Вернувшийся в Дамаск
Реклама. ООО «ЛитРес», ИНН: 7719571260.
Оглавление
Валерий Дашевский. Вернувшийся в Дамаск
1
2
3
4
Отрывок из книги
Утром, когда мы вошли в лифт, на меня опять накатило, и пока мы стояли на улице в ожидании подвозки, я думал о том, располагают ли к воспоминаниям зеркала (в лифте зеркало на всю стену) и что в зеркале становишься с другим собой, о self-image, ложном опознавании, о том, что увидеть себя мы можем только глазами другого, и почему мы не можем вглядываться в свое отражение подолгу, о Нарциссе Дали и о том, как все это, в сущности, трагично. И снова перенесся с простершейся под утренним небом израильской улицы в ту свою давнюю снежную зиму так же привычно и незаметно для себя, как переходишь из света в тень, из тени в свет. Я знаю об этих своих возвращениях все, что можно было выяснить, за столько-то лет! Ответы – если это ответы – в статьях на моем столе. Я не нахожу нужным прятать их. Ирка не станет рыться в моих бумагах. Она изучила меня вдоль и поперек и достаточно разумный человек, чтобы понимать: то, чего она не знает, ей не вредит. Она живет настоящим, здесь и теперь, и, вздумай я поделиться с ней, скорее всего восприняла бы это с тем вялым любопытством, с каким женщины воспринимают все ненужное и непонятное. Ко всему прочему она терпеть не может, когда говорю о прошлом, в котором ее не было со мной. Махнув мне рукой с той стороны улицы, она умчалась на пробежку к гостинице «Кармель», а я уже звонил Наташе из автомата на Рымарской1, что напротив Загса, спрашивал, почему она до сих пор дома и, не слушая отговорок (у нее много работы), говорил, что прилетел развестись с ней и без этого не улечу. Говоря это, гляжу на небо – серое, мглистое, нависшее над заснеженной улицей, на эбонитовую телефонную трубку, влажную от моего дыхания. Моя память устроена своеобразно. Память больше знает, чем помнит. Помнит знание. Вспоминая что-то из случившегося – видя, подчас с фотографической точностью, – я не слышу голоса, ни ее, ни собственный, ни чужие, переживая – проживая заново переживаемое годами то, что пережил тогда, – я всякий раз слышу не наши голоса, а другой, беззвучный, но сохранивший и тембр и интонации говоривших. Думаю, это голос памяти. Его и слышу в полутемном коридоре Загса, где, сидя рядом со мной в деревянных «театральных» креслах , Наташа говорит с дрожью в голосе, чтобы прекратил играть перчатками. Переспрашиваю, что не так, тебя, что, раздражает, и в ответ на ее «да» спокойно говорю: а многим нравится. Она сдерживается, чтобы не расплакаться. Она не накрашена. От ее красоты – ни следа. Только веснушки, придававшие ей французский шарм. Она зябко ежится под своей крашенной шубкой. Когда все кончено и мы выходим наружу, она не может идти, стоит, держась за водосточную трубу, посреди пасмурной зимней улицы. Говорю: провожу тебя до остановки и еще что-то, пока переходим Сумскую по грязному подтаявшему снегу, на остановке продолжаю, что надо бы отметить это дело, посидеть в ресторане вечерком, а когда она отказывается (если пойдет, то не со мной), говорю: как знаешь, – и иду прочь, не дожидаясь, пока она сядет в автобус. И боли нет, как не было, пока мы были вместе, и этому тоже нет объяснений.
Димкина подвозка – беленький фольксвагеновский микроавтобус с подъёмником и двумя сопровождающими, один, помоложе, из религиозных, в черной кипе и в очках, обожает Димку. Он тут же забирает у меня коляску, что-то радостно втолковывает моему мальчику, но Димка все равно смотрит на меня умоляюще. Пока они загружаются, мимо проходит старик-охранник, тоже из религиозных, тощий, кудлатый как цыган, в мятой белой рубашке и в черных брюках, с пистолетом на поясе и здоровенной связкой ключей на карабине, как у них у всех. Еще одна дурацкая традиция. Ожидавшие на ступенях школьники вскакивают , толпятся, пока он отпирает ворота, чтобы впустить их в школьный двор. Начинается день.
.....
В снах я не вижу ее. Но если проснусь среди ночи, разбуженный гулом тяжелых вертолетов, пролетающих к Сирийской границе, и выйду на террасу – к ночному бризу, к небу полуночи, к огням Меноры над синагогой и огонькам нефтедобывающей платформы у где-то у кромки мира, могу внезапно увидеть Кутузовский в огнях и фонари набережной, горящие окна гостиницы «Украина» и высотки СЭВ за мостом, в недвижимой духоте догорающего лета, и мне, подавленному, оглушенному снотворным или спьяну, снова чудится, что мгла над электрическим заревом проспекта полнится биением разбитых сердец. Если такое случается, я иду досыпать к Димке, дышу ему в затылок, как маленькому, растворяясь в его соболином запахе, в дремотном тепле. Проснувшись, спускаюсь в предутреннюю рань и птичий гомон – в продуктовую лавку на углу. Или, если обошлось без воспоминаний, возвращаюсь в свою постель, чтобы начать день с «Модэ ани»6. Других молитв я не знаю, и думаю, Господу все равно, молюсь я ему на иврите или нет. Он ведает, что благодарность моя от сердца. За все: за мою жизнь, за Ирку и нашего мальчика, за дом, за страну, в которой живем, за планы и надежды, за настоящее и будущее, в которое мы с недавних пор смотрим без страха и тревоги. Ирка годится мне в дочери, но ведет себя, как мать. Она мой смысл, мое яркоглазое и белозубое чудо. Я так и говорю ей: мой смысл. Она подарила мне Димку, семью и жизнь ее сверстника. Посему мне приходится проводить немало времени на тренажерах у моря. Израиль изменил ее. В ней поубавилось лучистое доброжелательство, ошеломившее меня при первой встрече, уж больно тяжело дались ей Димка, эмиграция, годы учебы и работа в ее арабской клинике в Иль-Яффе. Мы приняли нашу израильскую действительность, насколько это было возможно.
Утром звонят в дверь. На пороге два веселых ортодокса с серебряной кружкой. Увидели меня, обрадовались: «русский»! Показывают в потолок: «Бог любит всех!» (читай: даже тебя!). Ну, ясно: Бог там, он любит всех, даже меня. Отдал им всю мелочь. На мне написано, что я русский? Может быть. Месяц назад четверо приезжих кричали мне с другой стороны улицы: – Товарищ, как пройти к каньону Ха-Шарон? Вы говорите по-русски? Вы же из Советского Союза?
.....