Читать книгу Охота на зайца - Тонино Бенаквиста - Страница 1
ОглавлениеТонино Бенаквисте, как никому, удаются романы в жанре парадоксального детектива. Уникальное сочетание психологизма, напряженной интриги и прелестного юмора.
Bernard Lehut. RTL
* * *
До чего же печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19:32.
19:28. Последние пассажиры бегут по перрону, я поджидаю их у подножки моего вагона номер девяносто шесть. Один протягивает мне билет:
– Lei parla italiano?[1]
Вот зараза! Миланский акцент… Наверняка попросит разбудить его на Milano Centrale в четыре часа утра. Остальные тридцать восемь почти все сходят на конечной. Чуточку везения – и у меня была бы спокойная восьмичасовая ночь.
Тем хуже.
«…И проследует далее с остановками в Брешии, Вероне, Виченце, Падуе, Венеции-Местре и Венеции-Санта-Лючии. Национальное общество железных дорог Франции желает вам счастливого пути».
Все мы немного влюблены в эту женщину из громкоговорителя, но каждый представляет ее себе по-своему. Для меня она жгучая брюнетка лет тридцати, с короткой стрижкой и очень ярко, но безупречно накрашенными губами. Все, кто отправляется в рейс сегодня вечером, снова услышат ее в пятницу утром, ровно в 8:30. Можно подумать, что она и спит рядом со своим микрофоном. Она объявит нам:
«Добро пожаловать на Лионский вокзал», что будет означать: «Шабаш, ребята, вот вы и дома, идите отсыпаться». И за это мы будем любить ее еще больше.
Но пока от этого сладкого мига нас отделяет абзац в тридцать шесть часов, и самое время начать сокращать его помаленьку. Легкий ветер зовет нас в дорогу.
– Махнемся? Твою Венецию на мою Флоренцию.
– Уж лучше сдохнуть!
Лучше сдохнуть, чем оказаться завтра поутру во Флоренции. Во Флоренции я был на прошлой неделе и буду на следующей. Похоже, у тех типов, что составляют график, зуб на меня. Как-то раз я шутки ради подсчитал количество своих поездок во Флоренцию с той поры, как начал работать в «Компании спальных вагонов», и без всякой гордости перевалил за цифру шестьдесят. Остальное поделилось между Венецией и Римом. Шестьдесят раз в этот великолепный город, черт бы его подрал, и обратно, причем добрых сорок из них я проспал. Шестьдесят крепких кофе у старой Анны, едва сойдя с поезда, шестьдесят эскалопов с травами в маленьком ресторанчике на улице Гвельфов, тридцать порций мороженого с дыней в летние месяцы. В общем, давно натоптанная дорожка, и этот город нисколько не вдохновляет меня на то, чтобы с нее сворачивать. Он и так от меня никуда не денется.
– Но мне позарез нужна эта Венеция! Ты же знаешь, у меня там невеста! Не будь гадом, я ее уже почти месяц не видел… Мы же коллеги, всегда ведь можно договориться, а?
– Если бы ты мне хоть Рим предложил, еще куда не шло, но Флоренцией я уже сыт по горло. Попроси Ришара, он обожает Ренессанс и всю эту гипсовую муру.
Мне неприятно отказывать в услуге приятелю. Взаимовыручка у нас железная, только так тут и можно выдержать. Мы всегда меняемся рейсами в зависимости от собственных желаний и надобностей. Но три Флоренции кряду выше моих сил.
– Ладно, урод, настаивать не буду, но только ты меня тоже больше ни о чем не проси. И главное, на мой Рим, чтобы смотаться к своей бабенке, не рассчитывай!
Удар ниже пояса. Прекрасно ведь знает, что моя малышка Розанна живет в Риме. И как раз на днях она мне заявила, что два раза в месяц маловато и что пора мне как-нибудь устроиться, чтобы бывать в Риме почаще. Конечно, она права. Но в настоящий момент я не собираюсь увеличивать частоту посещений.
Печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19:32, потому что на перроне холодно и темно. Я как следует дергаю дверь вагона. Закрыто. Какой-то пассажир машет рукой в окно – просто так, никому. Поэт… Из коридора ловлю на себе взгляды своих клиентов. Они уже полагаются на меня. Вдалеке слышен свисток. Тамтам поезда медленно нащупывает ритм, медные вступают адажио. Я не вечно буду делать эту работу. Мне бы так хотелось остаться на перроне.
* * *
– В котором часу вы подаете завтрак?
Маленькая дама в шляпке с вуалеткой и пуделем под мышкой. Опять одна из тех, что ошиблись уровнем обслуги. Вместо ответа тычу пальцем в табличку «2-й класс» у нее за спиной. Думаю, она поняла.
Порой на твердой земле, когда мне случается упомянуть, что я работаю в «Спальных вагонах», со всех сторон слышатся восторженные аханья, а вслед за ними – куча рассуждений о том, какой видится со стороны моя работа. Чаще всего это звучит как: «Ааааах да! Восточный экспресс! Транссибирский! Потрясающе! Класс! Моя мечта – долгое путешествие на поезде с остановками повсюду: Лондон, Стамбул, София…»
И так далее и так далее. Достаточно произнести волшебные слова «Спальные вагоны» – и пошло-поехало. Один читал роман Агаты Кристи (всегда один и тот же), другой смотрел пару фильмов начала века, кто-то смутно припоминает своего дядюшку, который «прекрасно знал…». Тут я бываю вынужден умерить все эти восторги, с риском вызвать разочарование. Я всего лишь обыкновенный проводник. Мне говорят про красный бархат, я отвечаю: «Дерматин»; мне говорят о баре с пианистом, я отвечаю: «Гриль-экспресс»; мне называют Будапешт, я заменяю его на Ларош-Мижен; а суперлюкс у меня всего семьдесят два франка за место. «Синглы» и Т-2 (два пассажира максимум), пользующиеся большим спросом для свадебных путешествий, бывают только в первом классе. Сам я занимаюсь лишь бедняками, многодетными семьями с малышней, хнычущей по ночам, иммигрантами, кочующими по стране, молодежью со льготным билетом и рюкзаком на спине. И я не променял бы это ни на что другое в целом свете.
Ничто не сравнится для поездки в Венецию с «Галилео» или хотя бы с двадцатидвухчасовым загребским, если не очень торопишься. «Галилео» номер двести двадцать три «туда» и номер двести двадцать два «обратно» собран из двух составов, флорентийского и венецианского, которые разделяются в Милане, чтобы на следующий день встретиться там же и вернуться в Париж. Однако должен признать два существенных недостатка этого поезда: первый – прогон через Швейцарию, и второй, весьма досадный, который обязывает меня сейчас сделать объявление по громкой связи на весь вагон.
Я вытаскиваю мятую бумажку из внутреннего кармана и беру микрофон. Несмотря на привычку, я всегда чувствую себя обязанным читать по писаному, будто еще не знаю эти три строчки наизусть.
Слышу в громкоговорителе свой собственный голос:
«Хотим предупредить о возможном появлении карманников между Домодоссолой и Миланом. Рекомендуем не оставлять без присмотра сумочки, бумажники и прочие ценные вещи».
Их всего-то двое или трое, однако им удается прочесать весь «Галилео» между тремя и четырьмя часами, когда все глубоко спят. Правила советуют нам, бедным смотрителям вагонных полок, предупредить пассажиров в момент отправления, а потом запереться у себя на ночь, ни во что не вмешиваясь, и поутру сносить возмущенные вопли пострадавших. Вот и все. Однажды Ришар попробовал встрять, видя, как трое каких-то типов обшаривают его вагон, так один из них попросил его сходить за кофейком – с высоты приставленного к горлу ножа. С тех пор никто из нас не пытается геройствовать. Итальянские контролеры тоже. Так что…
* * *
В мою дверь стучат.
Мое служебное купе – вполне приличное обиталище. Довольно просторное, с сиденьем, раскладывающимся в лежак, и здоровенным баком для белья, крышка которого служит нам письменным столом. Это мой дом, мое логово, и никто не имеет права сюда входить, даже таможенники всегда стучат, прежде чем меня побеспокоить. К Ришару, конечно, это не относится. Среди проводников такое допустимо.
– Эй, Антуан, видал, кто у тебя в вагоне?
– Мик Джаггер или еще того круче?
– Круче: самая красивая в мире рыжуха.
– Ну-ну… Когда ты в последний раз такое же говорил, это оказался трансвестит с виа Амедео. Лучше бы ты своими билетами занялся, чем таскаться за бабами в мой вагон. Меньше чем через час в столовку идти.
– Одно другому не помеха. Дашь «телик» посмотреть?
Ну вот. Ради этого он и приперся. Наши служебные купе примыкают непосредственно к туалетам, и в некоторых имеется «телик» – потайная дырочка, просверленная в незапамятные времена каким-то коллегой-извращенцем. Расположена она под коробкой для туалетной бумаги, совершенно незаметна и дает глубокий обзор унитаза. Я не слишком пуританин, но в тот единственный раз, когда я попробовал, девушка вышла оттуда и обратилась ко мне за каким-то разъяснением с самой невинной в мире улыбкой. Стыд окрасил пурпуром мои щеки. С того самого раза желания подсматривать у меня уже ни разу больше не возникало.
Ришар – парень жизнерадостный, симпатяга, хитрюга, бабник и невероятный лодырь. Я его очень люблю. Мы с ним ровесники, но я отношусь к нему как к мальчишке, которого нужно то подбадривать, то отчитывать. Как товарищ в дороге он стоит многих других, если отвлечься от его неустанной погони за удовольствиями. За всевозможными удовольствиями. Думаю, он и ночные поезда выбрал ради этого.
– Сейчас не время, зайди чуть позже. И потом, ты же знаешь, меня это не забавляет…
– А тебя никто силком не тянет. Но ты прав, сейчас не лучшее время. Ближе к Долю поглядим, у меня есть шанс прихватить эту рыжую. Ладно, зайди ко мне перед Дижоном, Эрика возьмем с собой.
– Эрика? Так он сумел поменять свою Флоренцию?
– Угу… с тем новеньким, не знаю, как его зовут. Эх этот Эрик… угораздило же влюбиться в венецианку! Сплошные заморочки.
– Не больше, чем с римлянкой.
– Уж ты-то кое-что об этом знаешь, а? Кстати, когда ты меня познакомишь с твоей Розанной?
– Никогда. До скорого.
– Не знаю, как это вы с Эриком устраиваетесь. Одна невеста в Париже, другая в Италии. Пользуетесь тут служебным положением, чтобы девушек соблазнять. Отольется вам это когда-нибудь.
– Поживем – увидим. А пока проваливай. Зайду за тобой перед Дижоном. И еще: я сегодня еле жив, так что лягу пораньше. Как ты насчет подсадных, возьмешь к себе?
– А махнуться не хочешь? Присылай, только на обратном моих возьмешь.
Подсадные – это пассажиры без брони, им продают свободные места. Заполнять бумаги, менять валюту по курсу, выдавать постельные принадлежности – не хочу со всем этим возиться.
Едва Ришар собирается выйти, как на пороге возникает давешняя старушенция. Опять начинается водевиль.
– Вы контролер?
