Читать книгу Заметки аполитичного - Виктор Меркушев - Страница 1
I. «От первого лица»
Из московского дневника петербургского визионера
ОглавлениеНачиная эти записки, я менее всего хотел придать им форму дневника. Так уж случилось, что подобный способ изложения мыслей стал своеобразным литературным приложением к личности автора, и, если автор неизвестен читателю, то это обстоятельство может его отпугнуть; в то время как задача моих записок – сделать читателя своим попутчиком по городу, частичка которого есть в сердце каждого, кому привелось хотя бы однажды побывать в нём. Мне хочется вместе побродить по Москве и поспорить о том или другом и, хотя я не смогу услышать ответа, постараюсь его предвидеть и, возможно, изменить своё мнение о чём-либо. Для этого форма дневника подходит как нельзя лучше: дневник не предлагает никакой идеи, лишь фиксирует весь спектр всевозможных впечатлений от увиденного и услышанного.
… В Москву я, против обыкновения, приехал ночью. Жаворонок по природе, я очень давно не видел ночи, пожалуй, с самого детства, когда забирался на крышу, чтобы разглядывать звёзды. Созерцание звёзд удивительным образом действует на человека, отвлекает от забот земли, её тяготения, приобщая к каким-то непонятным абсолютным истинам, доступным лишь подсознанию. Теперь я, как и большинство людей, редко смотрю на звёзды, порой, не смотрю даже себе под ноги, что уж, конечно, совершенно недопустимо.
И здесь, в Москве, мне вновь представилась возможность заглянуть в этот безбрежный небесный океан, усыпанный дрожащими огнями созвездий, у своего берега подсвеченный воспалённым городским горизонтом. Уходят эпохи, землю опутывают льды и снова тают, грозя новым вселенским потопом, а над поверхностью земли всё также серебрится шлейф Млечного Пути, тлеют расплывчатыми пятнами туманности и мерцают звёзды. Тысячу лет назад просвещённые арабы и греки так же смотрели на них и давали им свои поэтические названия, дошедшие до наших дней и нанесённые на все карты звёздного неба. В лукавом прищуре горит одна из самых заметных звёзд неба, Алголь – глаз дьявола; далёким северным маяком нависает над горизонтом вечный спутник Большой Медведицы – Полярная; и алмазной колючей россыпью застыла в бесконечной тёмно-синей глубине звёздная цепочка Плеяды, красивейшее созвездие неба, которое мы, как и наши далёкие предки, чаще называем загадочным словом – Стожары.
Как мне всегда его не хватало, этого бескрайнего вечного неба, бесчисленных звёзд, розовых и фиолетовых всполохов у горизонта! Это там, где-то на тверди эфира, существует точка опоры для нашей души. Душа сама найдёт её, нужно лишь пристально посмотреть вверх и обрести как благодать спокойствие и душевные силы. А так ли часто мы находим эти две-три минуты, возвращающие нам уверенность и желание жить. Прав был Кант, поражаясь звёздному небу как завораживающему феномену, способному бесконечно удивлять и преображать сознание. Сейчас, глядя на спокойное величие накрывшей огромный город ультрамариновой бездны, трудно себе представить, что рядом, в двух шагах от меня, разгорается своим мишурным блеском жутковатый карнавал ночи. Всё, ранее представленное в предсказуемых, определённых статусом и внутренним самоощущением величинах, приобретает значительную мнимую составляющую и становится тем, чем оно в действительности не является. К вещному, осязаемому значению приплюсовывается что-то зыбкое, неверное, взявшееся невесть откуда, цепляющееся за любое воплощение, любую сущность.
Конечно, на этом празднике я запоздалый гость, гость во многом случайный, но и для меня выстроившиеся в линейку дома надели сверкающие одежды из цветных гирлянд и реклам, короны из рубиновых звёзд и красных габаритных огней; и для меня тоже по улицам и площадям расставлены огромные белые и жёлтые цветы на фонарных причудливых стеблях, и весь город засыпан стальным серпантином сверкающих проводов. И как бы ни манил своим притворным величием этот влекущий праздник, любые бравурные трубы и фанфары звенят фальшивыми нотами и в любой обращённой к тебе восторженной речи есть что-то лживое и ненастоящее. Но так ли мы всегда хотим созерцать правду, если любую неопределённость воспринимаем как отложенную возможность, обращённую в будущее и, подобно Томасу Гарвею, пытаемся искать среди бессмыслицы и случайностей свою единственную Биче Сениэль, прекрасно осознавая, что найти её там невозможно.
