновенному, к общему, к своему, был упакован, обеззаражен, опционайзирован и превращён в ещё один пункт в её многотомной медицинской карте и в раздел «эстетическое и социальное развитие» в её личном деле-досье. С тех пор она поняла железное правило: в её мире нельзя быть просто так. Нельзя хотеть просто так. Можно только хотеть правильно, а затем получать это в самой безопасной, самой эффективной и самой безличной форме.

Алексей со своим Барсом, со своим мокрым снегом и мечтами о живой горке, был полной, абсолютной противоположностью этой вселенной. Он был «просто так». Он мечтал «просто так», пачкался «просто так», дружил с дворнягой «просто так», и его никто не упаковывал в титановый, стерильный кейс. Его игнор, его молчание в ответ на лайк, был первым в её жизни по-настоящему честным, несистемным, неалгоритмизированным ответом. Он не анализировал её профиль на предмет полезных связей. Он его не увидел. И в этой невидимости, в этом цифровом небытии, таилась странная, головокружительная, пугающая свобода. Она могла быть для него кем угодно. Или никем. А быть «никем» после жизни в роли «Лизы Муромцевой» было самой сладкой, самой запретной из возможных фантазий.

И тогда волна обиды, уязвлённого самолюбия и унижения схлынула, как вода после отлива. Осталось холодное, чистое, твёрдое дно. Азарт. Не охотника, выслеживающего добычу. Азарт исследователя, картографа, хакера, который наконец-то нашёл интересную, живую систему, написанную не на сухом коде Python или Java, а на древнем, сложном языке дождя, земли, собачьей преданности и человеческой, чуть наивной мечты. Систему, которая не имела интерфейса для таких, как она. Систему, которую нужно было изучать не через API, а через погружение.

Вопрос «Почему он меня не заметил?» сменился более глубоким, более важным вопросом: «А как устроен его мир? Из чего он сделан? Какие у него уязвимости и защитные механизмы?». А потом, логично вытекающим: «Смогу ли я в него войти?». Не как Лиза Муромцева, наследница стеклянного царства. А как никто. Как чистая, незанятая переменная X. Как тень, которая сможет наблюдать за этим миром не через безупречное, но непреодолимое стекло, а изнутри, с расстояния вытянутой руки. Потрогать шершавую кору той самой яблони, которую он посадил прошлой весной. Вдохнуть едкий, щекочущий нос дым от его костра, на котором он, наверное, жарит картошку. Услышать, как он смеётся над очередной неудачей, не через хриплый динамик ноутбука, а настоящей, грудной вибрацией в жирном, влажном воздухе. И, может быть… быть увиденной. Не цифровым призраком, который ставит лайки, а живым, настоящим человеком. Пусть даже в чужой, украденной маске.

Искра, высеченная из кремня её одиночества и уязвлённой гордости, упала в сухой, готовый трут её тоски по всему настоящему – по боли, по грязи, по смеху, по запаху. И вспыхнула не мимолётным пламенем обиды, а ровным, уверенным, устойчивым огнём намерения. Плана.

Весна за окном, с её наглой грязью, дерзким ветром и ядовитой, пробивающей асфальт зеленью, перестала быть просто декорацией, красивой картинкой. Она стала сообщницей, соучастницей заговора. Пришло время сбросить стерильный, тесный кокон предопределённости. Прорасти сквозь асфальт безупречности. Совершить самое большое, самое рискованное и самое желанное безумие в своей жизни – перестать быть проектом и стать настоящей.

Она закрыла ноутбук с тихим, но решительным щелчком. Темнота комнаты, обычно угрожающая своей пустотой, была теперь уютной, обволакивающей, как плащ-невидимка, как мантия тайного агента. Она подошла к окну. Огоньки «Береста-парка» мигали вдалеке неровно, хаотично, будто передавая ей на примитивном, но понятном языке светлячков короткую, ясную морзянку: «Иди. Попробуй. Что тебе терять, кроме цепей?»

Игра в пассивное наблюдение, в тоску из-за стекла, закончилась. Начиналась операция. Операция по проникновению в реальный мир. Операция под кодовым названием «Лина».

Часть 3

Пламя решения, заполыхавшее в её груди, было опасным и прекрасным, как северное сияние над озером – холодным, но ослепительным. Оно не просто согревало – оно очищало, выжигая до тла остатки детских сомнений и парализующего страха, но при этом оставляя нетронутым холодный, стальной стержень воли, который она и сама в себе не подозревала. Теперь предстояло не жечь, а строить. Из пепла старых страхов и пепла сожжённых мостов – возвести новый. Первый кирпич в его основание – ложь. Но ложь особого рода. Не корыстная, не мелкая, не для личной выгоды. Ложь как акт творения, как алхимическое преобразование одной субстанции в другую. Как написание с нуля новой, более сложной и свободной операционной системы для собственной жизни, с обходом всех родительских блокировок.

Акт первый. Код: цифровой двойник, или создание призрака.

Лиза откинулась в своём эргономичном кресле, которое теперь казалось не троном, а креслом пилота перед сложным полётом. Пальцы её, длинные и тонкие, уже порхали над клавиатурой в знакомом, почти медитативном танце слепой печати. Но теперь она взламывала не чужие, защищённые корпоративные системы. Она взламывала матрицу собственной реальности, переписывала свои метаданные в базе данных мира. Она создавала не просто аккаунт в соцсети. Она создавала цифрового клон-призрака. Лину Петрову.

Работа шла с холодной, хирургической точностью. Она выкупила через цепочку полуанонимных посредников «мёртвую» SIM-карту, зарегистрированную три года назад на подставное лицо в Тульской области. Через цепочку прыгающих прокси-серверов, с маскировкой MAC-адреса и эмуляцией браузера старого телефона, она создала почту на бесплатном сервисе. Потом – профили. Не броские, не яркие. Камуфляжные. ВКонтакте – пара альбомов с нерезкими, будничными фото: групповая школьная (лицо Лизы было аккуратно, с помощью графического редактора, вписано на место другой, похожей девушки), снимок в лесу (спина к камере, солнце в лучах, типичная «фотография друга»). Инстаграм – три поста за два года. Репост старой статьи про «экологичное воспитание детей», фото чашки чая на деревянном, поцарапанном столе (скачано с фотостока и обработано фильтром «дешёвый телефон 2018»), снимок рассады помидоров на запотевшем подоконнике хрущёвки (тот же приём). Она не пыталась сделать Лину интересной, харизматичной. Она делала её фоновой, максимально неинтересной для алгоритмов рекомендаций и человеческого внимания. Настоящей цифровой серой мышью, чьё присутствие в сети было минимальным и нефальшифицируемым. Это была её стихия – игра с восприятием, манипуляция на уровне метаданных, IP-адресов и цифровых отпечатков. Она чувствовала почти физическое, щекочущее удовольствие, когда её собственноручно написанный «ифрит» – скрипт для поиска цифровых нестыковок – пробежал по всем созданным следам и выдал зелёный, сияющий результат: цифровая тень «Лины Петровой» устойчива, непротиворечива, не вызывает вопросов при поверхностной и даже при глубокой проверке. Первая, самая важная маска была готова. Она прилегала к её лицу идеально, как вторая кожа.

Акт второй. Сценарий: спектакль для единственного, но самого важного зрителя.

Отец. Григорий Муромцев. Ему нельзя было просто солгать в лоб. Его радар лжи был откалиброван на обнаружение малейших эмоциональных колебаний, нестыковок в логике. Его нужно было убедить, переиграть, сыграв на его главных, любимых струнах: железной логике, тотальной эффективности, безусловном превосходстве его системы мышления.

Она выждала момент его «цифрового спокойствия» – время вечернего анализа биржевых сводок и отчётов, когда его разум был чистым, высокопроизводительным процессором, лишённым эмоционального шума, настроенным только на приём и анализ фактов. Войдя в кабинет, она не села в кресло для посетителей. Она осталась стоять, приняв позу докладчика – прямая, как струна, спина, руки, сцепленные за спиной, подбородок чуть приподнят. Поза уверенности, поза того, кто принёс выгодное предложение.

– Папа. Требуется стратегическая корректировка по проекту «Летняя практика». Появились новые вводные.

Он медленно, не отрываясь сразу, отвёл взгляд от бегущих строк котировок. Его взгляд был пустым, как сенсорный экран в режиме ожидания, готовый отобразить любые данные.

– Говори.

– Получен новый, закрытый брифинг от куратора из БФУ, – начала она, её голос звучал ровно, технично, без эмоциональных модуляций, почти пародируя его собственную манеру. – Ключевая гипотеза их последнего исследования: уязвимости в системах IoT проявляются и эксплуатируются не столько под направленной, таргетированной атакой, сколько под давлением системного, низкоуровневого хаоса. Непредсказуемость человеческого фактора, физический износ в агрессивной среде, накопление мелких ошибок. Для проверки нужна не лабораторная среда. Нужно поле. Не тестирование в контролируемых условиях, а стресс-инфильтрация. Погружение оператора на низовую, неприметную позицию в среду с максимальным коэффициентом аналогового шума, нулевой цифровой дисциплиной и тотальным, неконтролируемым человеческим фактором.

Она делала чёткие паузы, вбрасывая термины, которые он любил и использовал сам: «стресс-инфильтрация», «коэффициент шума», «человеческий фактор». Его глаза, обычно неподвижные, сузились на долю миллиметра. Он перестал видеть дочь. Он начал видеть модель ситуации, схему, задачу.

– Конкретная цель? – отрубил он, как отсекая всё лишнее.

– Сбор эмпирических, «сырых» данных о точках отказа стандартных цифровых решений на стыке с «мокрой», физической реальностью. Составление живой карты сопротивления среды. Оценка глубины и качества проникновения цифровых паттернов в аналоговое, нецифровое сознание рядового персонала. Фактически – разведка боем на территории потенциально враждебной для наших технологий экосистемы.

– Полигон? – его вопрос был предсказуем, как вывод хорошо обученного алгоритма.

– Оптимален, исходя из критериев контрастности и доступности, – «Береста-парк». Максимальный контрастный фон. Естественная, органически враждебная среда для наших принципов. Если наши прототипы и методики выживут и дадут данные там – они будут робастны где угодно. Это стресс-тест высшей категории.

Он откинулся в своём кресле из мемориальной кожи, сложив длинные пальцы «домиком» перед лицом. В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь тихим, ровным гулом мощных системных блоков его рабочей станции. Он взвешивал. Мозг его, как суперкомпьютер, перебирал переменные. Риск: репутационный (дочь Муромцева будет мыть полы у Берестова – сплетни, потеря лица, возможные утечки). Потенциал: бесценные, не купленные ни за какие деньги рыночные данные, добытые легально и «изнутри»; уникальный, блестящий кейс для портфолио дочери; демонстрация силы и гибкости (мы можем внедриться, изучить и победить в любой среде). Его внутренняя логика, холодная и беспристрастная, отбросила эмоциональный риск как нерелевантный, не стоящий внимания. Выгода, стратегическая ценность перевешивала.

Несколько секунд он смотрел на неё сквозь сложенные пальцы. Потом опустил руки.

– Интересная тактика, – произнёс он наконец, и в его ровном, металлическом голосе прозвучала тень… одобрения? Нет, скорее, профессиональной оценки, как шеф-повар оценивает удачное, нестандартное блюдо молодого коллеги. – Агрессивное, провокационное тестирование границ системы. Нестандартный ход. Одобряю. Веди детальный журнал наблюдений, все данные – в зашифрованное облако. И, Лиза, – он посмотрел на неё прямо, и в его ледяных, аналитических глазах на миг вспыхнуло нечто редкое, похожее на азарт полководца, отправляющего лучшего разведчика-нелегала за линию фронта, в самое логово врага, – помни о миссии. Ты – наш высокочувствительный сенсор в теле враждебной системы. Будь невидима. Собирай данные. Фиксируй всё. И возвращайся с победой. С триумфом.

Он повернулся к мониторам, его внимание уже было поглощено новой порцией данных. Диалог был окончен. Перевёртыш свершился. Чтобы вырваться из-под его тотального, всевидящего контроля, она получила его благословение. Чтобы обрести желанную свободу, она надела на себя ошейник самой изощрённой, сложной и рискованной миссии. Ирония ситуации была столь грандиозной, абсурдной и прекрасной, что её чуть не вырвало от нервной дрожи, когда она вышла из кабинета в стерильную тишину коридора. Она солгала гению контроля, виртуозу манипуляций, используя его же язык, его же терминологию, его же систему ценностей. И он, этот гений, этого не заметил. Потому что предложенная ей ложь была прекраснее, логичнее, амбициознее и полезнее для его системы, чем скучная, простая правда.

