Читать книгу Куда не надо - Вениамин Кисилевский - Страница 1
ОглавлениеВместо предисловия
Это настолько давний, настолько избитый прием, что прибегать к нему без крайней на то надобности по меньшей мере не гоже. Примеров тому не счесть. К автору вдруг попадает чья-то рукопись, и он, автор, всего лишь предлагает читателю это «случайно» обретенное им чужое творение. Чаще всего – когда речь ведется о событиях, участником или свидетелем которых автор по разным причинам быть не мог. Очень выгодная, кстати, позиция: и сюжет, и мастерство изложения к автору будто бы прямого отношения не имеют, за все просчеты и ляпы ответственности он не несет.
Сейчас этим грешу я – пользуюсь дневником тринадцатилетнего мальчишки, завел он его почти четверть века назад. Могу даже сказать точно: в 1991 году. Но разница, причем очень существенная, в том, что мальчишка этот – я сам. Это мой дневник. Одна из нескольких «общих» тетрадок, которые, уверен я был, давно уже не существуют. Эта же каким-то чудом уцелела, наткнулся я на нее, роясь в поисках затерявшейся папки в старом чемодане, где хранился годами копившийся бумажный хлам. Во всяком случае, не помню, чтобы я (а кроме меня больше некому) клал ее туда. И где тогда остальные тетрадки?
Дневник этот читал я с не ослабевавшим интересом. Любопытны мне былине только сочиненные мною когда-то стихи, перемежавшие страницы дневника, но и подзабывшиеся уже реалии того времени: больничные многоразовые шприцы и капельницы, например, или те прежние цены, как вообще жили мы, чем дорожили. То переломное, раздрайное время, когда вечерами вся страна зачарованно приникала к телеэкранам, когда внимать каждому слову программы «Время» сродни было чуть ли не религиозному обряду, а «Комсомольская правда» была когда-то любимой газетой.
И эти странные, мистические совпадения. Мне сейчас столько же лет, сколько было тогда моему отцу. И у меня тоже теперь сын и дочь того же примерно возраста, как тогда у меня и у сестренки. Читал, вспоминал, дивился самому себе тринадцатилетнему, порой не верилось, что все именно так со мной происходило, что мог я так думать, так поступать. То досадовал на него (себя), то сопереживал, сочувствовал. А потом решил, что неплохо бы опубликовать этот его-мой дневник. Что почитать это нынешним его-моим сверстникам было бы интересно, да и полезно, думаю, тоже.
Долго размышлял я, как технически это исполнить. Проблемы возникали, чего ни коснись. Тем более что нередко писался дневник урывками, с сокращениями, зачастую наспех, не всегда внятно. Кое-что, сугубо личное, вообще никому другому знать не положено. И – самое, пожалуй, главное: каким языком это написать. Хотелось сохранить стиль, тональность того тринадцатилетнего мальчишки, иначе вся эта затея теряла бы не только достоверность, но и смысл. Кому адресовать? Такому же подростку? Человеку взрослому? История далеко ведь не детская, этически сомнительная, а герои ее люди не придуманные – родные, близкие мне люди, которые ко всему прочему повесть эту и прочитать могут.
Получилось в итоге так, как получилось, не мне судить. Могу лишь заверить, что нигде не погрешил я против истины, описал все, как было, разве что предпочел дневниковому жанр повести и придал ей литературный, читаемый вид. Ну и, конечно же, да это и по тексту заметно, присовокупил я кое-какие помнившиеся события, подробности, необходимые для хода, цельности повествования, но сути принципиально не менявшие.
Михаил Огурцов
* * *
Беда почти всегда приходит нежданно-негаданно. Смешно, конечно, полагать, что кто-то безропотно сидит в ожидании очередной пакости. Но всякий раз, когда случается что-нибудь плохое, неприятное, застает нас это врасплох. И очень всегда некстати.
Хвороба никак и никому не может быть кстати. Но если она сваливается на тебя в первые дни весенних каникул – это уже не просто беда. А если, в довершение ко всему, оказываешься в больнице – впору вообще считать себя чемпионом по невезению.
В больницу я ложиться не хотел. Уговаривал врачиху и маму, что и дома прекрасно выздоровею, чуть слезу не пустил. Согласен был на самые горькие пилюли, даже на любые уколы, только бы не увозили никуда. Не то чтобы так уж боялся я больницы, не маленький, в конце концов, ребенок, шестой класс добиваю. Понимал, что ничего страшного там нет, вампиры и привидения по коридорам не ходят. Но до того не хотел – словами не передать.
