Читать книгу Лигатура - Валентин Вадимович Бердичевский - Страница 1

Оглавление

Посвящается моей бабушке.


" Все в этой жизни переплетается.

Все в сущности есть узор ковра…"

И. Бродский. Путешествие в Стамбул.


С благодарностью моему другу

Александру Бамборе Леонтьеву,

с молодых ногтей вынужденному

стрелять без ружья.


Настойчиво преследуя свою, поначалу казавшуюся мне довольно странной цель, именно Бамбора и подтолкнул меня к письменному столу.

С целеполаганием, однако, отношения у меня никогда не складывались, о существовании навигации я узнал только из фэйсбучных постов омского путешественника Алексея Декельбаума, ходившего в посвященную двухсотлетию открытия Антарктиды двойную полярную кругосветку на яхте «Сила Сибири» и конечно, путь из Омска в Индию через Калачинск по Красноярскому тракту я так и не открыл.

До Америки мне тоже не удалось добраться. Туда я, впрочем, и сам не стремился…


пролог


Теперь в это трудно поверить, но даже не в самые тучные годы Бамборе удавалось из пяти зачетных выбивать сорок семь, а теперь он себе за это же и пеняет.

Не так давно он снова звонил мне из Щелково, спрашивал у меня подтверждения самой возможности нарушения известных законов природы хотя бы в жизни одного, отдельно взятого человека.

Он думает, я что-то об этом знаю…


Бамбора верит, что если удастся отмотать пленку назад, то повторный показ однажды отснятых кадров способен сам по себе смонтировать новый фильм, где он укладывает в десятку пулю за пулей, по крайней мере, из дедовской трехлинейки с открытым прицелом.

В самом деле – чем он хуже Симо Хяюхя, всего за несколько месяцев получившего прозвище «Белая смерть»?

Бамбора рядом со смертью ходит больше пятидесяти лет.


В начале прошлого, две тысячи семнадцатого года Шотландские ученые после многолетних изысканий выяснили, наконец, что Хронос уже ничего не хронометрирует, он только хранит и рождает. К тому же совсем не по Григорианскому календарю.

По их мнению, они собрали уже избыточную информацию, неопровержимо свидетельствующую о том, что время больше не река, уносящая наши чувства вниз по течению, но лишь одно из Великих озер, куда мы их сами выпускаем.

Иногда они там портятся…


Мой старый отец ближе к восьмидесяти стал многое забывать. Он часто просит моего младшего брата позвонить его умершей матери, предупредить, что задерживается на службе.

Иногда он предлагает своей жене – моей матери, с которой они прожили почти шестьдесят лет, выйти за него замуж.

В остальном он в порядке.


Не так давно голландцы начали некий социальный эксперимент. Они выстроили замкнутую по периметру деревню со всеми атрибутами пятидесятых – шестидесятых годов: тогдашними магазинами, кафе, транспортом, телефонами, кинотеатром, аптекой и прочим.

Работники всех этих учреждений – медики под прикрытием. Жители – люди, страдающие болезнью Альцгеймера, вернувшиеся в своем сознании к тому времени.

И они там, как рыба в воде!


Мой тесть, проживший девяносто один год, сорок лет преподавал холодную штамповку в Омском политехническом институте.

Последние месяцы он все ехал на фронт, сетовал на задержку эшелона в Челябинске и по ночам готовил Ил–4 своего командира эскадрильи лететь на Хельсинки.

Ему так и осталось девятнадцать…


События, так или иначе упомянутые в этой книге, на самом деле происходили совсем в другом порядке. Куда больше, чем на очередность, логическую связь и солнечные затмения, я ориентировался на собственные вкусовые пристрастия – черпал со дна, где погуще.…

Ну да, следует еще учесть сильный ветер переменных направлений, который носил меня временами без руля и ветрил.

Имена многих героев я тоже изменил до неузнаваемости. Вряд ли кто-то из них останется на меня за это в обиде. Иных уж нет, а те, что теперь далече, крайний раз читали книги разве что в Щелковской средней школе номер десять…


В своем первоначальном виде книга была закончена к середине января две тысячи восемнадцатого года, в промороженное до небесной тверди время, когда я обычно и завершаю работу над своими текстами или – как случалось в старые времена, пока живопись еще кормила меня – картинами.

По давно укоренившейся привычке я засыпал файл прошлогодним компьютерным валежником и оставил до времени.

Когда я пишу, я почти не чувствую вкуса свежего текста. И тут с таежным прокурором наш уклад един – нам обоим нужно, чтобы обязательно было «с душком».

Только косолапый это ест, а я все, что начинает припахивать – кромсаю и безжалостно выбрасываю.


Собственно книгой получившийся текст назвать оказалось сложно. Сюжет в нем почти отсутствовал – но это как раз огорчало меня меньше всего.

Бог знает, в каком теперь далеком тысяча девятьсот девяносто первом году я, тогда начинающий автор, попал на Всероссийский семинар молодых писателей в Москву. Руководителем у нас был Валерий Медведев, автор советского бестселлера для детей «Баранкин, будь человеком!»

Из всего сказанного им, как впрочем, и любым повстречавшимся на моем пути человеком, я уловил очень немногое.

Не могу хорошо знать о других – в каждой избушке свои погремушки – но сам я имею обыкновение так или иначе отзываться только на те сигналы, на частоту которых настроен мой собственный приемник.

Я слышу только самого себя или вообще ничего не слышу – все кругом только белый шум…


Сюжет – это характер, услышал я от Медведева.


Что получилось – то, стало быть, и хотели. И закончив набирать текст, я тут же наскоро нанизал на леску множество разноцветных, разновеликих и совсем не похожих друг на друга бусинок.

Эклектичное ожерелье!

Правда, характер, способный скрепить столь многоразличные эпизоды, требовался тут вовсе не мой. С моего бы все непременно скоро посыпалось, раскатилось по тараканьим щелям, откуда я их с превеликим усердием так долго по одиночке извлекал.

Собирай их потом снова!


Когда-то, что называется, на заре такого странного для мужчин нашей семьи дела, как сочинительство разных историй, в то время больше настоящих небылиц, я попросил свою бабушку записать воспоминания ее жизни.

В частности, меня интересовало устройство крестьянского быта еврейских земледельческих колоний Александровского уезда Украины в начале двадцатого века.

Попросил и забыл. Да и она больше не возвращалась к этому разговору.

С тех пор прошло не меньше четверти века…


В тысяча девятьсот девяносто девятом году, в возрасте девяноста лет, моя бабушка умерла в городе Щелково, в доме своей дочери, моей матери.

Бабушка писала мне письма потрясающе красивым четким почерком. Я отвечал редко, скупо. Бог весть, чем я занимался в те годы. До сих пор не решаюсь во всем признаться даже себе.

На ее похоронах я тоже не был. Узнал о ее смерти почти через полгода…


И вот, в феврале две тысячи восемнадцатого года мне позвонила мама и сообщила, что решившись через девятнадцать лет, наконец, разобрать бабушкины вещи, она наткнулась на толстую ученическую тетрадь, девяносто две страницы которой были плотно исписаны бабушкиным почерком.


Тетрадь была вся адресована мне…


Кроме того, в нее были вложены справки из Генпрокуратуры СССР об отказе в пересмотре дела моего деда, собственноручно написанная им автобиография, его военный билет, справка о работе в Дальстрое, треугольник письма, выброшенного через решетку окна тюремного вагона по пути в ссылку и некоторые другие бумаги.


Время разбрасывать камни и время собирать камни.

И двадцать пятого апреля две тысячи восемнадцатого года, ровно в годовщину смерти бабушки – так оно и было на самом деле – я принялся нанизывать выхваченные памятью довольно хаотичные эпизоды моей собственной жизни теперь уже на ее характер.

Какие там подобрались камни или бусины, мне судить сложно, но леска точно оказалась из титана, с которым бабушка долго была знакома накоротке.

Такая не обрывается…


1


Я появился на свет в городе, само название которого несет в себе мантру нашего Мира.

Задолго до этого, вполне рядового и потому оставшегося почти незамеченным события, великий поэт горевал: как мол, с таким-то умом и талантом угораздило его родиться в России?

Рискую теперь огорчить его еще больше. Не обладая и малой долей его дарования и даже не особо стараясь, я с первого раза попал в десятку.

Истошный младенческий крик, которым я возвестил Миру о своем приходе, прозвучал в самом, что ни на есть его центре.

Некоторым утешением классику может служить то, что находится сия сакральная точка в пределах все того же государства.


Каждый год в период весеннего обострения разношерстные эзотерики со всех концов Земли слетаются в мой родной город, чтобы здесь – уже сбившись в стаи – прошествовать в деревню Окунево, энергетический пуп планеты, откуда, по неколебимому их убеждению и берет начало наша пятая по счету человеческая раса…

Ну и где справедливость?


У судьбы, конечно, все заранее пристреляно. На то она и занимает изначально господствующие высоты. Но даже окопная вошь способна иногда сбить самый точный прицел.

Хотя лучше бы ей об этом не знать…


Сам я застал родной Омск через сорок лет после того, как благодаря адмиралу Колчаку он, пусть и недолго, но все же побыл в статусе столицы великой империи.

Примерно столько же лет понадобилось еще, чтобы большинство моих сограждан узнали о сем замечательном факте.

Первое, что меня неприятно удивило уже в роддоме было то, что служители этого учреждения оказались заняты исключительно сдачей – приемкой нового, в данном случае моего тела.

Никому и в голову не пришло поинтересоваться, что за душа посетила в нем этот мир и не лучше бы ей для ее же собственного блага несколько повременить с этим не всегда безопасным предприятием или хотя бы перенести его географически.

Акушерка мне попалась, как нарочно, неопытная. В результате ее неловких манипуляций я лишился такого важного органа, как здравый смысл.

Чтобы придать происходящим вокруг меня событиям хотя бы видимость единства, принужден был я с первых дней моей жизни пользоваться в качестве приводящих к нему связей такими его малопригодными заменителями, как с левого фланга злым умыслом, с правого же – ну очень высокими помыслами.

Что-то вроде цвето – бифокальных очков, где верхняя часть линзы нежно-розовая, нижняя же черная, как грязь.

Но поскольку жить постоянно в состоянии восторга или безысходной тоски показалось мне одинаково утомительным, я принял решение сесть между стульями.

Живут же люди совершенно бездушные или безмозглые и ничего…. Почему бы мне не попробовать жить без мыслей? Ну не то, чтобы совсем, но, во всяком случае, без здравой их части.

Уже тогда я подумал, что куда продуктивнее было бы принимать роды в театре или, скажем, в психушке.

По крайней мере, оба эти учреждения изначально предназначались, как места для души. Одно для души скучающей. Другое для больной…


Соображения мои в те дни, впрочем, в силу моего достаточно нежного возраста были несколько поверхностны.

Чуть повзрослев и едва научившись читать, я начал приходить к мысли, что если Провидение и забросило Дюймовочку к жабам, то в этом, наверняка имелся Его скрытый от наших глаз Промысел, а на девочку были весьма определенные планы.

Возможно, ей надлежало выйти замуж и произвести на свет карликовых полуторадюймовых жаб с тонкой душевной организацией.

В крайнем случае, рослых бородавчатых дюймовочек, склонных к водным видам спорта.

При таком рациональном раскладе результатом ее личной жизненной драмы явилось бы значительное обогащение местной фауны, что вполне укладывается в эволюционную колею, где вариативность видов – основа продвижения вперед.

Ну и ладно…


2


– Слышь, тетка?.. Ты бы сошла с этого места. Место, говорю, занято, оно мое!

В третьем часу ночи я вылез на крышу девятиэтажного дома номер шесть по улице Перелета. Рядом невидимый кинотеатр «Иртыш». Через дорогу светится заправка ЛУКОЙЛ. Чуть дальше разноцветный, как елочные гирлянды круглый год мигающий «Арго» – армянский ресторан с греческим названием и школа милиции. Теперь это академия МВД.

Очень давно я тренировал там курсантов…

Последние тридцать семь лет я живу в этом доме, в квартире на третьем этаже.

И ключ от чердака мне сделал знакомый слесарь в незапамятные времена, в бытность мою дворником.

Нет давно того домоуправления. Теперь это управляющая компания «Левобережье». Еще раньше я оставил метлу и скребок.

И знакомый слесарь умер от рака легких.

А дом стоит. И раньше по ночам на его крыше мне никто не мешал.


Полная луна висела над старым Кировском. Фонари с заправки слепили глаза. Вырезанный из черной бумаги силуэт над черной пропастью я заметил не сразу…

Не спеша, я приблизился к ограждениям:

– Ты отойди в сторонку и прыгай себе на здоровье! Вон хоть слева от трубы. Очень тебя прошу – не порть место!

Я все не мог ее разглядеть.

– А может, ты страшная очень? Тогда какая разница, откуда бросаться? С такой высоты от любого лица ничего не останется. Помнишь, прошлым мартом? Все антенны тогда переломало. Даже первую не поймать было. А крыша после урагана – каток!

Вон там прямо за трубой он и сорвался. Даже чемоданчик из рук не выпустил. Веришь, сразу и насмерть? Только отвертки по асфальту сыпанули.

Так что давай меняться. Тебе все равно, а у меня выбора нет! Откуда упал, оттуда больше не взлететь. Испортишь место – у меня один Копай останется. Так ведь и он занят. Над Копаем ведьмы летают…


Женщина чуть поежилась. Апрельские ночи в Омске холодные. Ночи здесь и в мае холодные, даже заморозки бывают. Она еще придвинулась к краю. Заглянула в пропасть. Слышит ли она меня?

Я пожал плечами.

– Ну, да, согласен. Я сумасшедший. Но только местами, в полнолуние. Я тогда сразу забираюсь на крышу и ищу себе женщину. Женщины теперь большая редкость. Но иногда мне везет…. Не стоит извиняться, я понимаю. По воздуху ведь много чего летает…. Нет, с ведьмами как раз все нормально. Плевать они хотели на Закон. Для них изнанка правая сторона… Эй, осторожней! А то вдруг свалишься. Конечно, на твоем месте я бы тоже не боялся. Но ты все же стой спокойно. Пока сама не попросишь, я к тебе не притронусь. У нас, сумасшедших, все по-другому.


Чтобы не спугнуть ее, я отступил. Оперся о трубу. В свете луны посмотрел на часы. Два часа тридцать минут…

Ночью воспоминания неотличимы от реальности, разве что ярче.… Как блестят сейчас ее туфельки. Этот блеск… даже в темноте глаза режет.

Так блестел люк у того колодца…


Мне года четыре. Я один. Комната в общежитии военной академии. Тоже весна, апрель, как теперь. Окна распахнуты. Только не ночь, а прохладный солнечный день. Я стою на подоконнике. Вот уже на краю карниза…

Крышка водопроводного люка внизу кажется круглым резиновым ковриком. Глянцево блестят чугунные ромбики. Мне и холодно и жарко.

Если прыгну – не разобьюсь, не рухну вниз, а плавно, как оторвавшийся от ветки лист, опущусь точно на этот сверкающий металлический круг.

Радость, восторг переполняют меня. Я заношу ногу над пустотой…

Но тут, внезапно, меня вдергивают обратно. Это мать, неожиданно вернувшись, застала меня на карнизе пятого этажа…


Я потом долго болел. Все даже думали, я ослепну. Тот блеск все стоял у меня в глазах, не давал видеть свет. Кажется, у детей это называют испугом.

На долгие годы во мне застрял страх высоты. Каждый миг все внутри меня рвалось вверх, но я не мог заставить себя даже приблизиться к краю. Настоящая клетка!

