Читать книгу Верхнее ля - Вера Григорьевна Собко - Страница 1

Оглавление

Часть первая


Виктор Павлович


Виктор Павлович посмотрел на себя в зеркало и остался доволен осмотром. Тёмно-синий блейзер оттенял сочный загар хорошо выбритых щёк и подчёркивал ровную линию плеч. Он выглядел молодым, спортивным, мужественным. Да, собственно, он таким себя и чувствовал. Первый день после отпуска был не просто началом работы, а служил, если можно так выразиться, серьёзной заявкой на весь последующий год. Являлся своего рода демонстрацией сил отдохнувшего организма. Вроде бы мимолётные, но чрезвычайно цепкие взгляды коллег мгновенно ставили диагноз: на что ты способен в предстоящем сезоне и сможешь ли дотянуть без срывов до его завершения. Весь вид Виктора Павловича свидетельствовал о здоровом отдыхе в волнах Средиземноморья. Рослая фигура, предмет зависти мужчин и благосклонного внимания женщин, приобрела хорошо очерченные, почти скульптурные формы. Недаром Виктор Павлович изнурял себя бегом и даже пытался освоить виндсерфинг. Правда, на этой проклятой доске он так и не научился толком держать баланс. Ничего, следующим летом потренируется и непременно подчинит себе этот упрямый, скользкий снаряд.

Виктор Павлович вышел из личной зоны своего кабинета, тактично отгороженной шкафами, – никто из посетителей, кроме близких друзей и секретарши Леночки не подозревал о её существовании. Когда у него на приёме никого не было, он любил сюда заглянуть: над миниатюрной раковиной висело зеркало, ниже пристроилась тумбочка с необходимым набором посуды, и стоял никогда не пустовавший холодильник. Виктор Павлович закрыл дверь кабинета на ключ и с удовольствием посмотрел на блестящую латунную табличку с надписью «Художественный руководитель В.П.Красовский». Ему нравилась его фамилия. Он знал, что многие считают её слишком претенциозной, и за глаза называют «наш красавчик». Виктор Павлович не видел ничего плохого в том, что артисту хочется, чтобы под его фотографией на афише стояла звучная, запоминающаяся фамилия. Она, помимо мастерства и внешности, играет не последнюю роль в привлекательности образа. В силу своей профессии артист должен быть заметнее, ярче общей массы, быть своего рода эталоном для подражания. И вовсе не секрет, что многие вокалисты берут себе псевдонимы. Уж ему-то худруку это хорошо известно, – перед его глазами прошёл ворох анкет. Поэтому ни лукавые улыбочки, ни ехидная интонация, с которой за его спиной подчас произносилось «наш красавчик», его совершенно не задевали. Да, красавчик! Он знал об этом и считал совершенно естественным заботиться о своей внешности. Что ни говори, а профессия обязывает. И всегда с нескрываемой брезгливостью смотрел на растолстевших певцов, оправдывающих это тем, что голосу нужна опора.

Яркая, запоминающаяся фамилия Красовский не досталась Виктору Павловичу по наследству. Добираться до неё Вите Краснову пришлось в два этапа. Когда в школе на уроке истории изучали гражданскую войну и оборону Царицына, весь класс прямо-таки грохнул от смеха, услышав о поражении Войска Донского под командованием генерала Краснова. До конца школы он так и не избавился от прозвища «Донской атаман», произносимого с гаденькой ухмылкой, особенно после того, как учительница рассказала, что во время Отечественной войны Краснов воевал на стороне немцев. Хотя, как считал Витя, будь учительница поумнее, могла бы и промолчать, оставить свои знания при себе и не подставлять его под град насмешек.

Для того, чтоб и впредь не было никаких нежелательных сравнений, Виктор дописал в метрике к своей фамилии окончание «ский», а перед получением аттестата заявил в милиции, что потерял паспорт. Там особенно не стали приглядываться, и выдали паспорт на фамилию Красновский. Директор и завуч удивились, но приняли поправку к сведению. Тем более что при выдаче аттестатов оказалось, что не он один обладает другой, неизвестной до выпускного вечера фамилией. Когда Ритка Шестакова, в которую были влюблены все мальчишки класса, подошла брать из рук директора аттестат на имя Маргариты Фриделевны Зильберман, все решили, что она берёт его для какой-то отсутствующей выпускницы. Но когда обнаружилось, что ещё два-три ученика из параллельных классов по причине пятого пункта ходили в школу под фамилией матери, поняли, что это и был законный Риткин аттестат. Так что ажиотаж вокруг довеска к Витиной фамилии значительно поутих, уступив место пересудам другого рода.

Красновским он пробыл сравнительно недолго. Мысленно он всё ещё продолжал быть Красновым, и аристократический довесок казался ему пришитым белыми нитками. С этой фамилией он проучился два года в музучилище, куда без труда поступил, имея за спиной лишь хор Дворца пионеров. Этот хор был для Вити прибежищем от школьной рутины, от тяжкой необходимости ежедневно делать уроки. И он же, хор, провёл некую демаркационную линию, которая отстраняла его от школьной мальчишеской жизни и вызывала к нему труднообъяснимую неприязнь. Может быть, потому, что его одноклассники не считали пение достойным мужским занятием. Какие-то девчачьи, бабские дела.

В хоре Витя чувствовал себя на своём месте. Там он во всех отношениях по-настоящему дышал полной грудью. Когда его голос сливался с другими голосами, и вместе с ними устремлялся куда-то далеко, за пределы хорового зала, жизнь представлялась ему такой же возвышенной и гармоничной как музыка. Ему казалось, что в это время он сам становился звуком и плавно возносился в высокое пронзительно синее небо. Чистый голос и природный слух достались ему от матери. Они с матерью, оставшись дома вдвоём, часто пели на два голоса. И это было так естественно и легко, словно они вели доверительный разговор. В хоре Витя быстро попал в число солистов. Коллективы Дворца пионеров часто приглашали участвовать в праздничных концертах, и Витя самозабвенно выпевал, подражая Сергею Яковлевичу Лемешеву: «Вижу чудное приволье, вижу нивы и поля. Это русское раздолье, это родина моя». Местные чиновники после концерта непременно хвалили солиста, трясли его руку и даже гладили по голове. Витя мечтал стать таким же знаменитым певцом как Лемешев. И когда по телевизору показывали спектакли с участием Сергея Яковлевича, Витя вместе с ним пел арии герцога из «Риголетто» и Ленского из «Онегина». В такие минуты ему казалось, что это он стоит на сцене Большого театра, что перед ним распростёрся огромный зал, очарованный его голосом.

Последние годы из-за мутации голоса он начал прогуливать занятия в хоре, и детская мечта стать вторым Лемешевым таяла с удручающей быстротой. Голос ему не подчинялся, связки издавали непривычные звуки, и сольные партии ему уже не доверяли. Руководитель хора Фёдор Емельянович понимал состояние мальчишек в этом возрасте и за прогулы не отчитывал. Но совсем отлынивать от занятий не рекомендовал. Если вредно напрягать голос, то хотя бы слушай, учись голосоведению, развивай гармонический слух.

И даже в этот тяжёлый период с выбором профессии у Виктора не было сомнений. Он знал, чем будет заниматься. Если мутация голоса преподнесёт нежелательные сюрпризы, то можно стать дирижёром-хоровиком, или изучать теорию музыки. И всё же эти полтора-два года неизвестности были довольно нервными и мрачными. Как бы Витя не убеждал себя в том, что музыка не ограничивается сольным пением, страх, что самые сокровенные мечты могут рухнуть, сильно отравлял ему жизнь. Чтобы как-то приглушить свои сомнения, он ставил пластинки Марио Дель Монако, Тито Гобби, Паваротти, Доминго. Их голоса поддерживали его мечту и на какое-то время отгоняли неуверенность в своём будущем. В последний год перед выпуском из школы, когда гормональная ломка более-менее утряслась и стали заметно пробиваться усы, Фёдор Емельянович индивидуально позанимался с Виктором и подготовил с ним программу для поступления в музучилище. Голос уже почти выровнялся и обещал стать тёплым, мягким баритоном.

Музучилище для Виктора стало абсолютным, ничем не замутнённым счастьем. Даже бывшие одноклассники, окликавшие его на улице по фамилии Краснов, ненадолго портили ему настроение. Он был уже другим, – взрослым, красивым парнем, со стипендией и со своими хоть и маленькими карманными деньгами. Весёлые симпатичные девушки, непринуждённая болтовня, лёгкое кокетство, ни к чему не обязывающий флирт ещё больше усиливали радость от музыкальных занятий. С гармонией и сольфеджио, благодаря хорошему слуху, у него не было никаких проблем. Но после второго курса отвертеться от пристального внимания военкомата Виктору всё же не удалось, и он год прослужил в армии. В сущности, армией это назвать было нельзя, поскольку он, как и многие музыканты, проходил службу в Краснознамённом ансамбле песни и пляски. Этот год много дал Виктору. Голос окреп, появилась привычка к сцене, а постоянные гастроли расширили представление о мире. Сразу же после окончания этой «службы» Виктор поступил в консерваторию. При поступлении «армейское» прошлое существенно добавило ему баллы. Как бы то ни было, в военном билете он уже числился Красовским и мысленно представлял свою фамилию, напечатанную крупными буквами на афише.


До совещания в кабинете директора оставалось пятнадцать минут. Виктор Павлович не торопясь ступал по красной ковровой дорожке, с наслаждением вдыхая особый, родной воздух театра. После отпуска всё воспринималось свежо, остро, с неожиданным сентиментальным оттенком. Он специально вышел пораньше, чтобы сделать небольшой крюк по противоположной стороне здания, где находились балетные репетиционные классы. Сбор труппы у балетных был вчера, и сегодня они уже приступили к работе. Виктору Павловичу нравилось прогуливаться в коридорах, по которым пробегали изящные фигурки в чёрных трико, – хрупкие, невесомые, с детским любопытством изгибавшие свои длинные шейки ему вслед. Иногда он приоткрывал двери классов и любовался разогревавшимися у станка балеринами. Даже если не всем педагогам-репетиторам это нравилось, не каждый из них мог возразить худруку оперы. Хоть не непосредственное, но всё же начальство. К тому же в оперную постановку мог понадобиться балетный дивертисмент. Ладно уж, пусть смотрит. Эту слабость худрука все знали, над ней посмеивались, но не зло. Кордебалет был к нему подчёркнуто благосклонен, и пробегавшие мимо артистки лучезарно улыбались. После этого у Виктора Павловича повышалось настроение, и день после прогулки по балетному крылу театра казался ему особенно удачным.


Совещание у директора.


Точно за три минуты до начала совещания Виктор Павлович вошёл в приёмную директора театра. Секретарша Леночка вскинула на него глаза, ради начала работы после отпуска накрашенные с особым старанием, и с неподдельным восхищением воскликнула:

– Виктор Павлович, потрясающе выглядите! Какой у вас загар! Где отдыхали? Ну, рассказывайте, рассказывайте!

Виктор Павлович подошёл к столу секретарши, легко взял за пальчики её руку и поцеловал:

– Помилуйте, Леночка, да и рассказывать особенно нечего. Отдыхал как обычно, валялся на пляже в Турции. Да вы и сами всё знаете. Вот вы, действительно, прекрасно выглядите. Как говорится, ваша юность вам к лицу. – И жестом фокусника Виктор Павлович положил перед секретаршей квадратную плитку шоколада, ровно такую, которая помещалась в карман пиджака, не оттопыривая его.

– Ах, Виктор Павлович, – пропела Леночка, – вы всё такой же галантный. Ничуть не изменились за лето. – И, притворно вздохнув, добавила, – вы меня балуете.

– Ну, что вы, – это всего лишь небольшой знак внимания, – поддержал кокетство секретарши худрук.

Леночка, как и положено секретаршам директора, умела быть жёсткой и несговорчивой. Но в присутствии художественного руководителя оперной труппы все эти её качества полностью улетучивались. Она снова ощущала себя школьницей, которая старалась не пропустить ни одного концерта солиста местной филармонии Красовского. Что и говорить, юношеские влюблённости долговечны. Виктор Павлович об этом знал. Леночка сама призналась ему в восторженном обожании, когда они засиделись в директорском кабинете после премьеры «Севильского цирюльника». Главную партию в спектакле пел приглашённый солист, и Леночка никак не могла понять, почему Виктор Павлович оставил сольную карьеру и не поёт ведущие партии в их театре. Мог бы и совмещать. Такой певец пропадает! Леночка прекрасно помнила, как Красовский пел каватину Фигаро на концертах. Ему всегда бешено аплодировали, просили исполнить на бис. Просто не верится, что Виктор Павлович не сумел бы справиться со всей оперой. Не такая уж она и сложная, – говорила Леночка. – Одни речитативы. Зато, какой блестящий выход у Фигаро! Вот тут-то Виктор Павлович действительно мог быть настоящим украшением оперы, не то, что этот заезжий коротышка.

– Ах, Леночка, Леночка, – говорил худрук, – не всё так просто. Голос – инструмент тонкий, хрупкий, никогда не знаешь, как он себя поведёт. Вспомните хотя бы Каллас, – ведь великая певица была, и вдруг сразу всё оборвалось.

– Не надо на себя наговаривать. Ни за что не поверю, что вы потеряли голос. Я же слышу, как вы иногда распеваетесь в зале. Вы по-прежнему прекрасно звучите, и к тому же на вас так приятно смотреть, – призналась Леночка, расслабившись после изрядной доли коньяка. Вы бы могли ещё долго петь. Зачем вам место худрука? Неужели денег больше платят? Или вам нравится быть начальством?

– Конечно, нравится, когда есть такие подчинённые, – шутливо парировал Виктор Павлович и заспешил домой.


Не снимая с лица улыбки, предназначенной Леночке, Виктор Павлович вошёл в кабинет директора театра Петра Валериановича Нерчина. Там уже сидели главреж Григорий Борисович Остроумов и дирижёр Вальтер Генрихович Штимме. Между ними, как будто отпуска и не было вовсе, уже разгорались привычные споры. Тема была неизменной: может ли постановщик вторгаться в замысел автора? А если может, то в какой мере? И что важнее – актуальная, доходчивая постановка или строгое следование тексту оперы. Спорить можно было до бесконечности. Известно, что режиссёрские новации почти никогда не совпадают с первоначальным замыслом композитора. Композитора волнует выразительность музыки, а не сценическое объяснение её смысла, – и в этом вечный камень преткновения постановщиков оперы. Григорий Борисович высмеивал немецкую педантичность Штимме, а Вальтер Генрихович в свою очередь издевался над дешевой погоней за популярностью, свойственной режиссёрам.