… Московские электрички – это совершенно особая история. В Питере ты садишься в вагон, и уже через десять минут мимо тебя мелькают бескрайние поля, болота, дачные вагончики и редкий, заросший низким кустарником карельский лес. Московские же электрички – это прекрасный способ посмотреть город. И, надо заметить, что от такого путешествия получаешь несколько иные впечатления, нежели от автобусной экскурсии или пешей прогулки.
Дело в том, что ты, как наблюдатель, оказываешься на уровне второго или третьего этажа, и обзор вбирает в себя более глубокие городские планы. Оказываются доступными для обозрения различные огороженные территории, строительные площадки и внутренние дворики малоэтажной застройки. А минимальная вовлечённость позволяет непредвзято относиться к увиденному. Глаз путешественника всегда отметит нечто особенное, что-нибудь непривычное и необычное для себя.
Первое, чему не перестаёшь удивляться, так это тому, с какой лёгкостью переплелись между собой различные эпохи и стили, не только не мешая, но оттеняя и дополняя друг друга. Второй общей особенностью городской среды, безусловно, является рельеф – холмистый, рябой от белёсой глинистой земли, по которой то тут, то там протянулись зелёные жилки цветущей воды.
Меня никогда не вдохновляла эстетика новостроек и не впечатляла смелость конструктивистских идей, но столичная застройка подкупает какой-то многослойностью, каким-то нехарактерным для питерского хайтека вторым планом. Отдельным сооружениям я так и не сумел найти рационального объяснения. Особенно мне приглянулись две громадные металлические конструкции, вырастающие из бетонного цилиндрического объёма, похожие на блестящие тычинки огромного каменного цветка.
Пока я размышлял о том, как бы всё это могло выглядеть в вечернее время, когда на первый план выходит самое эффективное начало, формирующее восприятие среды – освещение, я почувствовал на себе взгляд, не пристальный, пронзительный, клейкий, а так, скорее легко царапающий, почти безразличный.
Меня разглядывали две пожилые женщины, определённо нашедшие во мне чудака. Мой этюдник, сопровождающий меня повсюду, неизменно привлекает ненужное внимание, а спрятать его в сумку получается не всегда, особенно, когда с собой ещё куча вещей, которые невозможно таскать, перекинув через плечо.
В свою очередь, разглядывая изучавших меня, я обнаружил интересную закономерность облика москвичей – это безусловное желание казаться, нежели желание быть. В этом, конечно же, нет ничего предосудительного, тем более, что незнакомые люди выстраивают своё отношение к вам именно по создаваемому впечатлению и любой человек тут сам себе режиссёр.
Помню, как однажды в детстве, приехав на Украину и очутившись на городском рынке, я обратил внимание на то, что почти все немолодые мужчины одеты в серые короткие пиджаки, а пожилые женщины в коричневые платки и плюшевые пальто. Оказавшись там же через тридцать лет, я вновь обнаружил те же серые пиджаки и плюшевые пальто, словно эта одежда переходила по наследству от отца к сыну, от матери к дочери. Немногим разнятся от этих людей и питерцы: в каждой петербурженке есть что-то от легендарной покровительницы нашего города – Блаженной Ксении, ценившей лишь то, что можно увидеть только духовным зрением, а в каждом нашем петербуржце сидит маленький Александр III, самолично чинивший себе сапоги. Мы всегда чего-то инфантильно ждём, надеемся на случай, на следующий раз. Как будто придёт другое время или наступит другая жизнь. Не наступит… Надо жить «здесь и сейчас», как, безусловно, эти две женщины напротив, явно стремящиеся быть привлекательными и стремящиеся находить интерес в том, что их окружает и что дано в настоящую минуту. В этих хорошо одетых и неравнодушных к своей внешности женщинах явно чувствуется вовлечённость в активную полноценную жизнь, лишённую обочиной сторонней созерцательности. Быть, находиться в настоящем, иметь этакое здоровое эгоистическое начало, вытесняющее всевозможные комплексы, всегда отличало столичных жителей от петербургских антиподов, чреватых потрясениями и грезящими революциями.