Акт третий. Плоть: обряд перерождения в секонд-хенде.

Следующий этап требовал не цифр и кода, а физического мужества. Нужно было сменить не логин, а кожу. Секонд-хенд в райцентре Нестеров оказался не магазином, а порталом в иное, параллельное измерение, в антипод всего, что она знала. Дверь с дребезжащим колокольчиком из консервной банки захлопнулась за ней, физически отрезав от стерильного, пахнущего озоном мира «Долины». И на неё обрушилось.

Запах. Он был не одним ароматом. Это был многослойный, густой, почти осязаемый бульон из сотен прожитых, чужих жизней: пыль с ковровых дорожек семидесятых, едкая, горьковатая нота нафталина, сладковатый, приторный шлейф дешёвых духов «Красная Москва», въевшийся, кислый пот физического труда, запах стиранного хозяйственным мылом белья и топлёного молока, старой, пожелтевшей бумаги и человеческой, глубокой усталости. Лиза задохнулась. Её рецепторы, привыкшие к озону кондиционеров и нейтральным «ароматизаторам свежести», взбунтовались, посылая в мозг сигналы тревоги. Она стояла, прислонившись к липкому прилавку, и ждала, когда волна тошноты и головокружения отступит, медленно втягивая этот странный, отвратительный и манящий воздух.

Потом её взгляд упал на хаос. Стеллажи, заваленные грудой тряпья, словно после кораблекрушения. Вешалки, на которых розовый капроновый халат соседствовал с кителем советского милиционера, а кружевная блузка – с ватником. Горы обуви, сваленной в пластиковые корзины, как отрубленные, немые головы. Это был анти-музей, музей-морг всего, от чего бежал, что отрицал и вычищал мир её отца. Мир бедности, старения, дурного вкуса, поношенности, но – прожитой, настоящей жизни.

И тогда в ней включился не хакер, не стратег. Включился археолог, антрополог. Она пошла вдоль рядов, и её пальцы, тонкие и бледные, привыкшие к гладкости стекла и металла, задевали, щупали, изучали ткани. Колючая, грубая шерсть армейского свитера («кто-то мёрз в этой вещи в ночном карауле, курил, глядя на звёзды»). Прохладный, скользкий, выцветший шёлк платья с маленьким цветком («его надевали на танцы в доме культуры, под «Рио-Риту», кружились в нём, влюблялись»). Мягкая, истёртая до дыр, но невероятно уютная фланелевая рубашка в клетку («в ней носили на руках ребёнка, качали у печки, читали сказку на ночь»). Каждая вещь была немым криком, застывшей исповедью о любви, потере, тяжёлой работе, несбывшейся надежде. Она не выбирала одежду по размеру и фасону. Она выслушивала эти исповеди и искала ту, чья история сможет стать её собственной.

В примерочной, отгороженной ситцевой, вылинявшей занавеской с ромашками, было душно, темно и пахло ещё сильнее. Лиза сбросила с себя бесшумное, невесомое, дорогое бельё из микромодаля, которое стоило, вероятно, больше, чем весь этот магазин вместе с содержимым. Её кожа, знавшая только кашемир и высокотехнологичный микрофибру, вздрогнула от прикосновения грубоватого, немятого хлопка простой белой футболки неизвестного бренда. Ткань была немного жёсткой, пахла чужим, дешёвым мылом и солнечным светом, в котором сушилась. Она натянула те самые джинсы, выцветшие до цвета неба после дождя, с потертыми коленями и слегка растянутыми карманами. Они облегали бёдра, но были свободны в коленях, сидели не как влитые, а как родные, будто ждали её все эти годы на этой вешалке, терпеливо.

И тогда, набравшись смелости, она подняла глаза.

В потёртом, с серебряными налётами зеркале, в дубовой рамке с потускневшей позолотой, стояла незнакомка.

Плечи чуть ссутулились, будто от привычки быть незаметной, не привлекать лишнего внимания. Волосы, обычно лежащие идеальной, тяжёлой волной, были собраны в низкий, небрежный хвостик, из которого выбивались светлые, пушащиеся от влажного воздуха пряди. Лицо, лишённое тонирующего крема и лёгкого шиммера, казалось шире, моложе, настоящим. На нём читалась усталость от дальней дороги, робкое ожидание чего-то нового, неуверенность провинциалки в большом мире. Но в глазах… В глазах, которые так же широко и с недоумением смотрели на своё отражение, горел совершенно новый огонь. Не сфокусированный, холодный луч лазера Лизы Муромцевой, а живое, трепещущее, любопытное, немного испуганное пламя Лины. Девчонки, которая зашла слишком далеко, чтобы можно было повернуть назад, и теперь с изумлением смотрит в лицо своему собственному, выбранному безумию.

Она осторожно, как бы проверяя связь, повертела головой. Отражение послушно повторило движение. Она попыталась улыбнуться – получилась неуверенная, кривоватая, но искренняя улыбка. Отражение ответило ей той же странной, новой улыбкой. Это был не костюм, не маскарад. Это было расщепление атома её личности. В стеклянной, стерильной капсуле над озером навсегда осталась Лиза – идеальный, законсервированный, бесчувственный образец «дочери Григория Муромцева». А здесь, в душной, пахнущей нафталином и чужой жизнью коробке, из пепла и тлена родилась её тень, её альтер эго. И тень эта жаждала не просто солнечного света. Она жаждала грязи под ногтями, ветра в лицо, холодного дождя за шиворот, запаха чужого пота в общей столовой и звука живого, нередактированного смеха.

Она сунула руки в карманы джинсов. В правом, на самом донышке, подушечки её пальцев нащупали не гладкую ткань, а дырку. Крошечную, аккуратную, протёртую до нитки. Лазейка. Физическое, осязаемое свидетельство того, что эта одежда – не броня, не униформа, а проводник, живая материя со своей историей износа. Через эту дырку могло незаметно утекать её прошлое, её «лизовость», и проникать будущее, её «лининность». Она провела пальцем по краю прорехи, и что-то ёкнуло у неё в груди – смесь детского страха перед порванной вещью и дикого, щекочущего восторга перед этой метафорой.

«Лина, – прошептала она беззвучно, губами зеркальной девушке. – Лина Петрова».

Имя легло, как отпечаток ключа в мягком воске, как пароль, вводящий в новую учётную запись реальности. Щелчок был слышен только ей, где-то в глубине черепа. Но он отозвался эхом во всём её существе, от кончиков пальцев до корней волос.

Пожилая продавщица с лицом, испещрённым морщинами, как старинная карта забытых тропинок, молча, не торопясь, упаковывала покупку в простой, шуршащий полиэтиленовый пакет с логотипом минеральной воды. Её движения были медленными, точными, будто она совершала ритуал.

– На собеседование? – спросила она вдруг, не глядя на Лизу, завязывая узелок на пакете.

Лина-Лиза кивнула, не в силах вымолвить ни слова, боясь, что голос выдаст её.

– Не робей, – женщина подняла на неё глаза. В них не было любопытства или оценивающего взгляда, только спокойная, усталая, всепонимающая мудрость прожитых лет. – Все мы кем-то притворяемся, милая. Кто-то – умным, кто-то – сильным, кто-то – счастливым. А ты вот притворяешься… простой. Это, знаешь ли, самое сложное. – Она протянула пакет. Тяжёлый, набитый прошлым. – Держи. И пусть удача будет на твоей стороне. На той, которая тебе по-настоящему нужна.

Акт четвёртый. Эвакуация: бегство с сообщниками.

Последнее, что нужно было тайно вывезти из стеклянной крепости, – её единственных, самых проницательных союзников. Агата и Кристи спали, сплетённые в одно тёплое, дышащее, мурлыкающее создание, когда она достала из гардеробной походную сумку-переноску премиум-класса (даже в побеге нельзя было подвергать их стрессу дешёвыми средствами). Они открыли глаза не сразу. Сначала пошевелили усами, уловив малейшее изменение в атмосфере комнаты, в её запахе (от неё теперь пахло чужим домом, пылью, старым деревом и тайной). Потом открыли глаза синхронно. Две пары сапфировых прожекторов уставились на неё, на сумку. Не было испуга, паники. Было внимательное, аналитическое изучение обстановки.

Она не стала уговаривать, заманивать кормом. Она присела на корточки, чтобы быть с ними на одном уровне, и посмотрела им прямо в глаза, устанавливая контакт, как с равными.

– Всё, девочки. Начинается. Будете со мной? Тихо.

Агата и Кристи переглянулись. Между ними пробежала немая, стремительная кошачья телепатия, обмен данными. Агата первая, с видом глубокой ответственности главного инженера проекта, подошла, обнюхала сумку с пристрастием, заглянула внутрь и, не оглядываясь, юркнула туда, устроившись на мягкой подстилке. Кристи, выдержав драматическую паузу, чтобы подчеркнуть независимость принятого решения, лениво, с достоинством потянулась, зевнула и неспешно последовала за сестрой. Они не издали ни звука, ни мяуканья. Они санкционировали операцию. Они, казалось, ждали этого момента с того самого дня, как попали в эту стеклянную тюрьму. Они всегда знали, что их настоящая миссия здесь – не снижать уровень кортизола у хозяйки по графику, а быть тихими, пушистыми катализаторами её великого побега.

Акт пятый. Переход: падение в другую реальность.

Ночь. «Долина» впала в режим энергосберегающего анабиоза, подсветка зданий сменилась тусклым, синеватым аварийным сиянием, похожим на свечение гнилушек. Лиза-в-коже-Лины выскользнула через сервисный выход для доставок, катя перед собой неприметный, средних размеров чемодан на колёсиках (с документами Лины, старым ноутбуком и минимумом одежды) и неся за спиной рюкзак, из которого доносилось недовольное, но смиренное, глухое мурлыканье – саундтрек к побегу. Она не оглядывалась на чёрные, зеркальные громады, похожие на надгробия её старой, мёртвой жизни. Её взгляд был прикован к тонкой, извивающейся чёрной линии забора, за которой густела, дышала живая тьма «Береста-парка».

Она шла по идеально ровной, посыпанной белым гравием дорожке, и каждый скрип гравия под колёсами чемодана отдавался в её висках пульсирующей болью, казался невыносимо громким, предательским. Она подошла к калитке у озера – не парадной, а старой, рабочей. Замок был простым, висячим, ржавым. Код она знала. Не из взлома базы данных. Полгода назад Алексей Берестов в открытом, наивном посте о субботнике написал: «Калитка с озера не запирается. Если пришли работать – вы уже свои. Добро пожаловать». Паролем было действие. Чтобы войти, нужно было прийти работать. Иметь намерение, а не право.

Она протянула руку. Пальцы в тонкой перчатке нащупали холодное, шершавое железо щеколды. Вдох. Выдох. Щелчок.

Звук был оглушительным в абсолютной ночной тишине, как хруст сломанной ключицы. Лиза замерла, сердце колотясь где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Но выстрела не последовало. Ни сирен, ни лучей прожекторов. Только ветер с Виштынеца – внезапный, влажный, несущий в себе запахи, от которых у неё перехватило дыхание: озерная вода, свежеспиленная сосна, конский навоз, дымок (даже ночью!) и земляника где-то в траве.

Она толкнула калитку. Скрип ржавых, неподмазанных петель разрезал ночь на «до» и «после». Она переступила порог.

И мир изменился.

Это было не метафорически. Это было физически, на клеточном уровне, как переключение вселенной на другую частоту. Воздух перестал быть инертной, сбалансированной смесью газов. Он стал живой субстанцией: влажной, солёной, густой, как тёплый бульон. Он обжигал лёгкие не холодом, а живостью, насыщенностью. Он пах, и пах сильно, навязчиво, по-хозяйски: озерной водой и тиной, мокрой, старой древесиной причала, дымом (даже ночью тлели печи!), конским навозом, прелой листвой и чем-то ещё, главным – землёй. Просто землёй, тёмной, жирной, пахнущей бесконечным циклом жизни и смерти. Под ногами был не укатанный гравий, а утоптанная, неровная, живая тропа. Она проваливалась в ямки, наступала на шишки, чувствовала под тонкой подошвой своих новых кед каждую веточку, каждый камушек. Где-то в темноте, совсем близко, скрипела огромная старая сосна, будто ворочаясь во сне, и этот скрип был голосом мира. И тишина… тишина здесь была другой. Она не была пустотой, вакуумом. Она была наполнена, насыщена до краёв. Тысячей мелких, важных звуков: шуршание в траве (ёжик? мышь?), всплеск рыбы на середине озера, далёкий, тоскливый крик ночной птицы, собственное громкое, неровное, живое дыхание.