– Осовременить, не значит протащить на сцену быт! – патетически восклицал Штимме. – Все эти ваши мини-платьица, портфели подмышкой и очки на носу не делают оперу современной. Додумались даже на автомобилях по сцене ездить! И уж тем более смешно, когда героев при этом величают графинями, превосходительствами и предлагают подать карету. Вместо полноценной оперы получается гнусная пародия! Иначе, как издевательство, всю эту осовремененную глупость воспринимать нельзя. Так осовременивать, всё равно, что нарумянивать старуху, прицеплять к её голове бантик и одевать в детское платьице. Зрелище ужасное, а Дюймовочки из неё всё равно не получится. Все это понимают, но никто не решается сказать честно, чтоб не прослыть ретроградом. Это ж надо додуматься, чтобы в любовной сцене герой месил тесто и, словно провинциальный шеф-повар, кромсал ножом огурцы! Да любая нормальная девушка во время такого любовного признания сбежит без оглядки, или рассмеётся в лицо. И этот примитивизм и безвкусицу вы называете современностью?

– Молодёжи нужны современные произведения. На старьё ей ходить не интересно. Если вам не нравятся попытки приблизить оперу к сегодняшнему дню, тогда скажите, где взять современную оперу? Где? Что-то я за последние полвека ничего нового не встречал. Сейчас нет ни королей Людвигов, ни князей Эстергази, ни даже Надежды Филаретовны фон Мекк, чтобы дать композитору возможность спокойно писать большое произведение. Сейчас он вряд ли допишет оперу до конца, скорей всего перед написанием последнего акта помрёт с голода, так и не окончив своего замысла. Так что не ждите напрасно современных произведений, Вальтер Генрихович. Композиторам проще песенки писать в два куплета и жить припеваючи.

– Так это и не композиторы вовсе, а дельцы! Вы не только постановками, но и такими рассуждениями опошляете жизнь! Тогда уж не жалуйтесь, что молодёжь стала меркантильной и прагматичной. Это всё ваших рук дело! Задурили головы модернистскими вывертами. Хотя, по сути, ничего нового не придумали. Вся ваша, так называемая новизна, столетней давности. Всё уже было, и гораздо ярче и уместнее. А вы трясёте изъеденным молью тряпьём и воображаете себя первопроходцами и гениями!

Пётр Валерианович, скрестив на животе руки, с директорской невозмутимостью взирал на спорщиков. Его это нисколько не раздражало. Он был доволен, что наступил конец отпускному безделью и можно вновь погрузиться в нервную, суетную атмосферу театра, – невыносимую, трижды проклятую, но без которой он не мыслил своего существования.

Поздоровавшись с каждым из присутствующих за руку, Виктор Павлович сел за стол поближе к директору. Мужчины перекинулись несколькими словами о проведённом отпуске. Ждали главного художника театра.

Владимир Иванович Сидорин стремительно влетел в кабинет, едва успев придержать дверь. Концы его шарфа, обмотанного в несколько слоёв вокруг шеи, – то ли дань моде, то ли защита от сквозняков в мастерских театра, – развевались на бегу и продолжали колыхаться, когда он с разбега опустился на стул. Бросив всем коротко «здрасте», он сел, подперев подбородок рукой, на которой отчётливо виднелись следы краски.

– Ну-с, начнём наше совещание, – проговорил директор, оглядев присутствующих.

– Прежде всего, поздравляю вас с началом нового сезона и желаю всем плодотворной работы. Надеюсь, все хорошо отдохнули, полны сил, энтузиазма и готовы приступить к реализации своих творческих замыслов. Хочу поделиться с вами новостями, очень приятными и долгожданными для всего нашего коллектива, – директор поочерёдно посмотрел на каждого из присутствующих, словно проверяя готовность услышать новости. – Этот год, к нашей большой радости, объявлен годом музыки, и в связи с этим наш театр не остался забытым. Нам дополнительно спустили две штатные единицы – одного тенора и одно сопрано.

Коллеги при таком известии удивлённо переглянулись, и послышались возгласы одобрения. Пётр Валерианович позволил себе насладиться проявлением радости со стороны коллег, сделал эффектную паузу и продолжил:

– Но это ещё не всё. Чтобы молодые певцы могли органично влиться в коллектив, по такому случаю нашему театру выделили деньги на постановку новой оперы, – и Пётр Валерианович, откинувшись на спинку кресла, обвёл всех торжествующим взглядом.

Это сообщение вызвало неподдельный восторг. Все сидевшие в кабинете зааплодировали. Петр Валерианович по лицам коллег пытался определить, дошли ли до них эти новости. В Отделе культуры он настоятельно просил никому не сообщать о новых ставках и постановке. Проговоришься – сглазишь, – этой театральной примете он следовал всю жизнь, и она его не подводила. Особенно пристально он посмотрел на Виктора Павловича, у которого и в филармонии, и в Отделе культуры было множество друзей и почитателей. Но Виктор Павлович был по-настоящему обрадован:

– Вот это, действительно, прекрасная новость!

– Ну, наконец-то, дождались, – выдохнул Григорий Борисович. – А то в год культуры надеялись на увеличение финансирования, в год искусства опять ждали, – и всё мимо. Хорошо хоть у чиновников хватило фантазии назвать этот год «годом музыки». Глядишь, лет через десять надумают объявить «год оперы», и будет возможность на закате карьеры что-нибудь приличное поставить. Если наша опера, к тому времени ещё выживет.

– Зачем же так мрачно, дорогой Григорий Борисович? – возразил директор.

– А я не мрачно, я – реалистично. Можно подумать, оперное искусство кому-то ещё нужно.

– Вот я и прошу вас сделать так, чтобы оно было нужно.

– Положим, год искусства, это скорей ко мне отношение имеет, – очнулся вдруг молчавший Владимир Иванович.

– Ну, и что? Дождались вы чего-нибудь? Что-то мы об этом ничего не слышали, – заметил главреж.

– Да где уж услышать. Это ж только название. Как ни назови: хоть год музыки, хоть год оперы, хоть год искусства, а как ни крути, каждый год – это год денег. И не надо притворяться, что это не так. Без денег ничего не сделаешь. Так что названия тут ни при чём. Их дают только для того, чтобы отвлекать, чтобы самолюбие не страдало. Чтобы думали, будто чем-то нужным занимаются, например, искусством. А на самом деле только народных да академиков за искусство считают, а мы – так, рабочие лошадки без званья и имени.

– Имя надо зарабатывать, дорогой Владимир Иванович – назидательно сказал директор.

– А я, что плохо работаю? – вскинулся художник. – Километры декораций в одиночку расписываю. Сколько лет прошу, чтобы мне помощника дали, и до сих пор – никого. Зато певцов на одну роль по три солиста. Только и мечтают, чтоб кто-нибудь ногу сломал или простудился. Со старыми неизвестно, что делать, а тут ещё новых добавили. Нет бы, ставку ассистента художника выбить, – не успокаивался Владимир Иванович.

– Я ещё раз объясняю, что нам спустили деньги на постановку оперы специально для новых молодых солистов. Оба они лауреаты Всероссийского конкурса. Есть установка продвигать молодёжь, не ждать, когда они убегут в зарубежные театры. А то посмотрите, что получается, – во всех театрах мира поют наши ребята, собирают публику, а мы, как всегда, ушами хлопаем. Пора с этим кончать! – авторитетно разъяснял директор. – Вам бы, Владимир Иванович, радоваться надо. Перед вами поставлена новая творческая задача, появилась прекрасная возможность заявить о себе! Наконец-то вы будете заниматься не только подновлением декораций, но и создавать собственную сценографию! Это же какой простор для творчества! Поймите, что такая возможность выпадает нечасто!

– Понятно, конечно, – пробурчал Владимир Иванович, – Только как я это в одиночку потяну? Мне помощники нужны.

– Будете работать вместе с нашей художницей по костюмам Изольдой Орестовной. Она человек опытный, заслуженный, столько спектаклей оформила!

– Да уж, чересчур заслуженный. Лет сто назад её костюмы современно смотрелись, – съязвил Владимир Иванович.

– Хочу напомнить, дорогой Владимир Иванович, что у нас опера, а не дом моделей. Нам нужно дать представление об эпохе произведения, а не создавать коллекцию для Гуччи или Кардена. Изольда Орестовна специалист по истории костюма, защитила диссертацию и вам стоит прислушиваться к её мнению. – Пётр Вениаминович всегда старался говорить мягким, почти ласковым голосом даже не самые приятные вещи. Не в последнюю очередь это его умение способствовало долгожительству на посту директора.

Для Виктора Павловича сообщение о новой постановке и двух новых ставках солистов не было полной неожиданностью. За столько лет работы в театре и филармонии у него, разумеется, были добрые знакомые в Отделе культуры. Но одно дело слухи, предположения, и совсем другое – подписанный приказ.

– Тенора я представлю на общем сборе труппы, – продолжал директор. – Это Сергей Александрович Истомин, лирико-драматический тенор – вы его наверняка знаете по Всероссийскому конкурсу вокалистов, а насчёт сопрано пока нет окончательного решения. В Министерстве культуры есть две-три кандидатуры. Надеюсь, что при прослушивании выбор будет за нами. Поэтому, прежде всего, давайте думать о премьерном спектакле для Сергея Александровича. Какие будут предложения? И Пётр Валерианович посмотрел на худрука оперы.

– Трудно сказать навскидку. Хотелось бы сначала его послушать, посмотреть темперамент, фактуру, чтобы понять, какие партии будут для него наиболее выигрышными.

– Не надо подлаживаться только под нового солиста, – возразил Вальтер Генрихович. – Надо выстраивать независимую репертуарную политику, ставить наиболее интересные в музыкальном отношении произведения. У нас, например, совершенно нет Вагнера. Это выглядит не только несовременно, но даже, простите, – тут Вальтер Генрихович откашлялся, – провинциально. Да, я повторяю, провинциально.

– А мы и не претендуем на столицу, – сказал главреж. – Хватит с нас двух столиц – Москвы и Петербурга. Я понимаю, что Вагнер для Вальтера Генриховича – просто елей на сердце. Однако вполне достаточно Байройта и всей Германии в придачу, чтобы его музыка исполнялась.

– Я бы очень попросил без намёков на мою национальную принадлежность, – сдавленным голосом произнёс Вальтер Генрихович. – Вагнер великий оперный композитор, а вам, Григорий Борисович, возможно, трудно это понять, поскольку вы не являетесь музыкантом.

Григорий Борисович выразительно вскинул брови, но промолчал, почувствовав на себе предостерегающий взгляд директора. Петр Валерианович во избежание ссоры перевёл стрелки на худрука:

– А вы, Виктор Павлович, что скажете? Это ведь ваша епархия – репертуар.

– Прежде всего, хотелось бы, чтобы опера не была заезженной, затасканной. Чтобы её исполняли только один-два российских театра. И в то же время, чтобы она была интересной, привлекательной для публики. Если учесть, что сейчас в театры ходит в основном средний возраст, думаю, стоит взять оперу, которая была популярна лет двадцать-тридцать назад. Всегда приятно окунуться в свою молодость. – На этих словах худрук неожиданно погрустнел.

– Ну, знаете ли, это совершенно неверный подход. Этак будем всю жизнь топтаться на месте. Нравится нам или нет, прогресс ждать не будет, пока мы к нему приспособимся. Он нас поставит перед фактом, не спрашивая, в какой мере он нас устраивает. Скорей всего, устраивать не будет. Все мы рабы привычек, и не хотим напрягаться для восприятия нового.

– Ну, и что же нам делать, Григорий Борисович, с этим вашим прогрессом? – сладчайшим голосом спросил Вальтер Генрихович.

– А надо прислушиваться к переменам, происходящим в обществе. Ловить идеи, потребности, витающие в воздухе. Надо уметь чувствовать и предвидеть.

– Нет, уж извините, Григорий Борисович, – неожиданно перебил его директор, – лично мне что-то расхотелось полагаться на ваше умение чувствовать и предвидеть! – и в голосе Петра Валериановича вдруг появился не свойственная ему суровость. – Нахлебались мы неприятностей с вашей сверхсовременной постановкой, где князь Игорь в форме омоновца поёт «О, дайте, дайте мне свободу!», а музыка Бородина перекрывается рёвом истребителей. Ведь провал полный! Никто не ходит, касса пуста. Заглядывают только приезжие, чтобы, вернувшись домой, рассказать всё как анекдот. А наша публика давно уж отсмеялась, её только скидками на коллективное посещение можно заманить.

– Но опера с репертуара не снята, сборы есть. Ну, может чуть поменьше, чем с других спектаклей, – защищался Григорий Борисович.

– А вы загляните в зал и посмотрите, кто сидит. Школьники да солдатики, и всё благодаря коллективным скидкам. Одни вроде как историю изучают по настоянию учителей, а других водят для поднятия боевого духа. Вы не представляете, какого труда мне стоило придержать разгромные рецензии в газетах, и только лишь потому, что не первый год директорствую. Можно сказать, в ногах главных редакторов валялся, умолял. А скольких врагов среди журналистов нажил! Им же обидно: всё красноречие пропало впустую, и блестящие, остроумные статьи, которые могли бы сделать имя, не пошли в печать. А ведь это тоже творчество, – не так ли Григорий Борисович? И если честно, – действительно, остроумные статьи. Не каждый день такая богатая тема попадается. Должен сказать, многие из журналистов до сих пор со мною не здороваются.

– Ну, журналистскую писанину вряд ли можно назвать творчеством. А на спектакль, я вас уверяю, будут ходить. Надо народ приучать к новым формам, к новому восприятию искусства. Это сейчас никто не ходит, но не исключено, что со временем постановка войдёт в анналы режиссуры, – не сдавался Григорий Борисович. – Над Мейерхольдом тоже смеялись. Даже Ильф с Петровым не удержались, издевались над постановкой «Женитьбы». Писали, что Агафья Тихоновна бегает по проволоке, чего на самом деле не было. Так что пока судить рано.

– А я думаю, сейчас судить в самый раз. Вряд ли мы с вами соберёмся на худсовет на том свете, чтобы решить, что талантливо, а что нет. И зрителю надо получать удовольствие от спектакля сидя в зале, а не узнавать через тридцать лет, что он, оказывается, смотрел шедевр. И что это за манера непременно сравнивать себя с Мейерхольдом? – прищурив глаза, спросил директор. – Уж сколько лет прошло, пора найти какую-то новую точку отсчёта. Более того, но я позволю себе такую крамольную мысль: если бы Мейерхольд умер спокойно в своей постели, думаю, вокруг его постановок было бы гораздо меньше шума. У нас ведь обожают мучеников, возносят их, после того, как своими руками устроят им мучительный конец. Но, вы-то, Григорий Борисович, как я понимаю, собираетесь умирать своей смертью? – вперив саркастический взгляд в главрежа, спросил директор. Трое присутствующих, застыв от удивления, смотрели на Петра Валериановича.