Мама, понятно, тоже в восторге не была, пыталась отстоять меня. Но врачиха, пожилая, толстая, важная, чем-то похожая на Ольгу Георгиевну, нашу классную руководительницу, и слышать ничего не желала. «Вы разумеете, что у мальчика двусторонняя пневмония? – возмущалась она. – Вы берете на себя ответственность оставить лихорадящего ребенка без постоянного врачебного надзора, без капельницы, невозможной в домашних условиях? Пишите в таком случае расписку». И оскорбленно, точь-в-точь как Ольга, когда ей возражали, поджимала губы.
Увесистые, таящие неведомую опасность слова «пневмония», «капельница», а вслед за ними такие же чугунные «ответственность» и «расписка» доконали нас. Температура у меня была под сорок, знобило, но чувствовал я себя вполне терпимо. Не так, во всяком случае, чтобы не обойтись без больницы и капельницы. И где только умудрился я подцепить эту чертову пневмонию? Не простывал вроде и ног не промочил. Хотя, тысячу раз ведь случалось со мной и то, и другое – и как с гуся вода. Ну, покашляешь немного, посопливишь, даст мама аспирин пару раз – и все дела. А тут еще каникулы, погода хорошая, конец марта… Если уж не повезет…
Затем меня, неизвестно для чего бубнившего «не хочу» и «не буду», одели, укутали сверху одеялом, свезли на лифте вниз и посадили в безносую, с красными крестами санитарную машину. В одном повезло: около дома никого из ребят не было, не видели, как я выглядел, завернутый, точно младенец, в розовое одеяло. Опасался еще, что маме не разрешат поехать со мной, но обошлось.
Мне прежде не доводилось попадать в больницу и, хоть и черные кошки на душе скребли, присматривался и прислушивался там ко всему с негаснущим любопытством. Совсем не так я все это себе представлял. Мы с мамой долго сидели в приемном отделении, ждали, когда «оформят» меня. Заполнялись какие-то бумаги, маму расспрашивали, чем я раньше болел, как рос и развивался, не ломал ли себе чего-нибудь, рост измеряли, взвешивали, даже о здоровье дедушек и бабушек спрашивали, словно это могло иметь какое-то отношение к моему воспалению легких. Будь я врачом, сначала уложил бы больного с высокой температурой в постель, а уж потом бы всем остальным занимался. Устал, болела и кружилась голова, в самом деле ощутил себя хворым и немощным. Потом еще кого-то ждали, какую-то сестру-хозяйку, что-то выясняли, искали. Можно подумать, что до меня никого сюда раньше не принимали, не научились толком.
Но пришла наконец минута, когда маме нужно было уходить, а мне – оставаться. Я стоял перед ней, в спортивном костюме и тапочках, изо всех сил старался не хлюпнуть носом. И не моргнуть – чтобы слеза не выкатилась. Мама улыбалась мне вымученной улыбкой и тоже, я видел, с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Уговаривала меня, что все будет хорошо, что они меня каждый день будут навещать, что скоро я поправлюсь, вернусь домой…
Маму мне сделалось вдруг жаль едва ли не сильней, чем себя. Ее темные глаза, увеличенные стеклами очков, казались выпуклыми и круглыми.
– Конечно, – я тоже изобразил улыбку, – я обязательно скоро поправлюсь, ты только не переживай. Подумаешь, больница!
Я смотрел на нее, уходившую от меня по коридору, маленькую и тоненькую будто девчонка, томился…
В моей комнате стояли четыре кровати. Комнаты здесь назывались палатами, а кровати – койками, как в пионерском лагере. Три пацана, соседи мои, никакого интереса собой не представляли – мелюзга, самому старшему и десяти, наверное, нет. Я глянул на них мельком, забрался молча под одеяло и уткнулся в прихваченного из дому «Золотого теленка». Перечитывать его могу бесконечно, и каждый раз все так же смешно. А здесь, сейчас, ему вообще цены не было, единственная, можно сказать отрада. И еще – что возле окна положили, не так тоскливо будет. Пожалел лишь, что дневник свой не взял, времени свободного тут девать будет некуда, посочинял бы. Да и не мог его взять, мама бы увидела. Но ничего, пообещал себе, потом обо всем этом обязательно подробно напишу, такого ведь в моей жизни еще не было. Знал бы я, чем обернется для меня эта больница…
День клонился к вечеру, никто из врачей больше ко мне не подходил. Заглянула чем-то недовольная медсестра, дала мне две таблетки и ушла. Никакой капельницы мне не делали, мог бы преспокойно переночевать дома с этими же таблетками. Спал я плохо, все не мог удобно устроиться на новом, чужом месте, да и мысли одолевали безрадостные, вялые.