Лиза обернулась. Стеклянные громады «Долины» стояли на своём берегу, подсвеченные снизу холодным синим светом, как нереальные, инопланетные корабли, причалившие к дикому, первобытному берегу и не решающиеся сойти на него. Они казались ей теперь игрушечными, плоскими, ненастоящими, бутафорскими. Всё, что было её жизнью до этой секунды, съежилось до размеров красивой, но бездушной картинки на дорогой открытке. А здесь, вокруг, в темноте, простиралась настоящая вселенная. Тёмная, бесконечно пахнущая, пугающая до дрожи и бесконечно, до боли манящая.

Она сделала шаг вперёд. Потом другой. Сумка с кошками мягко била её по ноге в такт шагам, как живое, одобряющее сердцебиение. Она шла по тропинке, ведущей вглубь парка, к тёмным, приземистым, тёплым силуэтам бревенчатых домов, из трубы одного из которых, того самого главного терема Берестовых, всё ещё вился тонкий, почти невидимый, но угадываемый по запаху столбик дыма. Как ровное, спокойное дыхание спящего великана. Как безмолвный, но красноречивый знак того, что здесь, в этом мире, даже ночью продолжается жизнь, тлеет в печи, дышит в домах, видит сны в тёплых постелях.

Она была внутри. Невидимой. Чужой. Нелегалом. И на удивление… свободной. Свободной от глаз отца, от тяжёлого, давящего веса своего имени, от постоянной, изматывающей необходимости быть безупречной, правильной, успешной Лизой Муромцевой. Здесь она была никем. Линой Петровой. И это «никем» было самым ценным, самым головокружительным и самым страшным, что у неё когда-либо было.

Операция «Лина» началась.


ПРОЛОГ

За два месяца до начала событий.

Берлин. Кабинет старого антиквара, где пахнет пыльными книгами и воском для полировки. На столе из черного дерева лежит раскрытый бархатный футляр. Он пуст. Герр Клаус (75), седой аристократ с глазами, видевшими историю, смотрит на эту пустоту с тоской, которая длится уже сорок лет. С тех пор, как мать Ивана Берестова вежливо, но твердо отказалась продать ему главное сокровище своей семьи.

За тысячи километров от него, в стерильном номере подмосковного отеля, на экране ноутбука открыто два окна. В одном – подробный, украденный план курорта «Береста-парк». В другом – фотография старинного янтарного комплекта, присланная герром Клаусом.

Рука в тонкой перчатке медленно обводит контур броши-розы. Павел Соколов (Аркадий, 50) смотрит на изображение без эмоций. Для него это не произведение искусства. Это – контракт. Самый сложный и самый высокооплачиваемый в его карьере. Заказ от человека, который готов заплатить любую цену не за вещь, а за закрытие гештальта всей своей жизни.

Павел изучает схему парка, ища не технические, а психологические уязвимости. Вот – владелец-традиционалист. Ему нужно продать идею «умных» новинок. Вот – вакансия садовника. Идеальная точка входа.

Он закрывает ноутбук. Щелчок замка звучит в тишине комнаты, как взведенный курок.

Завтра он поедет на свое первое собеседование в «Береста-парк». Он уже приготовил рабочую одежду, легенду об умершей жене и любви к розам.

Семена для самого элегантного похищения века были готовы. Оставалось лишь их посадить.

Калининградская область – это не география. Это состояние души, подвешенной между «было» и «станет». Воздух здесь – слоёный пирог из запахов: солёный бриз с Балтики, сладковатый дымок польских котельных, терпкая пыльца сосен и вездесущая, едва уловимая нота древней смолы – призрак янтаря, солнечного камня, который помнит мамонтов. Здесь легко потеряться во времени, просто свернув не туда. И именно здесь, на берегу Виштынецкого озера – чёрного, глубокого, холодного, как взгляд спящего бога, – Григорий Муромцев решил построить свою утопию.

«Muromets-Valley» не вторгался в природу. Он её карантинировал. Стеклянные и стальные структуры вырастали из леса не как его продолжение, а как его критика. Каждая линия, каждый угол кричали о превосходстве человеческого замысла над бестолковой красотой дикого мира. Здесь пахло не землёй и хвоей, а чистотой. Абстрактной, почти математической чистотой. Воздух был лишён не только пылицы и микробов, но и, казалось, самой возможности запаха. Он был инертен, как благородный газ. Тишина была не лесной, насыщенной сотней мелких шумов – шелестом, писком, треском. Это была тишина поглощения. Звукопоглощающие материалы стен, пола, потолка высасывали звук, как вампиры, оставляя после себя вакуум, в котором звенели собственные мысли. Это был рай для тех, кто боялся жизни в её сыром, нефильтрованном виде. Рай Григория Муромцева. Мир, где хаос был объявлен вне закона, а случайность – главным врагом прогресса.

А через ажурную черту кованого забора – издевательски красивого, будто сплетённого из чёрного морозного узора – лежало царство его антипода. «Береста-парк» не строился. Он вырастал, как грибница после дождя, принимая форму холма, уступая давлению корней старых дубов. Бревенчатые срубы, почерневшие не от бедности, а от богатства – богатства прожитых лет, впитавших дожди, солнца, морозы. Здесь воздух был густым и сытным. Парило от земли после утреннего тумана. Пахло дымом, но не просто дымом – а дымом от яблоневых веток, который сладковатой пеленой стлался над крышами. Пахло тёплым тестом, конским потом, мокрой собачьей шерстью и мхом, отсыревшим за ночь. Это был мир не тишины, а пауз. Скрип качелей на пустой веранде. Удалённый стук топора, эхом отзывающийся в лесу. Взрыв женского хохота из открытого окна кухни и тут же – смущённое затихание. Мир Ивана Берестова. Мир, где главной технологией было умение слушать – землю, воду, лес, соседа. Мир, где душа была не абстракцией, а таким же органом восприятия, как слух или зрение, и её нужно было кормить простыми, грубыми впечатлениями.

Лиза Муромцева проснулась от того, что её сон закончился по расписанию. В 06:00:00 умный браслет на её запястье передал сигнал нервной системе через серию едва ощутимых электрических импульсов – «мягкое пробуждение». Она открыла глаза в комнате, где свет уже был. Не солнечный. Светодиодный спектр, имитирующий солнечный свет через полчаса после восхода над Виштынецким озером, с поправкой на облачность, зафиксированную метеодатчиком на крыше. Он был идеален. И от этого идеала щемило в груди.

Она лежала и слушала тишину. Нет, не тишину. Звук отсутствия звука. Гул в ушах от непривычной пустоты. Её кожа, тонкая и чувствительная, как у всех, кто редко выходит на настоящий ветер, тосковала по касаниям. Не по прикосновениям дорогого белья или идеально отполированного стекла. По грубым касаниям. По шершавой коре, по колючей хвое, по ледяной, обжигающей воде озера, по тёплому дыханию животного. Её мир был тактильным вакуумом, и от этого вакуума немело всё внутри.

На подоконнике, залитом искусственным рассветом, сидели её единственные сокамерники. Агата и Кристи. Сиамские кошки. Их окрас – не просто окрас. Это была философия: тёмная маска на светлом фоне, как будто сама ночь примерила маску дня, чтобы подглядывать за миром. Их глаза, синие, как вода Виштынеца в ясный полдень, видели не только предметы. Они видели намерения, колебания воздуха, призраков в углах. Отец подарил их с подробным отчётом об их генетическом превосходстве и положительном влиянии на психоэмоциональный фон. Он купил живые иконы фелинологии. Он не купил их сущность – дикую, независимую, насмешливую. Они признали Лизу своей царицей не из-за родословной, а потому что учуяли в ней ту же, скрытую под слоями правильности, дикую искру. Григория же терпели как неизбежное зло, источник консервов премиум-класса. Их любовь была безоговорочной и тиранической. Их присутствие было молчаливым укором всему расчётливому миру – они спали, ели, драли когтями дорогую мебель, следуя только своим кошачьим хотениям, и были абсолютно счастливы.

Сейчас они, выгнув в унисон спины, наблюдали. Не за комнатой. За пределом. Их уши, тонкие, как лепестки, поворачивались, ловя каждый звук из-за забора: тот самый раскатистый смех, который нарушал все нормы звукового давления, лай собаки, далёкий оклик «Эй, передай гаечный ключ!».

Лиза встала. Пол под её босыми ногами отозвался приятным теплом – датчики зафиксировали окончание сна и повысили температуру на градус. Запрограммированная ласка. Она подошла к окну, и её отражение наложилось на вид «Береста-парка» – бледная девушка в дорогой пижаме, заточённая в рамке из безупречного стекла.

Её вид был проектом ландшафтного дизайнера с мировым именем. Каждый камень на дорожке лежал не просто так, а согласно диаграмме естественной хаотичности третьего порядка. Сосны были обработаны системой капельного полива с добавлением нутриентов для сохранения идеального оттенка хвои. Даже озеро вдалеке казалось здесь более смирным, словно и его усмирили, показав графики и KPI.

А там, за черной ажурной преградой…

Там кипел первородный бульон жизни. Из трубы дома Берестовых валил дым – не сизый и жидкий от газового котла, а густой, белёсый, пахучий. Дым, который сам был историей – историей сгоревшей яблони, подарившей свой аромат последний раз. Лиза прижала лоб к прохладному стеклу. Она не могла понюхать, но она помнила запах. Не конкретный. Собирательный. Запах детства, которого у неё не было: бабушкины пироги, мокрая собака, прелые листья, молоко из-под коровы. Запах настоящности. У причала, который был не сооружением, а продолжением берега, мужики в замасленных куртках что-то чинили, переругиваясь на непереводимом диалекте, где русские слова сплетались с забытыми немецкими и польскими корнями. Их смех был хриплым, откровенным, плотоядным. Он вибрировал в воздухе и достигал её, щекоча что-то глубоко в диафрагме, вызывая странный спазм – смесь зависти и тоски. Где-то на окраине парка пёс, неведомой породы и огромных размеров, затягивал свою утреннюю арию – просто так, от избытка чувств.

Этот мир был расточителен. Он тратил тепло на обогрев огромных помещений с щелями в окнах. Тратил время на неторопливые беседы. Тратил силы на то, чтобы таскать дрова и чинить старые лодки. Он был полон неэффективностей, потерь, душевных метаний и простой, немудрёной радости. И он жил. Громко, запашисто, неопрятно. А её мир тихо и безупречно функционировал.

Кристи медленно обернулась. Её синий взгляд, холодный и всевидящий, как сканер, пронзил Лизу. В нём не было вопроса. Был вердикт. И кошачье, снисходительное презрение: «Мы, высшие существа, снизошли до соседства с вашим родом. Мы допускаем ваше обслуживание. Но даже нашему ангельскому терпению есть предел, когда мы видим такое непотребство. Ты дышишь, пьёшь, ешь. Но ты не живёшь. Это оскорбляет наши эстетические чувства. Исправь.»

Дверь (бесшумный гидравлический привод, срабатывающий на чип в её браслете) растворилась, впуская Григория Муромцева. Он вошёл не как отец. Он вошёл как проверяющая инстанция. Свежевыбритый до состояния идеальной гладкости (робот-брадобрей, программа «Максимальная уверенность»), в тёмно-сером комбинезоне из умной ткани, которая отслеживала осанку и мышечный тонус. От него не пахло. Совсем. Была лишь легкая, холодная аура чистоты, как от вскрытой упаковки стерильного хирургического инструмента.

– Доброе утро, Лиза, – произнёс он. Голос – ровный, монотонный, лишённый тембральных колебаний, идеальный для передачи информации без эмоциональных помех. – Согласовано. Летняя практика. База – кафедра кибербезопасности БФУ. Научный руководитель – профессор Воронцов. Тема: «Разработка протокола безопасного обмена данными для распределённых IoT-сетей в условиях низкой пропускной способности каналов на примере объектов природного наследия». Старт – первое июня. Отчётность – раз в неделю, структурированная, по форме №4 в корпоративном портале.