А когда ты заперт внутри себя, мир для тебя закрыт. Все остальное просто перестает существовать. Сначала выцветает, как изображение в севшем кинескопе, а потом и вовсе гаснет.

Я должен был, мне надо было выломиться на волю. Любой ценой вырваться из клетки или сбросить ее с крыши. Пусть даже вместе с самим собой!

Когда зуб болит месяцами и нет избавленья от боли, впору желать вырвать его вместе с собственной головой.


Ночь за ночью, зимой и летом я поднимался на эту крышу.

Вверх или вниз? Я всегда знал, я чувствовал – корни мои не в земле, а наверху, в небе. Почему же я не летаю?! Здесь, между полетом и падением, это рвет на части.


Женщина на краю неподвижна. Я делаю два осторожных шага.

– Чувствуешь?! Не зря же ты здесь, в единственном, кроме Копая месте… Стой, еще не время! Хочешь, я тебя сам потом за трубу отведу. Там ограждение сломано, не придется юбку задирать.

Кстати, тебе говорили? У тебя потрясающе красивые ноги. Ты прости за тетку. Да успокойся, я не собираюсь мешать! Когда жизнь только страх смерти, умирать не страшно. Только не спеши, без тебя все равно не начнут.


Я подхожу еще ближе. Жаль, что я давно не курю. Сигарета бы сейчас не помешала. Я всматриваюсь в светящийся циферблат на левом запястье.

Два часа тридцать минут. «Ракета»… Пятиугольный знак качества.


Когда-то, простояв на этом месте часа три кряду – я уже собирался спускаться – у меня вдруг начался зуд в копчике. Ощущение нестерпимое! Позвоночник жгло, распирало. Словно пузырьки воздуха трескались, поднимались к затылку. Тело стало ломать, корежить, но с ног не сбивало. Будто вес мой увеличился, стек к подошвам, как грузило. Тело же сделалось легким, невесомым. Ветер продувал его, как марлю на форточке.

Потом под самым затылком началось мучительное, сладострастное… Голову тянет вверх, язык прилип к деснам. Глаза закрылись, стали видеть в темноте. Далеко, дальше, чем в ясную погоду. Тело от подошв изнутри как бы собралось все, вывернулось к темечку. Потом взрыв, извержение!


В следующий миг я уже парил…


Но, оборвав одну цепь, я тут же сел на другую, куда короче. Теперь я иногда летал – но где, когда меня оторвет от земли, совсем от меня не зависело.

Словно не я летал, но за меня летали.


Начав с этой крыши, я летал и приземлялся в самых неподходящих местах. Хорошо, хоть всегда ночью.

Раз вышел в трусах на балкон покурить. А сел где-то на Олега Кошевого в Старом Кировске. Без денег, без документов, в домашних тапочках. И это в три часа ночи! Сам не заметил, как ноги принесли меня во двор двадцать пятого дома. Не зная зачем, вошел в крайний подьезд, поднялся на четвертый этаж, стал у твоей квартиры. Долго стоял, слушал, убедив себя, что вижу сон. Жалел, что вместе со способностью летать не получил бонусом умение проходить сквозь двери. Ты всего в нескольких шагах, спишь. Но ждут ли меня за этой дверью?

Год назад в декабре, тогда мы оба ещё работали в школе, я приехал сюда в восемь утра в тридцатиградусный мороз. Темно было так же, только окна в доме уже горели – меня ждали и мне было жарко.

"Любить тебя – дружить с погодой…" – прочту я через много лет у замечательного поэта Олега Клишина. …И с любым временем суток, – добавлю я.

Для свидания с любимой девушкой подойдёт и час между волком и собакой, не то что утро. Но в тот раз я отступил. Увидел я тебя только следующим летом в Сочи, в кафе на крыше Галереи.

И ты была не одна…


А тогда всё только началось… В темноте из дому не выйти, окна не открыть. Чтобы вечером на людях показаться, нечего и думать. Это могло произойти в любой момент.

Правда, летал я только на «местных линиях». Дальше Куломзино ни разу не заносило. Я начал избегать друзей, перестал отвечать на звонки.

Я остался один. Мне нужен был совет, помощь тех, кто хоть что-нибудь понимал в моей болезни.

И я пошел к ведьмам…. На тот момент это казалось мне единственным выходом.


Ведьмы, конечно, объявлений о местах своих сборищ в газетах не дают, но я вырос в этом городе и пару нужных знакомств завести успел.


3


Сосед моей бабушки Виталя Сазонов, известный в городе целитель, не раз звал меня в Ханты-Мансийск лечить оленеводов.

За год, уговаривал он, на хантах поднимешься, ты способный.

Когда-то Сазонов был директором еврейского кладбища, того, что по улице Десятилетия Октября.

Хлебного места он лишился, продав давно бесхозный памятник. Как нарочно, вскоре объявились родственники усопшего…

Раз он взялся лечить гипертонию у пожилой жилички Нины Александровны Петрищенки из четвертой квартиры. Делал пассы, бормотал старинные заклинания, вычитанные им в дореволюционной книжке Сахарова (не путать с создателем водородной бомбы и страстным борцом за мир академиком Андреем Дмитриевичем), сбрасывал болезнь в подставленное ведерко с водой.

Минут через десять у Нины Александровны носом пошла кровь.


Я на хантах подниматься не хотел. Чтобы подняться, мне нужны были ведьмы.

Виталя поворчал немного, принялся было рассказывать мне о своем подельнике в исцелении коренных народов Севера – основателе древнерусской Иглистической церкви отце Александре Хиневиче, но видя, что я приготовился к долгой осаде, с неохотой подсказал, где их найти.


Угол Нейбута и одиннадцатой линии…. Почти на путях четвертого трамвая, перед поворотом на Горбатый мост. Знаю ли я, где это? Рядом центр, но место глухое. С дороги почти невидимое. Овраг. Пустырь с кирпичными развалинами. На другой стороне оврага старая казарма. Теперь это «Чистый город» – контора, управляющая свалками.


– Захочешь, найдешь, – сказал он. – Днем там дорогу не перейти, такое движение. Пыль, выхлоп…


Но тогда была ночь. Луна вздулась, как нарыв на черной коже. И ни души вокруг.

Позади на линиях частный сектор. Глухие ставни, ни огонька. Тихо, безветренно, даже кузнечиков не слышно. Но так ведь и я человек тихий, шума лишнего не люблю.

И я пошел вниз по травяному склону. В сторону Копая к Горбатому мосту, как объяснил Сазонов. Ну не возвращаться же было назад! В том районе и такси ночью не поймать. Надо хотя бы на Лермонтова выйти.

Почему-то подумалось – вот, зря туфли начистил. Теперь запылятся…

Вдруг, я будто запнулся. Ноги мои встали, не желая двигаться дальше. Спина выгнулась. Горячая волна прокатилась к затылку, накрыла меня с головой.


Миг, и я полетел над черной лощиной…


Копай осел под горбатым мостом. Съехал на дно оврага, словно провалился в гигантскую выгребную яму с гниющими, вечно осклизлыми краями.

Кособокие хибары сползлись, слиплись на дне в известковую кучу. Мутировали в распухшее, точно бомж на свалке копошащееся насекомое. Сотнями хищных голов своих намертво, не вырвать, вцепились в черную землю.

Сладкий тлен вечно дымящего мусора. Сточные воды подступают весной к самой поверхности. Оседающий выхлоп с моста…

Кажется, все ядовитые миазмы, день за днем выдыхаемые огромным городом, стяжал над своими крышами старый Копай.

В сырую погоду воздух там особенно густ, непрозрачен, дрожит и трясется, как сваренный из падали студень.

И мнится – вот-вот зашевелится рыхлая почва, и полезут из своих нор тени прошлых его обитателей, станут резать его толстыми сырыми ломтями. А после, присыпав «для скуса» резаным укропом, понесут торговать на «Казачок»…


Я парил, а вокруг меня клубился, густел в ночи дух Копая.

Хотелось сбросить, содрать с себя быстро пропитавшуюся им одежду, подставить тело проходящему насквозь холодному лунному загару.

Оборвав на груди пуговицу, я потерял скорость и, кувыркаясь беспорядочно, едва восстановил равновесие уже над самыми перилами Горбатого моста.


Надо мною в снопе светящихся ночных мошек кружили три обнаженные женщины…


Вот и ведьмы – едва подумал я, как, подхватив меня под руки, они увлекли, закружили меня с собой в бешеном немом хороводе.

Молча, без слов, все ускоряя ритм, пока мост с его горящими виселицами-фонарями, редкие машины с рогатым светом фар и даже громада «Триумфа» с ночной рекламой не сжали меня в один сверкающий тесный обруч.

Прохладные пальцы раздевали меня, проникали под одежду, были всюду.

Дикое возбуждение охватило меня. И это притом, что неимоверная скорость выжигала глаза, резала щеки, забрасывала назад неспособную удержаться на шее голову.

Все это делало желание еще мучительнее, невозможнее. Я задыхался. Воздух Копая забивал мне горло.

– Я не муха!– собравшись с силами, воззвал я к разуму распалившихся теток.– Мне опора нужна…


Ведьмы, к моему удивлению, послушались. Вчетвером мы плавно опустились на мост к мощному фонарному постаменту. Старшая ведьма, пышногрудая брюнетка лет сорока, с резиновым от фитнесса телом была первой.

– Зачем ты здесь?!– выкрикнула она, вцепившись кровавым маникюром в чугунный ажур ограждения.

– Хочу летать, как хочу,– ответил я заготовленной фразой.– Или не летать совсем!..

Меня колбасило, как эпилептика. Казалось, мост рухнет от наших пароксизмов.

– Не знаешь, о чем просишь,– выдохнула она и, отступив в сторону, с облегчением привалилась к фонарному столбу.


Не дав мне обсохнуть, ее место заняла средняя ведьма.

Дама крайне интеллигентного вида, даром, что голая, очень походила на знакомую мне сотрудницу городского департамента здравоохранения.

В какой-то момент я даже пытался с ней заговорить, отчасти надеясь замедлить этот убийственный для меня ритм, но больше для того, чтобы между нами установился хоть какой-то человеческий контакт.


– Полученное даром не удержишь,– оглянувшись ко мне через левое плечо, она наградила меня таким сахарным оскалом, что комплимент ее татуажу в виде порхающей при каждом движении бабочки на ее ягодицах, застрял у меня в горле.

– …как воду в кулаке,– закончила она свою мысль, слизывая влагу с моего живота.


Когда подошел черед младшей – субтильной девушки с узкой сутулой спиной и длинными глазами, я напоминал себе коматозника, вернуть к жизни которого способен разве что сильный разряд электрического тока.

Но старшая ее товарка вцепилась мне в волосы, притиснула к перилам и, втолкнув мне в рот шершавый сосок, принялась сцеживать холодное молоко.

Дама из департамента здравоохранения при этом до крови искусала мне левое плечо.


– …что отнял, то твое,– сказала мне третья девушка, с трудом разгибая худенькую спину.


– Идет!– сказал я ведьмам, когда все закончилось и общение наше перешло в более спокойную фазу.– Достало это меня. Помогите!

Мы ударили по рукам, обменялись телефонными номерами и они улетели, напоследок предложив мне, если что, не стесняясь обращаться к ним снова.

А я лишний раз получил подтверждение тому, что женщина, даже если она ведьма, умна только умом своего мужчины.

Те же три дамочки, похоже, были свободны и очень по-своему восприняли мою просьбу…


После нашего романтического свидания я не то, что летать, ходить едва мог. К счастью не слишком долго. А потом, примерно через полгода, как-то само все наладилось.

Конечно, ведьмы меня не обманули. Они дали мне то, что я у них просил. Из того, что вообще способны были дать – о чем, собственно, и сказала мне честно каждая из них.


Я давно заметил – женщины врут гораздо реже мужчин.


Новое всегда приходит одним путем. Сначала проблески, потом, спустя время, свет.…

Но тогда тьма казалась мне беспросветной.

Доведенный до отчаяния, я шел к ним, думая, что если не смогу летать, как хочу, то лучше мне не летать совсем. Но, когда не можешь, вдруг оказывается, что хочешь этого еще больше!

Стоило мне, жаждущему освобождения, выломиться из одной клетки, как я тут же попал в другую!


Там, где есть стены, рано или поздно снова оказываешься взаперти…


4


– Не знаешь, о чем просишь, – не раз повторял Архиепископ Омский и Тобольский Максим, позируя мне для своего портрета.

В свои двадцать пять лет я не очень понимал, о чем он толкует. Тогда мне важнее было поймать долго ускользавшее от меня выражение его глаз.

В конце концов, портрет получился удачным. С холста на паству смотрел не Борис Иванович Кроха – таково было мирское имя Владыки, а именно архиепископ Максим.

Только отличие их крылось совсем не во взгляде…


Я просил трех ведьм о помощи, и на свой лад они помогли мне. Одна из них даже предупредила меня, что такие подарки обмену и возврату не подлежат.

Полученное даром не удержишь – прямо сказала она. Но до того ли мне было ночью на Горбатом мосту, чтобы вдаваться с голыми дамами в тонкости словесной эквилибристики?

Служащая городского департамента здравоохранения средняя ведьма имела в виду то, что некоторую управляемость своими полетами я получил от них с известным обременением.


Первые полеты пьянили, хотелось еще и еще и чтобы уже не спускаться с небес, но так не бывает.

И птицы садятся на землю…


А я садился часто в районе завода Баранова, туда, где я вырос. И очень скоро я заметил, что это не совсем те, хорошо знакомые мне с детства места.

И будто улица Богдана Хмельницкого та же, и вот она – бесконечная густая аллея вдоль завода Баранова с чугунным памятником Ленину напротив проходных…

Но что-то много кругом высоких кирпичных домов с глухими стенами, редкими окнами высоко, где-то на уровне шестого-седьмого этажа и стоят красные дома слишком тесно, и кроме аллеи нет кругом деревьев и травы, и остановка слишком далеко, и я забыл к ней дорогу…


И вот, я уже путаюсь и все не могу дойти до бабушкиного дома на 3-й Транспортной 9, а если, бывает, дохожу, вынимаю почту из ее незапертого почтового ящика, то ее все равно нет дома, хотя и дверь в пятую квартиру всегда открыта.

Да и зачем запирать, если каждый день идут к ней люди…


Однажды я все-таки встретил ее у Дворца Баранова. Мы вместе пошли домой, она немного отстала, и я снова потерял ее…

В другой раз, на той же темной аллее ко мне подошли четверо. Один рослый, за главного в компании, свинцово-серый. Спутники его мельче, молчаливые.

– Где она?

Кругом быстро сделалось сумеречно, душно. И угроза и страх исходили от них. Но я же мастер – с четырнадцати лет тренируюсь каждый день, у меня нога выстреливает, как из пушки, воткну – ребра треснут.

Но я знаю – это будет все равно, что пнуть стену мавзолея.

И слабость, бессилие вяжут меня…

Он не уточнил, кто она, но мне и так ясно. Три дня назад умерла моя крестная и им надо к ней.

Я с трудом поднимаю руку, шевелю ссохшимся языком:

– На Юго-Восточном она…

И они отходят, а я, глядя вослед, понимаю, что это не четверо гопников, а монолит с четырьмя головами, без единого просвета между фигурами…


Я пошел прочь, ускорил шаг, завертел головой, кинулся бежать, пытаясь оторваться от толпящихся за мной неровных, точно выломанные зубья домов, свернул в проулок, проскочил насквозь пустой, с хрустящими листьями двор и ткнулся в кирпичную стену.

Штукатурка на ней осыпалась. Багровая кладка с шершавой цементной прослойкой масляно блестела от влаги. Всё больше беспокоясь, бросился я обратно, уже не глядя вниз, насилу выдираясь из оплетающих ноги улиц, и скоро выскочил на трамвайное кольцо перед парком…


Ведьмы сделали мне подарок, я стал летать, когда хочу. Да только не туда.