– Премного благодарен, – отвечаю я несколько желчно, – я всего лишь проводник.
– Э… видите ли… у меня проблемы с моим песиком. Он, видите ли, не поладил с одним мальчиком, довольно плохо воспитанным впрочем, и, видите ли, нас шестеро в купе. Вы не могли бы вмешаться?
– Конечно. У вас ведь наверняка есть корзина для вашей собаки и справка о прививках? Вы ведь заплатили за ее провоз? Купили ей билет? Думаю, что и страховка «Международных поездов» у вас есть.
– То есть… Думаю, я сама разберусь с малышом.
Она уходит, раздосадованная, к своему барбосу. Ришар все еще здесь и как-то странно ухмыляется:
– Неплохо, Антуан. Верен самому себе. До скорого.
Понимаю, что он хочет сказать. У меня репутация хама. Это верно, мне трудно говорить с ними иначе. Я не имею ни малейшей симпатии к легавым, терпеть не могу всех, кто носит форменную фуражку, и вдруг сам оказываюсь в шкуре того, на кого глядят с тревогой, замечаю порой признаки страха в вопросах, которые мне задают. И само собой, отвечаю на них со всей жесткостью, на какую только способен. Коллеги ставят мне это в укор, думают, что я злой: «Ты бы видел, как разговариваешь с ними!», «Это ты довел до слез девицу из восьмого?», «Что они тебе опять сделали?!» Наверняка это чистая правда. Они все пытаются меня утихомирить, и они, конечно же, правы, хотя сам я ничегошеньки за собой не замечаю, это от меня как-то ускользает. На твердой земле я совсем не такой. Ладно, согласен, порой я срываюсь, меня заносит, и я позволяю своему дурному расположению духа править целым вагоном. Я оставил на перроне промерзших насквозь людей среди ночи, когда у меня были свободные места. Я наорал на бедняг, которые разбудили меня, чтобы попросить аспирину. Я пугал мнительных, посылал к черту тех, кто лез ко мне со своими откровениями. Я раздражителен, а то и несправедлив.
Враки все это…
Нельзя ограничиваться только ими. Случалось, я делал и такое, что далеко выходило за пределы моих служебных обязанностей. Я ночь напролет возился с одной беременной, вынужденной возвратиться на родину из-за своего большого живота; прятал в собственном купе запуганного мальчишку; часами выслушивал женщину, едва избавившуюся от какого-то кошмара; находил спокойный уголок для парочек, влюбленных по самые уши; провожал до дома стариков в Риме или во Флоренции; торговался с таможенниками из-за арабов и индийцев, чтобы их не ссадили на границе; молил контролеров о милосердии к юным придуркам, решившим путешествовать без билета. Но об этом никто не знает. Порой я спрашиваю сам себя, как это мне удается быть способным и на лучшее, и на худшее. Не знаю, в чем тут дело, наверное, что-то неуловимое, какой-то инстинкт, который в мгновение ока, в долю секунды заставляет меня отличить нечто по-настоящему срочное от пустяка.
Ну да… Что предпочтительнее: дать двум подросткам покайфовать или приютить какого-то типа, торчащего в три часа ночи на вокзале в Лозанне? Выбор вроде простой, но надо учесть, что юнцы-то, быть может, никогда больше не увидятся, потому что девчушка едет лечиться от лейкемии в какую-то больницу в Гренобле. И надо было также послушать того идиота из Лозанны: «Мне нужно место в пустом купе, я не выношу запаха ног, а спать могу только в направлении движения, и разбудите меня за десять минут до Дижона, один из ваших коллег меня как-то уже подвел, я этот поезд знаю, мой чемодан на перроне, проводите меня в мое купе». Только каким-то чудом я не заехал ему по морде. До сих пор вспоминаю его проклятия, когда поезд тронулся. Дело было осенью.
Я такой же, как все, предпочитаю иметь выбор в своих поступках. Мимо нас только что промчался встречный поезд, тоже идущий на полной скорости. Я так и не сумел привыкнуть к этим внезапным оплеухам ветра и децибел. Вижу, как появляется какая-то девица в мини-юбке и джинсовой курточке со значком, на котором можно прочесть: ITALIANS DO IT BETTER[2]. Она не очень-то красива, но я стараюсь не дать ей прочесть это по моему лицу.
– Французи, ви молодже другие проводники. Как тебя зватти?
Чувствую, как она приближается. Еще одна желающая прокатиться на халяву, но взявшаяся за это не с того конца. Со мной, во всяком случае.
– Антуан.
– Антонио? Миленьки. Твой поезд тодже миленьки.
Акцент – как ножом по уху. Она обращается ко мне со зловещей улыбкой, привалившись к коридорному окну. На ее несчастье, меня уже угощали фразой «миленький у тебя поезд». Можно подумать, это какая-то протокольная формула. Раньше я бы ответил: «Это как посмотреть…» – но теперь нахожу это несколько затасканным.
– Вот как? Сходите-ка лучше к другим проводникам, а то я слишком злой. К итальянцам, например, – они ведь делают это лучше, верно?
Столь же резко она вешает свою сумку на плечо и отправляется попытать удачи с Ришаром. Непохоже, что ее чересчур покоробило, просто она раздражена, что потратила слова попусту, словно коммивояжер, торгующий пылесосами. Обычно дамочки подобного сорта свирепствуют летом, мини-юбка тогда гораздо выразительнее, чем в середине января. Они довольно редки, между июнем и августом их встречаешь всего одну-две в месяц, но сезон, похоже, растягивается.
* * *
А теперь рутина (у нас на того, кто говорит «все путем», охотно наложили бы штраф). Собрать паспорта и билеты, раздать для заполнения таможенные листки, разнести белье, одеяла с конвертами-пододеяльниками, подушки. Добрый час работы. Дождаться контролера, прежде чем идти в столовку, вагон-ресторан. Потом часов в десять, незадолго перед Дижоном, установить полки в ночное положение. И соснуть до первой таможни. Собственно, платят-то мне как раз за то, чтобы я не спал, поэтому именно ко мне в отсек заваливаются контролеры – пробивать билеты и таможенники – проверять паспорта, чтобы не будить наших дорогих клиентов. Теоретически мы бодрствуем, но никто не сомневается, что при известной сноровке нам удается спать в два раза дольше и крепче, чем любому пассажиру, ездящему в отпуск раз в год. Остается только разбудить поутру всю эту распрекрасную публику, раздать обратно документы – и чао.
Но я так никогда и не понял, почему это никогда не проходит так просто. Никогда.
Проходит с колокольчиком официантка из «Гриль-экспресса», зазывая клиентов. Какой-то пассажир спрашивает у меня адрес гостиницы в Венеции. Ему явно хочется поболтать, он думает, что я хорошо знаю город, но после нескольких натянутых пауз в разговоре уходит, и я возвращаюсь к своей работе. Клиенты разбирают одеяла так, будто уже зевают.
Сколько лиц промелькнуло передо мной за два года? Это можно было бы выяснить, занявшись утомительными подсчетами. За один раз на меня приходится от тридцати до шестидесяти человек. Большей частью покладистые, чаще всего неблагодарные и редко привлекательные. Надо их понять, все они, забираясь в мой вагон, покидают что-нибудь или кого-нибудь, и я чувствую, как, едва сойдя с поезда, они снова начинают кого-нибудь или что-нибудь ожидать. Да, мне прекрасно известно, что не все путешествуют от отчаяния, что отъезд в Венецию – это не настоящий разрыв, развод, что не все они ночь напролет ощущают себя на ничейной земле. Возможно, они будут спать сном праведников на своих трясущихся полках. Но я-то знаю, знаю, что от перрона и до перрона они будут слоняться по коридору, размышляя допоздна, в ночи, о всяких пустяках, которым раньше не придавали никакого значения. Они не станут читать увесистый том, который обещали себе докончить, они предпочтут листать забытую кем-то на полке «Стампу», даже не понимая ни слова по-итальянски, или «Штерн», даже если они его не любят, «Пари-матч», или «Таймс», или «Геральд», единственный раз в жизни пуская в ход обрывки своего английского.
Вначале я так же тревожился, как и они, я очень их любил, я уделял им массу времени. В моем купе есть ящик, забитый исписанными бумажками – адреса в Европе, в Японии, в Югославии, один даже в Нассау, на Багамских островах. Меня часто приглашали к себе провести отпуск. По прибытии расстаешься с сердечными излияниями, сам что-то обещаешь, тебе обещают, но ни разу еще это не получило продолжения.
Да и что мне делать в Нассау, у людей, которые меня даже вряд ли узнают?
* * *
21:45. Скоро можно будет пожевать. Техническая часть работы закончена. Самая простая. Больше всего хлопот доставляет именно человеческий фактор.
– Привет, у тебя сколько?
Классический выход на сцену контролера Французских железных дорог: сколько у меня? Тридцать девять. Он мне скажет: «Стало быть, у тебя остается двадцать одно свободное место». Десять шестиместных купе, два арифметических действия в уме. Даю ему время.
– Двадцать одно место, верно?
– Да. А у тебя на фуражке три звездочки, значит через двадцать годков станет пять – при условии, если тобой будут довольны. Стало быть, сколько лет тебе надо угробить на каждую?
– ?
Тут я, пожалуй, перегнул палку. Три звезды – это уж явно не новичок. Будь у него пять, я бы вылетел с работы как миленький. В любом случае для пятизвездочного это уже поздновато.
Мой юнец тщательно пробивает билеты, затем, чтобы побольше мне досадить, пересчитывает каждый билет и каждую броню.
– Если хоть одного не хватает, смотри у меня!
Короче говоря, он навесит мне рапорт на задницу, который придет в «Компанию спальных вагонов» по моем возвращении. Давай, давай, чудак, я тоже считать умею.
– Сошлось, – говорит он. – Но тут есть еще один Шамбери—Модена—Пиза. Ошибочка, надо бы поправить.
Неверно выписанный билет – такое частенько случается. Двести двадцать второй идет через Доль и Лозанну. Швейцарские контролеры тоже его «поправят», а может, и итальянцы. Отсылаю юнца в купе к владельцу ошибочного билета. Маршрутные истории не мое дело. Мне это только ужин задерживает на четверть часа.
Трехзвездочный возвращается ко мне без билета.
– Он там развопился, хочет скандал устроить, когда вернется в Париж. Оставил билет у себя, решил сам объясниться со швейцарцами.
– Тем лучше, мне одним меньше хранить придется. Короче, все в порядке? Могу я теперь пойти пожевать?
Он не отвечает и, не оборачиваясь, направляется к гармошке между вагонами. Я закрываю свое купе на висячий замок и отправляюсь в столовку, находящуюся в голове поезда. Мимоходом бросаю взгляд на свое хозяйство:
– На верхней полке тоже не хватает одного одеяла!
– Но вы же тут всего вчетвером, верно?
– А, да… и мы так вчетвером тут и останемся на всю ночь?
– Вот именно.
Так тут меньше будет пахнуть по́том, а ты в случае чего сможешь прихватить лишнюю простыню.