– Да не сравниваю я себя с Мейерхольдом, – отбивался Григорий Борисович. – С чего вы взяли?

– Я понимаю, что вы готовы возразить мне, употребив слова прогресс, поступательное движение, совершенствование общества, эволюция и прочие штампы из этой лозунговой обоймы. Должен заметить, что слово эволюция мне нравится больше всего, поскольку это процесс естественный, не совершаемый бездумно от переизбытка энергии. И я убеждён, что всё, что имеет отношение к подлинному прогрессу, непременно сопряжено с талантом. А настоящий талант никогда не идёт на поводу у моды и необходимости быть, так сказать, «в струе».

Григорий Борисович при этих словах напрягся и спросил сдавленным голосом:

– Значит, вы считаете, что у меня нет таланта, что я бездарен?

– Я, собственно, говорил о другом, и этих слов, Григорий Борисович, не произносил. А есть талант или его нет – это тот вопрос, над которым творческому работнику постоянно надо задумываться. И, как мне кажется, талантливый человек постоянно сомневается в своих способностях. Это нормально. Поэтому очень прошу вас, Григорий Борисович, коль дело идёт о новой постановке, перестаньте потрясать своим модернизмом, – продолжал директор. – Не думайте, что это такая исключительная штуковина и до вас никто до сверхсовременного, нестандартного взгляда на вещи не додумался. Если уж на то пошло, то самым масштабным модернистом был товарищ Маркс. И мы на своей шкуре испробовали плоды этого модернизма. Так что, прежде чем хвататься за некие, так называемые новшества, надо крепко подумать.

Григорий Борисович слегка остолбенел, потом сглотнул, так что было видно, как задвигался его кадык.

– Да, да, вы не ослышались, именно Маркс Карл, – повторил Пётр Валерианович, – и думаю, вы со мной согласитесь, что не всякий модернизм во благо.

Присутствующие недоумённо переглядывались. Никто не знал, как реагировать на слова директора. Уж чего-чего, но подобных откровений от него, номенклатурного работника никто не ожидал. Пётр Валерианович и сам не ожидал, что его так занесёт. Похоже, что он внутренне, незаметно для самого себя приготовился к тому, что это последний год его директорства и уже не старался соблюдать правила игры. Наконец-то настало время вполне определённо выражать собственные мысли, – подумал он с облегчением.

– И что более существенно, дорогой Григорий Борисович, пока вы себе выстраиваете постамент и расчищаете место в анналах, у меня план горит, – всё более возбуждаясь, говорил Нерчин. – Не исключено, что могут вовсе снять с должности. И, знаете ли, я не уверен, что новый директор будет таким же сговорчивым, готовым голову сложить за все ваши творческие изыскания. Так что цените, пока я есть, – выпалил на одном дыхании Петр Валерианович и отёр платком покрасневшую лысину.

В кабинете на некоторое время воцарилась неловкая тишина. Никто не ожидал от обычно выдержанного директора такого всплеска раздражения. Да, похоже, он и сам от себя не ожидал, неуклюже запихивая в карман злополучный платок. Отдышавшись, он проговорил:

– Прошу прощения за излишние эмоции, но должен сказать, что положение театра довольно серьёзное, и надо все силы направить на то, чтобы привлечь публику и обрести хоть какую-то финансовую устойчивость. Так что, думайте. Старайтесь найти что-то действительно привлекательное и, по возможности, финансово незатратное.

– Не беспокойтесь, пожалуйста, – забормотал Вальтер Генрихович, испугавшись, как бы директора не хватил удар, – мы обязательно подберём оперу интересную для зрителей.

– Я так понимаю, Пётр Валерианович, музыка – это не по моей части, поэтому ничего предложить не могу, – вступил в разговор Владимир Иванович. – Мне что закажут, то я и нарисую. Хорошо, хоть балет особых декораций не требует. Там можно освещением обойтись. Экономия для театра существенная, и народ балет больше любит. Так может нам балет лучше поставить?

Пётр Валерианович, пригасив вырвавшиеся из него чувства, почти спокойно произнёс:

– Приятно видеть такое отсутствие тщеславия, Владимир Иванович, но сейчас речь идёт об опере. Считайте, что это федеральный заказ. И постарайтесь, чтобы новая сценография сделала вам имя. Уверяю вас, так легче жить. А всем остальным, по чьей части музыка, даю два дня на выбор спектакля. Встретимся в четверг в моём кабинете. И не забывайте, что на общем сборе труппы мы должны иметь конкретное предложение.

Искоса посматривая на Григория Борисовича, вызвавшего столь бурную реакцию со стороны директора, присутствующие задвигали стульями и потянулись к дверям. Пётр Валерианович глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла. Ему было стыдно. Надо же так сорваться! И это сразу после отпуска. А что будет дальше? Дальше будет только хуже. В Отделе культуры молодой, недавно назначенный чиновник вполне определённо дал ему понять:

– Возраст, батенька, возраст. Ветерана мы вам, конечно, дадим. Заслуженного работника вы уже имеете. Семидесятилетие торжественно отпразднуем, а там надо дорогу уступать тем, кто помоложе, кто лучше чувствует современность.

И после некоторого размышления, с этакой задумчивостью во взоре:

– Ну, разве что есть у вас маленький шанс, если удивите театральную общественность новой постановкой, которую мы специально для вас, для вашего юбилея выбивали в Москве.

Вот насчёт «выбивали» врёт. Точно врёт, – тоскливо подумал Пётр Валерианович.

– Тогда, ещё может быть, – с неопределённостью в голосе, изображавшей многоточие, говорил гладкощёкий, ухоженный чиновник. – Хорошо бы вам попасть на Золотую Маску. Это престижно и для театра, и для области. Так что старайтесь, голубчик, старайтесь.

И всё это выслушивать от сопляка, который и представления о театре не имеет. Никогда не имел к нему отношения. Так, менеджер, устроитель. Они нам много чего наустраивали, менеджеры. Только от настоящей профессии это всё очень далеко.

Пётр Валерианович вдруг ощутил, как защемило сердце: то ли от жалости к себе, то ли, и в самом деле, ишемия даёт знать. А ведь месяц провёл в Кисловодске, – нарзанные ванны, горный воздух. Правы, наверное, они, молодые стервятники, – пора уступать дорогу.

Посидев ещё немного, он нажал кнопку и вызвал секретаршу: – Леночка, милая, сделайте мне, пожалуйста, чайку с лимончиком.

– Да, Пётр Валерианович, сейчас.

Дверь в кабинет директора, после того, как туда ворвался опаздывающий Сидорин, была прикрыта неплотно, и Леночка слышала, всё, что там говорилось. Она не могла себе представить, что подчёркнуто мягкий, обходительный директор может так накинуться на главрежа. Хотя, положа руку на сердце, он того заслуживает. Заносчивый, с непомерными амбициями, считает всех ретроградами и глухой провинцией. А уж после постановки пресловутого «Князя Игоря» ей даже стыдно было говорить, что она работает в театре оперы и балета. Сразу же начинали вспоминать этот карикатурный спектакль и хохотать до колик.

Леночка бережно поставила перед директором стакан с чаем в любимом старомодном подстаканнике и бесшумно удалилась.

Пётр Валерианович хотел было достать из стола трёхзвёздочный коньяк и немножко плеснуть в чай, чтобы ослабить душевную горечь, но испугался. И без того давление подскочило, того и гляди инсульт спровоцируешь. Мозг – дело тёмное. Любой пустяк может стать спусковым механизмом. Выпив чай, он поднялся из-за стола, надел светлый плащ и вышел из кабинета.

– Леночка, я сегодня уже не буду. Так что, отвечайте на звонки, принимайте посетителей, руководите от моего имени.

– Хорошо, Пётр Валерианович. – И никаких вопросов, никакого удивлённого взгляда. Вот что значит подобрать умную секретаршу.

Хотя в театре ещё были дела, – а когда их не бывает? – Пётр Валерианович понимал, что сегодня от его присутствия толку мало. Что-то надломилось, треснуло. Чёртовы чиновники, и откуда только они берутся? А сам-то ты кто? – спросил он себя – тоже чиновник.

Пётр Валерианович вышел из театра, повернул, было, к машине, но передумал, решил пройтись. До дома не так уж далеко, вернётся за машиной вечером или попросит сына поставить её в гараж. Не хотелось в таком настроении, а тем более в рабочее время возвращаться домой. Пришлось бы рассказывать жене об испорченном дне. И о том, почему у него не хватило сил сдержаться. А значит, надо будет рассказать о разговоре в Отделе культуры. До его семидесятилетия ещё есть время, а там – будь что будет: оставят – не оставят, выгонят – не выгонят. Надо дождаться конца театрального сезона, тогда он сам жену подготовит, скажет, что мечтает уйти на пенсию. Хотя вряд ли она поверит. За сорок с лишним лет совместной жизни они научились понимать друг друга без слов.


Пётр Валерианович


Познакомились они и поженились, когда были студентами Ленинградского театрального института – ЛГИТМиКа. Он учился на режиссёрском факультете, а она на актёрском. Когда на первом курсе студентам-режиссёрам предложили поставить этюды со студентами-актёрами, он, войдя в аудиторию, сразу же зацепился взглядом за светловолосую девушку. То ли волосы у неё были какие-то необычные светло-пепельные, то ли странный взгляд, смотрящий куда-то в пространство поверх голов присутствующих. Она выбивалась из общей массы студентов-актёров, жаждущих обратить на себя внимание и настойчиво заглядывающих в глаза режиссёра. Как у всех студентов мастерской, у него были свои заготовки, но Петру захотелось придумать что-то другое, включающее персонаж с таким отсутствующим взглядом. Он решил сымпровизировать. В голове сразу же возникла картина Вермеера «Девушка, читающая письмо у открытого окна», затем «Неравный брак» Пукирева и врубелевское объяснение Печорина и княжны Мэри, где у Мэри, ошарашенной жестоким признанием Печорина, такой же повёрнутый в себя взгляд. Коротенькие иллюстрирующие тексты он придумал на ходу, но уже после двух сцен с одной и той же актрисой незанятые студенты начали тихо роптать. Пришлось взять других актёров и сыграть домашние заготовки.

На следующий день после режиссёрских этюдов Пётр проснулся рано и в хорошем настроении. Для него, вечно недосыпавшего, как и все общежитские студенты, это было необычно. Затем почему-то, непонятно по какому наитию, он пошёл бриться, хотя брился вчера перед показами, исключительно из уважения к декану и преподавательской комиссии. По армейской привычке он просыпался за двадцать минут до ухода, чтобы успеть умыться и проглотить обжигающий чай, а бритьё казалось ему не самым обязательным делом. К тому же в этом был свой особый шик, артистическая небрежность облика.

Войдя в институт, он, не отдавая себе отчёта, постоянно озирался по сторонам. Его сокурсники спрашивали, кого он высматривает, и только тут до Петра дошло, что он высматривает ту вчерашнюю студентку. Он был поражён этим открытием: его тело делает то, чего он сам ещё не осознал. Крикнув «Станиславский – гений», Пётр кинулся в библиотеку. Друзья, выразительно покрутив у виска, разошлись по аудиториям, а Пётр заново, хотя экзамен уже был сдан, принялся перечитывать заметки Станиславского о том, как движение, действие связаны с эмоциональным состоянием, и как они предваряют его.

С этого времени его увлекало всё, что имело отношение к бессознательным действиям. Он пропадал в библиотеках, читал работы психологов и биологов, и удивлялся тому, как знания из одной области проникают в другую, обогащая и расширяя каждую из них.

Поняв, кого же он ищет, Пётр уже совершенно осознанно высматривал Ингу в коридорах института. Он, разумеется, узнал её имя, когда ставил этюды. Его друзья быстро смекнули в чём дело, и перестали задавать вопросы. Лишь Федька Лобанов однажды подбежал к нему, сказав: «Привет, я видел её в учебке», и тут же без объяснений помчался дальше. Пётр поспешил на учебную сцену, но там уже было пусто, только уборщица расставляла стулья.

Был долгий и совершенно необъяснимый период, когда они не сталкивались ни на лестнице, ни в коридорах, ни на учебной сцене. И это было странно. Многие студенты с других факультетов постоянно попадались ему на глаза, но она – ни разу. Ему даже пришло в голову, что таким образом судьба проверяет, насколько серьёзен его интерес к девушке.

Прошло несколько недель, а ему всё никак не удавалось увидеть Ингу. Но всё равно, каждый раз, когда он сворачивал на Моховую и подходил к институту, на него накатывало какое-то непонятное волнение. Это волнение удивляло его самого. Пётр решил, что это происходит из-за того, что он, наконец, прижился здесь, считает себя своим, а не случайно затесавшимся в театральную среду чужаком.

Если говорить откровенно, Пётр до конца так и не понял, как оказался в этом институте. Всё вышло, можно сказать, случайно. Демобилизовавшись из Карелии, где отслужил срочную службу, он ехал домой через Ленинград и решил на всякий случай зайти в институт. Хотел узнать, что такое творческие вузы и как туда поступают. Планировал годика два после армии поработать, чтобы помочь семье, а там уж заняться своим образованием. На собеседовании приёмной комиссии понравились его начитанность, а также нестандартный и в то же время здравый взгляд на многие вещи, и ему предложили участвовать в творческом конкурсе. На самом деле Пётр мечтал о кино, планировал в каком-то неопределённом будущем стать кинорежиссёром, но как к этому подступиться не представлял. В армии, чтобы чем-то занять голову, он придумывал свои собственные экранизации, прикидывал, где снять дальний план, а где – ближний, какой дать свет. Привычка выстраивать кадр появилась у него после увлечения фотографией. Сидя в части на дежурстве, он прокручивал в голове сцены из книг и делал рисунки на бумаге, сопровождая их пояснениями. Оказалось, что все эти непонятные наброски пригодились ему на творческом конкурсе.

В толпе абитуриентов, узнав, что он хочет стать кинорежиссёром, ему единодушно советовали ехать во ВГИК. Однако были и такие, кто упрямо утверждал, что таких педагогов как здесь, во ВГИКе не найдёшь. В тот год в свою мастерскую набирали студентов Георгий Товстоногов и Василий Меркурьев.