Я все время возвращаюсь в прошлое, но прошлое это какое-то другое. И вроде все там знакомое, мое, но это как пересматривать виденный фильм задом наперед в зеркале, да еще и в кривом…


Женщина все так же стоит на краю. Вглядывается вниз. В темноту.

Ночью тополей, чьи разросшиеся ветви достают до шестого этажа не видно. Кусты и трава черны, неотличимы от разбитой асфальтовой дорожки, по которой я много лет гулял со своими собаками.

В темноте нет ничего, все только прохладный весенний воздух.

Собак у меня и на самом деле больше нет.


И я говорю:

– Зачем ты смотришь вниз? Быть наверху и смотреть свысока не одно и то же. Помнишь в детстве колесо обозрения? Садишься в кабинку в самом низу его и начинаешь подниматься. И смотришь вверх – когда же высота?

А горизонт все отодвигается. Земля все дальше, ниже и наконец, ты на самом верху! Выше только небо!

Кабинка открытая, дрожит, раскачивается. Кажется, вот-вот упадешь, разобьешься. Кровь пузырится ужасом и восторгом….

Смотришь – люди внизу, как тараканы. Деревья – трава!

Теперь ты выше всех, но в следующий миг – он всегда неуловим, незаметен, границы тут нет никакой, это все еще упоение, ты торжествуешь, весь мир перед тобой, но это уже начало падения…


Она больше не отворачивает лицо. Слушает. Высота влечет многих, но это смутный зов. На самом деле никто не лезет вверх, чтобы броситься вниз. Есть сотни других способов умереть.

Просто здесь слишком легко забыть, что даже поднялся ты сюда только потому, что смотрел вверх. А какое искушение смотреть на мир свысока, сверху. Сверху вниз!

Но куда смотришь, там и оказываешься…


Мы совсем рядом. Я уже чувствую ее тепло.

И я говорю:

– Вспомни с трех раз, как еще называется Колесо? Если ты как все, если эта высота не твоя, то куда бы ты не забрался, ты стремишься к себе. Колесо опускается…

Будьте как дети!.. Да это же инструкция для полетов! Дети растут, пока смотрят на мир снизу вверх, в небо. Но когда они встают с миром вровень, им незачем больше поднимать взгляд. Они засыпают и дальше будут просто старше.

Вспомни себя! Ты здесь, чтобы оторваться, улететь. Так не оглядывайся на то, от чего бежишь! Не смотри вниз!..

Кто из вас теперь болен? Тело или чувства? Может быть, разум? Страданию нет места сразу везде. Оно всегда гнездится в чем-то одном, так за что казнить остальных?!

Тебе нужна свобода, но освобождение – вот главная ловушка! И если летает тот, кто свободен, то свободен уже тот, кто летает! Мы взлетим, и ты станешь, как я. Мы будем вместе, и ты станешь свободной!


Свобода важней освобождения.


Что? Но ты не можешь просто отойти от края, спуститься на чердак, вызвать лифт. Одна ты не можешь вернуться на Землю. Снова в клетку? Скажи сейчас, что тебе страшно! Всегда страшно шагнуть с крыши. Но мы вместе сделаем это. Иначе – зачем ты здесь?! Зачем поднялась на крышу, стала на мое место? Почему слушала, не остановила меня раньше?


«Как скучно, – думаю я. – Ошибаться всегда скучно. Но Копай не только под Горбатым мостом. Уйдешь – из него не выбраться, все вниз соскользнешь, как ногти не срывай. Кто-то развлекается, сталкивает таракана со стенки ванны. А упрямец все лезет, а его все вниз…. И сколько не ползи, падаешь все ниже.

Копай не отпускает…. Уехать? Все равно здесь останешься. Копай уже в тебе. Чудовищу нужно есть и оно пожирает своих детей, чтобы тут же родить новых и опять пожрать их….

Если ты родился здесь, тебя уже назначили жертвой. Здесь все дороги ведут на дно, в яму.

Копай – яма внутри… и это умно устроено! Когда сидишь в ней, не видно, что она на дне другой, гигантской и вроде не так страшно, и можно как бы жить.

В Копае вообще все «как бы», все «типа того»…

Нет, там бывает очень даже весело! Но это веселие от веселящего газа над столом хирурга. Под наркозом все – и тот, кто режет, и тот, чью плоть кромсает веселящийся доктор.

Оба спят и видят сон, где они счастливы…. В крайнем случае, пока нет.

Даже любовь здесь только буфер – тебе позволено забыть, что с каждым часом ты все глубже увязаешь в этой жирной трясине. Забыть, хотя бы на время, чтобы, проснувшись, алкать новой любви.

Но с годами сны все короче…. Время между ними тянется все медленнее. И вот ты уже не спишь и не бодрствуешь. Позади пустота, впереди темно. Кто-то словно скоротал за тебя твою собственную жизнь, а ты и не заметил.

Ты больше не живешь, но все еще не умер. И поздно оглядываться. Все, что могло быть в будущем, застряло в твоем собственном прошлом и выпито до капли давно и не раз. Скоро «под снос». Идти больше некуда и вот ты здесь…

А если все вдруг проснутся? Станет еще хуже. Копаю нечего будет есть и он станет пожирать себя сам и исчезнет, а вместе с ним исчезнут все. Они его пища, но он их и кормит до урочного часа. Он убивает их, но он и дает им жизнь.

И пусть все продолжают спать и видеть сны, где они как бы живут.

Все имитация и это правило! А правила позволено нарушать лишь исключениям. Если ты в одиночку, потихоньку выбрался из ямы и перестал быть кормом, возможно, Копай этого даже не заметит, ведь исключение – такая малость…

Но стоит из нее только выбраться, из этой маленькой ямки внутри, как видишь уже края ямы иной – той, что уходит высоко в небо и отгораживает от него – и через них можно только перелететь.

Но торопиться не надо…

Прежде, чем взлететь, надо выбрать – если сам ты больше не корм, то и кормить тебя больше никто не станет. Так не лучше ли снова поскорее заснуть, чтобы видеть ослепляющий сон, где все еще живы и некоторым, быть может, дарована будет даже жизнь вечная.

Они хотят. Они тоже этого хотят, но не смеют и потому продолжают спать.

Чтобы сметь, надо мочь. Но необходимое всегда возможно и многие еще помнят, что когда-то могли, оттого и поднимаются на крышу.

Здесь тот, кто не может «типа», кто задыхается от вечного «как бы», ведь полет всегда настоящий. Пусть даже такой короткий.

Но люди не умеют летать…»


– Стой, тебе еще не время! Сама ты не взлетишь. Посмотри – тебя же нет, ты просто не существуешь. Где ты? Ау! Нет?! И здесь, и здесь нет,… Где же ты?

Чужие мысли, чувства, чьи-то желания, давно ставшие твоими собственными. Ты уже не помнишь себя. Кто-то давно потеснил, занял твою душу, живет твоей жизнью, существует, делает, даже любит через тебя.

Сколько раз так было и все было одно. Почему так? Ты всегда думала – не так что-то с тобой, где-то ты ошиблась, еще немного и все…. они же любили тебя, женщина всегда чувствует это, но этого оказалось мало! Рядом с тобой они не любили себя.

Ты другая….

А среди жаб и Дюймовочка урод.

Чтобы увидеть себя таким, каков ты есть, нужен кто-то, не такой как ты. Это так влечет!

Но, если рядом с ним ты вдруг видишь себя вовсе не тем, кем привык считать себя сам – ату его!.. Не признаваться же себе в том, что ты сам всего лишь имитация…

Ты другая….

А другому страшней всего. У него даже выбора нет, его никто не спрашивает. Он корм для всех. И не важно, спят эти все или еще ворочаются. Сладкая, легкая кровь! Они, как пиявки, сосут и уже высосали жизнь до корки!

Жилы давно пересохли, растрескались, как сухие русла. Костный мозг больше не успевает напитать их кровью. Теперь их надо наполнять хотя бы коньяком, не то утром и с постели не встать.

А бежать некуда! Обложили, обступили со всех сторон…. И ползут, простирая руки, тянутся к шее…

Ты другая….

Но и тебя самой тоже нет. А если тебя нет, то и твоего у тебя ничего быть не может.

Скольких, посмевших взлететь, соскребали потом с асфальта?! Чужое прибило их к Земле! Оно, чужое есть неподъемный груз, магнит, цепи, не отпустившие их из Копая.

Вниз не тянет только свое! Но что у тебя своего? Кто есть ты? Смотри на меня! Смотри на себя! Только я настоящая ты! Ты это я! А я умею летать и полет больше, чем любовь. Когда летишь – совокупляешься с целым миром!


Ладонь у нее нежная и прохладная. Я переплетаю наши пальцы.

– Взлететь хотя бы однажды, пусть даже вниз. Но кто теперь скажет – где низ, а где верх? Зачем младенец, только вынырнувший из вечности, видит мир перевернутым? Зачем дано ему видеть небо под ногами? Не потому ли, что там по небу ходят, а чтобы взлететь, в него нужно упасть?..

Но теперь ты не одна.

Цена свободы – свобода…

5


Бытует мнение, что имя человека в немалой степени определяет его характер. Возможно, в этом что-то есть, не мне судить. Сам я первые девятнадцать дней своей жизни вообще обходился без имени. С именем тогда возникла неожиданная пауза.

Моя мать – студентка Омского медицинского института, без пяти минут врач-педиатр, все девять месяцев пребывала в ничем не обоснованной уверенности в том, что носит она под сердцем именно девочку и никого другого…

Так, «с девочкой», она и побывала в Венгрии.

Отец мой – в ту пору старший лейтенант-зенитчик, с осени пятьдесят шестого служил в городе Дунафельдваре.

– Первый недолет, – сказал он тогда, не особо расстроившись, предполагая согласно полученным в Томском артиллерийском училище знаниям, что в запасе у него, по меньшей мере, остаются еще две попытки и, скорректировав прицел, он все же сможет попасть в цель и обзавестись наследником. – Пусть пока Марина будет.


На том мои родители и порешили. В конце концов, у отца и самого были две сестры – так, что после недолета он имел все основания позволить себе произвести еще один не вполне точный выстрел, чтобы уж потом непременно уложиться в норматив.

Они погуляли пару дней по ажурным улочкам Дунафельдвара. Съездили полюбоваться Будапештом – надо же показать дочке красоты европейской архитектуры – как известно, будущий ребенок видит глазами матери.

И мама вернулась в отчий дом ждать Марину.


До этого из Омска она выезжала только однажды. В тысяча девятьсот пятьдесят втором году после десятого класса в деревню Новая Еловка Красноярского края навестить в ссылке своего отца.

Мой дед, ее отец Арон Менделевич Певзнер в марте сорок восьмого вернулся с Колымы после десяти лет каторги.

А в июне его уже спешно поставили на учет в военкомате и выдали военный билет.

Вот, что в нем было записано:


Год рождения 1905.

Место рождения – местечко Белыничи Могилевской области.

Годен к строевой.

Воинское звание – рядовой.

Военно-учетная специальность – стрелок автоматчик и

ручной пулеметчик

Размер обуви 42.

Образование – 3 класса.

Беспартийный…

Профессия – кузнец 6 разряда.


В военном билете не предусмотрена отметка о весе военнообязанного. Освободившись, дед весил сорок семь килограмм. До ареста – сто восемьдесят фунтов стальных мышц.

Кузнецы народ тяжелый…


В лагере он трижды писал заявление с просьбой направить его на фронт. Но даже в штрафные батальоны брали только осужденных по общеуголовным статьям.

58-я «не подлежала»…


А накануне Ноябрьских праздников пятьдесят первого года его снова забрали. Только он вставил железные зубы взамен выпавших от цинги…

Слежку дед заметил быстро. Утром, еще в темноте, по дороге на авторемонтный завод. Свернул за угол, замер…

Через минуту на него – лоб в лоб – налетел запыхавшийся молодой мужик в пальто с каракулевым воротником.


Дед был выпускником первого набора Центральной школы ОГПУ тридцатого года. Той, что на Покровке 27. Там сейчас академия ФСБ.


В восемьдесят первом году он написал свою автобиографию, приложив ее к заявлению о назначении ему персональной пенсии.

Пенсию ему назначили, правда она оказалась на десять рублей меньше его заводской. К тому же получать ее пришлось совсем недолго. В ночь на первое декабря восемьдесят первого года он умер.


Вот его автобиография.


Певзнер Арон Менделевич рождения 18.03.1905 г. родился в семье кузнеца в местечке Белыничи Могилевской губернии БССР. Отец был кузнецом, мать домохозяйка, в семье нас было 8 детей. Пять братьев и три сестры. Все братья были рабочие. Сестры были белошвейками. Один из братьев был жестянщиком, два столяра, один слесарь, я кузнец. Один из братьев умер, одного комсомольца убили кулаки в 1926 году, когда он возвращался из Могилева с комсомольской конференции – убили его два брата и дяд кулака Низовцова села Кудина.

Два брата погибли на фронте Великой отечественной войны.

Две сестры умерли, одна была членом КПСС с 1922 года. Третью сестру немцы расстреляли в местечке Белыничи БССР во время Отечественной войны.

Мне исполнилось 14 лет в 1919 году. Меня родители отдали к кустарю-одиночке в кузницу молотобойцем, где я проработал год. Затем работал в кузницах у разных хозяев молотобойцем, кузнецом до 1924 года.

В 1921 году вместе с ребятами организовал комсомольскую организацию в местечке Белыничи.

Был бойцом ЧОНа (части особого назначения). В 1923 году проходил военную подготовку в городе Могилеве.

Принимал активное участие в борьбе с бандитизмом. Все время был членом бюро райкома комсомола в местечке Белыничи.

В начале 1924 года кустари перестали держать рабочих, и я уехал в город Запорожье, где в то время жила одна из моих сестер.

Заводы в Запорожье еще не работали, и я полгода был безработным, ежедневно приходил на биржу труда. В конце года биржей труда был направлен в кузнечный цех молотобойцем на завод с/х машин им. Дзержинского. После того, как я справился с заданием по сварке сложной детали, так называемая проба ввиду экзамена, меня приняли кузнецом.

Завод только начинал работать, никакой комсомольской организации не было, а молодежь была. Я организовал комсомольскую организацию из нескольких человек, а впоследствии к моему цеху от комсомольской работы прибавилось около 80 человек. Еще живы Кричевский, Малый, Коха и др. комсомольцы тех лет. Я был секретарем этой комсомольской организации около трех лет. Завод расширялся, к 30 году на нем работали более тысячи человек.

Был членом горкома комсомола. В тот период наша комсомольская организация была самой крупной после завода Коммунар. Все время я был неосвобожденным, продолжал работать кузнецом.

В 1926 году вступил в ряды КПСС. В 1927 году был избран в завком профсоюза председателем производственной комиссии освобожденным до 1929 года. В 1929 году был избран председателем завкома освобожденным. В том же году был направлен на всеукраинские курсы профактива в город Киев. Предзавкома работал в 1929-30 годах. Все годы был членом парткома.

В те годы треугольник завода, т.е. директор, секретарь парткома, председатель завкома получали зарплату 200 рублей в месяц, партмаксимум. Больше не имели права получать.


О моей работе могут подтвердить проживающие в Омске коммунисты с полувековым партийным стажем т.т. Ключевич, Тавровский, Рабинович и др.

В 1930 году с работы предзавкома по призыву ЦК партии я был направлен в центральную школу ОГПУ, где вместо 200 рублей получал 130. У меня уже были жена и ребенок, но я, как член партии выполнил решение партии и уехал на учебу.