Поезд замедляет ход, мы прибываем в Дижон. Ришар все еще возится, и я жду, пока он закончит, сидя в его кресле и блуждая взглядом по темным очертаниям города, вечно мертвого для нас. Дижон. Наименее экзотичная остановка на пути следования. Если я и ступал тут ногой на перрон, то только ради того, чтобы побыстрее добраться в столовку. Мы на этом выигрываем от четырех до пяти минут, но надо пошевеливаться: прибытие в 21:59, а отправление уже в 22:02. С перрона город совершенно не виден, кроме мигающего неона какого-то кабаре со стриптизом – «Клуб-21». Я всегда находил это странным. Поезд трогается, а я пытаюсь вообразить, как в Дижоне каждый вечер раздеваются женщины.
– За жратвой! – восклицает мой товарищ.
Проходим через вагон Эрика. Ришар спрашивает его, хочет ли он есть, но тот отказывается. Тем лучше. А теперь пройти сквозь пятнадцать вагонов. Туннель, Великий исход, Атака легкой бригады, в поисках утраченного ковчега – всё в этих пятнадцати вагонах. Наш проход кажется мне прорубанием просеки сквозь человеческие джунгли. Это час, когда львы выходят на водопой, а газели возвращаются на свое лежбище. Тысяча оттенков, от шикарных духов до затхлого одеколона. Сто пятьдесят купе первого и второго класса, полтысячи лиц. Мы идем очень быстро, почти бегом, в среднем тратя по десять секунд на вагон. Влетаем, глядим по сторонам; синий блейзер, галстук и значок сообщают нам некоторую безнаказанность: все расступаются на нашем пути, это приятно. Мне очень нравится эта череда положений, цепочка ситуаций. Говоришь короткое «здрасте» ответственному за каждый вагон, бросаешь «еще увидимся». В первом классе понижаешь голос, держишься подчеркнуто скромно. «Кондукторы» (то же самое, что и проводники, только для первого класса) носят коричневую форму с обязательной фуражкой. Летом они мучатся от жары, в то время как проводники прохлаждаются в одних рубашках. Двадцать лет выслуги, жена, дети нашего возраста, полжизни на рельсах и десять тысяч историй для любого, кто захочет их слушать. Я-то всегда не прочь.
Столовка переполнена, но для нас держат места. Вся команда «Спальных вагонов» встречается здесь, проводники и кондукторы обоих составов, флорентийского и венецианского, равно как и трое уполномоченных ресторанного хозяйства. Славный момент, если любишь столовские харчи и самообслуживание. В общем, тут все такое же, как и везде, где люди вкалывают, разве что с приятной добавкой пейзажа за окном. Меню не меняется годами ни на боб: сырые овощи и фрукты, фирменный антрекот (кусок мяса с жареной картошкой), йогурт и легкое винцо. Это для проводников, кондукторы умудряются разнообразить обыденность – привилегия за выслугу лет, и это справедливо. По инструкции на еду нам полагается полчаса, но поскольку никто не стоит над душой с часами в руках, то мы никуда не торопимся вплоть до самого отцепления «Гриль-экспресса» в Доле. Это еще одно преимущество столовой на колесах. Однако ни одна трапеза не обходится без того, чтобы какой-нибудь отчаянный пассажир не приперся донимать нас прямо за столом из-за проблемы чрезвычайной важности, типа «Там какая-то лямка не дает опустить верхнюю полку» или «У меня ночник не горит». Донимаемый товарищ корчит кривую мину, будто подавился, и обычно вместо него отвечаю я:
– Вы, вообще-то, чем занимаетесь? В смысле работы.
Встревоженный взгляд.
– Э… хм. Я по водопроводной части.
– Да ну? Синенькая пупочка – горячая, красненькая – холодная, так, что ли?
– Зачем вы мне это говорите?
– Так просто. Ладно, исправим. После еды.
В Доле мы шлем поцелуй официанткам и возвращаемся к себе по перрону. Пищеварительная прогулка во время расцепного маневра. Девицы из столовки мечтательно говорят нам, мол, какие мы счастливцы, едем в Венецию. У бедняжек и верно самый неблагодарный маршрут в нашей конторе, Париж—Доль. Ночь они проводят в своих гамаках, не выходя из вагона, а поутру в пять часов их вновь подцепят к возвращающемуся поезду, чтобы подавать завтраки до самого Парижа. Они никогда не видели Венецию, хоть и отправляются туда каждый вечер.
Возвращение в стойло. В этот час оно больше напоминает отдел жалоб – тут что-то не так, там что-то не сяк и т. д. и т. п. Маленький ритуальный стресс пассажира перед тем, как до него дойдет истинный смысл его пребывания здесь: спать. Бо́льшая часть из них уже разлеглась по койкам, остальные поджидают меня, чтобы я приладил отвалившийся подголовник или чтобы поверить мне час своего пробуждения. Некоторые решили не спать вовсе и будут держать слово, стоя в коридоре по крайней мере целый час.
Зевая, пытаюсь представить себе завтрашний день в Венеции. Надо будет купить какую-нибудь безделушку моей подружке. Настоящей подружке, парижской. Моей маленькой Кате, которая в этот час уже спит в нашей квартирке на улице Тюренн. Если, конечно, не торчит в каком-нибудь баре у Центрального рынка в компании с чересчур предупредительными типами. «Мой парень? Он сейчас как раз к Швейцарии подкатывает. Дайте-ка пивка, ребята!» Никогда ничего об этом не узнаю. Впрочем, в моих же собственных интересах заткнуться. Вчера я по оплошности назвал ее Розанной. А чем больше оправдываешься, тем глубже увязаешь. Наш молчаливый уговор длится несколько месяцев, но я уже предчувствую близкую стычку.
– Прошу прощения, месье, это вы стюард нашего вагона?
Я ответил «да», чуть не добавив «спасибо» – спасибо за те полсекунды, что у меня вырастали крылья. Надо признать, что «стюард» – это нечто совсем другое, нежели «проводник». Медленным движением он кладет свою руку мне на запястье, а я, вопреки всему, не выношу, когда ко мне прикасаются.
– Как вы думаете… лучше укрыться простыней, а одеялом сверху, как обычно, или подложить его под себя, чтобы было помягче? Никак не могу решить.
Он довольно низкорослый, очень смуглый, с отвислыми щеками, и ему явно стоит некоторых усилий держать свои глаза открытыми. Фразы у него медленные, неуверенные и прерываемые вздохами.
– Я, наверное, воспользуюсь одним из этих подголовников, чтобы подложить под подушку, он довольно мягкий, это ведь какой-то пеноматериал, да? Я сейчас на средней полке, но, может, вы посоветуете сменить ее на нижнюю, ту, что одновременно служит диванчиком?
Я застываю разинув рот. В обычное время я бы его уже отшил, но сейчас что-то не хочется. У него серьезный и ужасно усталый вид.
– Вы так боитесь не выспаться?
– Да, пожалуй. А к кому же и обратиться за добрым советом, как не к вам. Так что полагаюсь на вас…
Что делать? Огрызнуться или улыбнуться? Никогда еще не попадался мне образчик такой озабоченности, с тех самых пор, как я начал ишачить. Хуже всего, что я чувствую в нем некую искренность.
– Это так важно – сон?
– Нет ничего важнее. Ничего.
Их трое в купе. Один – довольно хилый субъект, который, похоже, не слишком доволен нашей болтовней. Явно из тех, что хотят выжать из своих семидесяти двух монет за место все, что только возможно. Впрочем, это как раз у него оказался тот неверно выписанный билет. Другой – американец в чистом виде, здоровенный, гладкий, в высоких незашнурованных кедах и футболке с надписью «Y. A. L. Е.». Друг с другом никто тут вроде не знаком.
– Целая вечность отделяет нас от завтрашнего утра, – добавляет он. – Так что лучше пока забыть о тяжести своего тела…
Я мог бы ему заметить, что в перелете Париж– Венеция с помощью «Эр Франс» он промучился бы всего час, но это не лучший аргумент. В голову лезут одни банальности.
– Полно вам, – говорю я, – завтра утром уже будете на площади Сан-Марко, на террасе кафе «Флориан», в полной форме.
– В Венеции?.. – Усмешка досады. – Знаете, раньше я думал, что сон служит для того, чтобы восстановить силы после рабочего дня. Я чуть не падал от усталости, но на душе было спокойно при мысли о том, что завтра я встану с правой ноги и вновь примусь за дело.
Я вытягиваю его в коридор, чтобы не беспокоить остальных, и прикрываю дверь. Встретив циника, я стараюсь сберечь его для себя одного, это слишком большая редкость.
– Вы чем занимаетесь?
– Я больше не работаю, но раньше был бухгалтером на одном маленьком предприятии. Пустяк, кажется, но со временем это сильно выматывает. Собственно, подлинный смысл сна я открыл, лишь когда кончилась моя работа.
Парадокс, требующий разъяснения, но не все сразу.
– А вам самому удается поспать?
Мне этот вопрос задают по три раза за вечер. Обычно я отделываюсь какой-нибудь глупостью, но с таким загадочным типом, как этот, переступаешь границу логики и хорошего тона.
– Как правило, да. Этому вполне можно научиться. Поначалу на тебя слишком много всего наваливается, бодрствуешь весь рейс, по приезде пытаешься наверстать и в тот же вечер опять отправляешься в бессонную ночь.
– Но ведь это ужасно…
– Да нет, дело привычки. Некоторые прибегают к «дрожжевому бифштексу» – три бутылки пива, это успокаивает. Главное – разобраться с билетами. Я почти точно знаю, когда заявятся контролеры. Швейцарцы, например, стараются не слишком вас беспокоить во время сна, а итальянцы – во время еды. У меня есть приемчики, чтобы не ломать себе ночь из-за всякой ерунды. Потому что настоящая усталость – это когда тебя будят ради ложной проблемы.
– Правда?.. Из-за ерунды?..
Его взгляд мягко ускользает, он обдумывает то, что я ему только что сказал. Или же ему это очень скучно.
Но я-то помню.
Я беспокоился из-за любой мелочи ночь напролет, я трижды проверял билеты и паспорта, каждые два часа пересчитывал пассажиров, опасаясь самовольных перемещений из купе в купе и хитрых зайцев. Навязчивый страх потерять какой-нибудь документ вынуждал меня придумывать невероятные тайники, в бельевом баке например, или в шкафчике, или под лежанкой, вплоть до моей личной сумки. Я так трусил не разбудить какого-нибудь пассажира на его станции, что заставлял свой будильник трезвонить каждые полчаса и вовсе не смыкал глаз. Правила гласят: «Не разувайся!» – вот я и не разувался ни при каких обстоятельствах. Добравшись до Рима, я чувствовал такое освобождение, что опрометью бросался в первое же попавшееся кафе выпить стаканчик белого, чтобы только отметить это. Спать там было невозможно, невозможно было даже иметь такое желание, вот я и бродил целыми часами в одиночестве, не слишком удаляясь от вокзала. Сходить к Св. Петру, чтобы посмотреть на Моисея Микеланджело, купить что-нибудь для Кати, съесть мороженое на Пьяцца дель Пополо. Потом возвращался в гостиницу, чтобы исхлестать себя душем и обязательно побриться. В 17:00 возвращение к своему вагону – и новое отправление в бессонную ночь. Поезд приходит в 10:10, домой я попадал к 11:00, Катя еще спала. Традиция требовала, чтобы я приносил рогалики к завтраку. Катя улыбалась мне и не спешила спросить, как все прошло. А я только того и ждал, чтобы вывалить все чохом, задом наперед. Я пересказывал ей это словно роман, словно захватывающий фильм, пытался завладеть ее вниманием, взволновать. Но главное – я пытался передать ей нечто смутное, расплывчатое. То был какой-то непременный ритуал, единственный способ избавиться от тридцати шести часов иной жизни, совершенно, впрочем, неописуемой. Мне хотелось, чтобы она поняла.