Он не спросил «Как самочувствие?». Не поинтересовался «Что снилось?». Он внёс коррективы в её жизненный алгоритм. В его цифровой вселенной «Семья» дочь была самым ценным и сложным активом. Любовь выражалась в постоянной оптимизации этого актива: максимальная защищённость (физическая, цифровая, ментальная), максимально релевантные знания, формирование сетки контактов с максимальным потенциалом полезности. Эмоциональный модуль был отключён за ненадобностью – он потреблял ресурсы и вносил ошибки в вычисления. Это не было бесчувственностью. Это было рациональным аскетизмом. Чувства, по его мнению, были архаичным интерфейсом, который человечество давно должно было заменить на что-то более эффективное.

– Хорошо, папа, – прошептала Лиза. Слово вышло тихим, сдавленным, как будто его выдавило из неё давление стерильного воздуха. Она смотрела не на него, а сквозь него, на своё бледное отражение в стекле, за которым бушевал другой мир.

Он кивнул, его взгляд – быстрый, аналитический – скользнул по кошкам, застывшим на подоконнике, как две изящные фарфоровые статуэтки зла. В его глазах мелькнуло знакомое раздражение системного архитектора перед непонятным legacy-кодом. Эти существа были аномалией. Их поведение не описывалось его моделями. Они спали по двадцать часов, а потом две минуты носились как угорелые, снося всё на пути. Неэффективно. Нелогично. Но… графики показывали, что в дни, когда Лиза проводила более часа в физическом контакте с ними, её нейроактивность показывала паттерны, ассоциируемые с «расслабленным сосредоточением». Польза пока перевешивала издержки. Они были допущены в систему на правах живых, пушистых дебаггеров.

Он развернулся и вышел. Дверь съехала на место, оставив после себя не пустоту, а насыщенное отсутствие. Воздух снова стал просто воздухом «Долины» – чистым, мёртвым, предсказуемым.

Агата спрыгнула беззвучно, как тень, отделившаяся от стены, и обвила её ноги, впиваясь когтями в дорогой ковёр – ровно настолько, чтобы оставить следы, но не порвать. Её мурлыканье было не звуком, а низкочастотной вибрацией, которая шла из самого центра земли и нарушала акустическую стерильность комнаты. Это был акт маленького, ежедневного терроризма. Бунт одной живой, тёплой, непокорной системы против мёртвого, идеального порядка.

Лиза вздохнула. Не так, как рекомендовало приложение для дыхательных практик (4-7-8). Она вдохнула резко, глубоко, пытаясь наполнить лёгкие не воздухом, а ощущением. Ощущением жизни. Но лёгкие наполнились лишь стерильной смесью азота и кислорода. Она прильнула к стеклу. Дым над «Береста-парком» почти рассеялся, но в её воображении, упрямом и неподконтрольном, он теперь висел постоянно. Призрачный шлейф, маяк.

Она вдруг с жуткой ясностью осознала: её жизнь – не золотая клетка. Золото – металл живой, тёплый, он имеет вес, ценность. Её жизнь была белым, беззвучным, бесконечным контейнером. Клинически чистым. Абсолютно безопасным. С предсказуемым результатом на выходе. И абсолютно, до панического ужаса, пустой. Любовь отца была самым прочным полимером в стенках этого контейнера. Он любил её, как любят уникальный, сложный, дорогой эксперимент. Он обеспечивал идеальные условия. И он никогда не задастся вопросом, хочет ли эксперимент быть экспериментом.

А там, за тонкой чёрной линией, бушевал, стонал и ликовал мир без контейнеров. Мир, где можно было поцарапаться, промокнуть, отравиться грибами, влюбиться в первого встречного, разбить сердце, испечь невкусный пирог, найти клад, потерять кошелёк, замерзнуть у костра и понять, что ты живой. По-настоящему. До мурашек. До слёз. До восторга.

Кристи издала короткий, шипящий звук, полный кошачьего презрения к человеческой нерешительности, и ткнула её холодным, влажным носом в ладонь. Их взгляды снова встретились. В бездонной синеве кошачьих глаз не было сочувствия. Там был пакт. И древнее, фелинное высокомерие, граничащее с мудростью: «Мы знаем, что ты слаба и глупа. Но ты наша. И эта стеклянная коробка нам надоела. Найди выход. Или мы найдём его для тебя. Не для твоего блага. Для нашего комфорта. Потому что смотреть на твои страдания скучно.»

Первый, самый тихий выстрел в их войне с миром Григория Муромцева прозвучал. Это был не выстрел. Это был вздох. Но от этого вздоха в идеально сбалансированной атмосфере комнаты дрогнула, заколебалась невидимая струна. Сценарий дня, загруженный отцом, продолжил исполнение. Но в его ядре теперь зияла фатальная брешь. Уязвимость, для которой нет патча. Её имя – не тоска. Её имя – вопрос. Вопрос, начавший шевелиться в самой глубине, подобно личинке, которую что-то разбудило: «А что, если?..»

И где-то в цифровых глубинах, среди рекламы и мемов, уже неслась по оптоволоконным жилам искра. Маленькая, ничтожная, случайная. Всего лишь палец, коснувшийся экрана. Лайк под видео, где парень в замасленной футболке, стоя по колено в грязи, с горящими глазами рассказывал о том, как здорово, когда дети видят, откуда берётся морковка. Но для души, высушенной в конвейере безупречности, закупоренной в вакууме предсказуемости, и этой микроскопической искры было достаточно. Чтобы началось тление. А там, глядишь, и пожар.

Часть 2:

Дни в «Muromets-Valley» обладали коварным свойством стирать память. Они были как чистые, пронумерованные листы в блокноте от Moleskine: безупречные, но пустые. Различия были статистическими погрешностями: сегодня в смузи добавили на 2 грамма больше чиа, завтра имитация рассвета запустилась на 30 секунд позже из-за локальной облачности над Виштынецом. Суть – чувство пребывания внутри гигантского, бесшумного, идеально отлаженного механизма – оставалась неизменной. Лиза начала думать, что её отец изобрёл не курорт. Он изобрёл персональную реальность с нулевым коэффициентом трения. Здесь ничего не цеплялось, не царапалось, не пахло. И от этой бесплотности начинала звенеть в ушах особая, тихая паника.

Её спасением стал цифровой побег. Но не в миры игр или соцсетей. Она сбегала в гиперреальность простой жизни. Её браузер хранил тайные вкладки: форум «Дикий Виштынец», где рыбаки хвастались уловом на самодельные снасти; сайт местной газеты «Красное знамя» с объявлениями о продаже дров и услугах экскаватора; паблик «Наш Нестеров» с бесконечными спорами о ямах на дорогах и фотографиями пирогов с картошкой. Это был её кислород. Она вдыхала аромат подлинности через эти кривые строчки, смазанные фото, эмоциональные капслоки. Здесь жизнь имела вес, вкус и последствия. Здесь можно было провалиться в яму, отравиться грибами, влюбиться в соседа и попасть в хронику происшествий. Здесь жили.

Настоящая весна, дикая и неукротимая, была за черным забором. Она была мокрой от талого снега, липкой от грязи, оглушительной от криков возвращающихся птиц. И именно в этом буйстве она нашла его.

Ролик был снят на телефон, который, судя по всему, только что вытащили из кармана мокрых рабочих штанов. Из динамика шипел ветер. Он стоял посреди поля, ещё не тронутого плугом, по колено в бурой, мокрой прошлогодней траве. На нём была пропитанная влагой армейская парка, на голове – помятая вязаная шапка с помпоном. В руках – не планшет с чертежом, а обычная, корявая ветка.

– …и тут, – его голос был сорванным, он то перекрывался ветром, то звучал громко и чётко, – мы не будем ставить пластиковую горку. Мы построим горку. Из земли. Из насыпного холма! И обложим её дёрном. Чтобы она каждую весну зеленела, а зимой на ней можно было кататься на ледянках! Чтобы она жила и менялась! Чтобы дети понимали – даже горка может быть живой! Ей тоже нужно внимание, чтобы трава на ней росла!

Он говорил, размахивая веткой, как дирижёрской палочкой, и с его шапки свалился комок мокрого снега прямо за шиворот. Он аж подпрыгнул от неожиданности, скривился, а потом рассмеялся – громко, открыто, заливисто. Этот смех был полной противоположностью тихому, одобрительному похлопыванию по плечу в мире её отца. Этот смех был над самим собой. Над нелепостью. Над жизнью, которая всё время подкидывает тебе мокрый снег за шиворот.

Лиза почувствовала, как что-то в её груди, привыкшее к ровному, синхронизированному с серверами ритму, сжалось в тугой, болезненный комок. Это была не зависть. Это была тоска по праву на нелепость. По праву пачкаться, мёрзнуть, смеяться над собой, быть глупым и увлечённым. Её мир не прощал нелепостей. Он их исключал на уровне архитектуры.

Под роликом висела скромная подпись: «Алексей Берестов. Эскизы «Живых аттракционов». Мечтаем вслух».

Принц. Не короны и скипетра, а лопаты и живой изгороди.

Её руки сами потянулись к клавиатуре. Она погрузилась в его цифровые джунгли. Это была не лента. Это был гербарий случайностей. Фотографии, где главным было не лицо, а процесс. Вот он, весь в снегу, пытается починить забор, а рядом с ним, положив огромную лохматую голову на сугроб, лежит пёс. Не ухоженная породистая собака, а метис невероятных размеров и окрасом «всё-в-клубничку»: рыжие подпалины на белом, одно ухо стоячее, другое висит тряпочкой. Пёс смотрел на Алексея с таким обожанием и пониманием, будто был не питомцем, а старшим товарищем по глупостям. Под фото: «Барс и его философские размышления о тщетности ремонта забора в метель». Барс. Кличка отсылала не к породе, а к чему-то дикому, снежному, свободному.

Лиза зависла на этой фотографии. Она разглядывала морду Барса. Умные, чуть грустные карие глаза, шрам на брови, язык, высунутый от усердия. Этот пёс был частью пейзажа, таким же естественным, как сосны или валуны на берегу озера. Он не служил. Он сопровождал. И в его преданности не было раболепия – было соучастие в безумии.

На других фото Барс тащил на себе верёвку, помогал «буксировать» сломанную тачку; спал, раскинувшись посолько садовой дорожки, вынуждая всех обходить; серьезно наблюдал, как Алексей копает яму, будто давая оценку глубине. Их связь была молчаливой, построенной на совместном молчаливом созидании и принятии друг друга со всеми недостатками – с кривым ухом у Барса и с непрактичными мечтами у Алексея.

Кристи, дремавшая на клавиатуре, фыркнула, учуяв виртуальный запах собаки. Агата, сидевшая на подоконнике, спиной к комнате, вдруг повернула голову. Её сапфировый взгляд скользнул по изображению Барса, затем перешёл на Лизу. В нём промелькнуло что-то вроде кошачьего презрения, смешанного с уважением. Собака. Существо шумное, бестолковое, пахнущее. Но… настоящее. Агата, кажется, признавала в Барсе достойного противника (или союзника?) в игре под названием «жизнь». Она мяукнула коротко и звонко, словно говоря: «Ну что? Твои люди уже дружат с волками? Интересно».

И тогда, под пристальным взглядом кошек, под впечатлением от этого пса-философа, её палец нажал. Лайк. Под той самой фотографией, где Алексей, красный от мороза и усилий, пытался надеть на Барса самодельную попону из старого одеяла, а пёс стоически терпел, глядя в камеру с выражением вселенской скорби. Жест был мгновенным, импульсивным, лишенным всякой стратегии. «Мне нравится ваша дружба. Мне нравится, что вы есть».

И – тишина.

Не просто отсутствие уведомления. Вакуум. Она смотрела на экран, пока края монитора не поплыли в глазах. Она обновила страницу. Раз. Пять. Десять. Она начала считать секунды, потом минуты. Её дыхание стало поверхностным, лёгкие отказывались наполняться этим стерильным воздухом. Она чувствовала себя призраком. Невидимым наблюдателем, который может смотреть, но не может взаимодействовать. Весь её статус, вся её выстроенная цифровая личность, все её «лайки», которые в её кругу считались валютой, здесь оказались фальшивыми деньгами. Его мир не принимал эту валюту. Его мир торговал в другом: в лопатах, в смехе, в верности собаки со шрамом.