Разбудил меня веселый, звонкий голос:
– Просыпайся, засонюшка, царство небесное проспишь!
Я раскрыл глаза и увидел склонившуюся надо мной улыбавшуюся женщину в белом халате и высоком колпаке. Верней, не женщину, а девушку, совсем еще молоденькую и очень красивую. Она протянула мне градусник и сказала:
– Температуру измерять умеешь?
Пацан на кровати у двери гнусно хихикнул. Я обиделся. За кого она меня, в самом-то деле, принимает? Но выяснять отношения не стал, хмуро ответил:
– Умею. – И сунул градусник под мышку.
– Что-то ты не в духе пробудился, – не переставала улыбаться сестра. – И совершенно напрасно. Смотри, – кивнула на окно, – какое утро сегодня хорошее! Тебя Мишей зовут? – Ладонь ее легонько прошлась по моим волосам.
Я весь напрягся. Зачем она из меня посмешище делает, по головке гладит, как маленького? Хорошо, подлиза-пацаненок опять не засмеялся. Но снова – выбирать не приходилось – я сдержался, пробурчал:
– Мишей.
– Миша Огурцов?
– Огурцов.
Еще одна моя печаль. Не повезло мне с фамилией. Папа – я с ним как-то беседовал об этом – смеялся. Прекрасная, мол, фамилия, лучше не бывает. И вкусно, и полезно, и оригинально. Не зря же говорят, когда похвалить хотят, что выглядишь как огурчик!
– А тебя, – спросил я у него, – тоже огурцом звали, когда ты маленьким был?
– Еще как! – неизвестно чему обрадовался папа. – Вовкой – огурцом!
Но он не переубедил меня. Огурец – он и есть огурец. Зеленый и смешной. Огурчики, помидорчики… Правда, Сане, дружку моему, похлеще того досталось: у него фамилия Толстиков. Только мне-то от этого не легче. Может быть, сестра потому и улыбалась, что фамилия моя развеселила ее? И загадал про себя: если остряк у двери опять захихикает, разберусь с ним потом.
– А меня Тася зовут, – сказала девушка. – Запомнишь?
Вот это мне ужасно понравилось. Что не тетя Тася, не Таисия какая-нибудь Ивановна, а просто Тася. Сразу дала понять, что мы с ней вроде как на равных, хоть я здесь всего лишь больной шестиклассник, а она лечит меня, медицинской сестрой работает.
– Запомню, – ответил я и тоже улыбнулся.
Тася раздала всем термометры и вышла из палаты. Пацан у двери оказался очень разговорчивым, сходу начал рассказывать, какой сон ему приснился. На какую-то хитрую планету он летал, с инопланетянами встречался. Врал, конечно, клоуна из себя строил. Я не вмешивался, вообще делал вид, что не слышу, – много чести. Лежал – и белый потолок разглядывал, словно ничего интересней для меня нет.
Вскоре Тася вернулась, смотрела у каждого температуру и записывала в блокнотик. Ко мне подошла последнему.
– Много набежало? – спросил я.
– Тридцать восемь и три, уже полегче. Ты молодчина. – И снова провела по моим волосам.
А я неожиданно почувствовал, что мне очень нравится прикосновение Тасиной теплой руки. Ну, например, как если бы мама погладила. Даже удивился. И не захотел, чтобы она сразу ушла. Надо было что-нибудь у нее спросить, чтобы задержалась она в палате, затеять какой-нибудь разговор, но ни одна путная мысль не приходила в голову. В самый последний момент нашелся:
– А капельницу мне сделают?
– Да ты, я вижу, в медицине подкован! – Улыбка у нее замечательная, зубы белые, ровные, один к одному. И глаза хорошие – серые, смеющиеся. У нее, наверное, всегда хорошее настроение. – Это, Миша, врач решит. Если сочтет нужным назначить тебе литическую смесь – будет и капельница.
Про литическую смесь я уже спросить не рискнул, и вообще вдруг забеспокоился отчего-то, засмущался. Тася ушла, гладить меня больше не стала.
* * *
Капельницу мне все-таки сделали. Теперь я знал, что такое капельница. Это бутылка с красной резиновой кишкой, на конце которой иголка. Иголка вставляется в вену на руке. И жидкость через иголку, капля за каплей вливается прямо в кровь. Долго капает, больше часа.