– Глупости… Да, понимаю.
Нет, никому не дано понять всю ублюдочность этой работы. Эти кучи пассажиров, которые то улыбаются, то дуются. Я чувствовал себя так, будто меня подставили, будто я в ответе за их кошмары, будто я козел отпущения, заложник их дурного настроения. Мне было всего двадцать два года. Катя слушала меня вполуха, она была слишком далекой от всего этого, слишком заземленной. Она удивлялась, как нагромождение этих пустяков могло довести меня до такого состояния. Какого состояния? Это было что-то вроде расстройства, разлада, когда уже не понимаешь, на твердой ты земле или тебя все еще трясет, в голове буря, способная пустить по ветру все запасы памяти. И еще усталость, усталость от переизбытка событий, какой-то экстаз изнурения, когда веки опускаются сами собой на вытаращенные глаза, кости разогреваются от странных, безболезненных судорог, мышцы расслабляются, зато рукам хочется что-нибудь разбить, сломать. Грязь облепляет тебя всего, почти ощутимая, обтягивающая, как чулок, – испарина, десятки раз высушенная вентиляцией. Не говоря о самом худшем – дыхание, неуловимый привкус во рту, всегда один и тот же, ощущение каких-то металлических миазмов. Это мучит всех проводников, мы обмениваемся рецептами: апельсины, кофе со льдом, кукурузное виски, но ничто не помогает, привкус остается на нёбе, будто некая взвесь, в течение добрых двух дней. Мы знаем, у этого вкуса есть даже собственный звук, он доносится к нам из кондиционеров и водонагревателей, свистит и стрекочет в ушах зловонным, использованным и переиспользованным воздухом, тухлым кислородом. Можно, конечно, открыть окно – засыпаешь, исхлестанный ветром, накачанный им, и просыпаешься, стуча зубами. Тогда опять возвращаешься к кондиционированному воздуху с примесью пыли от одеял, ощущение – будто грязного белья нажевался. Да, именно так, но как об этом скажешь? Кому предложишь столь омерзительный образ?
По счастью, существует сигарета, ею и разряжаешь обстановку. Табак больше не друг или враг, затягиваешься совершенно механически, горячий дым чертовски хорошо сочетается с этим привкусом, они будто созданы друг для друга. Чаще всего окурок дымится сам по себе, приткнувшись в пепельнице, вделанной в подлокотник кресла, и это совершенно не важно, лишь бы тлел, сведенный к роли фимиама. В Париже я к хабарикам даже не прикасаюсь.
Еще не проснувшаяся Катя смотрит на эту помятую фигуру, которой даже в голову не приходит снять с себя галстук, на эту блуждающую, бессмысленно суетливую тень. Я уже не помню, как зажигается газ под кофеваркой, забываю, что имею право разуться, пытаюсь спросить ее, чем она занималась в Париже, но она прекрасно чувствует, что мне на это наплевать. Да и что с ней такого могло произойти? Какие-нибудь пустяки, еще более ничтожные, чем мои. Но мои-то пустяки вне всякой нормы, вне сюжета, вне контекста. Я становлюсь почти злым, я насмехаюсь над ее равновесием, подозреваю, что в какой-то момент она отключилась, сержусь на нее за то, что она пропустила какую-то мелочь. Что я об этом знаю, в конце концов? Я несправедлив, и она дает мне на это право. Я начинаю говорить еще быстрее, увлеченно рассказываю, что какой-то человек ночью в почти пустом поезде описывал мне, как накануне умирала его жена. Как ему необходимо было выговориться, поведать кому-нибудь об этом крохотном водяном пузырьке, из-за которого лопнуло ее легкое, и как она тихо содрогнулась в глубоком выдохе. И я засыпаю в Катиной постели посреди фразы. Она выходит, деликатно притворив дверь. Как делает всякий раз по моем возвращении.
– И что же? Сколько времени вам нужно, чтобы оклематься от этого бардака? Я хочу сказать, от этих глупостей?
– А?
– Ну, в общем… я предполагаю, что ваша работа требует некоторого восстановления сил… Я бы даже сказал, чуточку забвения.
Я стою в коридоре, облокотившись на поручень, еще не до конца очнувшись. Воспоминание застигло меня врасплох – фильм о моем мучительном дебюте. Несколько тысяч пассажиров, которых я повстречал с тех пор, говорили со мной только о своих отпусках да об архитектуре. Произнес ли хоть кто-нибудь слово «забвение»?
– Да, забвения… Раньше мне требовалось не меньше пятнадцати часов сна в собственной постели, чтобы восстановить нормальный ритм и начать ясно видеть. Теперь это происходит в ту же самую секунду, как я ступаю ногой на перрон Лионского вокзала. Едва поезд останавливается, я выпроваживаю всех пассажиров, осматриваю вагон, чтобы проверить, не забыл ли кто чего, затем выхожу. И вот тут…
– Представляю себе…
– Это божественное счастье, дар Небес. Но оно длится всего несколько мгновений, пока не дойду до конца платформы. Впечатление такое, будто я вернулся из экспедиции, которая длилась целые века. Чувствуешь себя грязным и счастливым.
Он смеется и снова хлопает меня по плечу. На сей раз это скорее отеческий жест.
– Отдаю вам должное по крайней мере за одну вещь – за вашу зрелость касательно оценки времени. Я хочу сказать, проходящего времени. Обычно молодежь не придает ему никакого значения.
– Что-то не понимаю.
– Это непросто. Ведь у парня двадцати лет от роду нет в голове песочных часов, для него всегда либо полдень, либо полночь, он что угодно готов сломать, лишь бы получить удовлетворение прямо сейчас, сию же минуту, но он может также терять и часы, и дни ради какой-нибудь подробности или впечатления. Отчасти это нормально, ему ведь кажется, будто впереди целая вечность. Я сам такой был. А вот вы нет. У вас есть понятие о чем-то большем, несвойственное вашему возрасту. Короче, вы, кажется, поняли самое главное – есть только две вещи, которым стоит придавать значение: миг и терпение. Надо уметь жить и тем и другим.
Я сражен. Нокаут. Отродясь такого не слышал. Но запишу все на клочке бумажки, чтобы малость обмозговать сегодня ночью. Впрочем, пора возвращаться.
– Это как посмотреть, – говорю я, делая вид, будто врубился. – В любом случае я этого не забуду, спасибо за науку. В общем, если будут какие-то проблемы, заглядывайте ко мне.
– У меня их не будет. Все, что я хочу, – это спать. Спать…
* * *
Проверяю, все ли готово для таможни. Первыми проходят французы и смотрят только листки деклараций, видимо на тот случай, если пассажир окажется настолько глуп, чтобы там написать: «Пятьсот штук, укрытых от налога». Время от времени они связываются со своими по портативной рации, запрашивая данные о личности, аппарат потрескивает, и они проходят в следующий вагон. Швейцарцы не такие рутинеры, но тоже вполне предсказуемы в своей паранойе по поводу нелегальных иммигрантов. Любому экзотическому субъекту надлежит обладать транзитной визой, и все это ради того, чтобы на скорости сто шестьдесят промчаться за два часа через их маленький рай, ни разу не ступив туда ногой. Это могло бы показаться смешным, если бы не стоило сто двадцать французских франков. Никто из них этого не знает и мало кто имеет; некоторых высаживают на границе даже с паспортом в полном порядке. Однажды я поинтересовался у таможенника, гражданам каких стран требуется виза. Ответ: Азия, Африка, Ближний и Средний Восток, СССР, а также широкий выбор государств Южной Америки. В другой раз меня просто сухо спросили: «Негры есть?» Этот, по крайней мере, обладал достоинством краткости. Из тех, что сразу объявляют масть. И как раз нашел одного сенегальца, с которым мы немного поболтали перед Валлорбом. Студент-юрист из Дакара. Бедняга услыхал:
– Твоя надо виза, твоя сходить.
– Но я совершенно не знал, уверяю вас…
– Твоя сходить, говорю.
Парень сдержался, одарил их улыбкой бваны и пожал мне руку на прощание. Прежде чем перейти в следующий вагон, швейцарец меня спросил все-таки, давно ли мы с этим негром знакомы. И в этом не было ничего показного. Вполне ведь можно развивать в себе способность к абстракции и при этом пронзительно кричать кукушкой.
– Немедленно зайдите ко мне в купе!
Я из-за него даже вздрогнул. Когда ко мне врываются без стука, я и убить могу. Этот тип с двадцать третьего места, тот самый с неправильным билетом.
– Успокойтесь и смените тон. Вы опять из-за своего билета?
– У меня бумажник украли! Вот! А у меня там все было! Деньги, билет, права – все.
Он сам захотел оставить при себе свой дурацкий проездной документ. Отлично сработано. Лучше бы уж доверился мне.
– Это ведь вы обязаны следить тут за порядком или нет? Сами же говорили недавно о ворах.
Это правда, но не на французской части маршрута. Такие штуки случаются только в Италии.
– Я отвечаю только за билеты и паспорта, которые сданы мне на хранение.
– Вот, опять виноватых нету! Я хочу получить обратно мои пять тысяч и мой паспорт! Ну попадись мне этот мерзавец!
Я выхожу в коридор и направляюсь в купе номер два. Загадочный соня, с которым мы недавно толковали, шарит на полках, а американец стоит на четвереньках, засунув голову под диванчик. Похоже, по доброй воле.
– Мы его уже четверть часа ищем! Точно сперли, я же вам говорю!
– Вы выходили из купе со времени отправления?
– Только на десять минут, бутерброд себе купить, а этот месье и вот этот месье были в коридоре, – говорит он, показывая пальцем на своих попутчиков.
– И вы оставили тут свой бумажник?
– Не помню. На какое-то время я снимал пиджак… Не помню.
Американец разгибается:
– Внизу пусто.
Он преспокойно усаживается у окна, видимо решив, что уже достаточно постарался. Соня делает то же самое, расстроенно разведя руками:
– Да я же вам говорю, что его украли, у-кра-ли, не мог я его потерять!
– Э… хм. Кто дает себя обокрасть, тот и потерять способен. Так что все отсюда выходите, а я разбираю купе. Там поглядим.
В несколько поворотов четырехгранного ключа я разбираю купейное оборудование на мелкие части. Пусто.
– Ну что? Не это купе обыскивать надо, а все остальные, весь поезд! Я этого так не оставлю!
Псих с манией величия. Гарпагон, хнычущий по своей кубышке, гордый законным статусом пострадавшего. Странно, его стенания нагоняют на меня сон, но зевать сейчас некогда. Он вот-вот начнет пожирать время моего сна. Хуже всего, что через каких-нибудь двадцать минут припрутся таможенники, а уж я-то знаю, как они способны изгадить обедню.