Как-то мне попалась на глаза гравюра девятнадцатого века «Петербургские типы». Рассматривая её, я среди представленных типажей узнал и Раскольникова, и Сатина, и Сонечку Мармеладову, и Башмачкина. Конечно, персонажи Гиляровского тоже могут быть представлены не менее красноречиво в этом отношении, но всё-таки в них нет этой болезненности, изломанности, а чаще всего присутствует что-то по-купечески простое, предлагающее задержать взгляд, обратить внимание, выбрать, наконец. Недаром за Москвой на долгое время утвердилась слава ярмарки невест. Сейчас, когда всё перепуталось, в Петербурге всё равно чаще встретишь созерцателя и визионера, а в Москве – делового и уверенного в себе человека. Под стать жителям и архитектура. Речь даже не столько о купеческой Москве и дворянском Петербурге, сколько об архитектуре городов в целом, которая никак не умещается в это тесное клише, условное, и не вполне объективное. Мои знакомые подшучивают надо мной, когда я пытаюсь утверждать, что дух владельца влияет на восприятие архитектурного сооружения, меняя его судьбу и даже геометрию. Как пример укажу на дом Распутина на Гороховой. Вы его обнаружите среди остальных и безо всякого путеводителя. Бурые пятна времени, поплывшие по всему фасаду, ещё более заострили его мрачный и зловещий облик, а если подойти к дому поближе и заглянуть в тяжёлую въездную арку, то ваш взор остановят необъяснимые, разбухшие от вечной сырости чёрные стены. А дом, в котором жил Горький и некоторое время Александр Грин! Дом смотрится словно корабль, стоящий у пирса, с борта которого к нам, на берег, доносится чарующий мотив ожидания; он весь исполнен какой-то внутренней динамики, весь устремлён в Неведомое, куда-то в манящие дали, и ветер с залива слегка качает его бесчисленные мачты, притворившиеся антеннами. Или посмотрите на дом на Владимирском, которым некогда владели грузинские царевны: даже после отдельных переделок он, в особенности вечером, чем-то напоминает горную гряду, высящуюся над типовой застройкой позапрошлого века. Поэтому город для меня всегда живое существо и городские жители – его неотъемлемая часть. Но мои друзья только смеются надо мной, хотя, на мой взгляд, нет ничего несерьёзного в таком предположении.
Наблюдая из окна электрички мелькающие дома, глядя на своих случайных соседей, очевидно их населяющих, в стуке вагонных колёс я явственно различил ницшеанский рефрен, звучащий как жестокий приговор: «Люди не равны!». Я, собственно, всегда это знал, но никогда ещё это утверждение не казалось мне столь горьким и безнадёжным.
… Очень часто наш интерес к чему-либо бывает спровоцирован вещами отвлечёнными или почти случайными. Своё самое первое представление о Москве я составил на основе сказок Вениамина Каверина и в дальнейшем уже невольно сравнивал реально увиденное с образами из прочитанной книжки. Конечно, в Москве никогда не было улицы «Столовая Ложка» или аптеки с названием «Голубые шары», но что-то знакомое проступало в синих вечерних двориках, тротуарах в оранжевых пятнах света, жёлтых окнах на чёрном фасадном глянце… Во всяком случае, в то время, когда я, будучи студентом «Мухинки», приезжал в столицу на выходные из Ленинграда, меня манила не только каверинская Москва солнечных шестидесятых, но и тот город, который не умещался на крошечной сказочной территории.
Существуют многочисленные свидетельства современников, что свойственный тому времени архитектурный минимализм располагал к себе прежде всего обращённостью к человеку, его удобству, комфорту, душевному комфорту в том числе. Помню, как радовали меня разноцветные стены помещений, светлые фойе, бесчисленные окна, простые формы, лишённые как замысловатого декора, так и того высокомерного превосходства, которое отличало архитектуру сталинского времени. Что-то было во всей этой наивной эстетике очень понятное, близкое, по-настоящему доброе, без равнодушного холодка отчуждения, свойственного иным стилям, иным предметам, иным образцам. И неудивительно – это было время поэзии и в литературе, и в музыке, и, конечно, в архитектуре. Меня всегда интересовало это время, его приметы, его свершения, его люди. Возможно, оттого, что я невольно коснулся этого времени самым тонким краем своей жизни.
Но ничего не бывает надолго и, тем паче, навсегда. И в жизни человека, и в жизни города. Нет уже не только каверинской Москвы, нет уже и той страны, где жили его замечательные герои, честные и счастливые, независимые и красивые. А над некогда светлыми строениями солнечного города, теперь презрительно именуемыми хрущобами, нависла угроза окончательного исчезновения.
Что ж, как некогда сказал Александр Сергеевич: «Всему пора!». Все мы когда-то были счастливы, только не знали об этом. А, может, дело было в особом состоянии среды вокруг нас, попадая в которую неизбежно проникаешься её настроем, заряжаешься её энергией, подчиняешься её воле. Или работала никем пока не опровергнутая формула «линейного счастья» от братьев Стругацких: счастливый человек может то, что хочет, а хочет того, что может.
Мне думается, что стремление к счастью неизбежно обречено на отрицательный результат. Поиск счастья равносилен поиску клада, который никогда не даётся в руки ищущему.