Если честно, попсиховал я здорово. Когда медсестра – не Тася, другая, пожилая – собралась вену проткнуть. Мне уже приходилось однажды – совсем еще маленьким был – колоть вену, анализ какой-то брали. Я тогда орал, сопротивлялся, мама не могла меня удержать, сбежались все. Не очень-то приятно вспоминать об этом, но что было, то было. Давно уже вышел из того малышовского возраста, понимал, что кожа везде одна и та же – что на руке, что в другом месте, одинаково болит, когда протыкают. А в то, другое место, которое мягким называют, меня не раз кололи. Приятного, конечно, мало, однако потерпеть нетрудно. Но ничего, хоть и ужасно стыдно было, не мог с собой поделать.
То ли вгрызся навечно в сознание тот давний страх, то ли очень толстой игла показалась – сердце, чудилось, из груди выскочит. И сразу мокрым стал, словно из воды вытащили. Не дамся, решил, пусть со мной что хотят делают, как угодно наказывают, родителей зовут, стыдят – все равно не дамся. Не нужна мне никакая капельница, мало ли что врач назначил! У меня и без нее температура уменьшилась. А раз уменьшилась, значит, выздоравливаю.
Упорства прибавляло и то, что в палате никого из пацанов не было – сестра, притащившая стояк с бутылкой, всех выпроводила. Я, защищаясь, натянул одеяло до подбородка и намертво вцепился в его ворсистый край.
– Давай руку, и веди себя как мужчина, – устало вздохнула сестра. – Больно не будет, вот увидишь. Комар тебя кусал когда-нибудь?
Я лишь отрицательно помотал головой – даже зубы расцепить не решился. Слышали мы про этих комаров.
– Неужели не стыдно? – укоризненно покачала она головой. – Мы детишек маленьких колем, а ты вон какой здоровущий! Не упрямься, ты ж у меня не один, работы невпроворот!
Разомкнув одеревеневшие губы, я сказал:
– Мне не надо, я уже выздоровел.
И тут в дверях появилась Тася.
– Ну, – улыбнулась, – как у нас дела?
– Да вот, – еще выразительней вздохнула сестра, – устроил тут…
– Ничего я не устроил! – выпалил я, поспешно высвобождая из – под одеяла руку. – Пошутил просто! Колите сколько хотите, мне не жалко! – И сумел растянуть рот в улыбке.
– Миша у нас молодец, – заговорщицки подмигнула мне Тася. – Парень что надо!
Мне действительно не было больно. Ну, почти не было. И этот положенный час запросто на спине вылежал, пока из бутылки все не выкапало. Три волшебных слова звучали во мне как музыка, бесконечно повторяясь: «парень что надо»…
Но самое тягостное испытание ждало меня впереди. Тася снова появилась, неся прямоугольную металлическую крышку, в которой лежали шприцы, подошла ко мне.
– Поворачивайся на живот, герой, маленький укольчик сделаю.
Я сообразил мгновенно – нужно будет снять перед ней трусы. Легче еще три капельницы вытерпеть.
– Зачем? – глупо спросил я.
– Нужно, – сочувственно качнула плечами Тася. – Ничего не попишешь.
– А можно… в руку? – промямлил я, ощущая, как предательски распаляются щеки.
Она все поняла. Не могла не понять – слишком умные у нее глаза. И улыбка ее в этот раз была другой – чуть ли не виноватой.
– В руку нельзя. Но трусы очень-то спускать не надо, совсем немножко. – Кивнула на мою тумбочку, где лежала книга: – Любишь Ильфа и Петрова?
– Люблю, – еле слышно ответил я, застеснявшись выговорить при ней это слово.
– И я люблю.
Тася, сомневаться не приходилось, заговорила о книге, чтобы немножко отвлечь меня, расслабить. Но как хорошо, как нежно произнесла она это «и я люблю»… Я вдруг, ничего глупей не придумать, почувствовал темную, нехорошую зависть к своим любимым писателям…
Кололи меня антибиотиками три раза в день. Утром и днем – Тася, а вечером – другая сестра, дежурная. Но до вечера было еще далеко. Сначала пришел папа. Новости он сообщил невеселые. Маму, оказывается, «скрутил» радикулит. Верно говорят о беде, что она не ходит одна.
Сколько себя помню, маму всегда мучил радикулит. То чаще прихватывал, то реже, то сильней, то слабей. Папа после стирки белье в ванне полоскал, потому что мама согнуться-разогнуться не могла. Тяжести ей тоже нельзя было поднимать. И в больнице она лечилась, и дома ей какие-то уколы и массажи делали, упражнения специальные, но избавиться от радикулита так и не сумела. Папе, соответственно, от него тоже доставалось.