– Вы ведь должны знать, что делают в таких случаях!
– Ну да… вызывают начальника поезда, чтобы составить акт. Это я знаю, тут нет ничего сложного.
– Что-что составить? Да плевал я на вашу бумажку!.. Мне деньги мои нужны и документы, черт подери!
Вернувшись к себе в кабинку, хватаю микрофон. Кроме объявлений по поводу воришек, я использую эту штуку только в самых торжественных случаях. Или ради мести, как в тот раз, когда один подвыпивший контролер решил пройтись на мой счет. Четверть часа спустя я объявил во всеуслышание: «Дамы и господа, извещаем вас, что в голове поезда имеются пустые места. В голове контролера тоже». Он догадался, что это я, но проверить так и не смог. Сегодня я собираюсь остаться учтивым:
«Начальника поезда просят срочно зайти в девяносто шестой вагон».
Вот уж чему не обрадуются. В 20:30 шеф как раз переваривает обильно спрыснутый ужин в одном из пустых купе, готовясь сойти в Валлорбе и завалиться на тюфяк железнодорожной гостиницы в ожидании пассажирского, который доставит его домой. Если он из Гренобля, это еще туда-сюда, но если парижанин, то ждать ему придется обратного «Галилео», который проходит в 2:59. Проколы, сплошные проколы.
Возвращение к драме второго купе. В 23:30 пассажир, следующий до Венеции, теряет свой бумажник и слетает с катушек. Этот идиот уже обыскал первое и третье купе. Люди в коридоре смотрят с любопытством, для надежности сунув руку в карман.
– Куда он там запропастился, ваш начальник поезда?
– Он придет, но в любом случае ему сходить через четверть часа, его маршрут закончен. Он сдает смену швейцарским контролерам.
Но я уже заранее знаю, что скажет швейцарец со своим невыносимым акцентом: «Кража совершена во Франции? Ну так ничего не могу поде-е-е-е-лать». Логика кафкианская и пограничная. Сегодня только ее и слышу.
Поезд незаметно замедлил ход. Узнаю вдалеке это странное, пестро раскрашенное здание, что-то вроде водонапорной башни, закамуфлированной каким-нибудь фовистом. Меньше километра осталось. Трехзвездочный кривит рожу:
– Так это ты вызывал?
У него из памяти еще не выветрилась наша недавняя стычка, и он небось думает, что я это сделал нарочно. Излагаю факты за тридцать секунд. Представляю, что у него в башке: «И надо же было этому свалиться именно на меня!» Полностью солидарен. Он обшаривает, обнюхивает, ощупывает и постановляет:
– Мне сходить через десять минут. Успею только составить акт о пропаже.
Он достает бланк, и тут крикун взрывается. Но трехзвездочный к дискуссиям не расположен:
– Послушайте, больше я ничего не могу сделать. Сейчас будет таможня. Они там все-таки жандармы, вот пусть и разбираются.
– Уж я с ними поговорю, увидите! Они все тут перероют!
Он все еще не сдается, но я, по крайней мере, тут уже больше ни при чем. Пускай сами выпутываются. Но тут вдруг поднимается американец и обводит глазами обитателей купе. Соня отводит взгляд.
– Может, еще немного поискать? В ресторане, например… – говорит американец.
Никто не отзывается. На этом я возвращаюсь к себе и плотно захлопываю дверь, чтобы отмежеваться от этого бардака. Раскладываю кресло, превращая его в кушетку, и готовлю постельные принадлежности в стиле профи. Сложить одеяло пополам в ширину и обернуть его простыней, как пододеяльником, чтобы получился матрасик, повторить операцию со вторым одеялом и проскользнуть между ними, положив под голову две подушки. Тепло, мягко, а главное, избегаешь подцепить какую-нибудь гадость. В тот единственный раз, когда я видел типов, занятых чисткой одеял, на них были противогазы и они устраивали какой-то странный дождь из опрыскивателей. Надо быть психом, чтобы ложиться прямо под одеяло с голым торсом, как некоторые пассажиры, а я такое частенько наблюдал. К тому же все равно невозможно спать упакованным, будто кусок мяса, если приходится вскакивать по двадцать раз за ночь. Я отстал от своего графика, обычно койку себе я готовлю в Доле. Чаще всего именно там я осознаю, что Париж уже не более чем воспоминание. Чем больше буду спать, тем быстрее окажусь дома, а там уже я не стану ложиться, следующий раз слишком скоро.
Вечерами вроде этого я проклинаю всю железнодорожную систему. Поезд, представление о поезде, фильмы, романы, вся эта священная аура вокруг гусеницы из листового железа, которая делает тук-тук, тук-тук, а затем, когда малость разгонится, тата-там, тата-там. Все это меня раздражает. В сущности, я закоренелый домосед, я люблю, растворив окно, видеть неизменную булочную напротив. А когда я качу по рельсам – это сплошная лотерея, за поднявшимся занавесом может оказаться день, ночь, город, деревня, чистое поле, вокзал. Я могу столкнуться нос к носу с обитателем веронского предместья, которому любопытно, прижавшись к стеклу, поглазеть на спящего парижанина. Вначале это меня забавляло, я буквально обжирался такой непредсказуемостью, но с тех пор бегу от нее как от чумы, как от того типа, что позволил стащить свой бумажник и все уши мне проорал. В этой работе я не нахожу больше никакой поэзии, никакого восторга, вот уже несколько месяцев, как я полюбил упорядоченность и постоянство, это единственно возможная динамика будней. Пускай даже мои парижские приятели сочтут меня старым хрычом.
За два года я постарел лет на десять, тем лучше.
Свет погашен. Через три секунды я смогу различить светящиеся точки будильника. Может, стоило согласиться на Флоренцию? Хоть отдохнул бы от того безумного дня в Париже. Беготня по библиотекам, Бобур, Шайо, Национальный центр кинематографии, срочный сбор кучи сведений о режиссерах для Ларусса, раздел «Кино». Панический звонок с утра: у них, видите ли, не хватает биографии Люка Мулле, а ты поди попробуй его выследи. Если я и в самом деле получу то место, которым они меня соблазняют вот уже три месяца, брошу «Спальные вагоны» с треском, без выходного пособия и без предварительного уведомления.
Стук в дверь. А я уж чуть было полностью не отвлекся от поезда.
Американец? Его едва можно узнать – лицо изменилось, глаза тоже. Особенно глаза. Врывается в мое купе почти силой. А я спросонья позволяю ему помыкать собой.
– Слушайте, это специально, очень специально…
Он пришепетывает, у него выходит «спешиално». Наверняка хочет сказать «важно» или «срочно». А я все повторяю как заведенный: «успокойтесь» да «успокойтесь». Эти слова я вообще говорю чаще всего.
– Тот тип в моем купе совсем спятил из-за своего паспорта… и пяти тысяч франков… Если он скажет полиции, что тогда будет?
Легкое покалывание у меня в животе.
– Ну… э-э… они проверят… не знаю… со мной такое в первый раз… Как-то ночью они весь поезд прочесали вместе с одной девицей, чтобы опознать тех, кто ее изнасиловал. А сегодня не знаю… Не настолько серьезно…
– Паспорта будут проверять?
– Возможно. Вы ведь были в купе, так что немного… э-э… на подозрении.
Я произнес это, едва шевельнув губами, но он прекрасно все понял. Несколько немых ругательств, потом:
– Нельзя.
Молчание.
Вот она, неприятность. Настоящая.
– Чего нельзя-то? Ваш паспорт смотреть?
– Надо быть в Лозанне в 2:50.
– Так вы там и будете, не задержат же они поезд из-за какого-то бумажника!
Он осматривает мою кабинку и шевелит мозгами на полной скорости:
– Можно ведь заплатить тому типу, а? Десять тысяч – чтобы заткнулся.
Заткнулся! Его французский довольно неуклюж, но это он произнес отменно. Десять тысяч… Похоже, решил, что он в Нью-Йорке. Может, там бы это и прошло.
– Не советую.
Он бьет себя кулаком по туловищу и изрыгает какую-то фразу на своем языке – плевок со дна, скрежет ненависти, капкан. Тупик, западня. Dead end[3]. Распахиваю дверь и выталкиваю его наружу. Он задерживается на секунду и пристально смотрит мне в зрачки:
– Нельзя. Я для этого все сделаю, понимаете?
Мое сердцебиение учащается, я едва успеваю собрать то, что мне осталось от дыхания.
– Уходите отсюда. Get out! You know, I’m working on these fucking trains four thousands five hundreds fucking francs each month, понятно? So get out of here right now. OK?[4]
Он выходит, смотрит в коридор. Выражение его лица снова изменяется, но уже в обратную сторону. Это словно прилив спокойствия. Я тоже неожиданно перевожу дух:
– В вашем положении было бы лучше сказать мне, чем вы рискуете. Может, предпочитаете говорить по-английски?
Он улыбается. Грязненькая такая улыбка, хоть и вполне белозубая. На этот раз в нем нет и тени беспокойства, его голос больше не дрожит. Решение принято, и, думаю, уже никто не сможет его переубедить.
– Тут можно кое-что спрятать… – говорит он, показывая на мое купе.
– Простите? Вы шутите? You’re joking?..
– Получишь двадцать тысяч, если кто-то проедет тут в Швейцарию. Идет? Это четыре месяца работы, no? Всего два часа, и он сойдет в Лозанне.
Это я отлично понимаю. В моей убогой карьере такое случалось всего дважды. Первый раз с одним аргентинцем без визы, который предлагал мне пять тысяч, а я отказался. Сегодня я собираюсь отказаться от вчетверо большего. Четыре месяца пахать, это верно. Я даже представить зрительно не могу эту сумму, я всего лишь перевожу ее в зарплату. Я откажусь, но вовсе не из-за этики. Просто боюсь тюряги.
– Только не объясняйте мне, зачем вам надо перебраться через границу. Выйдите из этого купе. Я не чиновник и не легавый, просто хочу спокойствия. Никаких заморочек. Вы понимаете – заморочек? No trouble.
– Тридцать тысяч. Это не гангстерское дело и не наркотики, ничего плохого…
– Тогда чего же вы боитесь?
– Я? Ничего. Я-то могу въехать в Швейцарию. Но не мой друг.
– А? Вы что, издеваетесь надо мной, какой еще друг? Ваша история того… с душком. It stinks.
Я толкаю его в плечо, наваливаясь на дверь. Из нас двоих он сильнее. Теперь он смотрит на меня как на врага. Как-нибудь ночью в темном переулке такой взгляд означал бы неминуемую смерть.
– You don’t want trouble but looking for it. OK.[5]
Он ослабляет нажим, не настаивает больше, словно желая этим сказать, что уже слишком поздно и он как-нибудь обойдется без меня.
Несколько капель пота блестят на моем воротничке, поезд замедляет ход, я приоткрываю окно. Становится прохладнее, зато удесятеряется шум; приходится выбирать. Вспоминаю взгляд того аргентинца после моего отказа, я читал его мысли. У меня было странное ощущение, будто это я убил его демократию – я один – и вынудил его к изгнанию.