В Москву Пётр ехать не хотел, влюбился в Ленинград, готов был сутками бродить по городу. Белые ночи для абитуриентов – погибель. Некогда готовиться к экзаменам. Но история и литература всегда были его любимыми предметами, поэтому экзаменов он не боялся, к тому же, всё определял творческий конкурс. Свою роль в поступлении сыграла партийность Петра. На последнем году службы его как отличника боевой и политической подготовки рекомендовали в члены КПСС. Творческие вузы вынуждены были укреплять себя партийными кадрами, – и так нареканий не оберёшься, пусть хоть партактив института отбивается от нападок.

Пётр бесталанным не был. Напротив, при врождённой честности и правильности характера, что, казалось бы, сковывает свободу творчества, у него была довольно изобретательная фантазия и высокая работоспособность. Он, закалённый армией, мог спать по четыре-пять часов, – а в белые ночи и того меньше – чтобы к утру следующего дня положить перед профессором детально разработанные мизансцены. Успевал читать массу литературы, искал интересный материал для инсценировок. Постоянно ходил на просмотры спектаклей, – смотрел и первый, и второй составы актёров. Сравнивал, пытался понять, что меняется в спектакле в зависимости от исполнителей. В общежитии он настолько прославился своей дотошностью, что к нему приходили студенты-театроведы и просили пересказать спектакль и сделать театроведческий анализ. По студенческим билетам в театры пропускали бесплатно. Исключением были лишь зарубежные гастрольные спектакли, которые напористые студенты научились брать штурмом. Возле двери выстраивались очередь жаждущих попасть в театр, и стоило контролёрше зазеваться, как лавина быстроногих молодцов и девиц врывалась в фойе и устремлялась вверх по лестнице.

Режиссёром, на спектакли которого Пётр ходил постоянно и знал их все наизусть, был Георгий Товстоногов. Из театра Пётр всегда возвращался переполненный радостью, словно только что получил бесценный подарок, и без устали прокручивал в голове игру актёров и мизансцены. Сделанные, на первый взгляд, просто, естественно, без всяких претензий на особое режиссёрское прочтение, спектакли захватывали с самой первой сцены и до последней реплики. За любой пьесой, которую ставил Товстоногов, зритель видел огромный кусок жизни. Все слова, произносимые артистами, в его постановках были уместны и весомы. Те же самые пьесы в других театрах выглядели суетливыми, размазанными по ритму, и теряли что-то очень важное. Как понял позднее Пётр, героем спектаклей Товстоногова был не он сам, режиссёр, а мысль, которую он доносил зрителям. В отличие от спектаклей других театров, куда публика рвалась, чтобы посмотреть на смелую, плюющую на цензуру и запреты постановку, Товстоногов как будто добровольно уходил в тень, не навязывал себя публике и не рассчитывал на внимание прессы. Пётр считал, что такое несуетное спокойствие и самоотречение могло быть только у человека, воспитанного в среде настоящей петербургской и тифлисской интеллигенции.

Его удивляло, как Товстоногов умел разглядеть в актёре его сценические возможности, неповторимую, притягательную индивидуальность каждого. Собственно, он и создал театр крупных актёров. Каждый актёр у Товстоногова был звездой, и этот мощный ансамбль был воспитан одним режиссёром. Оказавшись волею судьбы в других театрах, его актёры что-то теряли в своей яркости и возможности полностью себя выразить.

На занятиях по мастерству студенты смотрели в рот Георгию Александровичу, наслаждаясь его низким медовым баритоном с характерной грузинской интонацией. Старались впитать в себя этот стиль, чтобы потом в разговоре воспроизвести скрытый юмор рассказчика. Сколько ни пытались, не получалось ни у кого. Донимали мастера дотошными вопросами, хотели понять, как делается талантливая вещь, то есть хотели выведать рецепт таланта. Смешные, наивные, – как будто есть рецепт! О необъяснимых вещах можно только догадываться. Но какой огромный пласт культуры открывался им в беседах с мастером! Они словно взлетали на другую ступень отношений, другую ступень знаний. И это знание держало их всю жизнь.

На занятиях по истории театра студентам рассказывали, как развивался театр, что нового привнесло каждое поколение актёров и режиссёров в театральное искусство. Они смотрели записанную на плёнку игру Михаила Чехова, чудом сохранившиеся работы классиков режиссуры: кусочки из спектаклей Мейерхольда, Таирова, Вахтангова, близкие им по духу фильмы Якова Протазанова. Новизна режиссёрских решений была фантастической! Костюмы, сценография, актёрская пластика совершенно невиданные! Авангард в наивысшей точке расцвета. Вся последующая новизна, как бы её ни старались преподнести, после них выглядела вторичной. Пётр для себя решил, что перепевами авангарда он заниматься не будет, да и не ко времени это. Ему хотелось создавать спектакли понятные людям, такие, которые помогут им жить, дадут надежду и осмысленность их существованию. Ему казалось, что он постиг главный секрет Товстоногова: без такой любви к актёру, без желания видеть его возможности и умения их раскрыть, вряд ли можно создать столь мощные по воздействию вещи. Пётр смотрел много старых, записанных на плёнку, но уже снятых с репертуара спектаклей Георгия Александровича. Особенно поразил Петра один из первых спектаклей Товстоногова в БДТ – «Эзоп», где Виталий Полицеймако играл заглавную роль. Так угадать пьесу, так угадать актёра, вытащить его мощный темперамент и в то же время окрасить спектакль настоящей лирикой, которую внесла блистательная Нина Ольхина, мог только великий режиссёр. И финальная фраза Эзопа «Где здесь пропасть для свободного человека?» была для Петра выразительней всех манифестов мира.


Пётр Валерианович подошёл к дому почти успокоившись. Как-никак, воспоминания молодости лучшее успокоительное. Заключительная фраза Эзопа из спектакля всё время крутилась в его голове.

– Получается, что раб чувствовал себя гораздо более свободным, чем я, – солидный и вроде бы успешный человек? Что же я так паникую? – задал он себе вопрос. – Ведь не в пропасть же, в самом деле, мне прыгать? Пережить слова начальства не могу? Да и какого начальства, – некомпетентного, изворотливого, мечтающего удержаться в кресле любой ценой. Ну, Пётр Валерианович, не уважаешь ты себя совсем.

Он вошёл в квартиру, и жена Инга сразу же выглянула в прихожую, – Ты что так рано сегодня?

– Использую возможность придти домой пораньше. А вот когда соберётся вся труппа, тогда не жди.

– Обедать будешь?

– С удовольствием. – Он прошёл в ванную, чтобы помыть руки и внимательно посмотрел в зеркало. Выражение лица надо было срочно менять. С таким лицом домой не приходят.


С Ингой они всё-таки поженились к концу института. Она тогда после студенческих этюдов надолго исчезла из его поля зрения. Не попадалась ни в общежитии, ни на занятиях. Это было непонятно. Спустя какое-то время он почти не вспоминал о ней. Был погружён в новую жизнь, новые, обрушившиеся на него впечатления. Но почему-то ни в кого не влюблялся, не заводил ни с кем отношений. Потом оказалось, что Инга брала академический отпуск и ездила домой в Ригу. Там были свои семейные дела.


Инга


Инга родилась в небольшом посёлке Красноярского края. Первые её впечатления – нескончаемая зима и угрюмые люди в серых ватниках. Её мать Аустра Вилкс была депортирована из Латвии вместе со своими родителями совсем ещё молодой девушкой. Тогда многих забрали, сразу несколько тысяч латышей за одну ночь. За что и кто в чём был виноват, не разбирали. НКВД и милиция стучали среди ночи в дверь и требовали немедленно собираться. Подвозили к станции, загоняли в теплушки, и везли в Сибирь. Везли как скот. Старые и больные умирали по дороге. Отец Аустры так и не доехал. Он был ещё не старым и крепким мужчиной, но на третий день пути, осознав всю горечь существования, просто отказался есть, – от обиды и несправедливости, сжигавших его изнутри. Сидел на полу, обхватив голову руками, раскачивался и повторял: «Это не жизнь, это не жизнь. Не нужна мне такая жизнь», – до тех пор, пока его голос не стал едва слышен. По дороге в Сибирь умерших просто выкидывали из вагона. Даже не пытались хоронить. Вокруг тайга, – волки и лисы сделают своё дело.

Аустру вместе с матерью и другими депортированными высадили посреди поля, огороженного колючей проволокой, дали в руки лопаты и ломы, и заставили строить для себя бараки. На ночь спецпереселенцы разводили костры и укладывались спать на еловых ветках. Тех, кто ночью замёрз, конвой оттаскивал от потухших костров и скидывал в овраг. Когда бараки были готовы, их стали гонять на работу – рыть котлован под будущий завод. Строили светлое будущее для тех, кто выживет. Аустра выжила, её мать – нет. Хотя Аустра и была крепкой, ширококостной балтийской девушкой, но ужас и бессмысленность существования сломили её. После смерти матери она несколько дней провалялась в бараке с высокой температурой. Неожиданно к ней пришёл мастер участка – Павел, принёс еду и добился, чтобы её перевели в лазарет. Ей было всё равно, где оставаться. Она вдруг ощутила всю меру безысходности, которую чувствовал её отец, когда их везли в теплушке. А потом и вовсе перестала что-либо чувствовать, даже воспоминаний не осталось. Хотела просто поскорее исчезнуть. Но Павел продолжал приходить в лазарет, заставлял есть. Есть она не хотела, соглашалась только выпить горячий чай. Тогда в груди немного теплело, и страшная горечь отступала. Когда она начала выздоравливать, Павел забрал её к себе – тоже в барак, но для вольнонаёмных, где у него была своя комната. Там было получше, – потеплее и почище, и не было этой своры уставших, озлобленных женщин, которые поминутно срывали на ком-нибудь своё отчаяние. Павел рано уходил, оставлял на столе хлеб и рыбные консервы: бычки в томате или крабы, которыми в то время были заставлены полки магазинов, и появлялся поздно ночью, когда она спала. Она всё время спала. Во сне было легче. Доктор из лазарета уже не мог продлевать больничный, и ей пришлось выйти на работу. В конце рабочего дня она вместе с другими женщинами подошла к машине, которая отвозила их в зону, но рядом с охранником стоял Павел. Он взял её за руку и сказал, – будешь жить у меня.

После смерти Сталина они перебрались в Канск, маленький город на берегу притока Енисея. Их долго не расписывали. У Аустры, как и у всех депортированных, не было паспорта. Уже родилась Инга, они жили гражданской семьёй, как и многие в этом городе ссыльных. Странная это была семья – молчаливая Аустра и Павел, который научился молчанию у жены. Оба как будто настороженно прислушивались к тому, что щебетала Инга. А Инга любила щебетать разные песенки из радиопередач, подражала голосам артистов: Бабановой – хозяйке Медной горы, Руслановой – «Валенки, да валенки» и доброму сказочнику Литвинову – «Здравствуй, дружок».

Среди ссыльных Канска было много интеллигенции, успевшей до ареста окончить институты, консерватории, академии художеств. В местном доме пионеров многие из них вели кружки. Преподавали настоящие профессионалы, которые когда-то блистали на столичных сценах, а во время отсидки создавали лагерную самодеятельность, – надо сказать, самого высокого класса. Гулаговское руководство такими мерами старалось продемонстрировать единство физического и духовного развития в условиях социальной перековки. Начальники лагерей из кожи вон лезли, чтобы похвалиться друг перед другом, чьи артисты лучше. Ходили слухи, что боясь потерять первенство на ниве лагерной самодеятельности, не прочь были под заказ кого-нибудь арестовать, так сказать, «для укрепления актёрского состава».

Инга, спасаясь от тяжкого безмолвия семьи, всё время пропадала в доме пионеров. Больше всего ей нравился театральный кружок. Руководитель кружка, Алиса Яновна рассказывала, как играли знаменитые артисты – Михаил Чехов, Качалов, Станиславский, Яблочкина, Турчанинова, Пыжова, Царёв и какое потрясение от их игры получали зрители.

Когда после двадцатого съезда партии стали заниматься реабилитацией и выдавать ссыльным паспорта, многие потянулись к своим родным местам. По письмам, приходившим от бывших ссыльных, уже было известно, что в Латвии прежние дома и квартиры были заняты гражданами, приехавшими делать из буржуазной страны образцовую социалистическую республику. Пристанище оставалось у тех, чьи семьи выслали не полностью, и поэтому сохранилось жильё. Кроме того, не было никакой уверенности, что после стольких лет отсутствия ты нужен своей родне, что она помнит о тебе и ждёт, и что ты не будешь помехой в их более-менее налаженной жизни. Что ни говори, а бывший зэк, политически неблагонадёжный, скорей всего, своим возвращением принесёт родственникам одни лишь неприятности и ущемление в служебной карьере. Поэтому, прежде чем решиться на отъезд, долго ломали голову, – стоит ли возвращаться на родину или нет.

Легче уезжали из мест ссылки одинокие. А семьи, тем более смешанные, не спешили двинуться с места. Ясное дело, что в Латвии родня будет допытываться у Аустры: кто этот русский? Может быть, бывший охранник, вертухай? Зачем ты его сюда притащила? Как объяснить, что Павел вертухаем не был, что выжила она благодаря ему, и дочку родила, можно сказать, из благодарности. Аустра вздыхала по ночам, но днём предпочитала ни о чём не говорить. Стала молчать ещё больше. Наконец Павел не выдержал: если хочешь уезжать – уезжай, а я с Ингой здесь останусь. Посмотришь, как там. Если хорошо – мы приедем. Аустра так и сделала.

Инга переехала в Ригу, когда ей было одиннадцать лет. Город её поразил, она ничего похожего в своей жизни не видела. Высокие соборы со шпилями, старинные дома с балконами и лепными украшениями, извилистые улицы, выложенные брусчаткой. Это была ожившая сказка, такая, о которой она читала только в книгах, и по которой она теперь могла ходить часами. Правда, сами они жили в двухэтажном деревянном доме с печным отоплением, обшитом унылым зелёным тёсом. Они жили на улице Авоту, и мать ей объяснила, что по-русски это значит родник, ключ, и что в самом слове слышится вкус воды. Инга, повторяя это слово, и в самом деле чувствовала на кончике языка прохладную влажность. Здесь Аустра старалась говорить с Ингой по-латышски, особенно когда они вместе ходили по улице, заходили в магазины. Как будто она боялась, что могут подумать, будто Инга не её дочь. Инга понимала язык, но отвечала по-русски. Полгода она по желанию матери ходила в латышскую школу, но когда учитель сказал, что оставит её на второй год, Павел на следующий день взял её за руку и отвёл в русскую школу.