Папа успокоил меня, что сейчас это обострение не очень сильное, но в ближайшие дни навещать она меня не сможет, будет приходить он один. Папу я тоже пожалел. Понимал, как нелегко ему теперь придется. Мама разболелась, я лежу в больнице, а Ленка, сестренка моя, маленькая еще, ничего не умеет.
Перед тем как зайти ко мне, папа беседовал с врачом. Тот сказал ему, что состояние мое не очень тяжелое, но о выписке и речи быть не может – нужно пройти курс антибиотиков, сделать повторный рентген, а уж потом решать. Я, услышав это, приуныл. Но расстроился бы много больше, не будь здесь Таси. Все-таки с ней больница не казалась мне совсем уж постылой.
Разговаривал папа и с Тасей. Я видел, как стояли они в коридоре. Жевал принесенные папой мандарины, не спускал с них глаз. Мне почему-то очень хотелось, чтобы мой папа понравился Тасе. Чтобы ей нравилось все, имевшее ко мне отношение. Я не слышал, что папа ей говорил, но улыбалась ему Тася хорошо, приветливо. Впрочем, она всем так улыбалась, не в папе, наверное, дело…
Прошел еще один мой больничный день. Если попытаться одним словом выразить мои ощущения, то самым точным было бы «тягомотина». В отделении лежала парочка ребят – моих ровесников, но общаться ни с кем из них не хотелось. С детским садом из моей палаты – тем более. На меня иногда такое находит – в себе замыкаюсь, никто не нужен. Все они наверняка думали, что я вообще такой, хмурый и нелюдимый, потому что сближения со мной тоже не искали. Не считая вылазок в столовую и на процедуры, почти все время не покидал я своей палаты.
У меня теперь были три основных занятия: видеть Тасю, читать и ждать папиного прихода. Капельницу мне больше не ставили, а дневных уколов – разве кто-нибудь поверит? – я дождаться не мог. Ведь колола меня Тася. Обязательно потреплется со мной немного, пошутит. Изредка выбирался я из палаты, чтобы лишний раз взглянуть на Тасю, если голос ее поблизости слышал. Но вышагивал по коридору быстро, с озабоченным видом, будто бы дело появилось у меня неотложное – чтобы она ничего такого не подумала. И чтоб другие не подумали.
В классе мне нравилась одна девчонка, Мила Свиридова. Она, может быть, не самая красивая, но очень какая-то гибкая, грациозная, даже просто ходит она так, что залюбуешься. Шея у нее высокая, а спина прямая-прямая, даже немного вогнутая, и как только не устает она целый день так держаться, тяжело ведь, я пробовал, спина через несколько минут ныть начинала. Мила художественной гимнастикой занимается, кандидат в мастера спорта. Сане Толстикову она тоже нравится. Мы с ним ходили смотреть, как она выступает. Туго затянутая в спортивную свою одежку, совсем другая она девчонка, не скажешь, что одноклассница – взрослая какая-то, недоступная. Она еще чем по душе мне – не строит из себя: я, мол, кандидат в мастера, чемпионка и все такое, хотя о ней даже в газете писали и по телевизору показывали. Мы с ней в одном доме живем, только в разных подъездах, часто вместе в школу и из школы ходим, потому что нам по дороге. Я специально поджидал, когда она из своего подъезда выйдет, но старался не каждый раз, чтобы не высчитала меня. Возле нее многие наши пацаны увиваются, даже из старших классов, не хочу в одном стаде со всеми ходить. Пусть она сама меня выберет, если пожелает. Знать бы еще, догадывается ли она, почему я веду себя не как другие, о принципах моих. Судя по всему, вряд ли. Но, чего уж там, дорого бы я дал, чтобы пожелала.
Тася же – это совсем другое. Между нами – стена, сплошная высоченная стена, без окон и дверей. Я ничего от Таси не хотел. Да и что я мог хотеть – чтобы в кино меня пригласила или погулять вместе? Да я бы и не пошел, об этом даже думать смешно. Я – и Тася рядом, все равно как если бы я с Аллой Пугачевой задружил. Мне приятно было смотреть на Милу, идти с ней рядом, разговаривать. Удовольствие получал. Но когда видел Тасю, слышал ее певучий голос – просто счастливым делался, все внутри обмирало. И сердце как-то по-особому, незнакомо щемило, мягко так и грустно, словно потерял я что-то очень дорогое и нужное. А улыбнется Тася – только с солнышком, из-за туч выглянувшим, сравнить можно. Хоть и тыщу раз читал я и слышал такое сравнение, но лучше не скажешь.