Легавые появятся через пять минут.
Мне наверняка надо было согласиться на Флоренцию. В конце концов, не настолько уж это и дальше от Парижа. В 8:30 в пятницу утром. Как все.
Толчок прижал мои колени к стенке, правая рука упала на пол. Если бы я стоял, то врезался бы головой в шкафчик. Поезд застыл в ночи после пятнадцати метров торможения, а это не слишком много, чтобы успеть повернуться, всего восемь секунд от ста двадцати в час до нуля. Аварийная остановка – штука резкая, я не очень-то с ней знаком. За два года лишь четыре раза. Поднимаюсь и выхожу в коридор как можно скорее, даже не обувшись. Шок, удивление, сирена, людские лица, впопыхах напяленные пижамы, контролеры, проверяющие рукоятки стоп-кранов одну за другой, чтобы выключить сигнал тревоги. Сталкиваюсь с трехзвездочным, который ничего мне не говорит – видно, забыл, что я проводник. Дернуть ручку могли где угодно, хоть за десять вагонов от моего собственного. Пассажиры-то меня не забыли, и со всех сторон сыплются вопросы. Какой-то мальчишка плачет, мать растирает ему лоб. В коридоре суматоха. Самое время проявить немного авторитета.
– Возвращайтесь в свои купе, чтобы облегчить работу контролеров!
Ну да, как же… С таким же успехом можно на моторный вагон помочиться. Они решили меня не слышать. Приходится загонять их одного за другим при большой поддержке «пожалуйста» и «прошу вас». Нет, это не паника, это больше похоже на любопытство обыкновенных уличных зевак, ожидающих удара после резкого скрипа колес. Возле первого купе чувствую на лице холодный сквозняк. Однако все окна закрыты. Вижу, как на дальней площадке трехзвездочный снимает фуражку и входит в туалет. Звонок тотчас же замолкает. Дверь в тамбуре открыта. Все понятно: стоп-кран дернули в сортире, а тремя секундами позже тип уже растворился в ночи. Ищи ветра в поле. Высовываю нос наружу: трехзвездочный стоит внизу, у подножки, ничего не видно, разве что красный свет вдалеке, в голове поезда.
– Видишь что-нибудь?
Ни одного постороннего силуэта, ни одного движения, только ветерок шелестит в кустах. Черная дыра.
Он поднимается, гроздь любопытных пассажиров чуть не выталкивает нас наружу. Пустые вопросы. Ночная свежесть высушила мой пот. Он хлопает дверью, что-то крикнув зевакам, и мы трогаемся.
– А ты достань свою схему, билеты и броню, я схожу за коллегой, и соберемся у тебя.
Поголовная проверка. Полный список пассажиров, все посадки, все выходы. И это лишь для того, чтобы ответить на один-единственный вопрос: кто? Возвращаюсь к себе. Вижу, как маленькая дама в ночной рубашке засовывает голову в мое купе. Я его даже еще не закрыл, хотя терпеть не могу, когда суют нос в мои дела.
– Что желает мадам с сорок шестого? Случилось что-нибудь, а, мадам с сорок шестого?
Она прямиком устремляется на свое сорок шестое место, не прося добавки. Заранее знаю, что к бумагам никто не прикасался: у меня привычка засовывать их в один уголок, совершенно незаметный, если не знаешь, что тут к чему. Все на месте. Ложусь в ожидании служивых. Гам в коридоре становится потише.
Я был бы не прочь знать общий итог: детишки, свалившиеся с полок, старички, врезавшиеся в сортирное стекло, – вообще подробный перечень веселеньких травм и увечий.
Кто? Они и в самом деле хотят знать кто? Американец, конечно, и пока я единственный это знаю.
У меня его билет и паспорт. Стучат.
– Ну, что я вам говорил? Я один в купе остался, а эти двое смылись с моим бумажником. Они же в сговоре были, а их никто не обыскал, пока было можно.
Один? Соня тоже исчез? Выходит, это он и есть тот друг… Друг, который не мог перейти границу. Который только о сне и думал. Они даже ни разу между собой не заговорили. Наверное, мне надо быть повежливее с этим крикуном, сказать ему что-нибудь, но что? Он и прав, и не прав, понятия не имею, что сказать полицейским. Чтобы пуститься в бега, бросив паспорт, надо иметь веские причины – какие-нибудь международные махинации, Интерпол и все такое прочее. Не знаю, что и думать…
Жду контролеров, таможню, делаю все, что просят, – и баста, спокойной ночи. «Галилео», ты меня доконал.
* * *
Они записали мое имя, прежде чем уйти, где-то в полпервого, это двадцать минут отставания от графика. Я рассказал о попытке подкупа со стороны американца, чтобы прикрыться в случае чего. Фараоны поиграли со своими рациями, запрашивая центральную, но я так и не понял, числились те двое в розыске или нет. Что вообще можно понять по физиономии таможенника? Ни малейших следов удивления или волнения. Однажды я наблюдал, как один из них вытащил со дна сумки со жратвой носовой платок, набитый бриллиантами. Там еще оказалось маленькое полотно ex voto[6], украденное три месяца назад из одного аббатства, а таможенник, казалось, думал при этом о чем-то постороннем – о жене, о сыне-оболтусе, прогуливающем уроки, о своей любимой сонате.
Крикун при виде новых фуражек немного успокоился, и это лишний раз доказывает, что контролер Французских железных дорог больше похож на шута горохового, чем на жандарма. В коридоре ни души – ни зевак, ни любопытных, всех как ветром сдуло, будто у каждого в сумке кило кокаина припрятано. Люди опускают глаза, ожидая, пока все не пройдет. Я тоже часто так делаю, но только не сегодня ночью. Я без конца зеваю и выражаю глубочайшую скуку.
Спокойствие вернулось. Американец наверняка себе все, что можно, в кустах отморозил, да и тот, другой, тоже небось не слишком наслаждается желанным комфортом. Ладно, пускай этим полиция занимается. Завтра я угощусь кофейком во «Флориан», а послезавтра буду уже в Париже, рядом со своей брюнеткой[7]. Но прежде всего этого – спать и еще раз спать, ночью, днем, видеть сны повсюду, все время, сейчас же.
Если уж им так нужны мои показания, они могли бы со мной и в Париже связаться. Все что угодно, только бы убрались отсюда. Появляются швейцарские таможенники и удаляются, ни о чем не спрашивая. Я потягиваюсь вовсю, когда меня застает Ришар:
– У тебя, что ли, сыр-бор?
– Завтра. Все расскажу завтра.
– А со стоп-краном кто постарался?
– Ты что, нос себе расквасил, когда «телик» смотрел? Извини.
– Смейся, смейся. Сначала на аварийную остановку время потеряли, потом еще в Валлорбе двадцать минут. Швейцарцы-то попробуют пятнадцать из них наверстать, а вот зато итальяшки растянут удовольствие часов до двух.
Вполне возможно. Машинист французского или швейцарского локомотива получает премию, если наверстает опоздание, а итальянец, наоборот, – за сверхурочные часы. Вот в чем секрет опоздания итальянских поездов. Однажды я ждал пересадки на вокзале Прато, и мой поезд явился аж с четырьмя часами задержки. Завидев контролера этих апатичных Ferrovie dello Stato[8], легонько потешаюсь:
– Молодцы, FS, как всегда, вовремя! Четыре часа – тут вы все-таки малость перестарались, не находишь?
Но он выдает мне ухмылку, бросающую вызов любой иронии:
– Вот еще! Тот, на который ты сел, – это вчерашний.
Двадцать восемь часов опоздания! Так что я заткнулся в тряпочку.
Ришар вздыхает.
– Ты-то чего в Венецию торопишься? – спрашиваю я.
– У Пепе после десяти больше не обслуживают. К тому же у меня на девять партия в скопу назначена.
– Жуть… уж я-то знаю. Все эта работа чертова… Ладно, иди дрыхни. Я дождусь швейцарских контролеров и тоже падаю.
Он возвращается к себе раздосадованный, заранее оплакивая свою партию в карты. Эрик ко мне так и не заглянул. Могу считать, что у меня одним врагом больше в «Международной компании спальных вагонов и туризма». Там видно будет. Всегда можно склеить осколки.
Бывают редкие моменты душевного спокойствия в этих треклятых поездах, последняя сигарета например. Лежишь, вытянувшись, на мягком ложе из одеял, без ботинок, блуждая взглядом по сумраку гельветического пейзажа. Самая распоследняя сигарета – это блаженство сродни отеческому: малыши уложены спать, завтра я их разбужу рано поутру, и для них это будет так же мучительно, как и для меня, но пока еще краснеет пепел на кончике моей сигареты, поезд мурлычет, и луна вот-вот зальет голубоватым светом потемки моего купе.
Спокойной ночи.
* * *
Я даже не слышал, как они вошли. Они ослепили меня, включив верхний свет, резкий и желтый, ударивший по глазам будто ножом. Я едва успел задремать. И как можно быть швейцарцем, да еще контролером? Это уже чересчур.
– Спал? Сколько у тебя?
А этот их акцент, накатывающий дурацкими волнами вроде местного пейзажа.
– Нет, не спал, бандероль готовил. У меня тридцать семь человек.
– Вместе или без?
– С беглыми-то? Без. Их билеты таможенники забрали, остальные здесь.
Он замолкает, несмотря на сильное желание узнать побольше об этом деле, поскольку я явно не поощряю беседу. Я хочу, чтобы он погасил свет и убрался отсюда. Люди с Федеральных железных дорог довольно покладисты, ограниченны и скупы на лишние слова. Что-что, а это индейское достоинство у них не отнимешь, итальянец бы из меня вытянул под пыткой все подробности. Еще одна сильная сторона: швейцарец способен изрешетить пачку билетов за двадцать секунд, в стиле Аль-Капоне. И чао.
– Есть пробле-е-е-е-ма.
– А?..
– Не хватает одного биле-е-е-е-та.
– Шутишь, что ли? Я уверен, что у меня тридцать семь человек!
– Знаю, я пересчитал, прежде чем к тебе идти. Но тут только тридцать шесть биле-е-е-е-тов…
Крупная проблема. Это пахнет неприятностями. Если швейцарец говорит «тридцать шесть», то наверняка так и есть, они способны угадать точное число, бросив всего один взгляд на пачку.
– Ну? Где биле-е-е-ет?
Быстро найти объяснение.
– Ну да! Точно! Это тот тип, которого обокрали, он свой билет при себе оставил, долго объяснять, короче, у него все сперли, и билет в придачу. Фью!
– Так он едет без биле-е-е-е-та?
– …
– Ну так?..
Вот она, проблема. Гельвет в принципе не способен понять смысл исключения. Особый случай. У них даже трупу полагается иметь проездной документ. Мысленно вижу, как расталкиваю крикуна и предлагаю ему сделать «оплату на месте». Черт и еще раз черт. Я еле жив, а этот швейцарец из меня последние силы вытягивает, которые остались, чтобы держаться стоя. Но не только это. Что-то тут, в этом купе, не в порядке.
В первую очередь я сам, конечно, но не только. Чувствую что-то неуловимое, летучее. Что-то витающее в воздухе. Что-то тут не как обычно.