В течение года мы проходили курс, необходимый для работы в органах.

Всего нас было 100 человек. Это был разгар бандитизма, вылазок кулачества, период раскулачивания.

Наш выпуск был первым, на всех отделениях он насчитывал 1000 человек. После окончания школы я получил назначение в райотдел ГПУ города Ржищев Киевской области вместо убитого бандитами оперативного работника.

Начальником райотдела был тогда член партии до 17 года Жнец А.Л.

Там орудовали остатки банды Зеленого и банда Гордиенко. Банда Зеленого (Данилы Терпилло) в июне 1919 года из засады уничтожила сотни комсомольцев, присланных из Киева.

Это вошло в историю, как Трипольская трагедия. Я много сил вложил в ликвидацию этих банд. Вместе с милицией мы разгромили банду Гордиенко, и главарь банды был схвачен нами живым.

Очень много помогал мне нач. милиции. В Ржищеве я был награжден именным оружием Райкомом партии и Райисполкомом (Браунинг). В 1931 году был избран в Ржищеве секретарем парторганизации, которая объединяла ГПУ, милицию и прокуратуру. Одновременно был избран председателем КК РКИ(контрольная комиссия рабоче-крестьянской инспекции), которой руководил бывший Киевский работник коммунист т. Рыжов. Я серьезно помогал ему в работе.

Для укрепления колхозов и совхозов, ликвидации в них подрывных элементов и кулачества, ЦК партии организовывает Политотделы в составе начальника политотдела, двух замов и помощника по комсомолу. Были в совхозах и типографии. В политотделы направлялись проверенные члены партии через ЦК партии Украины. С начала организации Политотделов я был направлен заместителем начальник в совхоз «Вербовое» Запорожской области, где проработал до расформирования Политотделов.

За период работы много сделал для нормальной работы совхоза, немало чуждых элементов было разоблачено и изолировано.

После расформирования Политотделов работал в управлении УГБ НКВД в городе Запорожье до апреля 1938 года.

В апреле 1938 года попал под волну репрессий. Попал на Колыму, вернулся к семье в город Омск, куда семья попала с заводом в 1948 году больным.

Поступил на авторемонтный завод №1 кузнецом. После смерти Сталина реабилитирован и восстановлен в партии без перерыва стажа. В партийных документах это позорное пятно не упоминается. На авторемонтном заводе проработал до ухода на пенсию. За период работы на заводе отмечен грамотами и денежными премиями. Был рационализатором, участвовал в партийной и общественной работе.

После ухода не пенсию в 1959 году по списку №1 как кузнец, несмотря на состояние здоровья, я более 15 лет работаю в парткомиссии Октябрьского райкома партии. Перенес три инфаркта миокарда. Награжден медалью к 100-летию со дня рождения Ленина.

В связи с 50-летием пребывания в рядах партии и активной работы награжден райкомом партии грамотой и деньгами. В связи с 60-летием Советской власти награжден Обкомом партии именными часами.

Семья моя состоит из жены Езерец Раисы Ефимовны чл. КПСС с 1942 года. Работала на заводе им. Баранова, награждена орденами Трудового Красного знамени, Красной звезды и медалями.

16 лет работала в парткомиссии при парткоме завода им. Баранова.

Сын Яков Аронович Певзнер – гл. врач комбината. Живет и работает в городе Петропавловске Казахском.

Дочь Бердичевская Ирина Ароновна, врач, работает в Подмосковье. Муж ее инженер-подполковник.


Р.С. Хочу в последние мои годы жизни установить справедливость, поднять мое эмоциональное состояние.

Персональная пенсия материально почти ничего не дает, но морально много. Прошу вашего ходатайства перед товарищами в партийной организации в назначении мне персональной пенсии.

(далее не разборчиво…)

Автобиография правильна.

Подпись…


Учили курсантов в Москве недолго, всего десять месяцев. Вождение осваивали на новеньких «Фордах». Оперативным навыкам обучали сотрудники с опытом еще подпольной работы. Джиу-джитсу преподавал плохо говорящий по-русски азиат.

Из рассказов деда я понял, что у маленького желтого человечка общим с джиу-джитсу было только происхождение.

На выпускной приехал Берия, тогда еще нарком внутренних дел Грузии. Из лучших курсантов школы нескольких человек отобрали в его личную охрану.

Деда забраковала медкомиссия из-за старой кузнечной травмы – шишки на предплечье. Он тогда еще сильно огорчился – хотелось посмотреть другие края, да и работа представлялась вроде как не пыльной.


Через несколько лет – после убийства Кирова – всю охрану Берии на всякий случай расстреляли.

Деда же после выпуска распределили на Украину, под Ржищев, где до ареста восьмого мая тридцать восьмого года он работал старшим оперуполномоченным.


В пятнадцатиметровую камеру Днепропетровской тюрьмы набили человек шестьдесят. Месяцами арестованные сидели на полу, спина к спине. Много было махновцев, членов недобитой после Трипольской трагедии девятнадцатого года банды Зеленого. Некоторых дед знал, сам задерживал.


Собирая со мной грибы, он рассказывал – приеду, бывало, в село, зайду к председателю. Не балуют у тебя? А чего баловать, там все село бывшие махновцы или зеленые. Нет, говорит, тихо у нас. Ну, тихо, так тихо. Так и запишем. Я спать, а утром обратно. Постелют мне где, я ночи дождусь и во двор. Коня отвяжу и ночевать на другой край села. И затемно в обратную дорогу. Шалили тогда часто, в окна стреляли… Оперуполномоченного, на место которого меня прислали, так убили.

Раз чуть шею себе не сломал. Конь был молодой, по темной дороге галопом, а я и рад. Любил я верхом, с детства в седле. А на дороге камень или коряга валялась. Я кубарем через голову и оземь! Да на спине еще карабин кавалерийский! И ребрами на него…


За грибами мы ездили на электричке в сторону Сыропятского тракта. Человек шесть-семь со двора собирались и обязательно звали деда. Корзина у него всегда оказывалась с верхом, на зависть другим грибникам. Грибы будто сами выскакивали ему под ноги, он даже палкой листву не ворошил.

– Я же в лесу вырос, посмеивался он. – Знаю, как с ним разговаривать. Ты его попроси: лес-лесочек, подари грибочек и будет тебе…


До самого приговора, больше года бабушка каждый месяц возила ему передачи в Днепропетровскую тюрьму, выстаивала в бесконечных очередях…

Если принимают – значит, пока не расстреляли…

Но бить, говорил мне дед, не били. Не было, наверное, такой команды. И сошка мелкая, и знали его опера местные. Каждый мог на его месте оказаться.

Раз только новый следователь из Киева приехал, замахнулся. Деду кровь в голову, табуретку схватил – убью!!! – кричит. И убил бы. Ну и его, говорил, убили бы сразу…


Здесь, думаю, самое время будет прервать пересказ моих урывками выхваченных детских воспоминаний.

Передо мной та самая бабушкина тетрадь. Не хочу в ней менять ни слова…

Вот первая часть, описывающая ее жизнь до того, как она оказалась в Омске.


« Дорогой Валера!


Постараюсь выполнить твою просьбу, напишу тебе о своей жизни. Не забудь, что скоро мне исполнится восемьдесят лет, так что за точность дат не ручаюсь. Напишу, как сумею.


Родилась я в тысяча девятьсот девятом году, двадцать седьмого декабря. (Не ручаюсь и за эту дату, т.к. находилась я в детдоме и там указали время рождения.) в семье крестьянина хлебороба в колонии Красноселка Гуляйпольского района Александровской, ныне Запорожской губернии.

По рассказам моего отца, царица Екатерина больше века тому назад заселила пустующие земли около Гуляйполя евреями, собрав там ряд колоний, где люди занимались земледелием и хлебопашеством.

Красноселка была основана в тысяча восемьсот сорок пятом году переселенцами из Витебской и Могилевской губерний на восточном берегу небольшой балки Горькой. Колония имела два ставка: один при самой колонии, на балке Горькой, другой на расстоянии одной версты, по дороге в колонию Межирич.

Первый каждый год пересыхал, и скот по два-три раза в сутки пригоняли ко второму ставку.

В тысяча девятьсот восьмом году, за год до моего рождения, в колонии согласно переписи проживало шестьсот тридцать шесть человек, из них около тридцати немцев и около десяти других национальностей.

Земля, на которой создавали колонии, представляла собой равнину, где не было ни одного дерева. Но это был чернозем, который давал хороший урожай зерна и бахчевых культур.

Плохо было из-за отсутствия источника воды, поэтому, в основном собирали дождевую воду, а для питья был вырыт один артезианский колодец, который обеспечивал водой всю колонию.

Двор моего отца занимал примерно семьсот кв. метров и представлял собой квадрат, где располагались хозяйственные постройки.

Огород, клуня, голубятня, ледник… Ток для обмолота зерна, место для стогов соломы, сарай для инвентаря, конюшня, сарай для зерна.

Ледник – яма глубиной два с половиной на один метр, над которой был шалаш на деревянном каркасе укрытый очеретом.

В эту яму зимой заливалась вода, сверху засыпалась половой. В леднике летом хранились продукты.

Ток – утрамбованая площадка на которую свозился сжатый хлеб и складывался слоями. Каменный ребристый каток, сквозь который пропускался вал, закреплялся к постромкам лошади, и лошадь катала каток по сжатому хлебу, зерно выколачивалось и падало вниз. Солому снимали вилами, зерно провеивали на веялке, полову отвозили в клуню.

Семья у нас была большая. У отца от первой жены было пять человек детей, с нами жила ещё его глухонемая сестра. Овдовев, отец женился на моей матери, которая была младше его на двадцать два года. Мама была из города, предки ее были выходцами с берегов Припяти. С пяти лет она осталась сиротой, жила у родни в няньках, рано вышла замуж, но молодой муж ее погиб в русско-японскую войну. Их маленькую дочку взял на воспитание её дед.

Моему отцу она родила троих дочерей, так что семья у нас была одиннадцать человек.

Засевали землю отец и два моих сводных брата. Дома мать разводила птицу, ухаживала за животными, и жили мы, не зная голода.

Осенью часть урожая отец отвозил в Гуляйполе, продавал ее и домой провозил мануфактуру, сельдь, соль, сахар и другое.

Отец был очень строгий, требовал, чтобы дома был порядок и действительно, везде всегда было чисто, подметено. Не допускались также поздние гуляния. Даже уже взрослые сыновья часто получали нагоняй, если поздно возвращались домой.

Дом был из самодельного кирпича – смесь глины с соломой, крыт черепицей. Полы в доме были земляные. На всю колонию было два по-настоящему кирпичных здания – школа и синагога.

Колония представляла собой одну улицу – два ряда домов, разделенных немощеной дорогой. Во время дождя дорога превращалась в болото, в котором мы, дети, увязали по колено. Дом наш был рядом с синагогой. Напротив, через улицу артезианский колодец.

Мне очень хотелось учиться, но так как я была еще маленькая, меня в школу не принимали. В четырнадцатом году учителя призвали на войну и на дороге я ему сказала, что буду за него молиться.

Когда он вернулся раненый, он сразу принял меня в школу. Не представляя себе, что такое война, но считая своего отца очень сильным – он один поднимал телегу, я сказала своей подружке – мой папа всех прогонит.

Скоро в нашей колонии начали появляться пленные, как их называли – «австрийцы».

Они заходили и к нам домой, их хорошо принимали. Нас не настраивали против них.

В нашей колонии, вероятно, ввиду малочисленности ее жителей, никаких представителей власти не было. Я никогда не видела пристава или полицейского. Помню, что отец ежегодно отвозил куда-то подать, т.е. налог.

Поэтому в семнадцатом году, когда революция бурлила в больших городах, у нас были только её отголоски. Хотя в колонии богатых не было, но начались наскоки бандитов. Однажды они ворвались в дом зажиточного крестьянина Головы, убили его и забрали столовое серебро.

Это была первая ласточка.

Затем начались частые перестрелки, после которых на огородах находили убитых. Их свозили в школу, затем хоронили. Мы, дети, забирались с улицы, заглядывали в окна, смотрели на убитых.

Когда умерла глухонемая сестра моего отца и ее несли на кладбище, началась перестрелка, кто с кем не помню, но гроб оставили на дороге и разбежались.

Когда все стихло, гроб отнесли на кладбище и похоронили.

После уже покоя не было, перестрелки вспыхивали часто, и мы все прятались в погребе.


Банды были всякие, но главарей я знала только двоих, Махно и его жену Марусю. Маруся была довольно интересная женщина, раз она зашла с бандитами в наш дом – тогда они ничего не тронули, только мою младшую сестренку она взяла на руки.

В один из зимних дней, когда мы – младшие – лежали больные сыпным тифом, в дом нагрянула банда Тарасенки. Это был сын соседа по бахче.

В шестнадцатом году у нас уродился богатый урожай бахчевых, а у Тарасенок ничего не уродилось. На следующий год Тарасенко предложили брату Леве поменяться землей, но тот отказался, и они поругались.

И вот Тарасенко во главе банды нагрянул к нам в дом.

Брата не было, но мы увидали, что он подходит к дому. Мы открыли зимой окно и рукой показали, чтобы он убежал, показали, что перережут горло.

Он понял, убежал на огород. Там стоял туалет, а наверху в туалете было треугольное возвышение. Он влез туда и сидел там, пока бандиты не уехали. Они обыскали весь дом, были в туалете, но его не обнаружили.

Когда он зашел в дом, у него глаза вылезли из орбит, так они и остались на всю жизнь.

Помню один из бандитов сунул руку в карман, кивнул Тарасенке на отца, но тот отрицательно помотал головой.


Махно несколько раз со своими бандитами наведывался в колонию, но мать приспособилась. Как только банда показывалась на краю села, она затапливала печь, закрывала вытяжку, и дым валил в дом. Мы, дети, садились на пол в дальней комнате, а войти в дом было невозможно. Так очень часто удавалось спастись от разбоя.

Рядом с нашей колонией были колонии Энгельс и Пенер. В одну из ночей бандиты полностью вырезали эти колонии, остался один младенец в люльке.

Двадцатого августа двадцать первого года ночью банда ворвалась в деревню и начала вырезать жителей. Дошли они до синагоги, в это время мужчины второй половины колонии начали палками стучать по будке артезианского колодца, имитируя выстрелы, чем спугнули бандитов. Сделав свое черное дело, они удалились.

После этого оставшиеся жители больше не пережидали налеты в своих домах, укрывались, где придется.


В двадцать первом году урожая не было совсем, ничего не оставалось, как умирать голодной смертью. Старшие дети отца уехали в Константиновку на Донбасс, где замужем была одна из моих сводных сестер.

В колонии остались отец, которому тогда было уже больше шестидесяти лет, мать и мы, трое детей.

По указанию Ленина в двадцать первом году всех голодающих детей государство определило в детские дома.

Забрали и нас троих. Сначала повезли в Гуляйполе, а затем в вагоне увезли в Запорожье. Дело было летом двадцать первого года, ехали долго и за это время у детей завелись вши.

В Запорожье нас сначала поместили в помещение синагоги Лещинского, распределили всех по возрасту.


Детдом состоял из трёх домов и подворья. Были постройки, большой старый сад. Всё сильно запущено. Сколько нас было человек, не помню, но с нами были воспитатели и мы приступили к уборке.

Пока же все спали на полу.

Когда все убрали, нас постригли, вымыли в бане, переодели и распределили по комнатам.

В жилом доме были две большие смежные комнаты. В проходной разместили мальчиков. В непроходной девочек. Всю работу в детдоме выполняли воспитанники. Дежурили на кухне, в столовой, прачечной.