До больницы я понятия не имел, что такое бывает. Подолгу, случалось, ни о чем другом думать не мог, все остальное тусклым делалось, неинтересным. И не однажды, с книжкой лежа, не столько читал, сколько вид делал. Строчки перед глазами расплывались, каждую по три раза перечитывать приходилось, чтобы вникнуть. Это «Золотого теленка»-то, которого почти наизусть знал…
Папа пришел, когда Тася собиралась уже домой, в плаще была. И, похоже, спешила, но все равно нашла время, чтобы с папой поговорить, обо мне рассказать. Папа угостил ее самым большим мандарином – и она взяла, не отказалась. Запросто взяла, как если бы я Милу угостил. И еще смеялась она – папа, наверное, ей что-то смешное рассказывал. Папа у меня вообще юморист – он, особенно когда в хорошем настроении, со Жванецким потягаться может. Он явно Тасе понравился, я по лицу ее видел. И это меня очень порадовало, словно была в том и моя заслуга.
Я вдруг посмотрел на него как бы ее глазами. Будто не знал его тринадцать лет. Худой, носатый, волосы надо лбом поредели – все-таки старый уже, тридцать восемь лет. И роста он невысокого, вровень с ней. Зато остальные волосы у него красивые – густые, волнистые, и усы. А еще он три иностранных языка знает, по-английски шпарит, как по-русски.
Мама не обманула, сказав, что меня все время будут в больнице навещать. Папа пришел и на следующий день. И снова подгадал как раз ко времени, когда Тася отработала, собралась уходить. Они и вышли вместе. В окно я наблюдал, как пересекали они больничный двор. Папа что-то оживленно рассказывал, взмахивая рукой, а Тася через каждые два-три шага притормаживала и откидывала голову назад, хохотала так, наверное. Солнце светило вовсю, деревья зеленели, воробьи чирикали, и так мне захотелось пойти вместе с ними – даже застонал тихонько.
Дни сменяли ночи, ночи дни, я не то чтобы привыкал к новой жизни, а как-то смирился с больничным житьем-бытьем. С одним пацаном, из соседней палаты, даже подружился, играл с ним в шахматы. Два раза приходил Саня, поболтали с ним. Он, я видел, жалел меня, старался рассмешить, чтобы настроение мне поднять. Особенно интересовали его уколы. И когда я отвечал, что внимания на них не обращаю, пустяковое дело, – не очень-то ему и врал, кстати, – Саня глядел на меня с уважением.
Но стержнем всего моего здешнего существования оставалась, конечно, Тася. А она – и мне это не чудилось, не снилось – явно выделяла меня, Мишу Огурцова, среди других. Чаще заходила ко мне в палату или звала к себе, к своему сестринскому столу. Я помогал ей раскладывать и разносить лекарства, рисовать температурные листки. А то и просто, когда время у нее свободное было, разговаривали. Тася расспрашивала меня о школе, о том, как мы дома живем, о папе и маме.
Она вдруг стала еще красивей. Сначала я подумал, что мне это просто показалось, лишь потом сообразил: она ярче начала красить глаза и губы.
Всю неделю папа навещал меня каждый день, без перерывов. Но вдвоем с Тасей они больше не уходили, папа всегда раньше. Я в окно подглядывал: Тася шла по больничному двору одна. И огорчало меня, что с папой она почему-то перестала, как раньше, беседовать, шутить. Перекинутся словечком-другим – и всё. А через неделю папа вообще перестал ходить ко мне – выздоровела мама. С Тасей же мама вовсе не общалась, она только у врача о моем здоровье спрашивала.
Несколько раз маму сопровождала Ленка. С папой она не приходила, оставалась дома с мамой. Мы с сестрой жили, вообще-то, дружно, ссорились редко. Но особой близости, по правде сказать, не было. О чем с ней, второклашкой, говорить? Так, разве что, по мелочам. Но если просила меня помочь задачку решить или, например, узел на шнурке развязать – вечно он у нее запутывается! – никогда не отказывался. Я и не подозревал, что так обрадуюсь ей – в щечку ее чмокнул, бантики на косичках расправил. Ленка – частица моей прежней, домашней жизни, по которой день ото дня скучал все сильней. Я хотел домой, и даже Тася тут не могла перевесить, как бы ни нравилась она мне.
Но это еще не всё. Я теперь начал потихоньку злиться на Тасю. Никогда бы не подумал, что способен на такое, но тем не менее. Ей каждый день кто-то звонил. И она – я видел – ждала этих звонков. Однажды – Тася как раз в моей палате была – заглянула другая сестра и, хитро улыбаясь, пропела:
– Та-ася! Беги к телефону, опять он зовет!