Она откинулась в кресле. В ушах зазвенела та самая тишина «Долины», но теперь она была наполнена новым смыслом – звуком её собственной незначительности.

Вечером, выполняя ритуал «поддержания социальных связей», она позвонила Кате. Сказала с нарочитой легкостью: «Представляешь, тут есть один местный Леонардо да Винчи от лопаты. Я ему лайкнула фото с его бродячим псом – тишина в ответ. Я, кажется, стала невидимкой».

Катя, с бокалом вина в руке на фоне панорамы ночной Москвы, расхохоталась так, что у Лизы задребезжал динамик.

– Ой, всё, Лизка! Ты убила! «Леонардо да Винчи от лопаты»! – Она вытерла слезу. – Дорогая, он не местный. Он – местное бедствие. У него, я уверена, даже Instagram скачан, чтобы смотреть рецепты борща. Лайк? Да он, наверное, думает, это система прислала уведомление о вирусе! – Катя сделала глоток, её тон стал снисходительно-деловым. – Слушай сюда. У тебя же папа – Григорий Муромцев. Сними сторис на фоне хелоптера отца (если он, конечно, уже пригнал его на это болото). Или, ещё лучше, купи рекламу у какого-нибудь travel-блогера, чтобы он приехал и сделал хайповый обзор «Долины», а тебя ненароком в кадр попал. Пусть этот… землекоп увидит, с кем имеет дело! Или, я знаю! Нанять пиарщика, который создаст тебе образ «IT-принцессы, ищущей простоты» – вот тогда он точно клюнет! Всё продаётся, милая, даже образ простоты.

Лиза слушала, и её постепенно охватывало леденящее оцепенение. Катя не издевалась. Она искренне пыталась помочь инструментами их общего мира. Мира, где всё было транзакцией, проектом, пиар-ходом. Мира её отца, который превратил её жизнь в стартап. И совет Кати был логичен, точен и от этого – чудовищно пуст. Применить системный подход к тому, что системой не являлось. Купить то, что не продаётся. Сымитировать то, в чём он был подлинным.

– Спасибо, Кать, – тихо сказала Лиза. – Я подумаю.

Она положила трубку. Комната поглотила звук. Было так тихо, что она услышала, как Агата, сидя у её ног, вылизывает лапу. Мерный, грубоватый звук. Настоящий.

Она посмотрела на кошек. «Ну что, девочки? – прошептала она. – Ваша хозяйка – цифровой пустышкой оказалась. Её не видно». Агата прекратила вылизываться, подняла голову и уставилась на неё своим пронзительным взглядом. Потом медленно, с королевским достоинством, подошла и ткнула её лапой прямо в коленку. Нежно, но настойчиво. «Выбрось эту штуку. Она тебя не видит. Мы – видим». Кристи, наблюдавшая с подоконника, зевнула так широко, что были видны все её маленькие острые зубки, повернулась к Лизе спиной и начала тщательно вылизывать собственный хвост, демонстрируя полнейшее презрение к человеческой драме. Их реакция была честнее и мудрее любого совета Кати.

И в этой тишине, под взглядом кошек, всплыло воспоминание. Ей десять лет. Она, насмотревшись фильмов, хочет проколоть уши. Не просто проколоть – хлопнуть пистолетом в торговом центре, как все. Отец не запрещает. Он приглашает на дом врача-хирурга, ювелира и психолога. Проводится консилиум. Выбирается оптимальная точка прокола, чтобы не задеть акупунктурные точки. Подбираются гипоаллергенные титановые шпильки с микроскопическими бриллиантами от утверждённого поставщика. Процедура проходит в стерильной комнате «Долины». Её первый бунт, её порыв к обыкновенному, был упакован, обеззаражен, опционайзирован и превращён в ещё один пункт в её медицинской карте и в раздел «эстетическое развитие» в её личном деле. С тех пор она поняла: в её мире нельзя быть просто так. Можно только быть правильно.

Алексей со своим Барсом был полной противоположностью. Он был «просто так». Он мечтал, пачкался, дружил с дворнягой, и его никто не упаковывал в титановый кейс. Его игнор был первым в её жизни честным, несистемным ответом. Он не анализировал её профиль. Он его не увидел. И в этой невидимости таилась странная, головокружительная свобода. Она могла быть для него кем угодно. Или никем.

И тогда волна обиды и унижения схлынула. Осталось холодное, чистое дно. Азарт. Не охотника. Исследователя. Хакера, который нашел систему, написанную не на коде, а на языке дождя, земли и собачьей преданности. Систему, которая не имела интерфейса для таких, как она.

Вопрос «Почему он меня не заметил?» сменился вопросом «А как устроен его мир?». А потом: «Смогу ли я в него войти?». Не как Лиза Муромцева. А как никто. Как чистая переменная. Как тень, которая сможет наблюдать за этим миром не через стекло, а изнутри. Потрогать шершавую кору дерева, которую он посадил. Вдохнуть дым от его костра. Услышать, как он смеётся над мокрым снегом за шиворот, не через динамик, а вибрацией в воздухе. И, может быть… быть увиденной. Не цифровым призраком, а живым человеком.

Искра, высеченная из кремня её одиночества и уязвлённой гордости, упала в сухой трут её тоски по всему настоящему. И вспыхнула не пламенем обиды, а ровным, уверенным огнём намерения. Плана.

Весна за окном, с её грязью, ветром и дерзкой зеленью, перестала быть декорацией. Она стала сообщницей. Пришло время сбросить стерильный кокон. Прорасти сквозь асфальт предсказуемости. Совершить самое большое безумие в своей жизни – стать настоящей.

Она закрыла ноутбук. Темнота комнаты была теперь не угрожающей, а уютной, как плащ невидимости. Она смотрела на огоньки «Береста-парка». Они мигали неровно, будто передавая ей морзянку: «Иди. Попробуй».

Игра в наблюдение закончилась. Начиналась операция. Операция «Лина».

Часть 3

Пламя решения, заполыхавшее в груди, было опасным и прекрасным. Оно не просто согревало – очищало, выжигая остатки сомнений, но оставляя нетронутым холодный стальной стержень воли. Теперь предстояло не жечь, а строить. Из пепла старых страхов – мост. Первый кирпич в его основание – ложь. Но ложь особого рода. Не корыстная, не мелкая. Ложь как акт творения. Как написание новой операционной системы для собственной жизни.

Акт первый. Код: цифровой двойник.

Лиза откинулась в эргономичном кресле, пальцы уже порхали над клавиатурой в знакомом, почти медитативном танце. Теперь она взламывала не чужие системы, а матрицу реальности. Она создавала не аккаунт, а цифрового клон-призрака. Лину Петрову.

Она выкупила «мёртвую» SIM-карту, зарегистрированную на подставное лицо в другом регионе. Через цепочку прокси, с маскировкой MAC-адреса, создала почту. Потом – профили. Не броские. Камуфляжные. ВКонтакте – пара альбомов с нерезкими фото: групповая школьная (лицо Лизы аккуратно вписано на место другой девушки), снимок в лесу (спина, солнце в лучах). Инстаграм – три поста. Репост статьи про «экологичное воспитание», фото чашки чая на деревянном столе (скачано с фотостока и обработано фильтром «дешёвый телефон»), снимок рассады на подоконнике (тот же приём). Она не пыталась сделать Лину интересной. Она делала её фоновой. Невидимой для алгоритмов рекомендаций. Настоящей цифровой серой мышью. Это была её стихия – игра с восприятием на уровне метаданных. Она чувствовала почти физическое удовольствие, когда её «ифрит», запущенный на поиск утечек, выдавал чистый результат: цифровая тень «Лины Петровой» устойчива, непротиворечива, не вызывает вопросов. Первая маска была готова. Она прилегала идеально.

Акт второй. Сценарий: спектакль для главного зрителя.

Отец. Григорий Муромцев. Ему нельзя было просто солгать. Его нужно было убедить, сыграв на его главных струнах: логике, эффективности, превосходстве.

Она выждала момент его «цифрового спокойствия» – время вечернего анализа биржевых сводок, когда его разум был чистым процессором, лишённым эмоционального шума. Войдя в кабинет, она не села. Она осталась стоять, приняв позу докладчика – прямая спина, руки за спиной.

– Папа, требуется корректировка по проекту «Летняя практика».

Он медленно отвёл взгляд от бегущих строк, взгляд был пустым, как сенсорный экран в режиме ожидания.

– Говори.

– Получен новый брифинг от куратора. Ключевая гипотеза: уязвимости в системах IoT проявляются не под направленной атакой, а под давлением системного хаоса. Нужна не лаборатория. Нужно поле. Не тестирование, а стресс-инфильтрация. Погружение оператора на низовую позицию в среду с максимальным коэффициентом аналогового шума, нулевой цифровой дисциплиной и тотальным человеческим фактором.

Она делала паузы, вбрасывая термины, которые он любил: «стресс-инфильтрация», «коэффициент шума». Его глаза сузились. Он перестал видеть дочь. Он видел модель ситуации.

– Цель? – отрубил он.

– Сбор эмпирических данных о точках отказа цифровых решений на стыке с «мокрой» реальностью. Составление карты сопротивления среды. Оценка глубины проникновения цифровых паттернов в аналоговое сознание персонала. Фактически – разведка боем.

– Полигон? – его вопрос был предсказуем, как вывод алгоритма.

– Оптимален «Береста-парк». Максимальный контрастный фон. Естественная враждебная среда для наших технологий. Если наши решения выживут там – они выживут где угодно.

Он откинулся в кресле, сложив пальцы домиком. В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь тихим гулом мощного системного блока. Он взвешивал. Риск: репутационный (дочь Муромцева моет полы у Берестова – сплетни, потеря лица). Потенциал: бесценные рыночные данные, добытые легально; уникальный кейс для портфолио дочери; демонстрация силы (мы можем внедриться куда угодно). Его логика, холодная и беспристрастная, отбросила эмоциональный риск как нерелевантный. Выгода перевешивала.

– Интересная тактика, – произнёс он наконец, и в его голосе прозвучала тень… одобрения? Нет, профессиональной оценки. – Агрессивное тестирование границ системы. Одобряю. Веди журнал наблюдений. И, Лиза, – он посмотрел на неё прямо, и в его взгляде на миг вспыхнуло нечто, похожее на азарт полководца, отправляющего лучшего шпиона за линию фронта, – помни о миссии. Ты – наш сенсор в теле врага. Будь невидима. Собирай данные. И возвращайся с победой.

Он повернулся к мониторам. Диалог окончен. Перевёртыш свершился. Чтобы вырваться из-под его тотального контроля, она получила его благословение. Чтобы обрести свободу, она надела на себя ошейник самой изощрённой миссии. Ирония была столь грандиозной, что её чуть не вырвало от нервной дрожи, когда она вышла из кабинета. Она солгала гению контроля, использовав его же язык. И он, этот гений, этого не заметил. Потому что ложь была прекраснее, логичнее, амбициознее правды.

Акт третий. Плоть: обряд перерождения.

Следующий этап требовал не цифр, а физического мужества. Нужно было сменить кожу. Секонд-хенд в Нестерове оказался не магазином, а порталом в иное измерение. Дверь с колокольчиком захлопнулась за ней, отрезав от стерильного мира. И на неё обрушилось.

Запах. Он был не одним ароматом. Это был многослойный, густой бульон из прожитых жизней: пыль с ковровых дорожек семидесятых, едкая нота нафталина, сладковатый шлейф дешёвых духов, въевшийся пот, запах стиранного белья и молока, старой бумаги и человеческой усталости. Лиза задохнулась. Её рецепторы, привыкшие к озону и нейтральным ароматизаторам, взбунтовались. Она стояла, прислонившись к прилавку, и ждала, когда волна тошноты отступит.

Потом её взгляд упал на хаос. Стеллажи, заваленные грудой тряпья. Вешалки, на которых розовый капроновый халат соседствовал с кителем советского милиционера. Горы обуви, сваленной в корзины, как отрубленные головы. Это был анти-музей. Музей всего, от чего бежал мир её отца. Мир бедности, старения, дурного вкуса, но – жизни.

И тогда включился не хакер. Включился археолог. Она пошла вдоль рядов, и её пальцы, тонкие и бледные, задевали ткани. Колючая шерсть армейского свитера («кто-то мёрз в этой вещи в карауле»). Прохладный, скользкий шёлк платья с выцветшим цветком («его надевали на танцы, под «Рио-Риту»). Мягкая, истёртая до дыр фланелевая рубашка («в ней носили на руках ребёнка, качали у печки»). Каждая вещь была криком. Немым рассказом о любви, потере, работе, надежде. Она не выбирала одежду. Она выслушивала исповеди.