Был выбран товарищеский суд и исполком. Председателем исполкома выбрали меня. По желанию воспитанников учили в мастерских. Их было две, швейная и чулочная, в которых руководителями были мастерицы.

В швейной мастерской не помню кто, а в чулочной была Наталья, у которой было своих шестеро детей, они также воспитывались в детдоме.

Не помню, где учились мальчики, но детский дом наш закрепили за ближайшей школой. Мне очень хотелось учиться, я с удовольствием посещала школу. Помню, что один мальчик, Борька Нечаев, очень любил читать и часто забирался в саду на дерево, где все время читал.

Сейчас он профессор в Запорожском институте. Кроме учебы я занималась в чулочной мастерской, где была вязальная ручная машина, на которой нас учили вязать чулки.

Дежурные убирали помещения, дежурные по кухне, под руководством кухарки готовили еду, дежурные под руководством взрослой стирали белье.

Кормили нас три раза в день. Но это был двадцать первый год, еда была скудной, а мы росли. Нам всегда хотелось есть. Кусочек макухи, это жмых, который остается, когда из подсолнечника выдавливают масло, считался большим лакомством.

Одевали нас чисто. Когда мы выходили в город, у стены базара мы видели сотни голодающих людей.

Это страшное зрелище я не могу забыть и доныне…

Несмотря на постоянное желание есть – еда нам даже снилось – мы очень часто в общий чайник сливали каждый понемногу первого, супа или что было другого и уносили голодающим.


В начале двадцать третьего года родители бросили все в колонии и приехали в Александровск. У них ничего не было, профессии тоже. Они нашли для жилья заброшенное помещение на Московской улице, где раньше была лавка.

Хозяевами в этом грязном помещении было множество крыс.

Через некоторое время мама устроилась уборщицей в КомГосОрг. Что это за организация, никто толком не знал. Ей дали в том же помещении комнату.

Они очень голодали, хотя мать стирала людям белье и делала много разной работы. В том же доме жил бывший хозяин завода Гуревич. У них была домработница Юля. Юля чистила для этой семьи картошку, старалась снимать кожуру потолще и отдавала ее маме. Мама мыла ее, варила и пекла лепешки, чем они и питались.

Гуревич принял отца сторожем на завод, где им дали какой-то угол. На территории завода был огород, на котором они выращивали всякие овощи.

Жалованье отца было девять рублей восемьдесят копеек в месяц.


В двадцать четвертом году мы пришли домой из детдома. Детей, у кого были родители, отсылали к ним. Так как жилось нам очень трудно, а я уже подросла, я начала работать на заводе. Белила и штукатурила цеха, получала небольшую зарплату, старалась купить что-нибудь для семьи.

В двадцать четвертом году я пошла в ФЗУ «Юный коммунар» учиться на слесаря. Кроме учебы и практики нас прекрасно готовили теоретически.

Математику преподавал бывший генерал от артиллерии итальянец Пеллегрини. Физику преподавал бывший учитель гимназии Шабаев.

Надо сказать, что подготовка была настолько серьезной, а я очень любила эти предметы, что через несколько я лет уверенно сдала экзамены в институт.

Училась я в ФЗУ до двадцать шестого года. В ФЗУ были всякие кружки, молодежь увлекалась тогда «Синей блузой». Это был коллектив, который занимался театральными представлениями, работал с молодежью, устраивал вечера.

Тем временем отец перешел работать на другой завод сторожем и там ему предоставили жилье. Завод был имени Дзержинского. Там было несколько цехов, в том числе кузнечный, были свои комсомольская и партийная организации.


В детдоме я стала пионеркой, тогда нас называли «Юными спартаковцами». В ФЗУ я вступила в комсомол.

Мы все очень гордились тем, что мы рабочие, учимся в ФЗУ. Когда мы на работе отливали чугунные утюги, и наши руки и лица превращались в черные маски, мы не умываясь, уходили домой, чтобы встречные видели, что идут рабочие.


Восьмого марта(этот день не раз будет повторяться в моей жизни) двадцать шестого года всем строем мы пошли после работы в театр на представление «Синей блузы».

Когда окончилась первая часть, в антракте ко мне подошел секретарь комсомольской организации завода Дзержинского, которого я знала, так как он работал в кузнечном цехе завода, во дворе которого жили мои родители.

После окончания концерта он пошел вместе со мной, проводил меня, и мы начали встречаться.

Это был твой дедушка…

Каким он был, ты узнаешь из его автобиографии, которую он собственноручно написал, когда ходатайствовал о персональной пенсии. У него была очень трудная жизнь, о чем я напишу дальше.


С того времени, т.е. с восьмого марта двадцать шестого года мы стали дружить.

В выходной день моя подруга Зина Карпинская и мой друг Острун, в будущем полковник Красной армии, дедушка и я часто уходили в поле, гуляли. Выезжали на Днепровские пороги. Днепрогэса тогда еще не было.

Пороги – это огромные камни, которые перегораживали Днепр. Вода там так бурлила, что проплывать в этих местах было очень опасно. Но некоторые комсомольцы отваживались на лодках переправляться через пороги, а мы с берега смотрели за ними.

Выезжали мы на грузовой машине и там на воздухе находились весь выходной день, там же ночевали.

Девушки в кузове машины, ребята на траве. Играли в игры, пели, было весело и интересно.


Дома же жили очень бедно. На девять рублей восемьдесят копеек, которые получал отец, работая сторожем, трудно было содержать семью из пяти человек.

Родители ходили на бойню, которая была недалеко от нас, покупали требуху. Мать чистила все и варила нам из этого различные блюда. Иного мяса в доме не водилось. Все же мы голодными не были.

Я училась в ФЗУ, сестры в школе. Из одежды у меня было два ситцевых платья, ботинки и пальто, перешитое из старого маминого, тоже и у сестер.

Но одежда всегда была в порядке, всегда чисто и мы довольствовались этой жизнью при родителях, только бы не в детдоме.

Надо сказать, что никакого белья – трусов, колготок мы не имели и в самые сильные морозы ходили в платье, нательной рубашке и пальто.

Я еще и теперь вспоминаю то ощущение, которое испытывала при сильных морозах.


Занимаясь и работая в ФЗУ, я мечтала об институте. Для этого надо было готовиться, а средств на частную подготовку не было.

Поэтому я очень внимательно относилась к учебе в ФЗУ и довольно хорошо успевала, особенно по математике и физике.

С дедушкой мы продолжали дружить, меня назначили техническим секретарем комсомольской организации, секретарем был дедушка. Я работала на заводе Коммунар.

В то время, т.е. в двадцать шестом году было начало НЭПа, разрешена была частная торговля, и как из рога изобилия появилось много продовольствия по довольно доступным ценам. Например, масло сливочное пять копеек килограмм, курица рубль пятьдесят и т.д.


Мне дед рассказывал, что, идя в кузницу на завод, утром по дороге он покупал на рынке круг колбасы за три копейки и краюху хлеба. Этого хватало на весь рабочий день. После работы, намахавшись молотом, работяги шли к Днепру, купались, и усталости как не бывало.


Наша семья на девять рублей восемьдесят копеек, конечно, не голодала, но до нормальной жизни было далеко.

В то время нам выдавали так называемые страховые книжки. Это был вдвое сложенный листок писчей бумаги с надписью «страховая книжка».

Паспортов не было и вот, двадцать шестого октября двадцать шестого года я и дедушка пошли в ЗАГС, предъявили эти страховые книжки, нас зарегистрировали и в книжках сделали отметки.

После регистрации пошли в кино и разошлись по домам. Никому ничего не сказали. Никакой свадьбы не было. Дедушка жил тогда у своей сестры. Через неделю после регистрации он перешел к нам.

Ни у него, ни у меня ничего не было.


Некоторое время мы жили у моих родителей, потом перешли в кухню его друга Дона. Было очень тесни и мы нашли частную квартиру, вернее чердак с земляным полом у слесаря Горшкова. Это была комнатка с перегородкой не до потолка, отапливалась она плитой. Жили мы там два года.

Шестнадцатого апреля двадцать девятого года у нас родился сын, твой дядя Яша. Дедушка и я работали. Дедушка зарабатывал сто пятьдесят рублей в месяц. За короткий период мы приобрели все самое необходимое из мебели, приоделись.

У нас всегда было много товарищей, друзей. Вечера и свободное время проводили вместе, играли. Было очень хорошо нам всем.

Вечерами часто выходили на Соборную улицу (так называлась главная улица Запорожья, там находился собор), заходили в подвальчик, где продавали пирожные, мороженое…

Работала я на заводе Коммунар в ремонтно-восстановительном цехе. Когда ребенку нашему исполнилось шесть месяцев, дедушку послали в Киев на курсы. После возвращения его избрали председателем завкома.

Будучи секретарем комсомольской организации, он в двадцать шестом году вступил в партию.


В двадцать девятом году для усиления службы УГБ НКВД в так наз. высшую (центральную) школу НКВД начали посылать лучших членов партии. Попал туда и дедушка.

С тех пор кончилась наша нормальная жизнь. Кончился и НЭП, очень плохо стало с питанием, я с трудом доставала манную крупу и сахар, чтобы кормить ребенка.

После окончания школы ГПУ дедушку направили в райотдел города Ржищева, рядом с Киевом.

Я же в тридцатом году поступила в машиностроительный институт города Запорожье. Нашла квартиру в частном доме. Квартира была очень сырая, со стен текла вода. Там я и жила с ребенком. Когда я уходила на занятия, ребенка оставляла у родителей. Сама я питалась в студенческой столовой, где нас кормили перловой крупой, так называемой шрапнелью.

Занималась я с большим удовольствием, но не всегда на экзаменах я получала хорошие отметки, так как очень часто сын болел, я всю ночь сидела над ним, а утром шла сдавать экзамен и, конечно же, получала низкий бал.

Меня это не огорчало, так как предметы я изучала глубоко и знала причины такой оценки.


В тридцать четвертом году дедушку перевели в горотдел ГПУ в Запорожье и нам дали квартиру в доме, где раньше была прачечная. Из трех комнат две были настолько сырые, что день и ночь у этих стен были установлены электропечи для сушки стен. Дедушка работал в горотделе, я училась, дома иногда оставалась девушка с ребенком.

В октябре тридцать четвертого года я защитила диплом с оценкой «Отлично». Так как у меня был ребенок, я получила свободный диплом.

Когда я училась, а ребенок был еще мал, я, уходя на занятия, очень часто оставляла его в комнате общежития у ребят.

Они смотрели за ним, кто из них был свободен, а я в это время слушала лекции.

В тридцать первом году я проходила практику на заводе Коммунар, в тридцать втором в Запорожье Каменском на заводе Дзержинского на доменной печи.

В конце тридцать четвертого года начали создавать политотделы при совхозах, был создан политотдел при совхозе «Вербовое», который находился на расстоянии сорок-пятьдесят км от Запорожья.

Дедушку перевели зам. начальника политотдела по УГБ НКВД, где он проработал до тридцать шестого года.

После окончания института он нас забрал в совхоз. В совхозе нам отвели Финский домик. Так как магазинов там не было, надо было обзаводиться своим хозяйством. Я развела кур, уток, гусей, посадила огород и в тридцать пятом году мы купили старую выбракованную корову Быстру, но она давала много молока.

Переехали мы в марте тридцать пятого года, и к зиме у нас было все свое, начиная от птицы и овощей.

Я работала зав. спецчастью при Политотделе, т.е. ведала военным столом. Ставки не было, я бесплатно выполняла эту работу.

В сентябре тридцать пятого года родилась твоя мать.

На заводе я активно работала в комсомольской организации, принимала участие во всех мероприятиях, проводимых комсомолом.

Осенью тридцать шестого года дедушка заболел крупозным воспалением легких и в это время ликвидировали политотделы.

Больного его привезли в Запорожье и только благодаря своему богатырскому здоровью он выжил. Его снова перевели в городской отдел ГПУ НКВД в г. Запорожье.


Когда он выздоровел, я оформилась на работу в завод им. Баранова мастером в стержневое отделение. Это было восемнадцатое октября тысяча девятьсот тридцать шестого года.

Пошла я мастером вместо мастера Потужской, которую освободили от работы в связи с тем, что во время ее смены в сушильной печи сгорел человек.

А дело было так.

Сушильная печь, где сушат стержни, представляет собой камеру, которая герметически закрывается железными дверьми.

Внизу стен в камере есть ряд отверстий, куда поступает горячий газ от печи. Температура в камере достигает трехсот пятидесяти градусов.

В эту камеру вкатываются этажерки, на которые ставят стержни. Когда камеру заполняют этажерками, ее закрывают и затапливают печь. Горячий газ попадает через отверстия внизу стен и через двадцать четыре часа стержни высыхают.

Дверь открывают, этажерки выкатывают и стержни готовы к работке.

Пьяный слесарь забрался в камеру и там заснул. Никто его не заметил и он сгорел. Это, конечно, было ЧП и там я начала свою работу инженером.

Работа меня заинтересовала, очень много я экспериментировала, тем более, что рядом со мной работали практики, умельцы литейного дела. Эти люди очень хорошо относились ко мне и, что не дала мне теория, я имела возможность постигнуть на практике.

Особенно мне подсказывали в работе два старых литейных мастера. Это были Григорий Ефимович Ивченко и Семен Мефодьевич Притченко. Также мне много подсказал в работе мастер стержневого отдела Григорий Иванович Коськов.

Так как детали отливались в земляные формы, и пошёл большой брак по сору, мы много работали над этим вопросом, а также по решению ряда других.

Это была очень хорошая школа для меня. Работали мы в старом тесном здании, металл плавили в печах «Каллман». Цилиндр, железный кожух, выложенный внутри по стенам огнеупорным кирпичом, вращался на оси. В него вставлялся чугунный ковш, снизу подводилась нефть, которая через форсунку попадала в печь, ее зажигали и таким образом плавили металл.


Цех был сильно загазован, вентиляции не было, и первое время я очень страдала от головной боли. Придя с работы, я валилась с ног, не в состоянии что-либо сделать. Мне до того было плохо, что я постригла косы, так как они мне мешали.

Много экспериментов проводилось с металлом. Металл, т.е. алюминиевый сплав, имеет свойство в жидком виде поглощать газы, что в отливке создает пустоты в раковинах, ослабляя качество детали. Один из способов удаления газов из сплава это хлорирование. В ковш с жидким сплавом опускают железную трубу, которая резиновым шлангом соединена с баллоном, в котором находится хлор. Открывая вентиль баллона, хлор через трубку подают в ковш с жидким металлом и вытесняет из него газы.

Работа эта очень вредная и опасная. В настоящее время хлор заменили другим газом.

Чтобы установить время продолжительности хлорирования, я проводила такую работу. В металлический цилиндр, имеющий форму усеченного конуса, заливался жидкий металл и, по мениску определялось, годен он или нет. Если мениск выпуклый, то в металле есть газы, если мениск вогнутый, то металл чистый и им можно заливать формы.

Еще проводила эксперименты по улучшению, уменьшению кристаллов в металле. Мы применяли два сплава RK-50 и сплав Y для отливок головок цилиндров, которые работали при больших нагрузках. Эти сплавы применялись по возвращении наших работников из Франции, куда они ездили на стажировку.

Сплавы эти очень капризные. Для улучшения сплава Игрек мы плавили титановую лигатуру, добавляли ее в сплав, кристаллы сплава значительно уменьшались и свойства сплава улучшались.

Лигатурой в литейном деле называется сплав, насыщенный каким-нибудь компонентом.

Лигатура титановая, лигатура медная и т.д.