– Ну так как?
Рельсы гудят у меня в голове, швейцарец ждет ответа, я представляю спящую Катю. Срочно надо закурить.
– Слушай, оформи ему «оплату на месте», только без оплаты, будь человеком, не надо его добивать, ему и без того хватило неприятностей – у него же все бабки поперли.
Впервые прошу швейцарца об одолжении, пытаясь найти нужный тон.
И еще… я чувствую что-то… ведь я знаю свое купе как облупленное, встречу с контролером тоже переживал сотни раз, но сегодня ночью что-то не клеится. Окурок, что ли, забыл где-нибудь, или, может, в вентиляторе какой-то странный звук…
– «Оплату на месте» без оплаты? Спрошу сперва у колле-е-е-е-ги, там посмотрим.
Едва он уходит, как меня охватывает лихорадочное желание все тут обыскать, начиная с моего собственного багажа. Я разбираю постель и заглядываю под лежанку. Послышалось? Какой-то звук, будто потрескивает дерево под давлением. Может, это в соседнем купе, в десятом, скрипит плохо закрепленная полка? Или в бельевом баке заваливается стопка простынь. На всякий случай приподнимаю крышку.
Глаз. Широко раскрытый. Смотрит на меня. Крышка падает со стуком, словно гильотинный нож, я вскрикиваю.
– Э, не пугайся, это я. Коллега согласен без оплаты. Повезло твоему типу.
Швейцарец приоткрыл дверь ногой в тот самый миг, когда я уже начал валиться на пол. Ничего не говорить. Ничего. Не хочу ничего. Кроме забвения. А этот устраивается на моей банкетке, чтобы выписать «оплату на месте», будь она неладна. Нельзя, чтобы он услышал этот звук, этот скрип. Иначе увидит глаз. И тогда все пропало: обвинят меня, снимут с рейса, запрут где-нибудь. Я слишком хорошо знаю, что бывает, когда находят зайца. А этот еще и спрятан в моей собственной кабинке.
– У меня есть свободное купе… Там тебе будет удобнее, – говорю я вполголоса.
Никакого ответа.
Я ничего не просил, я всегда избегал неприятностей, я никого не обманывал и всегда отказывался от нелегалов – и вдруг сегодня ночью обнаруживаю глаз, который пялится на меня из-за стопки белья, швейцарец в галунах отказывается уходить, какой-то псих-американец мне угрожает, звенит аварийный сигнал… Я сейчас всех отсюда повыгоняю… Дайте мне спокойно делать свою работу… Это уже само по себе нелегко…
Мы одновременно поднимаем голову. Поезд замедляет ход. Приближается Лозанна.
– Дооформлю после Лозанны. У тебя тут садится кто-нибудь?
– Нет.
Он выходит по крайней мере минуты на три. Во время стоянки они могут и сойти, а могут просто посветить фонариком с подножки. Приподнимаю крышку и узнаю приятеля американца, соню, лежащего подтянув одно колено к груди, другое погребено под оползнем простынь. Он умоляет меня глазами, в таком положении он только и может, что умолять взглядом.
– Не шевелитесь, контролер у меня за спиной.
Он пытается что-то сказать и сглатывает слюну; видимо, вторая нога у него затекла, он пытается подтянуть ее к себе.
– …Спасибо… я должен… сойти… в Лозанне…
Я захлопываю крышку, чуть не прищемив ему нос. Спасибо?! Дурень несчастный, я делаю это ради самого себя, а ты хоть подыхай, но где угодно, только не в моем купе. Поезд подходит к перрону в 1:30, как и положено. Американец тоже говорил про Лозанну. Мне надо немедленно избавиться от этого балласта, здесь, на стоянке, – так мне не придется вышвыривать его на ходу из окна в какое-нибудь заснеженное ущелье. Никто ничего не заметит, и я смогу наконец спокойно поспать.
Но чертов швейцарец решил не выходить, он перебрасывается словом со своим напарником, размахивает фонарем, и все это в коридоре. Надо убрать его отсюда, чтобы можно было выпустить зайца, навязавшегося на мою голову.
– Эй, у меня впечатление, что кто-то пытается влезть с той стороны. Тебя как зовут? Меня Антуан.
– С той стороны?.. Если это не машинист, советую ему побере-е-е-е-чься, с той стороны как раз «Симплон» подходит.
Мимо. Что за козел!..
– И еще мой коллега малость паникует. У него в тамбуре какой-то молодчик с тряпкой на голове чемоданчик оставил.
Его напарник кричит ему по-немецки что-то невразумительное. Сообщает, видимо, что все в порядке. Из Цюриха они, что ли? Тогда понятно, почему оба кажутся такими несговорчивыми. Он кончает размахивать своей лампой, ставит ее на пол и, подбоченясь, оборачивается ко мне:
– Не знаю, что с тобой сегодня тако-о-о-о-е. Но если в тамбуре ничего не окажется, подам на тебя рапорт. Обещаю. Я очень люблю французов, но палку перегибать не стоит.
– …
– Ну так как? Сходить к твоему колле-е-е-е-ге?
– Да нет, ха, это я пошутил… все эти байки про террористов, сам понимаешь…
Я сегодня сам себя не узнаю. Вынужден заткнуться перед каким-то швейцарцем, а это неприятно. Обычно я пускаю в ход все мыслимые и немыслимые сарказмы: я вспоминаю их знаменитый рецепт кускуса[9], выдумываю дурацкие каламбуры по поводу эмментальского сыра, возношу хвалу бельгийскому шоколаду, предаюсь сравнительному исследованию часовых кукушек и прошу показать мне идеальное положение языка для исполнения йодлей. Многие на это покупаются, некоторые отвечают высокомерным презрением, но я в любом случае ликую при мысли, что сбил с панталыку рыхлого, хоть и экономически сильного демократа. Не знаю ничего более сладостного, чем быть принятым за дурака швейцарцем. Но сегодня ночью Антуан поубавит себе спеси.
Раздается тяжелый скрежет дверных пружин, ледяной сквозняк врывается в нашу беседу. Мы без всякой причины застываем, ошеломленные, желая поскорее узнать, кто это там лезет. Но этот кто-то, открывший дверь, не торопится. За поручень медленно ухватывается рука, чтобы втянуть на борт и остальное тело. Появляется синий силуэт, длинное темно-синее пальто, увенчанное белокурой головой с прямыми волосами, ангельскими глазами, белой кожей и взором, делающим невозможным любое умозаключение насчет субъекта до тех пор, пока он не откроет рот. Мне он сразу напомнил одного гитариста из «Роллинг стоунз», умершего в бассейне. Едва он начинает говорить, как из его рта вырывается завиток теплого воздуха.
– Простите, господа, это вагон девяносто шесть?
Я бросаю прямое и откровенное «да», чуть прикрытое нерешительным мычанием швейцарца.
– Я должен встретить двух пассажиров из Парижа и удивлен, что не вижу их.
Дверь осталась открытой, но эти клубы пара вырвались, скорее, из моих пор. И мне кажется, что этот тип смог даже заметить радужное гало окутавших меня испарений. Уж я-то знаю, кого он имеет в виду.
– Пассажиры ЭТОГО вагона? Как они выглядят?
– Один довольно сильный, темноволосый, с англосаксонским акцентом. Другой – француз.
Явно ничего больше о нем не знает. Отступив на шаг, он выглядывает наружу и машет кому-то руками, но кому именно, я не вижу. Швейцарец тычет в меня пальцем:
– Спросите вот у этого господина.
Понятия не имею, что отвечать.
– Даже не знаю… загляните в девяносто пятый, часто бывают изменения в брони… в последнюю минуту.
На путях свисток, контролер протискивается в мою кабинку. Нельзя оставлять его там одного.
Второй свисток.
– Слишком поздно, сожалею, мы отправляемся. Вы поедете до Италии или сойдете?
Он, конечно, не предполагал оказаться зажатым этой альтернативой, но ему хватило мгновения, чтобы сделать выбор. Ему нужен соня. И я бы так хотел его отдать ему.
Спускаясь, он поворачивается в три четверти и говорит, не заботясь о том, слышу ли я его:
– Знаете, это была крайне важная встреча. Цинизм бедняков всегда иссякает очень быстро из-за отсутствия средств.
Он захлопнул за собой дверь. С чего это я циник? Никакой я не циник. Он меня не знает, еще не знает, на что я способен.
Из-за пара и темноты ничего не видно, но я все-таки успеваю заметить, как он махнул рукой черному силуэту и как тот бросился бежать к голове поезда. Мы трогаемся с невероятной медлительностью, и я молюсь в душе, чтобы гусеница номер двести двадцать два взлетела вертикально вверх, пробив завесу облаков, прямо к Млечному Пути.
– Закрой две-е-е-ерь, холодно.
Прежде чем исполнить это, я приникаю к окну, чтобы поймать тот миг, когда окажусь на одной оси с белокурым красавчиком. Мой неподвижный костяк проплывает над его головой, тоже неподвижной, но зато шевелятся его руки в карманах пальто – будто щупальца. Того и гляди он вытащит оттуда бешеную лисицу, гитару, горсть углей или еще что-нибудь этакое, объясняющее столь беспорядочные движения. Но мгновение коротко, мы уже глядим друг на друга сбоку. А теперь издалека, слишком издалека, чтобы разглядеть белого кролика. Поезд скользит мимо, оставляя его в одиночестве, словно чародея, облаченного в траур по своим поискам. В совершенном одиночестве.
* * *
А теперь заняться контролером.
Говорить, произносить фразы, обрушивать волны слов и переводить дух на откате, извлекать из своего горла заунывное песнопение, аккуратно выблевывать пустопорожнюю болтовню, одним лишь тоном придавая ей видимость связности. Я добиваюсь речевого нокаута, это работа по барабанным перепонкам, левой, снова левой, и – бум! – он качается. А я мучусь, что навязал себе это упражнение, ибо, с тех пор как я заявился в этот вагон, только о тишине и мечтаю. Но ведь это жизнь, верно? Порой делаешь противоположное своим сокровенным желаниям – подчиняешься завораживающему приказу будильника, затыкаешься перед скользким начальством или даже пользуешься швейцарским контролером как катушкой для намотки трепа.
Я забываю сказанное, едва успев его изрыгнуть; начал я, кажется, с Вильгельма Телля, и очень быстро меня снесло на бесплатные швейцарские автодороги, а потом – почему, собственно, знак Красного Креста? Я не оставил ему времени для ответа, припутав сюда фильмы Спилберга и Ватикан, проездом через Кастель-Гандольфо.
Прекрасно вижу, что он отключился, что он ничего не слушал и даже не слышал, он ведет себя так, будто я невидимый надоедливый комар, слишком крупный, чтобы можно было прихлопнуть, и слишком настырный, чтобы надеяться, что сам отстанет. Стоя, отяжелев от усталости, прикрывшись бездушной маской, под которой его лицо уже спало, он наконец сдался. Несмотря на свою инстинктивную враждебность ко всем железнодорожным обломам, в этот миг я почувствовал, насколько он мне близок.
Я выиграл мелко, по очкам, противник просто не захотел со мной связываться.