В примерочной, отгороженной ситцевой занавеской с ромашками, было душно и темно. Лиза сбросила с себя бесшумное, дорогое бельё, которое стоило больше, чем весь этот магазин. Её кожа, знавшая только кашемир и высокотехнологичный микрофибру, вздрогнула от прикосновения грубоватого хлопка простой белой футболки. Ткань была немного жёсткой, пахла чужим мылом. Она натянула те самые джинсы, выцветшие до цвета неба после дождя. Они облегали бёдра, но были свободны в коленях, сидели не как влитые, а как родные, будто ждали её все эти годы.

И тогда она подняла глаза.

В потёртом зеркале, в серебряной рамке с потускневшей позолотой, стояла незнакомка.

Плечи чуть ссутулились, будто от привычки быть незаметной. Волосы, обычно лежащие идеальной, тяжёлой волной, были собраны в низкий, небрежный хвост, из которого выбивались светлые, пушащиеся от влажного воздуха пряди. Лицо, лишённое тонирующего крема и лёгкого шиммера, казалось шире, моложе, настоящим. На нём читалась неуверенность, усталость от дороги, робкое ожидание. Но в глазах… В глазах, которые так же широко смотрели на своё отражение, горел совершенно новый огонь. Не сфокусированный луч лазера Лизы Муромцевой, а живое, трепещущее, любопытное пламя Лины. Девчонки, которая зашла слишком далеко, чтобы повернуть назад, и теперь смотрит в лицо своему безумию.

Она осторожно повертела головой. Отражение повторило движение. Она попыталась улыбнуться – получилась неуверенная, кривоватая улыбка. Отражение ответило ей. Это был не костюм. Это было расщепление атома её личности. В стеклянной капсуле над озером навсегда осталась Лиза – идеальный, законсервированный образец. А здесь, в душной, пахнущей нафталином коробке, родилась её тень. И тень эта жаждала не просто света. Она жаждала грязи, ветра, дождя, запаха чужого пота и звука живого смеха.

Она сунула руки в карманы джинсов. В правом, на самом донышке, подушечки пальцев нащупали не гладкую ткань, а дырку. Крошечную, протёртую до нитки. Лазейка. Физическое, осязаемое свидетельство, что эта одежда – не броня, а проводник. Через эту дырку могло утекать её прошлое и проникать будущее. Она провела пальцем по краю прорехи, и что-то ёкнуло у неё в груди – смесь страха и восторга.

«Лина, – прошептала она беззвучно, губами зеркальной девушке. – Лина Петрова».

Имя легло, как отпечаток ключа в мягком воске. Щелчок был слышен только ей. Но он отозвался эхом во всём её существе.

Пожилая продавщица с лицом, испещрённым морщинами, как старинная карта, упаковывала покупку в простой полиэтиленовый пакет. Её движения были медленными, точными.

– На собеседование? – спросила она вдруг, не глядя.

Лина-Лиза кивнула, не в силах вымолвить ни слова.

– Не робей, – женщина подняла на неё глаза. В них не было любопытства, только спокойная, усталая мудрость. – Все мы кем-то притворяемся. Кто-то – умным, кто-то – сильным, кто-то – счастливым. А ты вот притворяешься… простой. Это самое сложное. – Она протянула пакет. – Держи. И пусть удача будет на твоей стороне. Той, которая тебе нужна.

Акт четвёртый. Эвакуация: бегство с сообщниками.

Последнее, что нужно было вывезти из крепости, – её единственных союзников. Агата и Кристи спали, сплетённые в одно тёплое, дышащее создание, когда она достала из гардеробной походную сумку-переноску. Они открыли глаза не сразу. Сначала пошевелили усами, уловив изменение в атмосфере, в её запахе (от неё теперь пахло чужим домом, пылью и старым деревом). Потом открыли глаза синхронно. Два пары сапфировых прожекторов уставились на неё. Не было испуга. Было внимательное изучение.

Она не стала уговаривать. Она присела на корточки, чтобы быть с ними на одном уровне, и посмотрела им прямо в глаза.

– Всё. Начинается. Тихо.

Агата и Кристи переглянулись. Между ними пробежала немая кошачья телепатия. Агата первая, с видом глубокой ответственности главного инженера, подошла, обнюхала сумку и, не оглядываясь, юркнула внутрь. Кристи, выдержав драматическую паузу, чтобы подчеркнуть независимость принятого решения, лениво потянулась и последовала за сестрой. Они не издали ни звука. Они санкционировали операцию. Они, казалось, ждали этого момента с того самого дня, как попали сюда. Они всегда знали, что их настоящая миссия – не снижать уровень кортизола, а быть катализатором побега.

Акт пятый. Переход: падение в другую реальность.

Ночь. «Долина» впала в анабиоз, подсветка зданий сменилась тусклым аварийным сиянием. Лиза-в-коже-Лины выскользнула через сервисный выход, катя перед собой неприметный чемодан на колёсиках (с документами, ноутбуком и минимумом одежды) и неся за спиной рюкзак, из которого доносилось недовольное, но смиренное мурлыканье. Она не оглядывалась на чёрные стеклянные громады, похожие на надгробия её старой жизни. Её взгляд был прикован к тонкой чёрной линии забора, за которой густела тьма «Береста-парка».

Она шла по идеально ровной гравийной дорожке, и каждый шаг отдавался в висках. Скрип гравия под колёсами чемодана казался ей невыносимо громким. Она подошла к калитке у озера. Замок был простым, висячим. Код она знала. Не из взлома. Алексей Берестов полгода назад в открытом посте о субботнике написал: «Калитка с озера не запирается. Если пришли работать – вы уже свои». Пароль был действием. Нужно было прийти работать.

Она протянула руку. Пальцы нащупали холодное железо щеколды. Вдох. Выдох. Щелчок.

Звук был оглушительным в ночной тишине, как хруст кости. Лиза замерла, сердце колотилось где-то в горле. Но выстрела не последовало. Ни сирен, ни лучей прожекторов. Только ветер с Виштынеца – внезапный, влажный, несущий в себе запахи, от которых у неё перехватило дыхание.

Она толкнула калитку. Скрип ржавых петель разрезал ночь. Она переступила порог.

И мир изменился.

Это было не метафорически. Это было физически, на клеточном уровне. Воздух перестал быть инертной смесью газов. Он стал субстанцией: влажной, солёной, густой, как бульон. Он обжигал лёгкие не холодом, а живостью. Он пах: озерной водой и тиной, мокрой древесиной причала, дымом (даже ночью!), конским навозом, прелой листвой и чем-то ещё – землёй. Просто землёй. Под ногами был не гравий, а утоптанная, неровная тропа. Она проваливалась в ямки, наступала на шишки, чувствовала под тонкой подошвой своих новых кед каждую веточку. Где-то в темноте, совсем близко, скрипела огромная старая сосна, будто ворочаясь во сне. И тишина… тишина здесь была другой. Она не была пустотой. Она была наполнена. Тысячей мелких звуков: шуршание в траве, всплеск рыбы, далёкий крик ночной птицы, собственное громкое, неровное дыхание.

Лиза обернулась. Стеклянные громады «Долины» стояли на своём берегу, подсвеченные снизу, как нереальные, инопланетные корабли, причалившие к дикому берегу. Они казались ей теперь игрушечными, плоскими, ненастоящими. Всё, что было её жизнью до этой секунды, съежилось до размеров картинки на открытке. А здесь, вокруг, простиралась настоящая вселенная. Тёмная, бесконечно пахнущая, пугающая и бесконечно манящая.

Она сделала шаг вперёд. Потом другой. Сумка с кошками мягко била её по ноге в такт шагам. Она шла по тропинке, ведущей вглубь парка, к тёмным, приземистым силуэтам бревенчатых домов. Из трубы одного из них, того самого главного терема, всё ещё вился тонкий, почти невидимый столбик дыма. Как дыхание спящего великана. Как знак того, что здесь, в этом мире, даже ночью продолжается жизнь.

Она была внутри. Невидимой. Чужой. И на удивление… свободной. Свободной от глаз отца, от веса своего имени, от необходимости быть безупречной. Здесь она была никем. И это «никем» было самым ценным, что у неё когда-либо было.

Операция «Лина» началась.

Часть 4

Первые дни «Лины» в «Береста-парке» были не адаптацией. Это была ломка с последующей сборкой нового скелета. Её тело, идеально откалиброванный под сидячий образ жизни прибор, взбунтовалось против нового протокола. После первой же смены прополки пионов она ощутила боль – не острую, а глубокую, ржавую, исходящую из мышц, о существовании которых она забыла. Боль в основании больших пальцев, сведённых от постоянного захвата стеблей сорняков. Боль в пояснице, гудевшая низким, неумолчным звоном после часов, проведённых в неестественном наклоне. Боль в плечах от вёдер с водой, которые приходилось таскать, нарушая все законы биомеханики, усвоенные на курсах ergonomics.

И это было блаженство.

Каждый вечер, забираясь на свою узкую железную койку в комнатке под крышей, она лежала и прислушивалась к этому гулу усталости. Это был честный сигнал. Подтверждение того, что она не симулирует, что её усилия имеют физический, измеримый выход. Её руки изменились. Мягкие, холёные ладони покрылись жёсткими желтоватыми мозолями у основания пальцев и красными ссадинами от грубой джутовой верёвки. Она рассматривала их при свете керосиновой лампы (Wi-Fi в комнате не ловился, а розетка была одна, и та – для чайника), и в груди шевелилось странное чувство – не отвращение, а гордость. Это были руки, которые что-то сделали. Не нажали клавиши. Сделали.

Мир открывался ей не через экран, а через поры. Он врывался в неё запахами, такими густыми и ядовитыми, что поначалу кружилась голова. Кисло-сладкий пар от гигантских чанов с вареньем на кухне, в котором угадывались тонны лесных ягод. Горьковатая, пыльная вонь сеновала, где под потолком кружили золотистые мошки. Тяжёлый, животный дух конюшни – смесь пота, навоза, овса и тёплой шерсти. И главный, вездесущий запах – земли. Не абстрактной, а разной: после дождя она пахла железом и грибами; на солнцепёке – пылью и полынью; в теплице – влажным торфом и молодой зеленью. Она научилась их различать, как раньше различала языки программирования.

Еда была откровением. Не обедом. Таинством. За длинными дубовыми столами в столовой, где на стенах висели вышитые полотенца и старые фотографии в рамочках, ели все вместе: садовники, конюхи, горничные, повара. Суп был не жидким, а наваристым бульоном, в котором плавали куски мяса с костью и коренья, выуженные ложкой. Хлеб, который надо было не резать, а ломать руками – плотный, влажный, с душком закваски, застревающий в зубах. И молоко… настоящее, из-под коровы, с плавающими на поверхности жирными сливками, которые нужно было снимать ложкой. Оно пахло лугом и имело вкус такой простой и цельный, что после него пастеризованное пакетированное казалось бледной подделкой.

Её комната стала кельей, убежищем. Она пахла смолистыми сосновыми стенами, сушёной мятой и полынью, развешанными по углам от моли, и вечной, лёгкой сыростью старого дерева. Агата и Кристи первое время вели себя как разведчики на вражеской территории. Они часами сидели на подоконнике, безмолвно наблюдая за жизнью двора: за курами, важными гусями, вечно суетливыми работягами. Потом, убедившись в безопасности, начали вылазки. Возвращались с трофеями: Агата – с дохлым, но гордым видом принесённым мышонком (к ужасу Лизы), Кристи – с репейниками, вцепившимися в её шикарный хвост. Они обрели здесь дикое счастье, став частью экосистемы.

И он был везде. Алексей. Не картинка, а постоянный источник движения и звука. Она видела его в разных ипостасях: Алексей-практик – по локоть в грязи, помогающий вытаскивать застрявший в болотце трактор; Алексей-художник – с угольком в руке, рисующий на куске фанеры эскиз будущей беседки; Алексей-хозяин – сурово отчитывающий поставщика за некачественные доски, но голос его ломался, когда тот начинал оправдываться больной женой. И всегда с ним – Барс. Пёс-великан, его тень и совесть. Лина видела, как Барс, обычно ленивый, вставал и шёл за хозяином, когда тот, озабоченный, бродил по территории. Как он клал свою лохматую голову ему на колени, когда Алексей, уставший, садился на ступеньки крыльца. Их общение было без слов. Это была преданность не слуги, а брата по оружию, того, кто просто выбирает быть рядом, несмотря на все твои странные затеи с лабиринтами из подсолнухов.