Плавится алюминий, в него добавляется десять-двадцать процентов меди, кремния, или титана, разливают на тонкие пластинки и затем в сплав добавляют по расчету нужное количество лигатуры.

Делается это потому, что в сплаве эти компоненты не растворяются, а лигатура хорошо растворяется.

Работать было очень интересно, так как наряду с практической работой, выполнением программы, я занималась исследованиями, что очень обогащало меня знаниями.

В тридцать седьмом году меня назначили начальником техбюро, т.е. надо было готовить документации, составлять планы технологам на новые детали, отвечать за качество отливаемых изделий, если был брак по вине технологии. Работа интересная, но отнимала много времени.

У меня в подчинении было четыре инженера, всем хватало работы.

Дедушка продолжал работать в органах, но началось что-то непонятное. На заводе начали исчезать самые лучшие и знающие руководители, репрессии пошли по всему городу, по всем предприятиям. Мне было это непонятно.

Дедушка приходил домой только на пару часов, всегда задумчивый, мне ничего не говорил. А между тем тревога нарастала. Пошли слухи, что арестовывают врагов народа, арестовывали и жен, а детей отправляли в специальные детдома.

Нам дали квартиру на Пятом поселке на Днепрострое. На работу приходилось ездить довольно далеко, дети были маленькие, поэтому я пригласила девушку, которой платила, и она была с детьми.

У нас были знакомые сотрудники дедушки. Некоторые жили в доме рядом с нами, так, что из окна были видны их окна. Утром я посмотрела в окно на квартиру знакомых и увидела, что в комнате колышется лампочка от проникавшего в форточку сквозняка.

В квартире никого не было.

Оказалось, что ночью арестовали и увезли отца и мать, а детей отправили в детдом, где жили дети «врагов народа».


С тех пор стало на сердце очень неспокойно, так как такая участь могла ожидать всякого.

Когда я училась, твой дедушка очень мало зарабатывал, цены уже были не как при НЭПе, который отменили. И мы с трудом сводили концы с концами.

Когда я поступила на работу, мне дали оклад четыреста пятнадцать рублей, что значительно превышало его заработок.


Шестнадцатого апреля тридцать восьмого года я собиралась устроить сыну первый раз в жизни день рождения.

А за две недели до этого, третьего апреля дедушка вернулся из района очень уставшим. Но ему позвонили из управления, чтобы он немедленно приехал.

Через несколько часов он вернулся с двумя сотрудниками, которые начали делать обыск (я утеряла эти протоколы).

Они все перерыли, забрали дедушкино охотничье ружье, наградной пистолет и увезли с собой дедушку.

Несмотря на то, что я знала, что много хороших людей забирают, я была потрясена.

И в первую минуту хотела себя и детей лишить жизни.

Зашла в комнату – дети мирно спали – и мне стало страшно своего решения. За что они должны были лишиться жизни? Я знала, какая участь ожидала меня и моих детей и все же решила – пусть они живут.

Я никогда им об этом не рассказывала. В течение трех дней я лежала дома, не выходила на работу. На четвертый день я пошла в цех и подала заявление, чтобы меня уволили, так как мой муж репрессирован.

Но, несмотря на то, что завод был военный и всех жен репрессированных с завода увольняли, меня не уволили и не арестовали.

Как рассказал дедушка по возвращении с каторги, перед арестом он попросил товарищей из управления, чтобы меня не трогали…


Скоро прокурору города понадобилась наша квартира и меня перевезли в две комнаты коммунальной квартиры. Я забрала детей и оставила их у родителей. Сыну было восемь лет, дочери два с половиной года.

На все мои вопросы в управлении, где дедушка работал, мне, наконец, ответили, что он в тюрьме в Днепропетровске.

Я собралась туда, прихватив передачу, пару белья и съестное.

Как потом оказалось, съестное им вообще не передавали. За год из двенадцати передач ему не передали ни одной. Когда я подошла вечером к тюрьме, то через дорогу там была видна ограда, около этой ограды была бесконечная очередь людей, которые сидели или лежали на земле, ожидая утра, когда можно будет передать передачу.

Если передачу принимали, это означало, что человек еще жив.

У меня передачу приняли. Не помню, как я узнала, что дело ведет следователь Винокуров. Я попросила меня принять. Когда я вошла в его кабинет, то узнала наволочку со своей передачей и поняла, что он не отдал ее.

Узнав, что я работаю на военном заводе, он с возмущением спросил – как вас не уволили?!

Когда дедушка вернулся в сорок восьмом году, он мне рассказал, что Винокуров пытался его ударить. Дедушка, бывший кузнец, был очень сильным человеком, он схватил табуретку и сказал – мне все равно, но тебя, если меня тронешь, я убью.

После этого со стороны Винокурова попыток к избиению не было.

Долго прокурор не давал санкции на арест, но они добились этого.

Дедушка ничего из надуманных обвинений не подписал, несмотря на уговоры и угрозы. Все равно особое совещание дало ему восемь лет.

Винокурова в сороковом году судили – за что не знаю – но его расстреляли.


Я работала на заводе, но на сердце всегда было тревожно и тяжело. Не легче было и детям.

В тридцать девятом году на комсомольском собрании начали говорить о комсомольцах, которые не вступают в партию, упомянули и меня.

Я назвала причину, но решила вступить в партию, так как считала, что настоящая Ленинская партия не виновна в тех бесчинствах, которые творили руководители.

И меня приняли кандидатом в члены партии.


Много раз я писала в Москву Берия. После очередного письма меня вызвали в управление УГБ НКВД в Запорожье и предупредили, чтобы я прекратила писать.


В тридцать девятом году был построен новый большой литейный цех, где установлены были плавильные электропечи, конвейерные сушилки для сушки стержней и металлические кокили для отлива деталей в металлических формах.

Очень долго не могли запустить конвейерные сушилки, изготовленные по проекту Московского института. Меня направили в этот институт, я ознакомилась с технологией и пригласила специалиста, который помог запустить и освоить эти сушилки.

Не все ладилось у нас с отливкой в металлические формы. Сплавы RK-50 и Y предназначались только для отливки в землю. Поэтому надо было менять сплав.

Начальника ОТК по горячим цехам Николаева и меня направили в город Пермь, на завод номер девятнадцать, где детали отливались по американской технологии из сплавов Б3-40 и В-9 с большим содержанием кремния.

Освоив отливку этих сплавов, мы их внедрили на нашем заводе. Меня назначили старшим мастером плавильного отделения и формовки опытных головок цилиндра, где я работала до июня сорок первого года.


В выходной день в воскресенье двадцать второго июня сорок первого года я вызвала на работу несколько рабочих для проведения срочных работ, которые в будние дни невозможно выполнить.

Ко мне подошел мастер из модельной группы и заявил, чтобы рабочие срочно пошли на митинг. Я возмутилась – ведь мы пришли работать, а не говорить, но все же пошла.


И там мы узнали, что началась война.


В цехе людей было мало, а вся крыша литейного цеха стеклянная. Никогда раньше по крышам я не ходила, а тут пришлось взять ведра с черной краской, кисти и замазывать все окна, так, чтобы ни одной щели не было.

Поздно ночью, проверив на крыше, что нигде не светится, мы возвратились домой.

Между прочим, накануне мой отец, сидя на крыльце, видя кровавый закат солнца, сказал мне, что это очень плохое предзнаменование.

В понедельник, придя на работу, мы расчистили все проходы в цехе, чтобы можно было быстро вывести людей в случае бомбежки или обвала, всем выдали противогазы, и мы продолжали работать.

Нам выдали специальные пропуска, по которым мы могли ходить по городу ночью.

Помню, я очень злилась на то, что луна ярко светит, освещая все вокруг, что позволяло немецким самолетам бомбить город.

В ту ночь бомба попала в детсад, там ночью детей не было и еще в несколько мест.

На крышу были выставлены дежурные для тушения зажигательных бомб и два пулемета.

Дежурили мы там по очереди. Когда я ночью приходила домой, то, обняв детей, ложилась с ними на полу – на случай, если бомба попадет, чтобы мы погибли вместе.


В августе завод начал эвакуироваться в Омск. К цехам по подъездным путям подавались железнодорожные платформы, куда каждый руководитель группы грузил свое оборудование. Вместе с оборудованием на те же открытые платформы грузили рабочих и их семьи. Кроме этого на линию подавались товарные вагоны, куда по специальным пропускам тоже грузили рабочих, иногда без мужчин, которые оставались защищать город.

Талоны на погрузку выдавали начальники цехов. Мне сказали, что секретарь парткома Рябов Василий, отчества не помню, когда речь зашла обо мне, сказал – у нее муж репрессирован. Пусть остается.

Талоны мне дал мой товарищ, начальник цеха номер тридцать один Лебедь Алексей Артемович.

У меня собралась большая семья. Отец, мать, сестры Мария и Соня, ее ребенок, мои двое детей и я, итого восемь человек.

Ехали мы в товарном вагоне. Кроме нас ехало еще три семьи. Дорога от Запорожья до Омска заняла две недели. Питались мы хлебом, который нам выдавали, иногда на станции удавалось достать воду или кипяток.

Выехали мы из Запорожья шестнадцатого августа сорок первого года, в Омск прибыли тридцатого августа.

В вагоне спали на полу вповалку. Каждая семья заняла угол вагона. В дороге два раза попадали под бомбежку.

В нашем эшелоне было много платформ с оборудованием, на которых также ехали рабочие и их семьи. Куда нас везли, мы не знали. В Запорожье каждый цех и каждая группа силами своих рабочих грузили оборудование.

То, что нельзя было погрузить, решено было взорвать. Грузили мы круглые сутки, домой не ходили. Когда все было погружено, нас отпустили домой привести свои семьи.


Я уже писала, для чего выдавались посадочные талоны – если их не было, надо было оставаться и попасть в руки фашистам. Я была в хороших отношениях с главным военпредом завода, в распоряжении которого были автомашины. Одну из них он предоставил мне, а так, как я решила помочь в выезде еще и товарищам, то по дороге заехала к Резниченко и Дольнику, захватила их семьи.

Было сказано брать с собой не более двадцати килограмм. Все семьи, у кого были взрослые, брали с собой что могли, а у меня дома были старики и дети и мы ничего не взяли. Ни постели, ни одежды, ни посуды. Ничего из теплых вещей – нас ни о чем не предупредили.


И вот мы приехали в Омск на станцию Куломзино, это Старый Кировск. Нас разгрузили в помещении школы механизации. Это было большое помещение, где каждый занял небольшую площадку на полу. У кого были ковры, застелили свое место. У кого не было, сидели на полу.

Оборудование на железнодорожных платформах отправили на завод, где с северной стороны была подведена железнодорожная ветка.

Наутро, оставив семерых членов семьи в школе, вместе с другими работникам завода я ушла на разгрузку оборудования.

Помещения завода как такового не было. Было несколько недостроенных корпусов без окон и крыш. Там мы работали две недели. Чем и как жила семья я не знаю.

Затем нас начали расселять по домам…»


В этом месте я позволю себе ненадолго прерваться, чтобы нанизать на этот несгибаемый стержень несколько эпизодов из жизни других членов нашей семьи и собственно моей.

Говоря здесь «стержень», я должен уточнить, что это всего лишь моя вялая аллегория, а вовсе не тот стержень, что необходимо применяется в литейном производстве и представляет собой отъемную часть литейной формы, изготавливаемую из кварцевого песка с отвердителями или иных тугоплавких материалов.

С помощью стержней в отливках получают сложные внутренние полости, изгибы и тому подобные технологические изыски.

В этой книге изгибов тоже хватает, так что я, с вашего позволения, продолжу…


С самого детства дед был горяч до безрассудности. На листке, уцелевшем от двадцати четырех тетрадей его воспоминаний, я нашел запись, не относящуюся напрямую к его лагерной жизни. Возможно, здесь он собирался описать начало своей кузнечной карьеры:


Утром, еще затемно, меня разбудила мать.

– Арэ, надо работать, – сказала она и почему-то заплакала. Мать была суровой женщиной, мне так казалось. Ни слезинки я у нее раньше не видел. Все внутри держала. Когда погиб мой брат Захар, у нее половина тела отнялась.

Мне было двенадцать лет. Я встал и пошел работать. Сначала подмастерьем к сапожнику. А как сапожники учат? Подзатыльниками, известно и зуботычинами. Так, говорят, до головы быстрее доходит.

Через неделю я поджег его дом.

Тут бы подзатыльниками не обошлось, сапожник прибежал к нам с поленом, орал, что прибьет меня совсем.

Мой отец, Рыжий Мендель встал на пороге:

– Разве твой дом сгорел?

– Нет, – сказал сапожник и опустил полено. – Только сено на чердаке задымило, потушить успели.

– Благословен Господь, Б-г наш, – сказал Мендель. – Спас Он дом твой. Разве не знаешь, что сказано: – «Не клади камень преткновения перед слепым». Если взрослый бьет отрока, он может вызвать его на ответный удар и тем подтолкнуть его к греху. Бил ли ты моего сына?

Сапожник плюнул, бросил полено и ушел.

А отец отвел меня к моему дяде в кузницу…


Ничего в Днепропетровской тюрьме дед так и не подписал. Слишком хорошо знал, чем это заканчивается.

На единственной сохранившейся фотографии того времени у него три кубаря на петлицах…


Восьмого марта (интересная дата в его жизни – я уже писал, в этот день в двадцать шестом году они познакомились с бабушкой), но уже через двадцать шесть лет лет, в пятьдесят втором, особым совещанием при МГБ СССР, все по той же статье 58-10 части первой УК РСФСР дед был приговорен к высылке на жительство в Красноярский край.

За полгода, проведенные во внутренней тюрьме Омского МГБ, он отпустил вислые запорожские усы и густую бороду, снова начал курить и так и не сумел убедить следователя в том, что дважды за одно преступление по одной статье не судят…

Единственным, что удалось выяснить следствию, оказалось то, что он не тот Певзнер, за которого его якобы приняли при аресте.

Того, однофамильца, расстреляли еще до войны…


В камере с дедом сидел молодой вор, ограбивший сберкассу у железнодорожного вокзала. Ему вменяли покушение на основы экономической безопасности государства и уверенно подводили под расстрельную статью. Вор был весел, называл деда отцом и говорил, что с этапа все равно сбежит.

Он и сбежал, а дед отправился в ссылку, где жил в глухом медвежьем углу до семнадцатого апреля пятьдесят четвертого года, когда военной коллегией Верховного суда СССР дело было прекращено за недоказанностью обвинения.

После лесоповала в сорокаградусный мороз (официально день актировался только при пятидесяти, хотя иногда заключенные оставались в бараках уже при сорока семи), шестисот граммов хлеба, баланды, цинги, дистрофии и отмороженных ног – это был курорт.

Едва ли не единственный относительно целый мужик в деревне – еще и кузнец – в Еловке дед жил хорошо.

В это трудно поверить, но по его словам, он был первый еврей, которого увидели местные жители.

Кажется, там у меня остались родственники, брюнеты с голубыми глазами и родовыми квадратными подбородками.

После окончания школы мама провела с ним две недели. В тридцать восьмом, когда его арестовали, ей было три года. Она его почти не помнила. Тем летом в Еловке им было весело.


Но то тайга…

И вдруг Европа, Венгрия, ошеломительная после наглухо закрытого, промороженного, дымящего военными заводами Омска.

Замки, мосты, мощеные площади, каменные сталагмиты соборов…

Она уже мечтала, что дочь будет учиться рисовать. Может, даже играть на скрипке…

А тут – нате вам я! Нежданчик ближе к полуночи двадцать четвертого января пятьдесят девятого года, в самый мороз.

Какие тогда в Омске были морозы – сорок градусов не редкость – теперь о них и думать забыли.