Но главное, это послужило мне для того, чтобы заглушить возможный шум со стороны зайца, журчание струи или непринужденный храп.
Прежде чем надеть фуражку, швейцарец провел рукой по волосам. Затем приоткрыл губы:
– Не перегибай палку… Не перегибай палку…
Я стиснул зубы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость и избежать апперкота. Настоящего. Помимо остальных пропастей, нас разделяющих, есть еще и большая разница между моим и его статусом: он принимал присягу, а я нет. А это придает разную силу нашим ударам.
Ба… мы наверняка встретимся как-нибудь вечерком на одной из улочек Цюриха, рядом с моим банком. И подеремся на вылизанном до блеска тротуаре. Тамошние бомжи упрекнут нас в невоспитанности, панки вызовут полицию, и мы схлопочем по шесть суток за то, что испачкали мостовую.
Дверь закрывается, не скрипнув замком, я слегка прикладываюсь четырехгранником, прежде чем поднять крышку. Еще не знаю, как появится младенец – взъерошенной головкой вперед или задницей кверху. Мой бельевой бак похож на морозилку или, того хуже, на ящик Пандоры в цирковом исполнении.
Его опухшие глаза не приемлют света. Он задыхается.
Я тупо спрашиваю:
– Как дела?
– Мне надо отлить…
– В чистые простыни отливать нельзя, инструкция запрещает.
– И что же мне делать?
– К такому повороту событий я не готовился. Пока придется потерпеть.
– Да я только тем и занимаюсь с самой таможни!
– Значит, надо было двигать за вашим американским дружком. Резвились бы сейчас на природе. В Женевское озеро могли бы отлить. Только попадаться на этом не стоит, тут это подсудное дело. А теперь только посмейте отсюда кончик носа высунуть, я вам сам в ухо помочусь. Даже не пытайтесь.
Молчание. С моей стороны – понтий-пилатское, с его – скрюченное. Но как запретишь типу, мертвому от страха, обмочиться? Однако я не могу выпустить его из укрытия ни на секунду. К тому же он сам сюда залез. С другой стороны, мой бак того и гляди превратится в аквариум и простыни для обратного рейса пропадут ко всем чертям, не говоря уже о запахе. Воображаю себе рожи следующих таможенников.
– Возьмите простыню, снимите с нее пластиковый мешок, в него и облегчитесь. Видели, как на ярмарке золотых рыбок продают?
Для такой непростой операции ему понадобится свет и, конечно, сосредоточенность. Оставляю его в одиночестве на время, необходимое мне самому, чтобы ополоснуть лицо в туалете. Собственно, больше всего я хочу где-нибудь закрыться, там, где никто не увидит жуткие рожи, которые я корчу. Выйдя оттуда, я обнаруживаю в переходе между вагонами какую-то маленькую блондинку, сидящую на своем рюкзаке прислонившись головой к резиновому ребру жесткости. Пытаться заснуть в межвагонной гармошке – такое тянет на Книгу Идиотских Рекордов, сразу вслед за самым долгим мытьем посуды с задержкой дыхания. Я распахиваю створки во всю ширь и ору, чтобы перекрыть шум в десять раз более сильный, чем в вагоне:
– МАЛОСТЬ РЕХНУЛИСЬ, ДА?
Вместо пола тут две металлические пластины, которые трутся друг о друга в горизонтальной плоскости, а на поворотах сквозь щель видно мелькание шпал, напоминающее бег кинопленки. Да и холоднее здесь раз в десять. Она едва открывает глаза, я беру ее за руку и повторяю свою фразу, но теперь одними жестами. Видимо, она не спала и следует за мной в тамбур не сопротивляясь.
– А самолетом вы летаете в багажном отсеке?
– Эее?
Скандинавка… Есть в этом звуке что-то нордическое.
– Билет! You understand[10] «билет»?
Кивок, что да, и жест рукой, выражающий его отсутствие.
– No money?
– How much?[11]
На твоем месте, девочка моя, я бы скоренько выложил семьдесят две монеты. Если ты дашь выудить себя из гармошки швейцарцу, то все равно заплатишь за место, только в Домодоссоле получишь пинок под зад, и единственным средством снова оказаться в поезде для тебя будет сыграть на собственной белокурости перед итальянским контролером. На свой же страх и риск. В Венеции за семьдесят две монеты едва купишь пиццу с колбасками.
Как бы я хотел высказать ей все это по-шведски.
– Seventy two, but you must go to the next car, ninety five, cause I’ve no place here[12].
Мой заяц, наверное, уже изнывает со своим липким мешком в руках.
– О’кей, – улыбается она.
Послушная. Она направляется к Ришару. Уж он-то ей наверняка найдет место. Я весьма рад послать приятелю посреди ночи нежное белокурое сновидение. Чаще всего это бывают усатые кошмары, воняющие пивом.
– Ну да, я задержался, давайте сюда эту штуку.
Не знаю, как он справился, но его импровизированный писсуар вроде не протекает. Взяв мешок кончиками пальцев, я резко выбрасываю его в окно, стараясь, чтобы он не лопнул двумя окошками дальше. На скорости сто шестьдесят в час оно того стоит.
А теперь? Что теперь будем делать? Поболтаем? Я – лежа на одеялах, он – в своем катафалке, с безмятежным восторгом того, кто катит навстречу Дворцу дожей? Ведь рано или поздно все равно придется взять на себя этот бред, столкнуться с ним лицом к лицу, прекратить глупости, притормозить, дать отбой и хлопнуть дверью.
Избавиться от него.
– Вас ведь ждали в Лозанне, да?
Крышка приподнимается на несколько миллиметров, и оттуда доносятся какие-то звуки.
– Говорите громче, мы во втором классе, – замечаю я.
– Это трудно… у меня поясница болит… не могу дышать.
– Ответьте на мой вопрос.
– Не могу.
– ?!
Избавиться от него скорее.
– Послушайте, я пытаюсь сообразить, что могу для вас сделать, а ведь ваше положение относительно более шаткое, чем мое.
Что еще надо доказать, потому что если я выставлю его из своего купе прямо сейчас, то смело могу распрощаться с многочисленными вещами, даже самыми элементарными, о которых обычно просто не задумываются. А при том везении, которое меня сегодня отличает, он наверняка столкнется нос к носу с ненавидящим меня контролером или с таможенником. О том, чтобы выпустить его раньше ближайшей остановки, и речи быть не может. Да только вот ближайшая остановка – это Домодоссола, итальянско-швейцарская граница. С кучей таможенников соответственно.
Зато, быть может, я смогу поднять крышку на минуту-другую и до отказа открыть окно, чтобы не дать ему задохнуться окончательно. Пусть будет в наилучшей форме к тому моменту, когда я вышвырну его отсюда.
Он немного приподнимается, стоя на коленях, чтобы подставить лицо под удар холодного воздуха. Я протягиваю ему свой литр минералки, к которой он яростно припадает. Судорога пробегает по его телу. Мне немного стыдно. Если я оставлю его мариноваться в этом ящике, он окочурится от жары, так и не увидев Италии.
– Переменка закончена, – говорю я.
Он и в самом деле похож на пацана-малолетку с этой бутылкой, которую прижимает к себе из страха, как бы я ее не отнял. Прямо младенец в манеже. И этот тип старше меня вдвое!
– А теперь скажите мне, кто вас ждал на вокзале. Блондин, довольно высокий. Это ваш друг или вашего приятеля-американца?
– Никто из них мне не друг.
– Ах вот как! Ну тогда вы умеете внушать в отношении себя чувство покровительства, вроде как со мной. В общем-то, плевать бы мне на вашу убогую историю, если бы кое-кто не приперся сюда искать убежища. На твердой земле это называется нарушением неприкосновенности жилища или, того хуже, рабочего места.
– Но без взлома, – лепечет он.
– Заткнись! Я всегда запираю на ключ это чертово купе, и вот в тот единственный раз… А почему ты не смылся вместе со своим дружком-американцем?
– Слишком долго…
Я не даю ему закончить фразу, которая так плохо началась.
– Знаю, все сложно. А в итоге мы с вами, как два последних идиота, единственные не спим в этом дерьмовом поезде. Логично?
– Для меня сон имеет такое значение, которого я вам ни за что не пожелаю. Вы просто не понимаете, что говорите.
Это уже чересчур. Я с ненавистью бью кулаком по крышке, захлопнув ее прямо на его черепе. Глухой хрип тонет в ящике с трехсантиметровыми прорезями. Пассажиру никогда не следует забывать, что он всего лишь пассажир, то есть не бог весть что, а безбилетник и того меньше. Думаю, я сейчас предоставлю себе минут пять тишины, лежа, погасив свет. Сейчас 2:10, и мне нужно унять сердцебиение.
Не успеваю. Даже наоборот, оно учащается, когда в мою дверь стучат. Я приоткрываю ее, крепко упершись локтем в крышку бака. За дверью слезы, красные пятна на белой коже и дрожащие руки. Девица из гармошки… Кажется, понял. Но это наверняка не Ришар. Между двумя рыданиями она пытается втолковать мне наполовину по-английски, наполовину по-шведски то, что я и без того уже знаю. Два каких-то типа, которые подсели к ней в пустом купе. Она заплатила семьдесят два франка, чтобы получить право на приставания двух придурков. Браво, Антуан, главное, всех обилетить, а там хоть трава не расти. А этот олух Ришар тоже хорош, не мог подыскать для одинокой девушки другое купе.
Но пришла-то она ко мне, это ведь я ее туда отправил, значит мне и исправлять. Веду ее за руку в свое единственное свободное купе и объясняю, как закрыться изнутри.
– I’ll bring back your bag in a while. Try to sleep[13].
Возвращаюсь к ящику и предостерегаю его обитателя:
– Мне надо одно дело уладить, так что можете пока вылезти ненадолго и прилечь на моей полке, потому что я закрою дверь снаружи на висячий замок. Если постучат, не паникуйте – ни у кого другого ключа нет. Когда вернусь, стукну четыре раза с интервалом. Но если услышите, как замок начинает часто-часто брякать о дверь, сразу же залезайте обратно в ящик, это значит, что со мной кто-то чужой. Понятно?
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
1
Вы говорите по-итальянски? (ит.)
2
Итальянцы делают это лучше (англ.).
3
Тупик (англ.).
4
Уходите! Знаете, я работаю на этих траханых поездах за четыре тысячи пятьсот траханых франков в месяц… Так что убирайтесь отсюда немедленно. Ясно? (англ.)
5
Вы не хотите неприятностей, но сами на них напрашиваетесь (англ.).
6
Приношение по обету – картина или табличка с выражением благодарности, вывешиваемая в церкви (лат.).
7
Намек на известную народную песенку с припевом: «Рядом с моей блондинкой так хорошо мне спать». (Здесь и далее прим. перев.)
8
Государственные железные дороги (ит.).
9
Кускус – марокканское блюдо.
10
Вы понимаете? (англ.)
11
Нет денег? Сколько? (англ.)
12
Семьдесят два, но вам надо пройти в следующий вагон, девяносто пятый, потому что тут у меня места нет (англ.).
13
Я сейчас принесу ваш рюкзак. Постарайтесь заснуть (англ.).