И так она это он произнесла, что у меня сразу настроение черным сделалось. А Тася смутилась, вспыхнула, словно та невесть что сказала, пробубнила «да ну тебя!» и поспешила к двери.
Я ревновал ее. Ревновал по-настоящему. Всегда брала досада, когда кто-нибудь из ребят приставал к Миле, порой не выдерживал, в драку хотелось броситься. Но Тасю ревновал иначе. Потому, наверное, что четко осознавал полнейшую свою беспомощность и ненужность. Я тут ничего и никак не мог изменить – ни дракой, ни провожанием из школы, ни всем прочим. Оставалось только злиться и мучиться.
Я много размышлял над этим. Конечно же у Таси, такой красивой, такой славной, должен быть ухажер и, возможно, даже не один. Разве может она не нравиться мужчинам? Странно, что до сих пор – а ей, я знал, уже двадцать один – замуж не вышла. И наверняка к кому-то вечерами на свидание бегала, и целовалась, и обнималась. Если уж в нашем классе многие девчонки заженихались, что тогда о Тасе, совсем взрослой, говорить? Но мысль эта была невыносимой. Словно Тася предала меня, оскорбила. Я однажды после такого звонка не сдержался, желчно ей, под настроение, ответил. Она внимательно, без улыбки, поглядела на меня, но ничего не сказала…
Через двенадцать дней – в школе уже занятия начались – меня выписали. Мама принесла цветы и торт, я со всеми распрощался.
– Ну, – улыбнулась Тася, – бывай здоров, Мишка, больше не болей! – И поцеловала меня в макушку.
Она раньше никогда не называла меня Мишкой. И то ли от этого, то ли от тепла и запаха ее губ, у меня в носу защипало. Мелькнула едкая мысль, что никогда больше не увижу ее, не прикоснется она ко мне, не улыбнется, не заговорит со мной. Уйдет из моей жизни, как время от времени исчезали из нее многие другие – друзья после лагеря, к примеру, или когда мы куда-нибудь летом отдыхать ездили, знакомились там, дружили, обещали переписываться, даже встречаться, но потом ничего этого не было. И вместе с Тасей пропадет что-то очень нужное, невосполнимое. Но что всего удивительней, не стыдно мне было, что она – при всех, при Ленке! – меня, как маленького, поцеловала. Наоборот, загордился. Что-то раньше не видел я, чтобы она кого-нибудь из выписывавшихся ребят целовала, пусть даже в макушку…
* * *
Тогда я думал, что с утра до вечера буду вспоминать Тасю, долго не смогу ее забыть, если вообще смогу. Но, к удивлению своему, ничего подобного не случилось: закрутился, завертелся, дел навалилось видимо-невидимо, дома, в школе, во дворе – порой вообще забывал о Тасином существовании. Вот только вечером, перед сном, всплывала вдруг в моей памяти ее солнечная улыбка…
Я и на Милу стал теперь глядеть иначе. Все время сравнивал ее с Тасей. Не в красоте, не в привлекательности – в чем-то другом, мне самому до конца не ясном. Не было в Миле чего-то такого близкого, сердечного, как у Таси. Мила мне не перестала нравиться, но нравилась уже как-то не так.
Между прочим, встретила меня Мила как никогда дружески, приветливо. Польстила даже, что соскучилась. Расспрашивала о больничной жизни, вспоминала, как сама в позапрошлом году в больницу угодила. И чем совсем уж сразила: собиралась, оказывается, навестить меня, но все никак не получалось у нее. Мы возвращались из школы, и так увлеклись разговором, что сделали два кружка вокруг дома и еще возле ее подъезда немного постояли. А на прощанье Мила вдруг огорошила меня:
– С тобой что-нибудь случилось?
– В каком смысле? – не понял я.
– Ну… – замялась она, – какой-то ты не такой стал… – Иронично хмыкнула: – Влюбился, что ли, в кого-нибудь?
У меня, что называется, челюсть отвалилась. Уму непостижимо, неужели это со стороны заметно? И как это вообще можно заметить? – на лбу ведь не написано. Да и не влюбился я, а просто… просто… Что просто? Ощутил, как начал заметно краснеть, насупился:
– Вот еще! Очень нужно! Ладно, мне пора! – Круто повернулся и зашагал к своему подъезду.