Весной, когда на газонах распускались цветы и оживали деревья, Инга любила приходить в парк Кронвальда. Ей казалось, что даже зелень здесь совсем не такая как в Сибири, – яркая, сочная, по-настоящему зелёная. Через парк она шла к Театру Драмы и долго стояла перед ним, разглядывая афиши. Ей хотелось представить, какая удивительная жизнь таится в этом большом, красивом здании, и какие люди, не похожие на всех остальных, обычных здесь работают. Когда кто-нибудь выходил из подъезда с надписью «Служебный вход», Инга долго шла следом и старалась запомнить, как этот человек одет, какая у него походка и какими духами или одеколоном от него пахнет. Ей казалось, что даже руку, чтобы поправить шляпу или воротник пальто этот человек поднимает каким-то необыкновенно красивым, артистичным жестом. На свой день рождения она попросила отца сводить её в театр. Аустра с ними не пошла, считая это пустой забавой. Незачем смотреть на чужую выдуманную жизнь, когда в своей хватает нерешённых дел.

В фойе Инга разглядывала красивых, нарядных людей, которые чувствовали себя здесь естественно и непринуждённо. Они с отцом, стараясь никому не мешать, ходили вдоль стен и смотрели на фотографии артистов. С портретов на них глядели серьёзные, значительные лица. В зрительном зале Инга прижмуривалась, наслаждаясь игрой света в хрустальных люстрах, и осторожно гладила рукой бархат лож. А когда поднялся занавес, она полностью забыла о самой себе. Всё её существо было там, на сцене.

Инга перестала завтракать в школе, откладывая деньги на театр. Утром, незаметно от матери, хватала с тарелки кусок хлеба, чтобы съесть его не переменке. В школе нашлись подружки, с которыми она бегала в театр Яниса Райниса на утренние спектакли, когда билеты были дешевле, чтобы посмотреть на любимых киноактёров – Вию Артмане и Эдуарда Павулса. Фильмы с ними она знала наизусть, а здесь на сцене эти актёры играли совсем других людей, не похожих на киношных героев. Инга поражалась тому, что человек может так меняться и жить на сцене совсем другой жизнью, совсем не такой, какая у него сейчас и какая была в других спектаклях. Что он может прожить столько самых разных жизней, сколько ролей сыграет. Ей тоже хотелось изменить свою жизнь. Мать сердилась, что она тратит деньги на развлечения, вместо того, чтобы откладывать на приличную обувь и платье, – даже в театр она ходила в школьной форме. Отец потихоньку совал ей в руку рубль или три рубля. Он понимал, что дочке нужна другая судьба, – не та, которую она получила, родившись в ссылке.

В старших классах Инга стала ходить в театральную студию при Театре юного зрителя. Она уже знала, что хочет быть актрисой. В студии хвалили её умение декламировать стихи, хорошо поставленный голос. Она понимала, как много ей дали занятия в канском доме пионеров. Мать не одобряла её желания стать актрисой. И хотя Инга очень полюбили Ригу, и считала её своим родным городом, но чтобы ощутить настоящую свободу и самостоятельность, ей нужно было отсюда уехать.

Она решила учиться в Ленинграде. В студии ей дали направление, и как национальный республиканский кадр она без труда поступила в ЛГИТМиК. В конце второго курса Аустра стала настойчиво звать её обратно в Ригу, писала, что плохо себя чувствует. Инга приехала, и мать сказала, что их стали включать в списки очередников на получение жилья, а для этого надо жить и работать в Риге, а не быть временно прописанной в другом городе. Инга взяла академический отпуск, и устроилась руководителем театрального кружка на латышском языке. По-счастью, долго ждать, чтобы их семью поставили в очередь на получение квартиры, не пришлось, и через год Инга вернулась в Ленинград.

В сентябре в первый же день занятий она столкнулась на лестнице с Петром, – на их знаменитой беломраморной лестнице. Ей даже показалось, что он споткнулся. Она тоже остановилась, наверное, потому, что он выглядел таким растерянным, и смотрел на неё так, будто она – привидение. – Это вы? Неужели, это вы? – наконец проговорил он и пошёл за ней следом. С этого дня закрутился их роман. Институт они окончили одновременно и после показа дипломных спектаклей отпраздновали свадьбу. Сокурсники в день свадьбы устроили им настоящий импровизированный спектакль, о котором ещё долго вспоминали в студенческом общежитии: с цыганским хором, с серенадами под окном, переодеваниями, розыгрышами и неожиданными сюрпризами.

Инге, как национальному кадру, надо было возвращаться в Ригу. Тем более, что на дипломных спектаклях, куда обычно ходят режиссеры, чтобы увидеть талантливых молодых артистов, на неё никто особого внимания не обратил. У режиссёров с трудоустройством всегда плохо. Ежегодно их выпускают почти столько же, сколько театров в стране. Всем выпускникам выдают свободный диплом, – как хочешь, так и устраивайся. Редкий случай, если тебя сразу же пригласят в стационарный театр. Сценические решения Петра вызывали интерес. К нему подходили руководители театров, беседовали с ним, говорили приятные слова о его таланте, новом взгляде на режиссуру, намекали на то, что им мог бы понадобиться такой режиссёр, но узнав, что у Петра не было ленинградской прописки, застенчиво сворачивали разговор. Всем было понятно, что выбивать прописку для перспективной творческой личности – это большая морока. Товстоногов к себе в театр взять не мог, у него обострились отношения с Романовым – хозяином города, так что ходатайствовать за своего ученика было не с руки. Почти всю весну, ещё до защиты диплома, Пётр бегал по театрам Ленинграда и области, но режиссёрские ставки даже в большом городе наперечёт, все давно и прочно заняты. Правда, светила надежда: Зиновий Корогодский – худрук ТЮЗа – дал понять, что к будущему году обещают спустить ставку режиссёра и тогда он пригласит Петра.

В Риге Ингу распределили в Театр Русской Драмы. Это был сильный театр, где не боялись ставить острые пьесы, благо в культурную политику прибалтийских республик особенно не вмешивались. Инга приходила домой восторженная, рассказывала о спектаклях, актёрах, обсуждала замечания режиссёра на репетициях. Но постепенно её энтузиазм спадал. Ей, новенькой, ролей не давали, вводили лишь на замены, да и то крохотных ролей. В основном массовка. А как сделать, чтобы режиссёр обратил на тебя внимание, как ему понравиться – этому в институте не учили. Там любили всех студентов и на всех обращали внимание. В театре старые актрисы говорили ей: « Жди, деточка, своего часа. На всё существует свой случай, своё везение. А будь ты поумней, вышла бы замуж за режиссёра, тогда бы он тебя на главные роли назначал». Ничего себе совет! Инга даже не заикалась о том, что её муж по образованию режиссёр и сидит без работы, совсем как она. Правда, она фактически ничем не занята, а Пётр официально. За свою незанятость она, пусть скромную, но получает зарплату. В театре были известные, признанные актрисы, со званьями, которые выходили на сцену в лучшем случае два раза в месяц. А иные и по несколько месяцев не были заняты. Приходили получать зарплату. Кое-кто посмеивался: где вы ещё найдёте такую работу, чтобы получать деньги исключительно за своё ущемлённое самолюбие? И всё же многие актрисы, заламывая руки, говорили: я готова приплачивать, лишь бы мне дали выйти на сцену.

Инга ждала своего судьбоносного случая: радостно здоровалась с главрежем, тщательно следила за макияжем, не пропускала репетиций, в которых даже не была занята. Но чем чаще она старалась попасться на глаза режиссёру, тем большее раздражение у него вызывала, – по крайней мере ей так казалось: «Наверное, думает, – навязали на мою голову. Я её не выбирал, всучили по распределению». Взрослая актёрская жизнь постепенно обнаруживала свою горечь.

Дома жаловаться она не могла. У Петра дела обстояли совсем плохо. Постоянной работы не было. Он, так же, как до этого в Ленинграде, обошёл все театры Риги, вплоть до кукольного. Ездил в другие города Латвии: в Елгаву, Лиепаю, Валмиеру, Даугавпилс. Даже ездил в Псков. Но все места были заняты, никто на пенсию не уходил и штат расширять не собирались. Ходил в студии, сидел на репетициях, что-то подсказывал, завязывал дружеские отношения с руководителями студий. Все ему были рады, все восхищались – ученик самого Товстоногова! Но ставки и в студиях отсутствовали.

Жили в той же коммунальной квартире, что и тесть с тёщей. Очередь на жильё продвигалась слабо. Соседи освободили для них пятиметровый чулан с маленьким окошком под потолком, – так называемая холодная комната, где в старых домах хранили продукты. Пока зима не наступила, жить было можно. А дальше, как получится. Инга всё больше сомневалась в возможности получить хоть какую-то стоящую роль. Аустра ходила, пожав губы, – «я же говорила, что надо было получать нормальную специальность». В сторону Петра вообще старалась не смотреть.

Пётр нахлебником никогда не был. В Риге, так же как во времена студенчества, подрабатывал грузчиком на железной дороге. Чтобы совсем не одичать и не выпасть из профессии, снимался в массовках на Рижской киностудии. Но союзные студии снимали совсем немного фильмов, и эта подработка была эпизодической. Наконец, ему удалось получить постоянную работу, – правда, довольно смехотворную, – договорился с директором одной из школ вести драматический кружок. Занятия – три раза в неделю. Ему выделили полставки учителя.

К зиме молодая семья вынуждена была снимать комнату. Никакие обогреватели и утеплители не защищали чулан от мороза. Инга ходила с постоянным насморком, – в таком состоянии нечего надеяться на самую крохотную роль. Немного ожили после новогодних праздников. Ёлочные представления – палочка-выручалочка всех безработных, неустроенных актёров. Петр заранее договорился с профкомами заводов, разработал сценарии представлений. Снегурочкой была Инга, волки, медведи, лешие и баба-яга – актёры из студий, с которыми Пётр альтруистически сотрудничал, а зайчики и мышки – ученики его кружка. После представлений они с Ингой в качестве Деда–Мороза и Снегурочки бегали по квартирам и вручали подарки малышам. Ложились спать, как подкошенные, а утром гоняли горячие чаи, чтобы разогреть осипшее горло.

Год прошёл в беготне и суете. Пётр делал запросы практически во все театры страны. В ленинградский ТЮЗ ставку режиссёра так и не дали. Обещали то к декабрю, то сразу после Нового года, то перед новым сезоном расширить штат. Пётр надеялся, Корогодский в письмах извинялся, что напрасно обнадёжил, а время текло, унося и надежду, и радость.

Весной отцу Инги на заводе выделили дачный участок. Пётр довольный, что может быть полезным семье, принялся за строительство. В субботу-воскресенье они дружно с Павлом пилили доски, возводили незамысловатый дачный дом. Как-то, когда они, намаявшись с тяжёлыми брёвнами, сели перекурить и отдохнуть, тесть сказал:

– Слушай, Петя, мужик ты работящий, от трудного дела не отлыниваешь, может, устроишься к нам на завод? У нас люди требуются. Я похлопочу, чтоб тебя взяли в хорошую бригаду. А то, что вы с Ингой как малолетки бегаете по разным клубам, трясётесь в автобусах заполночь? Я понимаю, у Инги с детства мечта была жить другой жизнью, пусть хотя бы придуманной. Её нельзя за это винить. Ссыльные дети все жили какой-то мечтой. А ты мужик нормальный, всё у тебя в жизни складно, и чего ты только о театре думаешь? Театров на всех не хватит, сам знаешь.

– Конечно, знаю. Да только тоска меня возьмёт, если начну другим делом заниматься. Глядишь, и пить с тоски начну. Инге первой не захочется жить с мужем-пьяницей.

Пётр по книгам научился печному делу. Рассчитывал сделать так, чтобы на даче можно было жить зимой и не тратиться на съёмную комнату. Как ни странно, печь получилась, и даже совсем не дымила. Соседи по участку тут же стали приглашать его в качестве печника, а заодно и на прочие строительные работы. В школе были каникулы, и Пётр вовсю шабашил. Инга ходила почти счастливая, её мать уже не косилась на зятя, а даже сама начинала заговаривать с ним. Когда садились обедать, перед ним первым ставила тарелку. Пётр про себя только посмеивался. Он не мог понять, как сошлись такие разные люди, как ингины родители. Он знал их историю, допускал, что безысходность существования и жалость бросили их навстречу друг другу. Но чтобы столько лет быть вместе, и оставаться, на взгляд Петра, почти чужими людьми, этого Пётр не понимал.

Недалеко от построенного дома Пётр соорудил на берегу Даугавы деревянные мостки, чтобы было удобно полоскать бельё и набирать воду для огорода. Как-то вечером, когда натруженные руки гудели от топора и ножовки, он возвращался к себе на участок и увидел Аустру, сидящую на мостках. Она пела какую-то латышскую песню и словно девчонка болтала босыми ногами в воде. Аустра глядела в сторону заката, лицо её разгладилось, помолодело, и она была совсем не похожа на ту Аустру, которую Пётр знал. Он не стал окликать тёщу, а только подумал, что человеческие связи – это большая загадка и тайна.


Инге оставалось отработать по распределению ещё один год. До этого её не могли уволить, и в семье была хоть небольшая, но стабильная актёрская зарплата, да учительских полставки Петра. Ребёнка старались не заводить, да Инга пока и не планировала. Она не оставляла надежду реализоваться как актриса. Пётр маялся от профессионального безделья и решил поставить для них двоих небольшие водевили, вроде чеховского «Медведя» или «Юбилея», чтобы через концертное бюро выступать с ними на разных предприятиях, да и везде, куда пригласят. Оба загорелись этой идеей, стали репетировать, на дополнительные роли приглашали всё тех же студийцев. Инга не хотела приглашать коллег по театру, – мало ли как они к этому отнесутся, и что скажет её главреж. Однако инсценировки, на которые они очень надеялись, не сделали им серьёзного театрального имени. На праздничные правительственные концерты собирали чтецов из филармонии или артистов оперы и балета, благо рижская хореографическая школа была очень сильной и славилась на весь мир. Скетчи и сценки не требовались. Изредка их отправляли играть на сборные концерты в маленькие города или рыболовецкие колхозы. Часто об этом сообщали чуть ли не в тот же день, и Инге приходилось отказываться, потому что вечером был спектакль с её стандартным «кушать подано».

Шёл уже второй год их жизни в Риге, а творческий горизонт никак не хотел расширяться и не сулил никаких перспектив. Пётр вдруг вспомнил, что он член партии. Взносы он, конечно, платил в школе, где вёл кружок. Но полставки для взрослого женатого мужчины – это почти что безработица. А безработицы в нашей стране быть не должно. Правда, декларируя это, позабыли о творческих и научных работниках. Пётр созванивался и переписывался со своими однокурсниками и знал, что только двое из них работают по своей настоящей специальности. Остальные, вроде него, крутятся вокруг театра, а трое и вовсе переметнулись в другую сферу. Федька Лобанов этим летом поступил на вечернее отделение в Политехнический. Надоело обивать пороги.