Она научилась избегать его, становиться частью пейзажа. Сливаться с цветом старой рабочей одежды, опускать глаза, делать вид, что занята своим делом. Она впитывала его мир через поры, ушами, кожей. И этот мир, шершавый, пахнущий, утомительный, начинал казаться ей единственно настоящим. Её прежняя жизнь в стеклянной капсуле отдалялась, становилась сном, красивым, но безжизненным, как картинка в журнале.

Атмосфера в парке сгущалась, как варенье в котле. Приближался аукцион «Виштынецкое созвездие» – главное летнее событие, ради которого всё и затевалось. Не для пафоса. Для мечты Алексея. Все знали: вырученные деньги – это «Живой уголок», детская ферма, мечта, которая вот-вот станет явью. Работа кипела, но это была счастливая суета. На поляне колотили сцену, и стук молотков сливался в весёлую, неровную дробь. Девушки из службы гостеприимствия шили из простого ситца флаги и гирлянды. Воздух был пропитан сладким ядовитым запахом ванилина, корицы и пылающего в печи сахара – пекли, пекли без конца.

И все говорили о жемчужине. О сокровище Берестовых. Том, что отдадут, чтобы остальное жило.

Случай привёл её туда, когда она протирала пыль с тяжёлых дубовых перил в главном корпусе. Дверь в комнату, которую называли не иначе как «святая святых», была приоткрыта. Заглянув в щель, она застыла.

Янтарь.

Не ювелирное изделие. Летопись, написанная светом. Колье из крупных, лишь слегка обработанных самоцветов, каждый – со своей душой и историей. Один – густого, тёплого, как старый коньяк, оттенка, и внутри него, как в маленькой вселенной, застыли миллионы пузырьков воздуха. Другой – прозрачно-медовый, с вмерзшей, словно вчера упавшей, иголочкой древней пихты. Третий – тёмный, почти вишнёвый, вобравший в себя закаты сотен лет. А в центре… Брошь. Роза. Не стилизация. Настоящая, с изогнутыми, нежными лепестками, с прожилками, вырезанными с такой безумной, невероятной любовью, что, кажется, стоит дохнуть – и они задрожат. И в самом сердце одного из камней – включённость. Крошечная, диковинная голубая искорка, будто капля неба самого чистого дня на земле упала в смолу и осталась там навеки.

Она смотрела, и дыхание перехватило. Это была не стоимость. Это была память, ставшая плотью. Тепло руки, носившей это. Отблески свечей на балах. Шёпоты признаний и прощаний. Вся история семьи, её радость и боль, спрессованные в солнечном камне. Они лежали на бархате цвета спелой вишни, и от них, казалось, исходило тихое, золотистое сияние. Они были живым сердцем этого места. И его должны были вырезать, чтобы дать жизнь новой мечте. Красиво. Страшно. По-настоящему.

Утром в день аукциона небо было таким чистым и высоким, что больно было смотреть. Лина вышла поливать герань на крыльце. Воздух звенел, как хрустальный бокал. Откуда-то доносились пробные аккорды баяна. Пахло кофе, свежеструганным деревом и надеждой.

И этот хрупкий, прекрасный мир разбило один-единственный звук. Не крик. Сдавленный, хриплый стон, вырвавшийся из самого нутра, полный такого немого ужаса и боли, что у Лизы похолодела кровь. Он вырвался из груди Фёдора Игнатьевича, управляющего, человека с лицом и манерами дореволюционного дворецкого, которого, казалось, ничто не могло вывести из равновесия.

Она бросилась внутрь, забыв про лейку, из которой хлестала вода на половицы.

Дверь в «музей» была распахнута. Фёдор Игнатьевич стоял на пороге, держась одной рукой за косяк, другой бессознательно сжимая у горла. Он был белее известки. Его обычно невозмутимые, умные глаза были остекленевшими, уставившимися в одну точку.

Лина, сердце колотясь где-то в горле, заглянула.

И её мозг, сверхбыстрый процессор, на миг завис в синем экране непонимания. Потому что обрабатывать было нечего. Картина была сюрреалистичной в своей… безупречной пустоте. Всё на месте. Витрина – цела. Стекло – не разбито. Замок – не взломан. Даже бархатные подушки лежали ровно, красиво, без единой морщинки. И пусто. Три углубления, где накануне покоились слитки янтаря – пустота. Место, где должна была сиять брошь-роза – пустота. Просто… ничто. Сокровище испарилось. Оставив после себя лишь лёгкий, едва уловимый аромат сандалового дерева от шкатулок и оглушительную, звенящую тишину. Тишину, которая была громче любого крика.

Это была не кража. Это было исчезновение. Идеальное. Бесплотное. Невозможное. Преступление, совершённое призраком. И от этой невозможности по спине пополз холодный, липкий ужас. Так не воруют. Так стирают с лица реальности.

Где-то на крыше флигеля, над самым этим окном, Агата и Кристи, гревшиеся на утреннем солнце, синхронно вжались в черепицу. Шерсть на их спинах встала дыбом, и из обеих грудей вырвалось низкое, не кошачье, а первобытное шипение – реакция на волну чужой, чудовищной боли, донесшуюся снизу.

Тяжёлые, быстрые шаги в коридоре. На пороге – Алексей, а за его плечом, отталкивая его, – Иван Берестов. За ними, тяжёлой рысью, вкатился Барс. Пёс, войдя, сразу прижал уши. Он не залаял. Он, опустив могучую голову, медленно, как тень, подошёл к хозяину-отцу и тыкнулся холодным носом в его бешено сжатую, дрожащую длань. Молчаливое: «Я здесь».

Иван Берестов, крепкий, как старый дуб, мужчина, чей смех обычно гремел на весь парк, шагнул вперёд. Он посмотрел на пустые бархатные ложа. Сначала не поверил глазам. Медленно, как в замедленной съёмке, протянул руку. Его толстые, сильные пальцы, привыкшие к лопате и топорищу, дрогнули и легонько, почти с нежностью, потрогали углубление, где лежало колье. Он почувствовал лишь прохладный, пустой бархат.

И тогда с ним что-то произошло. Не слом. Внутренний взрыв. Всё его тело, вся его мощная, жизнеутверждающая стать осела, обрушилась внутрь себя, как подточенный термитами дуб. Лицо из здорового, румяного превратилось в серое, землистое, мертвенное. В глазах, таких же ясных и прямых, как у сына, что-то погасло. Навсегда.

– Нет… – выдохнул он. Звук был выскоблен из самого нутра, хриплый, как скрип несмазанной петли. – Не может быть…

Алексей бросился к нему, схватил за локоть:

– Пап! Пап, дыши! Сейчас разберёмся, вызвали полицию…

Но Иван вырвал руку с силой, которой от него не ждали. Его горе, чёрное, бездонное, нашло единственную щель. Оно сжалось, спрессовалось в белую, слепящую, ядовитую ярость. Он обернулся. Его взгляд, тяжёлый и острый, как ледоруб, пронзил стену, стекло, утренний воздух – и вонзился в ненавистные, сверкающие на солнце стеклянные ульи «Muromets-Valley».

И тогда он заревел. Рёв раненого зверя, рёв человека, у которого вырезали сердце и назвали это кражей.

– МУРОМЦЕЕЕВ! ЭТО ЕГО РУК ДЕЛО! ПОДОНОК! ТВАРЬ БЕЗДУШНАЯ! КУПИТЬ НЕ СМОГ – УКРАЛ! УКРАЛ, КАК ВОРЮГА ПОДЛЫЙ, ИЗ-ЗА УГЛА!

Он тряс кулаком в сторону ненавистных куполов, его трясло мелкой, неконтролируемой дрожью. В этом обвинении не было сомнений. Была ярость пророка, изгоняющего дьявола. Он назначил виновного. И этим виновным стал Григорий Муромцев. Отец Лизы.

Лина слышала этот крик, но будто через толщу воды. У неё подкосились колени, лейка жёстко стукнула о голень, но боли она не почувствовала. Во рту был привкус меди и горечи, как перед рвотой. Земля уплывала из-под ног. Её новый, хрупкий мир – запах хлеба, боль в мышцах, тихая комната – рассыпался в прах под этим рёвом. И сквозь водную толщу до неё донеслись нормальные, живые звуки – далёкий смех с кухни, звон тарелок, бессмысленно-радостная трель птицы где-то в ветвях. Этот мир жил. А её мир здесь только что умер.

Алексей стоял рядом, бледный, сжав челюсти так, что выступили желваки. Он смотрел на пустую витрину, на отца, на окно. В его глазах бушевала гражданская война: сыновьяя боль, желание защитить, утешить – против холодного, неумолимого голоса разума, который шептал: «Не сходится. Слишком грязно. Слишком… глупо». Его растерянный, яростный взгляд метнулся по замершим в коридоре лицам – горничная, прикрывшая рот рукой, дворник с шваброй, она, Лина… Его взгляд задержался на ней. На её глазах, широко раскрытых, полных не просто испуга, а бездонного, парализующего ужаса, будто она увидела не кражу, а открывшийся ад. Девчонка, вся побелевшая, будто из неё высосали всю кровь.

И в этот миг, пока имя «Муромцев» ещё висело в воздухе, в сознании Лизы вспыхнул образ отца. Не яростного. Холодного. Сидящего в своём кресле из мемориальной кожи, с равнодушным, как у хирурга, взглядом, скользящим по графикам на экране. Абсолютная, тотальная несовместимость. Это была не логика. Это было интуитивное, животное знание, удар ниже пояса: «Нет. Не он. Никогда».

Стена вражды превратилась не просто в пламя. Она стала стеной из раскалённой лавы, готовая сжечь всё на своём пути, стереть в пепел границы, личности, судьбы. И она, Лиза Муромцева, только что своими руками выкопала себе яму по самую шею на самой линии фронта. В шкуре Лины Петровой. С двумя кошками, которые шипели на крыше на её же отца. Со знанием, которое было страшнее любой улики. Знанием, которое могло или потушить этот пожар, или подлить в него бензину и сгореть первой.

Часть 5.

Сирены полиции не просто разрезали утреннюю пастораль «Береста-парка». Они вонзились в неё, как стальные штыри в живую плоть. Их вой был не просто громким – он был чужим. Чужеродной, механической болезнью, привнесённой в мир, где самый страшный звук до этого был рёв бензопилы или крик филина ночью. Этот вой заражал пространство, заставляя ёжиться не только людей, но, казалось, и деревья. Сотрудники, ещё полчаса назад суетившиеся с гирляндами и подносами, замерли, а потом, как испуганный табун, сбились в кучки у главного корпуса. На их лицах было не просто недоумение – открытый, детский ужас. Атмосфера уюта была не просто разрушена. Её растоптали сапогами, оставив после себя липкий, тошнотворный холод всеобщего подозрения. Отныне каждый взгляд, брошенный украдкой, мог быть взглядом предателя. Каждый шёпот – обсуждением твоей возможной вины.

Но истинным эпицентром катастрофы, её чёрной дырой, был не музей с его безмолвной, бархатной пустотой. Им был Иван Берестов.

Лина видела его с веранды, куда полиция оттеснила всех «лишних». Он стоял рядом с сыном, но между ними зияла пропасть, шире Виштынецкого озера. Иван не просто стоял – он останавливался. Его мощная, всегда прямая, как ствол вековой сосны, спина сгорбилась под невидимым, чудовищным грузом. Руки, привыкшие сжимать топорище и пожимать руки гостям, беспомощно висели по швам, пальцы слегка подрагивали. Его лицо, всегда румяное, пышущее здоровьем и неистребимым оптимизмом, стало серым и дряблым, как старая, выстиранная до дыр холстина. Кожа обвисла, резко обозначив жёсткие, скорбные складки вокруг рта и глаз. Он смотрел куда-то сквозь людей, сквозь стены, в какую-то свою внутреннюю пустоту, куда только что рухнул весь его мир. Это был не провал проекта. Это было крушение мироздания. Как он позже, сипящим, надтреснутым шёпотом, выдавит из себя в кабинете, глядя на сына пустыми глазами: «Это не украли, Алёш. Это… вырезали. Вырезали память. Самую последнюю, самую живую. Теперь от неё… только пустота осталась. Всё. Пустота».