Эти ее слова долго потом не давали мне покоя. И пришел я к неожиданному выводу. Я, скорей всего, Миле вовсе не нужен и не интересен, но, заподозрив, что я в кого-то, не в нее, влюблен, сразу стала она ко мне лучше относиться. Даже сказала – совсем на нее не похоже, – будто соскучилась. Зачем ей это? На всякий случай? На какой всякий случай? Мне, наверное, никогда это не понять…
В пять часов пришел Саня, показал мне трояк и позвал в парк, на игральные автоматы. Я тоже попросил у вернувшейся с работы мамы трешку – и мы побежали. Нам повезло, толкучки возле автоматов не было, наменяли мы пятнашек и наигрались всласть. Точней, не всласть, а пока денег хватило. Я бы, кажется, мог целый день здесь пропадать – и не надоело бы.
Возвращались мы, когда уже заголубели сумерки. Из паркового кинотеатра выходили люди – только что закончился сеанс. Мы спешили – наши мамы не любят, когда мы приходим домой после наступления темноты. Я рассказывал Сане, как умудрился промахнуться в самый последний раз – и вдруг застыл, запнулся на полуслове. Лицо мое, видать, сильно изменилось, потому что Саня, взглянув на меня, опешил:
– Эй, ты чего?
– Понимаешь… – не сразу отозвался я. – Ты… ты, в общем, иди домой один… У меня тут дело… Я потом приду…
– Офонарел? – выпучил глаза Саня. – Какое еще дело?
– Иди, Саня, иди, – подтолкнул я его в спину, – некогда мне. – И, чтобы избежать дальнейших расспросов, быстро, не оборачиваясь, пошел от него.
На какое-то время потерял их из виду, но тут же высмотрел в длинной людской веренице желтый Тасин плащ.
Они шли медленно, прогулочно, Тася держала его под руку. Я продвигался в нескольких шагах позади, крался вдоль стен, перебегал от дерева к дереву, стараясь остаться незамеченным. Боялся, что кто-нибудь из них обернется, увидит меня. На мое счастье, тьма уже сгущалась, но вскоре понял, что напрасно беспокоился. Мог бы, не таясь, идти вплотную за ними – они так были поглощены друг другом, что, похоже, вообще ничего и никого вокруг себя не замечали.
Очень хотелось послушать, что говорит ей папа, и я рискнул. Выбрал удобный момент, когда они вышли на многолюдную улицу, и пристроился сзади, весь обратившись в слух. До меня доносились лишь обрывки слов и предложений, но можно было понять, что папа сейчас рассказывает Тасе, как они с Витей, студентами еще, ездили к морю, почти без денег. Как дважды выгоняли их, безбилетных, из поезда, как зарабатывали они на пропитание, показывая в вагоне карточные фокусы. А потом, на море, подкармливали их в столовой какого-то пансионата девчонки-практикантки, поварихи, и ночевали они где придется.
Я эту байку слышал не раз. Папа, когда приходил к нам в гости дядя Витя, почему-то любил возвращаться к тем студенческим приключениям, вспоминали они всякие смешные подробности, хохотали.
Тася тоже смеялась. Уж я-то знал, какой папа рассказчик. Он даже самую обыкновенную историю может так рассказать – животик надорвешь. Об одном я сейчас жалел – что не видел их лиц, как они смотрят друг на друга.
Больше всего меня занимало, где и как будут они прощаться. Конечно же, папа не бросит ее на полпути, проводит домой. Но что последует дальше – неужели он в Тасину квартиру зайдет? Я не знал, где Тася живет, и опасался, что сядут они в трамвай или троллейбус. Тогда мне придется туго. Но никуда они не сели, неторопливо, плечом к плечу, брели по теплой весенней улице.
Тася, оказалось, жила недалеко, минут через двадцать они подошли к ее дому. Похожая на нашу девятиэтажка, только, не в пример нашему двору, ни деревца рядом, ни кустика, негде мне укрыться.
Я спрятался за углом железного гаража, далековато, не отрывал взгляда от двух стоявших у стены фигур. Лампочка над крыльцом не горела, но я уже приспособился к темноте, видел все довольно отчетливо. Зато ни словечка не слышал, к тому же говорили они вполголоса.
Мысли судорожно метались в моей голове, сшибаясь, налетая одна на другую… Ну чего я так запсиховал? В конце концов, они могли случайно встретиться в кинотеатре. И папа, как настоящий джентльмен, проводил ее домой. Но почему тогда шли так медленно, под руку? А как же им идти? – взрослые всегда так ходят, мужчина должен предложить даме руку. Нет, что-то не вяжется – с чего бы это вдруг папа один