Собираясь в райком партии, Пётр не намеревался быть партийным функционером, он только хотел, чтобы ему предоставили возможность работать по специальности. Иначе, что это за жизнь – колымщик, шабашник, Дед-Мороз, массовик-затейник. Можно подумать, он кончал Институт культуры для работы в сельских клубах, а не мастерскую великого режиссёра.

Инструктор райкома партии встретил его вежливо, ласково, почти вдохновенно. Понял, посочувствовал, сообщил, что всегда восхищался творческими людьми, а уж Георгием Александровичем в особенности. Предложил чаю с лимоном, обещал подумать, посодействовать. – Приходите через неделю, что-нибудь для вас обязательно найдём.

Пётр впервые за много месяцев почувствовал облегчение, и даже поймал себя на том, что по дороге домой идёт и улыбается. Как и договорились, он пришёл через неделю. В райкоме на удивление быстро нашлась полная ставка инспектора, – ему предложили инспектировать художественную самодеятельность в республике.

– Правда, – добавили с некоторым смущением в голосе, – есть небольшие трудности: иногда придётся выезжать в район. Но не волнуйтесь, это ненадолго.

Пётр недоумевал, какой резон в лишней ставке проверяющего? Лучше бы выделили ставку режиссёра для новой студии, если действительно заинтересованы в развитии театра. И почему это проверяющих всегда больше, чем работающих? Но работать в райкоме согласился, надеясь хоть что-то стоящее организовать в театральном отношении. Заминка вышла с тем, можно ли ему сохранить драматический кружок в школе. Совместительство для партийных функционеров нежелательно, но подумав, разрешили, и Пётр был рад, что у него не отняли этот кусок его режиссёрской жизни.


Ингины два года работы по распределению закончились и она взбунтовалась.

– Режиссёр намеренно меня не замечает! Сколько раз я его просила прослушать меня, готовила отрывки! Всё напрасно! Я из этого театра ухожу. Противно быть пустым местом!

Пётр её понимал, но просил не торопиться. – Куда ты уйдёшь? Везде одно и тоже: есть сложившийся коллектив, есть актрисы, на которых режиссёр специально ставит, новенькие редко приходятся ко двору.

– Всё равно я ухожу. Уже нет сил терпеть.

Пётр уговорил её не подавать заявление об уходе, а летом они вместе поехали на актёрскую биржу в один из зауральских городов. Пётр сделал с Ингой сцены из Теннеси Уильямса, сцену Наташи Ростовой в Отрадном и из чеховской «Дамы с собачкой». Характерные роли не её амплуа, Пётр это понял, когда они выступали с юмористическими рассказами. Она была органичной в роли лирических героинь. Но в театрах столько лирических актрис! На успех он не надеялся.

Как ни странно, Ингу заметили и предложили ставку. Правда, город был небольшой, но Инга воодушевилась и готова была сорваться с места. Играть, играть – ведь об этом я мечтала! Пётр смотрел на всё более мрачно, предчувствуя, что история повторится, но поехал вслед за женой. Театр обещал предоставить жильё. Родители Инги говорили, что они совершают глупость, уезжая из Риги в какую-то глушь. Здесь и снабжение получше, а там, небось, голодовка, знают они эту Сибирь! Но Инга была непреклонна.

Прожили в этом городе шесть лет. Пётр, посидев некоторое время без работы, устроился помрежем в тот же театр. Творчества никакого, одна беготня и нервотрёпка. На ротацию режиссёров надеяться не приходилось. Родился сын. Инга ушла в декрет, занималась ребёнком и чувствовала себя виноватой перед мужем:

– Давай, попробуй поискать нормальное режиссёрское место. Не всё же тебе быть на побегушках.


Петр Валерианович


Опять поиски, опять запросы в разные театры и отделы культуры. Неожиданно нашлось место режиссёра кукольного театра в районном городе. Кукольные театры вдруг стали входить в моду. То ли забота о детях, то ли веяние времени, то ли зависть и подражание. Чиновники от культуры вдруг удивились, почему у них там – то есть в странах народной демократии – есть всякие Шпейблы и Гурвинеки, а у нас ничего? Так быть не должно!

Пришлось их семье в очередной раз переезжать в другой город. В кукольном театре, где Пётр стал режиссером, представления для детей давали днём по субботам-воскресеньям. Играли стандартными перчаточными куклами. В остальные дни театр пустовал. Иметь сценическую площадку и не использовать её, – такое положение дел Пётр считал просто преступлением. Не для того он столько лет маялся от невостребованности. Пётр серьёзно взялся за изучение нового для себя дела. Ездил в Москву в театр Образцова, смотрел спектакли, беседовал с Сергеем Владимировичем. Понял, что с помощью кукол можно выразить очень многое. Загорелся тростевыми куклами и решил делать с ними спектакли для взрослых. Пригласил в театр умельца-столяра и разложил перед ним пособие по изготовлению тростевых кукол. Федор Гаврилович изумлялся, но с интересом принялся за новое дело. В театре был хороший художник, который при прежнем режиссёре в театральной мастерской писал картины для своих знакомых, и сценографии с него практически не требовали. Прыгают тряпичные куклы, что-то там лопочут, – какая ещё сценография? Ну, где-нибудь задник подправишь, подрисуешь.

Пётр обложился книгами. Выискивал острые, неоднозначные пьесы. Первым спектаклем для взрослых, который они поставили, была «Божественная комедия» Штока. Пётр видел этот спектакль у Образцова и видел у Товстоногова в исполнении Юрского и Шарко. Он был уверен, что воздействие от игры куклы может быть ничуть не меньшим, чем от игры живого актёра. А в некоторых случаях, в силу прямолинейности посыла кукольного персонажа, воздействие было даже большим.

Публика была от «Божественной комедии» в восторге, народ валил валом. Кто бы мог подумать, что кукла может быть кокетливой, нежной, эротичной? Пётр воодушевился и поставил спектакль по рассказу Хэмингуэя «Старик и море». Никто не верил, что можно сделать спектакль с одним персонажем и говорящей рыбой. Боялись, что разговоры старика с самим собой покажутся скучными и неинтересными. Оказалось, что на старика Сантъяго приходят посмотреть и взрослые и дети. Актёры театра почувствовали свою нужность и значительность в этом небольшом районном городе. Никому не известные, стоявшие всю свою жизнь за ширмой, они вдруг обрели лицо. С ними здоровались, им улыбались и смотрели вслед. Сами они с обожанием смотрели на Петра и ловили каждое его слово. Театр инсценировал некоторые сцены из «Конармии» Бабеля. Потом замахнулся на спектакль по повести Чингиза Айтматова «И дольше века длится день». Прекрасный кукольный умелец Фёдор Гаврилович для матери манкурта сделал куклу, к глазу которой пристроил маленькую колбочку с водой, подкрашенной флуоресцентной краской. И когда в финале спектакля она встречала своего сына-манкурта, из её глаза текла мерцающая в темноте голубая слеза. Пётр видел, что не только женщины, но и мужчины, выходя из зала, вынимали из своих карманов носовые платки.

Его театр быстро стал популярным, маленький зал не вмещал всех желающих. Вечером у театра всегда стояла толпа жаждущих купить лишний билетик. Петру очень хотелось перенести в свой театр знаменитый «Необыкновенный концерт» Образцова, но он пока не осмеливался, считая, что без Гердта и других ярких артистов такого успеха не будет. В итоге решили обойтись без неподражаемого Апломбова и сочинили свой «Необыкновенный концерт», где вместе с развлекательными номерами инсценировали песни Высоцкого и вставили сценки Жванецкого. После двух спектаклей «Необыкновенного концерта» Петра вызвали в райком партии.

– Пётр Валерианович, вы что себе позволяете? Мало того, что в вашем спектакле наша Красная армия выглядит как сборище бандитов, что людей вы считаете беспамятными манкуртами, так теперь вы решили пропагандировать всяких диссидентствующих авторов?

– Ничего из ряда вон выходящего я себе не позволяю. «Конармия» давно и успешно идёт в театре Вахтангова, а писатель Чингиз Айтматов лауреат Государственных премий и герой соцтруда. Артист Высоцкий играл главные роли в театре на Таганке, а миниатюры Жванецкого постоянно ставят в театре Аркадия Райкина – где же тут диссиденты?

– Мало ли, что они там в театрах играют! Здесь вам не Москва! К нам поступают сигналы, что вокруг вашего театра процветает спекуляция билетами. И не исключено, что лично вы на этом наживаетесь. А за это можно и статью получить! Немедленно снимите с репертуара ваш «Необыкновенный концерт». Насчёт других спектаклей мы тоже подумаем. Мы ценим ваш талант, и не станем отрицать, что благодаря вам кукольный театр стали посещать зрители. Это неоднократно отмечалось в областной газете и в Отделе культуры, но хотим предупредить, – не дразните гусей, дорогой Пётр Валерианович.

Спектакль пришлось снять, – как-никак указание сверху, но на этом не успокоились. Похоже, обиделись за сравнение с манкуртами. Кто-то, видимо, нажимал на эту педаль и подзуживал партийных чиновников. Да и генсеки стали меняться с пугающей быстротой, – не знаешь, чем обернётся завтрашний день. Была первая половина восьмидесятых, и партийцы не знали, как им себя вести, – то ли демонстрировать либерализм, то ли, напротив, «закручивать гайки». Закручивать гайки всегда было безопаснее, за это их по рукам никогда не били. К Петру на спектакли часто стали приходить чиновники, – он по звонку оставлял для них места. Неоднократно вызывали в райком и, наконец, сказали: Пётр Валерианович, мы изучили ваш послужной список и думаем, что вы прекрасно справляетесь с руководящей работой. В Риге вы работали инструктором в Отделе культуры, а это большой город, республиканская столица, поэтому решили вам предложить такую же должность в нашем Обкоме партии. Нам в области надо развивать театральное дело, у вас большой опыт и авторитет, и вы, безусловно, будете очень полезны на этом месте.

Пётр сходу решил отказаться, но понял, что от него не отстанут. – Разрешите, я подумаю и посоветуюсь с женой.

– Ну, конечно, дорогой Пётр Валерианович, подумайте.

С Ингой они решили, что если Пётр откажется, следующим шагом будет его увольнение с работы, и ещё неизвестно, с какой формулировкой. Поэтому Пётр принял предложение работать в Обкоме партии, надеясь, что он посодействует другим театрам вести самостоятельную политику.

Опять поменяли местожительство. Сын бурчал: совсем как семьи военнослужащих, уже третий раз переезжаем. Инга была рада новому назначению: переехали в областной город, выбрались, наконец, из захолустья, где на её драматические спектакли набиралось, в лучшем случае, ползала. Здесь её взяли в областной драматический театр. Как актриса – не блистала, но на сцену выходила. Внешне всё ещё оставалась красавицей.

Добросовестный по натуре Пётр втянулся в организационную работу. Поддерживал хорошие отношения с театральными деятелями, на режиссёров не давил, зная по своему нелёгкому опыту, какое это хлопотное и нервное дело. Перестроечное финансирование культуры стало сильно усыхать, выплыло забытое со времён нэпа понятие «хозрасчёт». А какой может быть хозрасчёт, если после павловской реформы у людей денег на еду не хватает? С пустым желудком в театр идти? Голодные актёры сами побежали из театра. Стоят на рынке, трясут китайскими и индийскими тряпками. Когда видели Петра Валериановича, задумчиво устремляли глаза в небо. Районные театры и кинотеатры становились автосалонами или казино. В областном центре происходило то же самое. Единственно держался театр оперы и балета, потому как не подчинялся местному самоуправлению, – был федерального значения. Стойкий Пётр Валерианович суетился, летал за свой счёт в Москву, пытался спасти культуру. Но тут однопартийной системе пришёл конец, и не стало поддержки со стороны идеологических функционеров. Чтобы не терять такого опытного администратора, или, как стало модно говорить, – менеджера, Петру Валериановичу предложили место директора театра оперы и балета, тем более, что предыдущий директор нашёл себе уютное место в оффшорной зоне.

Когда уже переехали и обжились в областном центре, от Аустры получили телеграмму: умер Павел, приезжайте сразу на дачу. Быстро собрались, билеты на самолёт продавались свободно, от безденежья редко кто летал. Удивились, почему среди зимы надо ехать на дачу. До ворот садового товарищества таксист доехать не смог, дорога не была расчищена. Долго шли вдоль забора по узенькой тропинке. Аустра стояла на крыльце как древнее изваяние, покрытая большим шерстяным платком. Лицо её как будто окаменело. Вошли в холодный дом, печь была не топлена. Инга кинулась к матери, и они молча простояли обнявшись. Когда же наконец отпустили друг друга, Инга спросила, что мать делает на даче.

– Живу.

– Ты что, боишься быть рядом с мёртвым отцом?

– Отец сейчас в морге.

– Ну, так давай поедем в Ригу в тёплую квартиру. Ты же тут заболеешь.

– Нет никакой квартиры, некуда ехать.

– Почему нет?

– Проституция. Я тебе не хотела писать.

– Мама, что ты говоришь? Какая проституция?

– Реституция, – поправил Пётр. – Квартиры возвращают их прежним владельцам.

– Весь дом выселили. Всех выгнали, не пожалели. Совсем как пятьдесят лет назад. Хозяева вернулись из Германии и сказали, что это дом их деда. Документы привезли. Хорошо, что у нас дача есть. А многих с детьми выгнали на улицу. Мебель ещё долго под дождём стояла. И никому не было жалко ни людей, ни вещей, – монотонным голосом рассказывала Аустра.

– Что ж ты мне ничего не написала?

– Стыдно было, что латыши выгоняют латышей. Павел хотел написать, но я ему не разрешила.

Инга опустилась на низенькую табуретку и её плечи затряслись. Пётр подошёл к жене, и она уткнулась в полы его тяжёлого зимнего пальто. Подождав, когда Инга успокоится, Пётр спросил, – Аустра, скажите, что надо сделать? Я всё сделаю.

– Завтра всё сделают. Я договорилась. А сейчас печь надо затопить. Павел за дровами ездил, машина к дому подъехать не может, дороги не чищены. Тут на дачах мало кто живёт, и денег ни у кого нет, чтобы снегоочиститель вызвать. Сами для себя только дорожку расчищаем. Пока Павел дрова перетаскивал – надорвался. Говорят – сосуд лопнул. Я к этим проклятым дровам даже притрагиваться не хочу.