Утром бабушка отправила моему отцу телеграмму: «родился мальчик тчк».


После Нового года и до начала февраля пятьдесят девятого в окрестностях города Дунафельдвар проходили масштабные войсковые учения.

Телеграмму мой отец получил спустя неделю.

Внезапная смена пола первенца так на него подействовала, что ответить он смог только еще через неделю.

Сразу, как вспомнил, что именно все эти дни отмечалось сначала в широком кругу молодых офицеров зенитного полка, а потом уже вдвоем с командиром соседней батареи, Валерой Богдановым.

С ним после Томского артиллерийского зенитного училища он начинал службу еще в Мукачево.

В октябре пятьдесят шестого, подняв по тревоге, их перебросили в Венгрию.

Отец, как отличник по всем двадцати четырем дисциплинам, увековеченный на доске почета Краснознаменного училища (правда, училище, не дождавшись вечности, в девяностые само в нее кануло) имел право выбора и местом службы себе определил Закарпатье.

Богданова распределили из Киева.

Жили они у хозяйки в доме, где не переводилось кисловатое местное вино. Бойкая гуцулочка будила их каждое утро зычным: «Вадька! Валька! Бритваться вставайте!»

И хмурым Дунафельдварским утром февраля пятьдесят девятого года отец принял единственно пришедшее в его тяжелую голову решение – пусть каждый назовет своего первенца именем друга.

Вот, что было в его запоздалой ответной телеграмме: «решение принял тчк имя валерий тчк».


К тому времени ангелы, терпеливо парящие над моей головой в ожидании того, кому из них, согласно данному младенцу имени предстоит стать его куратором, давно уже потеряли всякое ангельское терпение.

Меня перевели в режим ожидания, поставили на паузу и разлетелись по своим ангельским делам.


Не я один появился на свет в те дни.


С тех пор и доныне вся моя жизнь состояла сплошь из разновеликих пауз. Некоторые из них растягивались на долгие годы.

Когда же лента вновь запускалась, она шла на такой повышенной скорости, что и слов порой было не разобрать.

Так или иначе – все, что записано, рано или поздно должно быть сыграно. Пусть даже не вполне внятно…


Ну и ладно.

Будь я Мариной – играть бы мне, чего доброго, на скрипочке. А так – что выросло, то выросло…

Да, еще про Марину. Очень красивое имя. Мое любимое. Оно, впрочем, тоже не осталось тогда без дела.

Через несколько дней после меня, все в том же родильном доме через дорогу от моторостроительного завода имени Баранова, на улице Богдана Хмельницкого у друга детства моего отца Александра Бездольного родилась дочь.

Девочку, не сговариваясь, назвали Мариной.

Надеюсь, нас не подменили…


6


Девятнадцатого декабря тысяча девятьсот сорок седьмого года в Магадане дул северо-восточный ветер, семь метров в секунду. Температура обычная для такого времени года, минус двадцать один. Кромка льда от Каменного венца до первого пирса порта. Дальше черная вода с битым льдом.

Толщина припая больше шестидесяти сантиметров.


Из записных книжек деда:


Еще затемно собрались на причале Магаданского порта. Все ждали пароход, чтобы подработать при разгрузке. У меня уже был билет на пароход и удостоверение от Дальстроя. После освобождения в сорок шестом году я не имел возможности уехать с Колымы и работал в Дальстрое.


Вот что было в его удостоверении.

УДОСТОВЕРЕНИЕ


Министерство Внутренних Дел СССР

ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ

СТРОИТЕЛЬСТВА НА ДАЛЬНЕМ

СЕВЕРЕ

ДАЛЬСТРОЙ

управление дор. строительства

22 ноября 1947 г.

№3381


выдано тов. Певзнер

Арону Менделевичу

в том, что он работал в ДАЛЬСТРОЕ с 27 сентября1946г.

по 18 ноября 1947г.

в должности РАБОЧЕГО

уволен из системы ДАЛЬСТРОЯ ст.44 п. «А»

КЗОТ и следует к месту жительства

В толпе мерзли бывшие заключенные, вольные, были и местные. Отдельно жались японцы с двумя конвоирами.

Обратным рейсом я надеялся добраться до порта Ванино. Дальше – домой, поездом из Хабаровска…

Больше до весны пароходов не будет.


Ближе к концу срока я работал в лагерных мастерских. Молотом я стучал с двенадцати лет, мог отковать иголку, знал кузнечную сварку.

Как-то зимой, еще на лесоповале, у меня украли нательную рубаху. Без белья на таком морозе – быстрая смерть. Пришлось идти к блатным – к концу войны в лагере их оставалось не так много, большинство умерло или было убито своими же за кражи хлебной пайки.

Рубаху мне к вечеру вернули.

А весной они пришли в кузницу…


Если до войны людей на Колыму привозили с избытком – в Ванино в трюмы пароходов набивали по несколько тысяч заключенных – то к сорок четвертому работать на приисках Дальстроя становилось уже некому.

Из первого этапа, с которым дед осенью тридцать девятого оказался в тайге, до весны из трехсот человек дожили меньше пятидесяти…

Он сам, не умея работать вполсилы, поначалу валил лес, перевыполняя норму. И получал за это 1200 грамм хлеба. Двойную пайку. Но через месяц такого «стахановского» труда уже не мог самостоятельно забраться на верхние нары…

Люди мерли тысячами.

И к концу войны в лагерном меню стали появляться полученные по ленд-лизу американские продукты. Тонкая белая мука, тушенка, сгущенное молоко…


Мяса мы не видели, но баланда им пахла. Белый же американский хлеб подействовал неожиданно – после привычного сырца колымские зэка недели на две приобрели запор.

– Ключ сделай, – на пару минут мне показали снятый со спящего кладовщика ключ.

Под утро мне принесли несколько пачек легкого, почему-то называемого «польским» табаку и банку консервов…

Больше воры о себе не напоминали, но, освободившись, я боялся не уехать. Вскройся недостача продуктов, и кузнеца потянули бы за собой.


В десять часов десять минут пароход «Генерал Ватутин», бывший американский Jay Cooke, спущенный на воду в июне сорок четвертого в Ричмонде и переданный СССР по ленд-лизу, подошел к кромке сплошного льда напротив причалов, метров за триста от них и начал делать разворот кормой к порту.

Замерзшие люди на причале оживились.

Пароход пришел в Нагаевскую бухту из Ванино, где шестнадцать дней стоял под загрузкой.

Мука, крупы, мясные консервы, сливочное масло, соль, табак, папиросы, махорка. Дизели, буровые машины, запчасти, узкоколейные платформы, радиолампы…

И взрывчатка. Аммонит, динафталит и тол.

Из восьми с половиной тысяч тонн груза – три тысячи триста тринадцать тон взрывчатых веществ. Их поместили в первый и второй трюмы и твиндеки носовой части парохода.

На соседнем Ванинском причале под загрузкой стоял пароход «Выборг», тоже бывший американский.

В числе прочих грузов было почти двести тонн ртути, серная, азотная, соляная и фосфорная кислота, карбид кальция, мышьяк, хлорная известь. Было и сто девяносто три тонны взрывсредств. Капсюли, детонаторы, детонирующий шнур…. Все в носовой части, в трюме номер один.

Ловись рыбка большая и маленькая….


Навигация заканчивалась. Обстановка в Нагаево быстро ухудшалась. Пароходы в Ванино грузили бригады заключенных, спешно, почти без охраны, в две смены.

«Выборг» загрузили на девять дней раньше, и он сразу взял курс на Магадан.

Ранним утром десятого декабря и «Генерал Ватутин», больше напоминавший пороховую бочку, покинул Ванинский порт…

В Нагаевской бухте оба парохода оказались рядом.


Во время разворота стотридцатиметровый «Генерал Ватутин», номер приписки к порту Владивосток девятьсот девяносто девять – легко перевернуть – ударился носом о кромку льда. Из носовой части повалил черный дым…

Через несколько минут на пароходе раздался небольшой взрыв. Левый борт в районе третьего трюма отвалился, стали видны шпангоуты. «Генерала Ватутина» начало сносить к пирсу, по направлению к груженому танкеру «Советская нефть».

В десять часов двадцать пять минут на пароходе произошел чудовищной силы второй взрыв…

Позднее, из числа команды никто живым обнаружен не будет. Не найдут водолазы и тел погибших.


Горящие обломки пароходов и десятиметровые ледяные волны накрыли Нагаевский порт. Начался пожар. Тринадцать очагов в порту и семь очагов торфяных пожаров на сопке. Сопку тушили четыре дня. Сначала пограничники и пожарные, позже семьсот японских военнопленных.

Для тушения пожара в порту был вызван весь гарнизон Магадана. Территория порта была завалена глыбами льда, пожарные машины не могли проехать. Лед растаскивали вручную.

С пожаром в порту справились только к шестнадцати часам.


Жертв было множество. Весь экипаж «Генерала Ватутина», все сорок три человека. Плюс пассажиры. В порту Ванино на борт судна были посажены шесть спецпоселенцев. Двое из них были с женами. Еще пятерых взял на борт капитан судна Куницкий.

На судне находилась и семья капитана, жена с дочкой и шестимесячный сын…

На затонувшем от детонации капсюлей в трюме пароходе «Выборг» погибло тринадцать человек. Были погибшие и на других судах.

К вечеру через все больницы прошло, по магаданским меркам того времени, огромное количество людей – пятьсот тридцать пять…

Никто тогда не подсчитывал, сколько было погибших и раненых в зэковских бараках и припортовых районах. Взрыв был такой силы, что магаданцы подумали – снова началась война.

Была повреждена телефонная станция порта, дотла сгорели казармы пожарных, склады, досталось авиазаводу, который находился недалеко от порта.

Сразу огонь бросились тушить всего три человека из пожарного отряда – все, кто остался в живых и не был ранен.

В порту было уничтожено пять с половиной тысяч тонн продуктов.

Через четыре дня военные водолазы обследовали дно бухты. Котлован на дне образовался длиной около ста и глубиной семь метров…


Сразу после первого, еще небольшого взрыва из носового отсека вырвалась струя огня метров сорок высотой, повалил дым. Десятки людей бросились к пароходу по льду – северный завоз, продовольствие, спирт… А впереди колымская зима.

Лед почернел от телогреек.


«Не иди за толпой, чтобы быть, как все», – немногое из того, что я помнил еще с хедера в Белыничах.

Я повернулся и, не оглядываясь, пошел прочь…

Когда после второго взрыва я смог вернуться к причалу, все было кончено. Ни двух пароходов, ни людей на льду. Ни самого льда.


Уехать из Магадана удалось только в марте. Деньги, присланные женой, заканчивались. Билет на взорвавшийся пароход всегда был при мне. Его должны были обменять, когда откроется навигация. С ноября, уволившись из Дорстроя, я перебивался случайными заработками. По воскресеньям, чтобы убить время, часами мотался по барачному коридору.

Однажды на меня случайно налетел кто-то из блатных, задел плечом и вернулся в свою комнату. На мне была военная рубашка, купленная у Вохры. В одном кармане, вложенный в конверт лежал билет, в другом три рубля. Вечером, ложась спать, я ощупал карманы. Оба остались застегнутыми, но деньги из правого исчезли.


Деду во время взрыва повезло, он потерял только шапку.

Мне тоже повезло – через двенадцать лет я получил моего деда.


После Красноярской ссылки он в двадцати четырех ученических тетрадях в клеточку крупным разборчивым почерком описал свою лагерную жизнь. Дал почитать бабушке…

По ее словам читать это было невозможно.

А вскоре из дома непостижимым образом пропала одна из тетрадей. Не желая испытывать судьбу, бабушка тем же вечером сожгла оставшиеся рукописи.

Только что прошел ХХ съезд партии, времена вроде начали меняться, но, обжегшись на молоке, дуешь и на воду.

Бабушка часто повторяла:

– Язык – это лестница, по которой враг входит в твой дом…

Мне достались только несколько страничек, сохранившихся в старых фотоальбомах.


В августе-сентябре сорок первого года в Омск из Запорожья были отправлены тысяча пятьдесят шесть вагонов и платформ.

С оборудованием и станками Запорожского моторостроительного завода им. Баранова в Омск приехали двенадцать тысяч работников и членов их семей.

За один день от станции по заболоченной местности проложили шестикилометровую железнодорожную ветку до площадки, отведенной под завод.


В эти дни в Белыничи вошли немцы.


В восемнадцатом году немцы уже были в местечке. Культурные, дружелюбные к местному населению. Среди немецких солдат было немало евреев. Что могло измениться за двадцать лет?


Из записных книжек деда:


Зимой 44-го меня неожиданно вызвали к начальнику лагеря. Ничего хорошего это не сулило. Но хоть на работу не пойду, подумал тогда. А мороз стоял страшный, пока колонну перед воротами пересчитают, пальцы на ногах отламывать можно.

– Напиши письмо, – говорит он мне.

– Письмо?.. – я даже не понял. Я же без права переписки. Уже пять лет в неизвестности, а слухи разные…

– Домой напиши, – повторил он.

Я бегом в барак, огрызок карандаша нашел и думаю: на какой адрес писать?! Написал родителям, в Белыничи…

И начал ждать.

Через неделю он меня снова вызвал и говорит:

– Не получилось передать. В Магадане все еще раз проверяют.

И вернул мне письмо.

О судьбе моей семьи и родителей мне было неизвестно.


В 1946 году, уже работая в Дальстрое на строительстве дороги, я отправил письма в Запорожье и в Белыничи, но ответа не получил.

А через год, в 1947 году мне неожиданно передали письмо моей племянницы Иры Загайтовой. После войны она посетила Белыничи. Там в сельсовете ей передали мое письмо с Магаданским адресом «до востребования».

Три дня я не спускался с нар, не ел, не пил. Хотел только умереть…

Потом меня ребята поддержали…


Двухэтажный краснокирпичный дом номер 9 на углу 3-й Транспортной и 6-й Линии, на два подъезда и двенадцать квартир строили японские военнопленные. Они же сложили первые полтора десятка домов заводского поселка.

Из привокзальных бараков, в которых жили рабочие эвакуированного завода перебраться в квартиры – в сорок третьем году это было круто…

Думаю, это и теперь было бы неплохо…


Бабушке с двумя детьми и старухой матерью, как специалисту- литейщику выделили двухкомнатную квартиру на втором этаже. Номер квартиры – пять. В ней были высокие потолки, тепло и много солнца даже зимой. Туда она меня собственноручно и принесла из роддома.


Где-то я и сейчас в ней живу.


Вот как она описывает жизнь нашей семьи во время войны:

«Люди очень неохотно нас принимали. Нас восемь человек поселили к одинокой женщине, муж которой был репрессирован. Она очень недоброжелательно относилась к нам.

Оставив семью, я купила несколько мешков картошки, достала дров и снова ушла на завод.

Семью поселили на Моховых улицах, ни номера улицы, ни дома, ничего я не запомнила.

Работать приходилось день и ночь. Отдыхали мы в сушилке, где сушится лес, в цехе номер восемнадцать. Там было влажно и жарко. Питались в столовой, где нас кормили очень солеными грибами. Когда оборудование все было разгружено, меня направили в отдел, где я конструировала планировку оборудования площадки цеха номер триста шестнадцать в тех пределах, которые были в наличии.

После этого меня назначили механиком по монтажу литейного цеха номер один. Корпус был еще без крыши, внутри копали котлованы для фундаментов под формовочные машины, печи и т.д.

Постепенно было установлено оборудование. В октябре – ноябре еще крыши на большей части цеха не было, формовочная смесь замерзала. Для обогрева посреди цеха установили железные бочки, где жгли кокс, и мы там обогревались.