Лина наблюдала, как Алексей пытался достучаться. Он говорил быстро, тихо, вкрадчиво, касаясь его плеча, пытаясь вернуть того, сильного, в этого сломленного. Но Иван был глух. Он утонул в своём горе, как в холодных, чёрных, бездонных водах озера. И это горе, не находя выхода, начало бродить, закипать и перерастать в единственную силу, способную вытолкнуть его на поверхность, – слепую, каменную ярость.

Он резко, с непривычной грубостью, сбросил руку сына, будто это была петля. Развернулся. Его взгляд, тусклый и мутный, внезапно высек искру, налился свинцовой тяжестью и пригвоздил сверкающие на солнце купола «Muromets-Valley» на том берегу. Они виднелись сквозь листву, как наглая, циничная насмешка над всем, что он любил.

– Кто?! – закричал он. Не повысил голос. Изорвал им тишину. Горло его сжалось спазмом, и звук вырвался хриплым, рваным, животным рёвом, от которого у Лизы похолодела кожа. – Он! Не смог победить в открытую – ударил исподтишка! Купить не смог – украл! Это его почерк! Низкий! Подлый! Бездушная машина!

Каждое слово было не звуком, а плевком горящей смолы. Обвинение, брошенное в кристальный воздух, повисло не дымом, а ядрёным, удушающим смрадом ненависти. Многолетняя холодная война двух царств, державшаяся на паутине судебных исков и язвительных интервью, в этот миг вспыхнула, как сухой торф. Из экономического противостояния она превратилась в священный джихад. Иван Берестов только что не просто назвал имя. Он назначил козла отпущения. Им стал Григорий Муромцев.

Алексей, стоявший в полушаге, испытывал физическую боль раздвоения. Он видел, как боль отца съедает его изнутри, как тот превращается в тень, и эта тень была страшнее любого крика. Он чувствовал её в своей собственной груди, сжимающей сердце. Но его ум, отточенный годами анализа и, как это ни парадоксально, глубокого изучения врага, отказывался глотать эту наживку. Грубая, топорная кража? Это было не по рангу. Слишком примитивно, слишком рискованно, слишком… непрофессионально. Муромцев был стратегом, виртуозом давления, мастером тонких, неопровержимых схем. Он душил, а не резал. Он покупал, а не грабил. Этот акт вандализма не вписывался в его безупречный, холодный профиль хищника, которого Алексей, как натуралист, изучал все эти годы.

В этот миг, под рёв отца и пристальные взгляды полиции, Алексей понял две вещи с такой ясностью, что аж закружилась голова.

Первая: полиция, получив такой эмоциональный, искренний толчок, теперь пойдёт по самому широкому, самому очевидному и, как он уже чувствовал костями, самому мёртвому пути. Они будут копать в сторону «Долины», не замечая, что земля под их ногами здесь, в парке, уже просела иначе.

Вторая, и это было приговором самому себе: если он хочет найти не просто камни, а справедливость, если он хочет вернуть отцу не реликвию, а покой (или хотя бы остановить его от какого-нибудь безумного, ответного шага), ему придётся идти вразрез со всем. С волей отца. С логикой следствия. Со здравым смыслом. Ему придётся стать тенью в собственном доме.

А в двадцати метрах от этого нервного узла, прислонившись спиной к шершавому, ещё влажному от росы столбу веранды, с ведром, выскальзывающим из онемевших пальцев, стояла Лина. Она слышала каждое слово. Видела, как имя «Муромцев», выкрикнутое с такой лютой, первобытной ненавистью, било Ивана Берестова по лицу, заставляя его вздрагивать, как от удара током. Но для неё этот крик был ударом обуха по затылку.

Игра кончилась. Не просто потому, что стало опасно. Она кончилась, потому что её личный, почти наивный бунт против собственной судьбы в мгновение ока вплелся в кровавую, взрослую драму с настоящей болью, настоящей яростью и вполне реальной перспективой тюрьмы для её отца. Теперь она была не авантюристкой. Она была дочерью главного подозреваемого в главе ненависти. Живым минным полем, замаскированным под простую работницу. И единственным человеком на территории, кто точно, на клеточном уровне знал – не думал, не предполагал, а знал – что Иван Берестов рвёт на себе рубаху, тыча пальцем в пустоту. Её отец не сделал бы этого. Никогда. Не так.

Тишина, наступившая после того, как полицейские уехали (они поехали, конечно, в «Долину»), была теперь особого рода. Она была густой, тяжёлой, как кисель. Наполненной невысказанными обвинениями, боковыми взглядами, сжатыми кулаками в карманах. Воздух больше не пах хлебом и дымом. Он пах страхом, потом и сталью.

Лина медленно, будто её конечности налились свинцом, поставила ведро на пол. Вода в нём плеснулась, и несколько капель упали на её потрёпанные кеды, впитались в ткань, оставили тёмные, холодные пятна. Она смотрела на эти пятна, а видела бездну, разверзшуюся прямо под её ногами. С одной стороны – ярость хозяина и всеобщее подозрение, которое вот-вот станет шепотком за спиной, потом – вопросом, потом – пальцем, указующим на неё. С другой – ледяная, абсолютная уверенность в невиновности отца и её собственное, абсолютно беззащитное положение: паспорт на другое имя, враньё в резюме, две кошки под кроватью.

И где-то посередине этого кипящего котла, отринутый собственным отцом и не верящий в очевидное, метался ещё один одинокий остров – Алексей Берестов. Сын, который только что внутренне отрёкся от семейной правды. Который искал не того врага, которого ему показали.

Их взгляды ещё не встретились в этой всеобщей суматохе. Их тропы пока не пересеклись. Но магнитные поля их одиночества, их секретов и их отчаянной, голодной потребности докопаться до настоящей истины уже начали искривлять реальность «Береста-парка». Создавая напряжение, которое рано или поздно должно было разрядиться. Невидимая нить уже протягивалась через хаос – от его растерянного, аналитического взгляда к её лицу, застывшему в маске панического ужаса, которую она уже не могла контролировать.

Стена вражды была возведена, высокая и неприступная. Но в самой её толще, из трещин отчаяния и несовпадающих версий, уже пробивались первые, ядовитые, но такие необходимые ростки будущего тайного союза. Союза против всех. Против лжи, против ненависти, против невидимого призрака, который только что украл прошлое и поставил на кон всё их будущее.

Секвенция 2: Неожиданный союз

Часть 1: Расследование сына. Логика против крови.

Тишина, наступившая после отъезда полиции, была особого рода. Она не успокаивала, а звенела в ушах нарочито высокочастотным гулом, будто после мощного взрыва. Это была тишина опустошения, вывернутого наизнанку шума. Она висела в парадном холле «Береста-парка» тяжёлым, непрозрачным пологом, пропитанным запахом чужого пота, металла дактилоскопического порошка и приглушённого, но неистового гнева, что рвался из-под двери отцовского кабинета на втором этаже. Алексей Берестов стоял посреди этого молчаливого хаоса, и его взгляд снова и снова, против воли, прилипал к тому месту на полированном дубовом полу. Там, где ещё утром покоился «Искандер» – персидский ковёр с винно-красным орнаментом, в который, по семейной легенде, была вплетена нить из плаща самого Александра Македонского. Теперь там зияла бледная, стыдливая прямоугольная прочернь. Этот пустой квадрат кричал громче любого вопля. Он был не просто отсутствием вещи. Он был символом провала, дырой в самой ткани их привычного мира, куда засосало семейную гордость, отцовское спокойствие и иллюзию безопасности.

Жёлтая полицейская лента у двери в оружейную-музей хлопала на сквозняке с надрывным, дешёвым звуком – финальный аккорд в этом спектакле унижения. Алексей чувствовал ярость отца, Ивана Петровича, как физическое давление. Она исходила сверху, волнами, деформируя воздух. Эта ярость была простой, чёрно-белой, как старинная гравюра: есть Враг (Муромцев), есть Оскорбление (кража), значит, есть Месть. Логика, выстраданная кровью и потом на этой земле, не терпела полутонов. Она была убедительна для полиции, получившей чёткую установку и гневный импульс «сверху». Для перепуганной челяди, жаждавшей хоть какого-то, пусть и страшного, объяснения. Для всего мира, обожающего простые сюжеты с говорящими фамилиями.

И только Алексей, сын и наследник, правая рука и будущее этого места, стоял в эпицентре и… не верил. Не из симпатии к врагу. Симпатии к Григорию Ивановичу Муромцеву не было и в помине. Это было холодное, трезвое отторжение, поднимавшееся из самых глубин аналитического ума, который годами изучал противника как сложную, враждебную, но понятную систему. Это было знание, которое он не мог озвучить отцу, не нанеся тому ещё более страшную рану – рану предательства сыновним долгом. Это молчание жгло его изнутри едкой кислотой сомнения.

Он закрыл глаза, и память, отточенная годами напряжённого соседства, выдала не карикатуру, а высокодетализированный психологический портрет. Не кричащий Муромцев с трибуны какого-нибудь IT-форума, а Муромцев за ужином на одной из тех нелепых районных «ярмарок примирения». Безупречный кашемировый пиджак цвета мокрого асфальта. Вилка в длинных, тонких пальцах, похожая на хирургический зонд. Он говорил мало, слушал поглощающе, а его глаза – серые, почти без пигмента, как промытая дождём галька – сканировали всё: потёртую, но дорогую пряжку ремня Ивана Петровича, старомодный, но безупречно сшитый покрой пиджака самого Алексея, нервный тик молодого официанта. Это были глаза не человека, а устройства ввода данных. «Его стиль, пап, – это не налёт с кувалдой, – всплыло в памяти давнее, горячее обсуждение. – Это тихий, легальный рейдерский захват. Он не крадёт вещи. Он крадёт смыслы, патентные идеи, кадры, а затем переупаковывает и продаёт с наценкой за «инновацию». Он купил бы «Искандера» на аукционе за бешеные деньги, снял бы вирусный ролик о «возрождении артефакта в цифровую эпоху» и заработал бы миллионы хайпа. Лазить ночью в чужой дом? Для него это всё равно что нейрохирургу – резать мясо топором. Технически возможно, но абсолютно противоречит его эстетике, его самоощущению гения-творца. Он – вирус, а не бандит. Он убивает изнутри, тихо подменяя код, а не ломает дверь с плеча».

Отец тогда отмахнулся, назвав это «заумным словоблудием». Но теперь эта «заумь» кричала в Алексее инстинктом охотника, почуявшего фальшивый след. Почерк преступления был не просто грубым – он был чужим. Не муромцевским. В нём не было того холодного, стратегического изящества, той любви к демонстрации интеллектуального превосходства. Здесь же была тупая сила, риск быть пойманным за руку, физический контакт с пылью и замками. Диссонанс. Фальшивая нота в знакомой, хоть и враждебной, симфонии. Аномалия, которую нельзя было игнорировать.

Дверь кабинета с грохотом распахнулась, выпустив сгусток спёртого, гневного воздуха. Иван Петрович возник на пороге, казавшийся больше своего обычного размера. Его лицо было багровым, прожилки на висках пульсировали, а седая щетина торчала агрессивно.

– Чего застыл, как монумент? – голос сорвался на хриплый шёпот, страшнее крика. – Видел, куда рванули? К нему! С обыском! Найдут наш ковёр у этого хама в стеклянном сортире, и я… я ему тогда…

– Пап, – Алексей перехватил инициативу, заговорив тихо, но с такой плотной внутренней сталью в голосе, что отец на мгновение замер. – А если не найдут?

В воздухе повисло тяжёлое, гулкое недоумение. Иван Петрович смотрел на сына, будто видел впервые.

– Ты о чём? Кому ещё? Он же год только и делал, что вынюхивал, похаживал вокруг витрин на всех приёмах!

– Открыто, – парировал Алексей, делая шаг вперёд. – На глазах у всех. Это демонстрация. Психологическое давление. А настоящий вор… настоящий вор старается быть невидимкой. Он не дразнит, он изучает. И бьёт там, где не ждут.

– Философствуешь! – вырвалось у отца, и он с силой ударил ладонью о косяк, отчего задребезжали стёкла в боковом витраже. – Он нас ненавидит! Наше «ретроградство» ему как кость в горле! Украсть символ, надругаться над самой памятью – это в его духе! Это… цифровое хамство! Кибер-плевок!

Барышня хакер

Подняться наверх