Пётр вышел во двор, подошёл к засыпанной свежим снегом поленнице дров. Около неё валялась перевёрнутая тачка и рассыпанные поленья. Видимо в этот момент Павлу стало плохо, и они вывалились у него из рук. Он поставил тачку около сарая, подобрал поленья и понёс их в дом, – не хотел, чтобы Инга видела, как всё случилось. Потом принёс в дом ещё дров и принялся растапливать печь. Сырые дрова дымили и разъедали глаза. Пётр не стесняясь смахивал слёзы. После того, как дом согрелся, и можно было снять пальто, Аустра сказала,

– Петя, это благодаря тебе у нас был свой угол, было куда пойти, когда всё отобрали. Ты и дом построил и печь сложил. А у скольких людей совсем ничего не было, бомжами становились или за границу разбежались.

– Нет, я здесь ни при чём. Это всё Павел, ему участок дали.

– Мама, ну о чём ты говоришь! Какой угол? Будешь жить с нами в нормальной квартире. Одну тебя здесь не оставим. Не хватает ещё мне каждый день с ума сходить и думать, что с тобой может случиться.

– Опять мне в Сибирь ехать? Никак не хочет она меня отпустить. Видно судьба такая, что и помирать там придётся. А я-то думала, что навеки о ней забыла.

После похорон Павла дачу заколотили, и дали денег сторожу, чтобы следил за домом. Когда в самолете приглушили свет, чтобы не мешать спать пассажирам, Пётр увидел, что из прикрытых глаз Аустры струйками, не прекращаясь, льются слёзы. Он никогда не видел, чтобы тёща плакала.


Вальтер Генрихович.


После известия о постановке оперы Вальтер Генрихович спешил домой разве что не вприпрыжку. Это надо же! Наконец случилось то, о чём он каким только богам не молился, – и русским, и немецким, и православным, и лютеранским. Смешно сказать, молился даже вагнеровскому верховному богу Одину. В кои-то веки у него появилась возможность начать работать над новой оперой и даже самому её выбрать, а не подхватывать чужие, заезженные как старая пластинка постановки, где бесполезно переучивать певцов. В голове Вальтера Генриховича уже звучал золотой рог Лоэнгрина, и воинственные валькирии неслись в прозрачной вышине.

Вагнера! Конечно, надо ставить Вагнера. Это великая музыка, и надо, чтобы все это поняли, а не судачили о каких-то национальных сверхидеях и прочей чепухе, не имеющей никакого отношения к музыке. Ведь как пишет! Какие у него длинные, нескончаемые периоды. Трудно предсказать, как завершится фраза и куда потечёт музыка – то ли вознесётся в щемящие, терзающие сердце выси, то ли обрушится бурным потоком вниз. Все классики предсказуемы: чёткие периоды и стандартные опоры на тонику и доминанту. А Вагнер! Никто так не писал до него. Всё прочее новаторство, что бы на этот счёт ни говорили, выросло из него: и французский музыкальный импрессионизм и новая венская школа, и весь прочий модернизм. А какие мелодичные арии, какое длинное дыхание, – не всякий вокалист это вытянет.

Тут Вальтер Генрихович несколько притормозил свой бег. Музыка, конечно, божественная, но кто будет её исполнять? Он, разумеется, справится. Подтянет свой оркестр, заставит его работать на совесть. Хор тоже можно научить. Игорь Васильевич молодой, заинтересованный хормейстер, с ним легко сотрудничать. Он поймёт. Но вот что делать с солистами? Если у этого нового тенора вагнеровский тембр, то это просто замечательно. А среди претенденток на ставку сопрано надо выбрать такую, которая сможет петь партию Эльзы или Изольды. Из нынешних солисток никто не сможет ни по чистоте звука, ни по дыханию, ни, тем более, по фактуре. Да и возраст у них всех, мягко говоря, критический. Того и гляди, перестанут петь. Из них можно взять кого-то на роль Ортруды или Брангены, – хотя бы Эльвиру Прокофьевну. Правда, обиды не оберёшься, будет устраивать скандалы, требовать партию Эльзы. И без толку говорить ей о возрасте, о том, что голос садится и уже дребезжат верха. Всё равно будет скандалить и требовать.

Воспаривший мечтами Вальтер Генрихович постепенно спускался на землю. Божественная музыка обрастала всегдашними театральными проблемами. Ах, почему он не симфонический дирижёр, не настоящий хозяин оркестра, а должен разбираться с капризными примадоннами, с их настроениями и «днями» – то она может петь, то не может. К тому же со слухом у них не всё обстоит лучшим образом. Не слышат себя и не занимаются с концертмейстером, а потом на спектакле поют между нот. И ведь не убедишь, что фальшивят. А уж баритональные басы, – те постоянно на четверть тона, а то и на полтона не дотягивают. Постоянно говоришь им: представляйте, что поёте выше, тогда будет в самый раз, попадёте в нужную ноту.

Придя домой, Вальтер Генрихович сразу же кинулся к полке с партитурами опер. Нежно вытаскивая из ровной шеренги стоящих под стеклом томов нужную партитуру, он любовно проводил рукой по обложке, и каждое издание тут же откликалась в его голове звучащей увертюрой.

С особой нежностью он взял с полки оперу Альбана Берга «Воццек». Он купил её в Вене, в городе, где она и была написана, потому-то это издание было ему особенно дорого. Собственно, купил не он, а его сокурсник по классу симфонического дирижирования, с которым он встретился в Вене. Сокурсник проходил там стажировку, – не у кого-нибудь, а у самого Герберта фон Караяна, хотя лучшим на курсе был он – Вальтер Штимме, и по всем правилам на стажировку должны были послать его. В деканате и в Министерстве культуры долго что-то судили-рядили, никак не могли принять окончательного решения. Пусть лучший, талантливый, перспективный, да происхождение подкачало. Немец, и к тому же из сосланных в Казахстан. В райкоме комсомола, куда его вызвали для собеседования, Вальтер говорил о том, что многие немцы, переселившиеся в Россию, стали её настоящими патриотами и много сделали для процветания науки и культуры. Он с чисто национальной дотошностью перечислял имена Владимира Даля, Фонвизина, Дельвига, Кюхельбеккера, мореплавателей Крузенштерна, Беллинсгаузена, Литке, полководца Барклая де Толли, скульптора Клодта, поэтов Фета и Блока, художника Брюллова, физиков Ленца, Эйлера, Струве, архитектора Шехтеля, промышленников фон Мекка, Штиглица, филантропа доктора Гааза. Пытался ещё продолжить список, но его остановили. Пришедший с ним для поддержки от имени студентов Андрей Нестеров, сказал, когда они вышли из райкома:

– Зря ты распинаешься перед ними. Они и имён-то таких не слышали.

– Как не слышали? Но в школу же они ходили? Кругосветные путешествия изучали по географии. О войне 1812 года много раз говорили. А уж о пушкинской эпохе – чуть ли не в каждом классе.

– Да им было не интересно, о чём на уроках говорят.

– А что им было интересно?

– Не знаю. Я с этой публикой не знаком. Они вообще для меня загадка.

Доказывать, что его предки поволжские немцы за двести лет на русской земле давно обрусели, и что он родился на казахской земле через двадцать с лишним лет после переселения родителей, было бессмысленно. Всё это он проходил неоднократно: а почему вас всё-таки зовут Вальтер, а не Николай или Иван, раз вы утверждаете, что считаете себя русским? К удмуртам, марийцам, якутам и прочим малым народам таких претензий никто не предъявляет, хотя в составе Российской империи они существуют фактически столько же лет, что и поволжские немцы.

Одним словом, на стажировку поехал его однокурсник. Время было ещё советское, и боялись, что он – этнический немец в Союз не вернётся. Хотя все знали, что чистокровные русские с гораздо большей вероятностью становились невозвращенцами. Для них побег был единственной возможностью остаться за границей. Однако чиновничьи страхи логике не поддаются. В Вену Вальтера не пустили. Но, как ни странно, через полтора года выпустили на фестиваль в Зальцбург. Он тогда учился в аспирантуре и рискнул поставить в консерваторской оперной студии «Cosi fan tutte» Моцарта. Вместо привычной русской версии, – как обычно пели студенты, он заставил всех петь на итальянском языке. Вальтер специально взялся за эту редко исполняемую оперу, потому что итальянский – певческий язык, он помогает правильно работать связкам, и кроме того, пусть знают, что всегда надо следовать замыслу композитора, – как написано, так и пой. К удивлению начальства, в оперную студию стали приходить меломаны со всего города. Им интересно было послушать исполнение оперы в оригинале. Местные чиновники воспользовались моментом, чтобы похвалиться своими достижениями перед Москвой, – показать, на каком уровне поют студенты в руководимом ими регионе. Тут уж про национальность Вальтера забыли, и на волне восторженных отзывов студенческую студию послали на зальцбургский фестиваль.

В Зальцбурге после спектакля к Вальтеру за кулисы пришёл его бывший однокурсник. После объятий и поздравлений он пригласил его посмотреть Вену. Вальтер решил, что этим приглашением он как-то пытается загладить несправедливость со стажировкой. Хотя, по большому счёту, он на своего сокурсника обиды не держал: просто парню повезло, и не он придумал все эти трусливые идеологические игры. Лихо миновав извилистые горные дороги, приятель довёз его до города, и в Вене, гуляя по знаменитому парку Шёнбрунн, по берегу «голубого» Дуная, который на деле оказался желтовато-мутным, они много говорили о музыке, о современном исполнительстве и под конец дня Вальтер попросил отвезти его в нотный магазин.

В нотном магазине Вальтер сразу же направился в отдел оперных изданий. После нынешнего успеха он планировал поставить со студентами ещё одну редко исполняемую оперу. Композиторы девятнадцатого века его интересовали меньше, – всё хорошо известно и часто исполняется. Поэтому он с лёгкостью прошел мимо полок с маститыми классическими именами и остановился перед стеллажами сочинений композиторов двадцатого века. От обилия партитур Вальтер обомлел. Его глаза бегали по корешкам названий опер, о существовании которых он даже не слышал. Ему захотелось остаться в магазине и всё оставшееся время неторопливо листать клавиры. Но неподалёку маячила фигура его приятеля, и Вальтер направился к полке, где стояли оперы композиторов новой венской школы, о которых было так много разговоров среди музыкантов, но сочинения которых по-настоящему никто не знал. Антона Веберна на полке не было. Веберн опер не писал. Наиболее интересная и значительная опера Шёнберга «Моисей и Аарон» написана на библейский сюжет, состоит из теософских монологов и маловероятно, что её захотят исполнять студенты консерватории. Рука Вальтера потянулась к партитуре оперы «Die gluckliche hand» – «Счастливая рука». Может не зря потянулась? – подумал Вальтер, – может это, действительно, счастливый для меня выбор? – но опера была небольшой, одноактной, а хотелось чего-то более значительного. Он подошёл к полке, где стояли оперы Альбана Берга «Воццек» и «Лулу». «Лулу» его интересовала меньше, так как она была дописана другим композитором после смерти Берга. Ему хотелось иметь подлинную авторскую вещь, а не приправленную чьими-то догадками. Вальтер вынул партитуру «Воццека» и, сдерживая лёгкое подрагиванье пальцев, раскрыл её.

– Я так и знал, что ты выберешь эту оперу, – сказал подошедший к нему приятель. Вальтер вопросительно вскинул глаза. Приятель взял из рук Вальтера партитуру и пошёл к кассе. – На, владей, дарю. Всё равно твоих командировочных не хватит, а у меня хорошая стипендия.

Вальтер с благодарностью поглядел на своего бывшего однокурсника и все недомолвки, все мелкие обиды растворились в один миг.


Нельзя сказать, что Вальтер и его консерваторские друзья не были знакомы с сочинениями современных западных композиторов. Какие-то партитуры Рихарда Штрауса и Бенджамина Бриттена у Вальтера уже были. Кое-что он ксерокопировал из библиотечных хранилищ, а что-то брал для перепечатки у тех счастливцев, которые смогли купить партитуры во время заграничных гастролей. Он скрупулёзно изучал нотные тексты, особое внимание уделяя инструментовке сочинений. Пытался понять, как развивается новый музыкальный язык. Его чрезвычайно интересовало возникновение новой венской школы, сломавшей все прежние представления о тональности, о строе произведения. В 1982 году Вальтеру удалось попасть в Большой театр на оперу Альбана Берга «Воццек», которую привезла Гамбургская опера, – перекупил у спекулянта билет за половину своей повышенной стипендии, потратив вторую половину на билет до Москвы. Стоявшая рядом накрашенная тётка, видя, сколько он платит спекулянту, выразительно покрутила пальцем у виска:

– Вы с ума сошли покупать за такие деньги! – на что Вальтер, окрылённый удачей, дерзко ответил:

– А вы, видимо, в следующем году собираетесь поехать в Гамбург и купить билет по официальной цене?

После таких слов женщину как ветром сдуло подальше от сомнительного молодого человека. По тогдашним меркам поездка в Болгарию уже была желанной заграницей.

В театре, даже не взглянув на столичную публику и не побродив по фойе, Вальтер поспешил к своему месту, как будто до конца не верил, что билет действителен, и он попал на желанный спектакль. Сказать, что он был ошеломлён музыкой, исполнением, сюжетом – значит, ничего не сказать. Он был раздавлен. Отстранённое слово «додекафония» для него приобрело смысл и конкретное человеческое звучание. Он понял, что душевную боль и отчаяние можно выразить только такими звуками. И это была ни какая-то вымученная абстракция, а самый настоящий звуковой реализм, – какой бы термин кабинетные музыковеды не придумали. Реализм горя, страдания, безнадёжности.

Поразительно, что это было написано давно, ещё в двадцатые годы. Невероятно плодотворное время, когда рождались новые формы звукового и пластического языка, когда мир предчувствовал наступление новой эпохи, слом привычных отношений между людьми и стремился наиболее точно это выразить.

После спектакля Вальтер пришёл в общежитие консерватории на Малой Грузинской, где нелегально остановился у своего друга, и они полночи проговорили о Шёнберге, новой венской школе, атональной музыке. Друг пригласил в комнату аспиранта с теоретического факультета, который писал диссертацию на тему анализа формы музыкального произведения. Тот подробно и грамотно отвечал на многие вопросы Вальтера, а под конец сказал,

– Тебе бы следовало пообщаться с Филиппом Моисеевичем Гершковичем. Слыхал о таком? – Вальтер отрицательно покачал головой.

– Ты даже представить не можешь, что это за личность! Он учился композиции у Альбана Берга и Антона Веберна. А, каково?