Мне выделили комнату на Степной улице в квартире еще с двумя соседями. Стекол в окне не было и почти всю зиму мы окна завешивали одеялами, пока не остеклили.

В эту комнату я привезла моего старого отца, который очень голодал и ждал, пока я не принесу ему из цеха немного пустых щей. Была у него и картошка.

Когда я ночью решила перевезти мать и детей (мои сестры Соня и Мира оставались у хозяйки), я долго не могла найти дома, где они жили. Дочь я определила в детсад на Гусарова, сына в школу номер тридцать восемь.

Ходила я на работу пешком в шесть часов утра, так как от Степной улицы до завода трамвая и другого транспорта не было. Возвращалась я домой в двенадцать – час ночи. Надо было подготовить детей в школу и детский сад. Постирать, погладить. Для сна оставалось три-четыре часа и так всю войну. С питанием было очень плохо. Хлеба я получала семьсот грамм, а иждивенцы по двести.

Еды, конечно, не хватало. Вещей с собой уезжая из Запорожья, мы почти не взяли, но из того, что было, я иногда на рынке выменивала на бараний жир или крупу. Как таковых, выходных дней у нас не было, но иногда в воскресенье удавалось уйти на рынок.

Отапливалась наша комната углем и дровами. Труба у печки закрывалась в комнате у соседей. Один раз зимой соседи закрыли заслонку трубы рано, и угарный газ пошел в нашу комнату. С большим трудом утром, когда я пришла с работы, откачала я полумертвых родных, вынесла на улицу и спасла всех.

В комнате не было никакой мебели, все спали на полу. Не было и никакой посуды, кроме одной кастрюли и глиняного кувшина. Я даже не помню, как мы спали, как ели. Я когда приехала в Омск, купила картошку, мы ее хранили в ящике на кухне. Яше в школе выдавали за пять копеек булочку, он ее не съедал, приносил твоей маме.

Иногда, получив в школе свои двести грамм хлеба не целым кусочком, а с довешенным до нормы «иждивенца» прозрачным ломтиком, он спрашивал меня – мама, можно я довесочек съем?

Я с утра до поздней ночи была на работе. В столовой нас раз в день кормили очень солеными грибами или супом из галушек.

Вспоминаю такой случай. Один рабочий литейного цеха остался после обеда мыть котел из под супа. На дне оставалась гуща от галушек. Он ее очень много съел и ушел в барак, где жили рабочие. Ему стало плохо, он потерял сознание, похолодел и умер. И его увезли в морг.

В морге от холода, а может быть, пища прошла, он пришел в сознание и увидел, что он голый – у двери морга светила лампочка. Он увидел кругом мертвые тела, подскочил к дверям, начал кричать и стучать. Сторож открыл двери, тоже страшно испугался, но вывел его, одел и на завтра "мертвец" пришел на работу.


Утром рано я вставала, готовила что-нибудь поесть и уходила на работу.

Дома оставались мои родители и твой дядя. Твою маму в понедельник утром он уводил в детский сад, где она жила все время. Очень часто даже в воскресенье не удавалось брать ее домой.

Я уже писала, что часто не имела возможности неделями приходить домой. Спали мы в сушильных камерах деревообделочного цеха, не раздеваясь.


В то время я работала старшим мастером стержневой группы и отливки головок в земляные формы.

В начале сорок второго года из Москвы приехал представитель для организации цеха переплава цветных вторичных металлов – алюминия для авиации уже не хватало.

И меня назначили начальником цеха номер пятьдесят один. Цеха как такового ещё не было, выделили в корпусе цеха номер один шесть печей и я начала организовывать цех.

Набирала рабочих, обучала их – очень много мне прислали молодежи семнадцати-восемнадцати лет, которые были после ФЗУ, оторванные от родителей. Растерянные, голодные, грязные, ночевали они в цехе, где придется, даже на вентиляционном колпаке от вытяжки из печей.

Многие из них были чуть старше моего сына.


И я занялась ими. Прежде всего добилась комнат в общежитии на Восточном поселке, Одну для ребят, одну для девушек.

Вымыли их, поставили постели и в каждой из комнат назначили дежурных, которым день дежурства зачитывался, как рабочий день в бригаде.

Дежурный был обязан содержать комнату в чистоте, топить плиту, греть еду и если была картошка, варить ее к приходу ребят.

Второе. Через замдиректора Коваленко достала всем валенки и ботинки, новые телогрейки и ватные брюки, шапки и мужское белье всем – и девушкам и ребятам.

К тому времени оборудовали хоть и плохую, но душевую. Всех до единого я заставила вымыться, переодеться и тогда повела их в общежитие.

Так как хлеб и все остальное отоваривалось по карточкам, то очень многие из ребят съедали хлеб за пару дней. Многие теряли карточки и сильно голодали. Не лучше было и с деньгами. Получив получку, они все тратили за первые дни, а потом ходили голодные.

Увидев это, я все карточки отобрала у них, также и всю зарплату. Каждый имел конверт, куда я вкладывала и карточку и деньги.

Ежедневно я каждому выдавала талон на хлеб и денег на питание, предварительно сделав отметку на конверте. Результат сказался – ни один человек у меня не умер, не опух за всю войну.

Они подросли и вскоре сами начали понимать и разумно распоряжаться своими карточками и зарплатой.

Среди ребят был один по фамилии Завгородний, родом из-под Тары. Очень высокий красивый парень. Когда он впервые надел ватный костюм, а из-за роста ему выдали соответствующий размер, он на нем повис, как на пугале.

Я ему говорю – ты бы поясок одел.

Он отвечает – у меня его нет и денег нет.

Я вынула десять рублей и говорю – купи себе, а получишь деньги, отдашь.

Мне было очень трудно, на моих руках было четыре человека.

И через пару дней он приносит мне десять рублей. Я спрашиваю – ведь получки не было. Он улыбнулся и говорит – у вас тыща, у меня тыща.

Оказывается, он на рынке у торговки утащил деньги. Позже они с бригадиром Федором Кучеренко пытались сосчитать их. Дошли до сорока шести тысяч и бросили.

Кроме того, он мне сказал, что участвовал в очень серьезном деле, связавшись с местной шайкой. Я ему сказала, что, конечно, не донесу на него, но спасать его надо.

И пошла в военкомат – а парень был толковый, грамотный – и попросила его отправить в танковое училище в Новосибирск.

Они выполнили мою просьбу. Я получила несколько писем с фронта от него и его экипажа. В одном из них он писал – мы стояли в строю, когда мне подали ваше письмо, я весь задрожал и все вспомнил. Спасибо вам.

И такие случаи бывали.


В августе сорок второго года умер мой отец. Хоронили его моя мать, сестра и двое рабочих из цеха.

Хоронили его на Казачьем кладбище, ныне застроенном жилыми домами. Положили камень. Потом я так могилы и не нашла. Остались мы четверо.

Когда я стала начальником цеха, меня прикрепили к магазину ИТР. Хлеба не добавили, но кое-какие продукты мы получали. Магазин был на улице Гусарова. Моя мать ходила за пайком, она очень болела и когда ее положили в больницу на улице Пятой Армии, я не имела возможности ее посещать. Была там всего два раза.

Весной сорок второго года на целине – там сейчас татарское кладбище – нам выделили пятьсот квадратных метров земли, где я и дядя Яша, которому тогда было тринадцать лет, не имея сил вскопать землю, посадили картошку просто в лунки. Осенью собрали шесть мешков.

Дядя Яша, тринадцатилетний летний мальчик, был основным моим помощником.

Надо сказать, что в сорок первом году в тридцать восьмой школе очень недружелюбно встретили его, хотя он был хорошим ребенком. Учительница поднимала его и спрашивала национальность.

Ему бритвой изрезали пальто и обещали убить, и он перестал ходить в школу. Я очень растерялась, так как это грозило тем, что он пойдет по неправильному пути.

Я его забрала в завод в Литейный цех и устроила учеником к самому лучшему модельщику.

В это время в модельном цехе все черновые работы выполняли ученики. Почему-то ему не очень понравилось, и я его определила в физлабораторию в отделе главного металлурга.

Он поступил в авиационный техникум, но со второго курса ушел, пошел в десятый класс вечерней школы, затем в ветинститут.

Характером Яша был очень вспыльчивый, в отца. В вечерней школе он решил заниматься боксом, с удовольствием ходил на тренировки почти год, а весной пришел домой с разбитыми в кровь кулаками и синяком на лице. Оказалось, в раздевалке тренер задел его национальность и они сильно подрались.

После этого случая он бросил бокс.


За время моей работы начальником цеха некоторые работники завода были награждены. Меня наградили орденом Трудового Красного знамени, орденом Красной звезды и медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 41-45гг».


Всю войну я работала начальником цеха, восстанавливая металл из вторичных сплавов. Это очень важное дело, так как для отлива деталей авиационных моторов идут тридцать процентов вторичных цветных металлов, которые и обеспечивал цех.

За период войны цех дал тысячи тонн металла, за что я была награждена орденами.

Отдыхать приходилось очень мало, для сна оставалось три-четыре часа в сутки, выходных дней не было. Мне казалось, что когда закончится война, я буду спать сутками.

Работали мы очень много, не щадя ни себя, ни семьи. Завод полностью обеспечивал армию, авиацию всем, что от него требовалось. О личной жизни и семье некогда было думать. Дома дети понимали, что происходит, были неприхотливы, некапризны. Рады были каждому кусочку хлеба, который приходился на их долю. Днем мне не удавалось видеть детей, видела их только спящими.

Так продолжалось до девятого мая сорок пятого года.


Известие о Победе застало нас на работе. Все радовались, целовались, как-то спало напряжение, которое сопутствовало все годы войны.

Начали приходить в себя. Я по-прежнему работала начальником цеха. От дедушки никаких вестей не было. В сорок восьмом году уехал в командировку главный металлург завода Каминский Виктор Иванович и меня назначили и.о. главного металлурга завода.

Вечером в один из дней мне подали конверт из серой бумаги, склеенный хлебом, в котором находилось письмо от дедушки. Он был жив. Узнал он о нас через свою племянницу, Иру Загайтову.

Он писал в Запорожье, никто ему не ответил. Писал он и в Белыничи, где до войны жили его родители.

Но Ира, приехав в Белыничи, нашла в сельсовете его письмо, разыскала нас и сообщила ему, что я с заводом нахожусь Омске.

И вот в моих руках после стольких лет полной неизвестности его письмо.

Немедленно я дала телеграмму – « чем могу помочь». Он попросил денег на дорогу выслать. Я десять лет не была в отпуске. Компенсировала отпуск за два года и выслала ему две тысячи рублей на адрес до востребования, который он мне указал.

Но выехать ему оказалось не просто. С трудом купив билеты, он пришел в бухту Нагаево для посадки, но не успел дойти до берега, как раздался взрыв на пароходе, где находился аммонал. Пароход взорвался, рядом с ним загорелись еще два парохода.

Было много жертв, дедушка был легко ранен.

Он снова вернулся в Магадан и только в марте сорок восьмого приехал в Омск.


Поздно ночью был сильный буран, когда раздался стук в дверь, и вошел дедушка после десяти лет отсутствия.

В доме был твой дядя Яша, ему уже было девятнадцать. Твоей маме тринадцать.

И только тогда появился их отец…


Но с его возвращением наши муки не кончились. Он освободился два года назад, но не мог вернуться, а когда возвратился, в его документах стояла отметка «39», т.е. он не имел права на жительство в тридцати девяти городах Союза, в том числе и в Омске, где жила его семья.

Осужденные по пятьдесят восьмой статье за всякие надуманные «политические преступления», прошедшие тюрьмы и лагеря Колымы и Дальстроя, после освобождения лишались семьи и дома.

В то время, то есть в марте сорок восьмого года директором нашего завода был Борисов Иван Тимофеевич, энергичный, умный и добрый человек.

Он был депутатом Верховного Совета СССР.

Когда он узнал, что ко мне вернулся муж и о статье «39», он вызвал меня и велел написать заявление на имя начальника Управления КГБ, с просьбой о прописке мужа в Омске. Сам он написал ходатайство об этом. Это было большое мужество с его стороны при жизни Сталина.

Я это не забыла и не забуду до конца жизни.

Прописку разрешили, и дедушка поступил на работу в авторемонтный завод кузнецом шестого разряда.

Жизнь мало радовала, так как дедушка скоро заметил, что за ним неотрывно следит работник КГБ. Это его доводило до того, что он покрасневший с приливом крови к голове падал на пол. Мне он сказал – не очень на меня надейся. Они не отступятся, пока я жив.

А вся вина его заключалась в том, что он выступил на собрании против репрессий.

Нервы его были до того напряжены, что однажды он чуть не убил человека. В сорок восьмом году он получил первую зарплату на авторемонтном заводе и вместе с сыном пошел отметить это в Барановскую столовую, которая вечерами превращалась в ресторан.

Незадолго до того было образовано государство Израиль.

Двое пьяных мужчин за соседним столиком что-то громко обсуждали, и с их стороны все время доносилось – Израиль, Израиль!..

Вдруг дедушка побагровел, подскочил к одному и закричал – я тебе сейчас голову сломаю! А в руках у него была откованная им в кузнице и завернутая в газету сапожная лапа, которую он нес домой, чтобы подшивать валенки.

С трудом Яша остановил отца…


Так мы продолжали жить до восьмого мая сорок девятого года, когда дедушка с дядей Яшей вместе с цехом, где я работала, поехали сажать картошку. Вечером его на грузовой машине привезли домой посиневшего, с тяжелым сердечным приступом.

В то время я была еще незнакома с болезнями сердца. Вызвала утром врача, она выписала ему лекарство, не установив диагноз, дала ему направление на кардиограмму, и он утром ушел на работу.

Через два дня он пошел на ЭКГ в железнодорожную больницу, откуда его не отпустили, установив обширный инфаркт миокарда. Более двух месяцев он пробыл в больнице. Затем я забрала его домой, где он год болел.

Инвалидность я ему не оформляла, не хотелось лишний раз говорить кому-либо о том, что он был репрессирован.

Жили мы все на мою зарплату, все пятеро членов семьи.

Через год он вернулся на завод, но уже не в кузнечный цех, а слесарем.

Яша учился в институте, твоя мама в школе. При поступлении Яши в институт, я сама оформила ему автобиографию для того, чтобы он не был изгоем в институте. Ни ему, ни Ире я не указывала, где был их отец, чтобы они избежали гонений на детей «врага народа», как называли всех политических.

Дедушка работал, но все время чувствовал за собой слежку сотрудников КГБ.


Четвертого ноября пятьдесят первого года завод, на котором работал дедушка, организовывал вечер, посвященный празднованию Седьмого ноября.

В ночь на четвертое ноября в коридоре у дверей нашей квартиры я увидела лежащего пьяным человека. Я его еще пожалела.

Утром четвертого ноября мы с дедушкой как обычно ушли на работу, попрощались на 2-й Транспортной. Он пошел к себе на авторемонтный, я на завод Баранова.

Мы договорились, что в шесть часов вечера пойдем в Музкомедию, где должен был состояться вечер. Придя домой с работы, я все приготовила и ждала дедушку.

Прошло шесть, затем девять, десять часов, его все не было. Так, как он перенес инфаркт, я встревожилась и вместе с Яшей начала его искать. На завод он не являлся, в больнице и морге его не было.

Поиски я продолжала пятого, шестого, седьмого, восьмого, девятого ноября…

Десятого ноября я пошла в областное управление КГБ и получила пропуск к начальнику управления.

Меня направили к полковнику Огурцову, которому я заявила, что человек не иголка в сене и должен быть найден.

После некоторого раздумья он мне сказал – мы его арестовали, он у нас.

Лигатура

Подняться наверх