– Не может такого быть! – воскликнул Вальтер, – Неужели он мог видеть всех этих людей? Сколько же ему лет? Наверное, он жил там ещё до революции?

– Лет ему, действительно много, а в Венской консерватории он учился в тридцатые годы. Когда фашисты уже развязали войну, Антон Веберн не побоялся написать Гершковичу рекомендательное письмо, в надежде, что это письмо сохранит его ученику жизнь. В этом письме он характеризовал Гершковича как выдающегося композитора и теоретика. Потом, когда Вену заняли фашисты, и евреев не спасали никакие рекомендательные письма, Филиппу Моисеевичу пришлось бежать. Бежал он в Советский Союз, пешком преодолел несколько тысяч километров. Уже здесь был эвакуирован в Ташкент.

Удивительная история! – воскликнул Вальтер. – Наверное, он давно уже заслуженный профессор? К нему можно придти на лекции?

– Не будь наивным, – ответил аспирант. – Никакой он не профессор и никогда в консерватории не преподавал. У него брали частные уроки наши лучшие композиторы: Андрей Волконский, Эдисон Денисов, Альфред Шнитке, Софья Губайдуллина и ещё очень многие, кто хотел иметь современные представления о музыке. Я довольно часто с ним встречаюсь. Он подарил мне свою работу «Тональные истоки шёнберговской додекафонии». Могу дать почитать, но утром занеси ко мне. Ведь ты завтра уезжаешь? – Вальтер утвердительно кивнул. Утром, возвращая брошюру аспиранту, он получил на оторванном клочке нотной бумаги телефон Филиппа Моисеевича Гершковича.

С ощущением некой внутренней дрожи, которая появлялась у него, предвещая серьёзные события, Вальтер дождался одиннадцати часов утра, – раньше он звонить не осмеливался: мало ли какой режим у творческого человека, – и набрал номер Гершковича. Усталый женский голос ответил ему, что Филипп Моисеевич уехал в Тарту и будет, скорей всего, через два-три месяца. Вальтер, боясь, что женщина тут же положит трубку, срывающимся голосом сказал, что он как раз собирается ехать в Эстонию, и не будет ли фрау так любезна, сказать ему, как можно найти Филиппа Моисеевича в Тарту. Женщина, сказав «подождите», отошла от телефона и через некоторое время продиктовала ему тартуский номер. Всё вышло совершенно спонтанно. Вальтер до этого совсем не думал ехать в Эстонию, и вырвавшееся непонятно из каких глубин обращение «фрау» его самого повергло в недоумение. Но, так или иначе, он держал в руках координаты, ключи, шифры – он сам не знал, как назвать, – от совершенно другой, запредельной, только начинающей в нём прорастать музыки.

Мчаться сейчас в Тарту, он, разумеется, не мог. Не только потому, что не было денег, но и потому, что ещё не улеглись ощущения от новой музыки и он не мог точно сформулировать свои вопросы. Ехать просто так и говорить незнакомому человеку «расскажите мне, о чём я и сам не знаю» было смешно и нелепо. Вальтер той же ночью после спектакля постарался вспомнить некоторые темы и записал их на нотной бумаге. Трясясь в поезде, он сопоставлял эти музыкальные обрывки с тем, что прочитал в брошюре об истоках додекафонии. Постепенно что-то начинало обрастать логикой, появилось смутное ощущение понимания. И тогда он набрал тартуский номер Филиппа Моисеевича.

Вальтер приехал в Тарту в то время, когда там проходил международный семинар по семиотике. Он даже не подозревал о существовании такой науки. Филипп Моисеевич, – коренастый, лысеющий брюнет, едва познакомившись с приезжим, потащил его на лекцию. В сущности, нотная знаковая система вполне соответствовала понятиям этой науки, и Филипп Моисеевич уже несколько лет участвовал в семинарах Юрия Лотмана, как музыковед-структуралист. С тартуской школой семиотики Гершковича познакомила его подруга Ленни, – широкоплечая блондинка, сдержанная и по-прибалтийски немногословная. Впрочем, в обществе таких глобально мыслящих, образованных людей только и остаётся, что быть немногословной. Вальтер сидел на семинарах и млел от счастья. Он впервые слышал о множестве до сих пор для него неназванных вещей, но ему казалось, что то, о чём говорилось, подсознательно в нём самом требовало ответа. Как будто ожили его глубоко запрятанные корни немецкой высоколобости. Он и не подозревал, как неотъемлемо в нём существует стремление к познанию и желание выстроить полную картину мира.


Виктор Павлович


Войдя к себе в кабинет после совещания у директора, Виктор Павлович погрузился в кресло и с удовольствием вытянул ноги, не забыв по многолетней актёрской привычке принять красивую позу даже в отсутствие зрителей. Пока он шёл по коридору, эйфория, царившая в кабинете директора при известии о новой простановке, постепенно стала куда-то исчезать и сменилась едва заметным беспокойством. Шутка ли сказать – худрук, главный ответственный за репертуар театра. И так из управления культуры масса претензий на то, что огромный зал театра фактически пустует, в лучшем случае на спектаклях заполняется на треть. Что необходимо работать над репертуаром, улучшать качество постановок, уметь привлекать зрителя, и масса прочих, ничего не значащих шаблонных формулировок. И всё это делается для подтверждения собственной значимости, собственной нужности для развития областной культуры. А понять такую простую вещь, что у людей нет денег на посещение театра, нынешним чиновникам трудно. Хотя, если честно, всё они прекрасно понимают, но лезут вон из кожи, чтобы оправдать свои должности. В противном случае, если не будешь строчить циркуляры, спихнут с тёплого места.

Радость от того, что, наконец, появилась возможность заняться настоящим делом, заслоняли какие-то смутные сомнения. Виктор Павлович не мог разобраться, откуда они взялись. Внезапная вспышка директорского раздражения на него очень неприятно подействовала. Слов нет, Григорий Борисович заслужил такую реакцию. Но чтобы директор, всегда уравновешенный и корректный, не смог сдержаться, было довольно плохим признаком. Возможно, не всё так гладко в нашем королевстве. И это сразу после отпуска, до того, как вечная театральная нервотрёпка высосет все силы.

О том, что их театру выделили две ставки солистов, Виктор Павлович уже знал. Ему заранее намекнули по старой дружбе. Конечно, всё это довольно курьёзно, но о многих переменах, передвижениях в театре он узнавал раньше директора. Директор, в отличие от него, никогда не был на виду, не был любимцем публики. А все эти деятели из управления культуры наперегонки бежали к нему, к Виктору Красовскому, чтобы сообщить любую новость, а потом в застольной беседе похвастаться своим знакомством с «нашим великим солистом». Сколько всяких деятелей сменилось за эти годы, сколько разнообразных установок на развитие «творческого потенциала» города изжили себя и канули в небытие, а банальное тщеславие побыть в тени артиста остаётся неизменным. Виктор Павлович давно уже не злился и не иронизировал по этому поводу. Принимал как данность. И всё же что-то непонятное происходит в подводных течениях областной культуры. Неужели нашему Петру готовят замену? Не зря он воскликнул: «радуйтесь, что я ещё директор, могут и вовсе снять с должности».

Вспомнив это, Виктор Павлович нервно заходил по кабинету. Почему, в таком случае, мне никто не говорил о такой возможности? – растерянно подумал он. – Может быть, это касается меня, и меня прочат на должность директора? Потому и скрывают. Конечно, повышение в должности всегда приятно и в финансовом отношении, и как свидетельство твоих деловых качеств, но всё же директорство – это такая морока, такая бездна дурацкой отчётности, что даже хороший бухгалтер не спасёт. К тому же наша Клара Фёдоровна дама в возрасте. Глядишь, и ей после увольнения Петра укажут на дверь. И можно ли будет доверять новому бухгалтеру – ещё большой вопрос. А отвечать за всё придётся директору.

От такого предположения Виктора Павловича бросило в жар. Он подошёл к окну. Прямо на него всем своим монументальным фасадом смотрело здание администрации, находившееся на другом конце площади, прямо напротив театра оперы и балета. Всей мощью сталинского ампира оно напоминало каждому горожанину о незыблемости своих функций. Виктор Павлович непроизвольно поёжился, подумав о том, что именно оттуда будет получать инструкции и указания.

– Эти постоянные звонки из администрации, просьбы срочно выделить артистов на всякие бестолковые мероприятия, поучаствовать в юбилеях и месячниках событий столетней давности. А поездки в коммунальные и налоговые службы, в архитектурный надзор! Чего стоит одно лишь управление культуры, где бывший заведующий овощной базой или другой недоучка учит тебя руководить музыкантами и артистами. Нет уж, увольте! Мало радости. Хотя оклад, конечно, привлекателен, и жена будет настаивать, чтобы я согласился, но быть художественным руководителем намного приятнее. Все с тобой советуются, ценят твой вкус и, кроме того, на различные форумы и фестивали театрального искусства посылают именно тебя, а не директора.

И всё же, положа руку на сердце, ему никогда не сравняться с таким директором, как Нерчин. Всем известно, что Пётр Валерианович не мыслит себя без работы. Засиживается допоздна, вникает во все мелочи, постоянно что-то выбивает для театра. Если честно, то театр в эти провальные годы уцелел только благодаря ему. Сколько нервов, сколько беготни стоило уберечь фойе театра от посягательств новоявленных коммерсантов. То ресторан собирались открыть, то автосалон, то мебельный магазин, – даже, не сильно напрягая воображение, прицепили вывеску «Звуки музыки», которая могла висеть над любым заведением, в зависимости от того, кому будет благоволить администрация города. Областное начальство, появившееся из ниоткуда на волне перестройки, кроме налогов, поступающих в казну города, ничем больше не интересовалось. Однако всем было понятно, что совсем о другой казне они беспокоятся. Сколько раз Нерчину пришлось летать в Москву, собирать подписи деятелей искусства, чтобы не разрушать безоглядно то, что выстраивалось десятилетиями. И всё же выстояли, сохранили театр. Да и горожане серьёзно помогли. Писали письма в газеты, начали ходить на спектакли – своего рода забастовка наоборот в поддержку культуры.

Виктор Павлович, можно сказать, голову сломал, придумывая, чем завлечь публику. Одно время выживали на дневных представлениях для детей. Пошли даже на то, что глинковскую «Руслана и Людмилу», рекламировали как детскую сказочную оперу. Пушкинскую поэму сознательно назвали сказкой, – в афише писали, что опера написана по сказке Пушкина его другом Михаилом Ивановичем Глинкой. Бедный Михаил Иванович! Ему такая реклама в страшном сне не могла присниться. Виктор Павлович даже тайком в церковь ходил, поминание писал и свечку ставил. А то, мало ли что, обидится покойник и начнутся всякого рода напасти на театр. Театральный народ суеверный, – лучше перестараться, чем отнестись наплевательски. «Наше всё» Александр Сергеевич в двадцать первом веке стал брендом, пришлось и его в рекламе задействовать. На него родители без опаски водили детей, по крайней мере, были уверены, что ничего дурного дети там не увидят. По счастью, опера у детей имела успех. Особенно всех радовала поющая голова. Ради этой головы ребята специально ходили на спектакль, чтобы посмотреть на дым, идущий из ноздрей, и проверить, правду ли говорят их сверстники, смотревшие постановку, или выдумывают. С кем только Виктору Павловичу не приходилось договариваться насчёт этого дыма. Специально ездил на свердловскую киностудию приглашать мастера по спецэффектам. Его с трудом отыскали. Работы нет, киностудия стоит, и где этот мастер, чем занимается, никто не знает.

Специально для детей поставили симфоническую сюиту «Петя и волк», пригласили хорошего чтеца, надеялись, что знакомство с инструментами оркестра заинтересует ребят, но представление продержалось всего полгода. Зачастую получалось, что на сцене было больше людей, чем в зале.

Днём по воскресениям давали «Щелкунчика» и прокофьевскую «Золушку», их тоже преподносили как детские сказочные балеты. Хорошо хоть под Новый год и в зимние каникулы зал не пустовал. При такой ставке на детей, Театр оперы и балета волей-неволей превращался в Театр юного зрителя. Даже в трудное, безденежное время родители старались развивать детей. Приходили вместе с детьми и неожиданно для себя многие взрослые полюбили театр.

И, наконец, хоть и с трудом, театр задышал, возобновил многие постановки, стал похож на учреждение культуры, а не на умирающего динозавра. Виктор Павлович воспрял духом, стал серьёзно работать с исполнителями и даже почувствовал вкус к работе. А то ведь подумывал уйти из театра, – тяжко было переживать состояние вычеркнутости из профессии, усугубляемой полунищенской жизнью. Собирался даже податься в ресторанные исполнители.

Его нарасхват приглашали местные братки, открывавшие рестораны для разбогатевших дельцов. Они слышали по радио неаполитанские песни в исполнении Красовского, быстро переписали их на диски и теперь эти мелодии, размягчавшие сердца утомлённых разборками «качков», разносились из окон пролетавших по городу автомобилей. Виктор Павлович, разумеется, никаких «авторских» с этого не имел, но был у них в фаворе, и его стремился заполучить каждый владелец ресторана. Многие даже оговаривали с ним репертуар, который он должен петь, – этакий душевный «шансон» с блатными интонациями. В какой-то мере именно эта сентиментальная любовь «братков», подсознательно отождествлявших себя с итальянскими мафиози и слушавших неаполитанские песни, помогла театру отстоять помещения от захвата владельцами автосалонов. Неофициальные правители города в то время умели договариваться с администрацией.

Походив по кабинету и слегка успокоившись, Виктор Павлович принялся обдумывать ситуацию. Если исходить из того, что в начале сезона появляются деньги на новые штатные единицы и на постановку спектакля, и директорство Нерчина под вопросом – не зря же он оговорился, – то наверняка уже есть кандидатура на пост директора, и скорей всего это человек из центра. Неспроста вдруг расщедрились и кинули такие подарки в провинциальный театр. Сколько работаю, ничего подобного не видел: сразу два солиста и новая постановка.

И вот сейчас, чтобы новые солисты были довольны началом своей карьеры и прижились в театре, он, худрук, должен найти такую оперу, которая понравится всем без исключения и привлечёт в театр массу любителей музыки. Впору самому выйти на улицу и провести опрос: «Простите, пожалуйста, что бы вы хотели услышать на сцене нашего театра? А то мы совершенно погибаем от отсутствия зрителей, и готовы поставить всё, что вы пожелаете». И после этого бухнуться в ножки опрашиваемого и пообещать пропускать бесплатно на все спектакли, лишь бы он купил билет на первое представление.

Верхнее ля

Подняться наверх