Как-то я, будучи подростком, вместе с местными мальчишками загонял щук и линей в наш самопальный бредень на одной из маленьких речушек, впадающих в Днепр. Рыб попадалось мало, а вот щипалок, так на Украине называют тритонов, всё время приходилось брезгливо вытряхивать обратно в водоём. Неожиданно один из нас заметил в сетке несколько тёмных пластинок неправильной формы, похожих на рыбью чешую. Какое было наше удивление, когда пластинки оказались старинными серебряными монетами. Не помню, куда они впоследствии делись, но уже в тот же день десятки людей, вооружившись дырявыми тазиками и ситами, «мыли» речной ил и песок. Надо ли говорить о том, что никто ничего не нашёл, кроме пары-тройки глиняных черепков, бесплатно очистив дно и усеяв весь берег чёрной тиной, в которой сосредоточились тучи мошкары. Так случается со всем неоправданно многообещающим: чем больше желание, тем меньше шансов для обретения желаемого. Так и со счастьем. Как тут не вспомнить нашего замечательного поэта, писавшего:
Я люблю вас, люди-человеки,
И стремленье к счастью вам прощу.
Я теперь счастливым стал навеки,
Потому что счастья не ищу.
А все эти каверинские садоводы и аптекари, вожатые и трубочисты были счастливы, хотя и не имели за собой ничего, о чём мечтают сейчас их практичные внуки.
Мне рассказывала бабушка, как она со своими сверстницами в начале тридцатых устраивала «ситцевые балы». Стоит ли напоминать, что ни у кого из них не было бальных платьев, но балы были, было много радости и веселья, была даже «королева ситцевого бала».
Из какого всё-таки странного и противоречивого мира мы пришли, мы, сверстники Тани и Петьки, моих любимых героев детства, придуманных и воплотившихся, подобно нашему миру, возникшему из мечты и рассыпавшемуся, как эскорт Золушки, поскольку не может не рассыпаться в прах всё то, что создано вопреки природе. До сих пор, видимо, не могу привыкнуть, что изменились вокруг меня и страна, и мир, если всё ещё наивно полагаю, что добро обязательно сильнее зла, и не потому, что у него тяжёлые кулаки и крепкие зубы, как это сегодня внушается неооптимистам, а просто потому, что осталась привычка этому верить.
Раньше, гуляя по Москве, я всегда выбирал случайные маршруты, садился в подвернувшиеся трамваи и троллейбусы и обычно размещался где-нибудь неподалёку от водителя, чтобы иметь хороший обзор. А выходил там, где обнаруживал что-то интересное для себя. Но на этот раз я путешествовал больше пешком, поскольку не находил знакомых маршрутов и счёл более удобным не участвовать в плотном и медленном транспортном потоке. Я шагал по тротуарам, хотя и на них было такое же двустороннее автомобильное движение, заставляющее редких пешеходов робко прижиматься к зданиям или идти по вытоптанным газонам.
И всякий раз, встречая на своём пути утлые клетчатые пятиэтажки, я подолгу разглядывал у них на крышах ставшие уже ненужными трубы, проволочные антенны; будки, обитые серой жестью, обычно зависающие на самом краю; и старые оконные переплёты, за которыми вполне могли жить те, к кому я мог бы запросто зайти как к хорошим знакомым.
… Считается, что Москва не столь интересна своими пригородами, особенно, если сравнивать её в этом отношении с Санкт-Петербургом.
С таким утверждением, пожалуй, можно бы согласиться, если рассматривать пригород как естественное продолжение города. При этом предполагается, что и город и пригород имеют одну градостроительную идею, в случае пригорода, правда, выраженную не столь жёстко; единые принципы организации и общие целевые установки. Но если понимать под пригородом зону с иной логикой формирования и развития, в которой, как правило, осуществляются варианты противоположные или нереализуемые в городской среде, то может оказаться, что московские пригороды не менее интересны, нежели петербургские.
Основная идея Петербурга, его смысловая доминанта очень слабо связана с почвой, в прямом и переносном смысле. Москва – гораздо более русский город, получивший в наследство традиции Византии и подверженный сильнейшему влиянию Азии. Но как бы мы ни определяли характер города, всё равно это будет сильным упрощением. А о характере города говорить более чем уместно, несмотря на то, что речь идёт не о живом существе, хотя Даниил Андреев так не считал, полагая, что выраженные сущности стран и городов имеют не только характер, но и обладают всеми качествами живой материи. Как бы там оно ни было, но моему сердцу всегда милее пригород и не из-за ностальгических ощущений бывшего провинциала, а просто пригород ассоциируется у меня со светом звезды, который наблюдатель застигает в пространстве. Как летящий луч несёт информацию о небесном объекте многомиллионной давности, так и пригород для внимательного созерцателя даёт представление о городском прошлом. Кому-то подобное сравнение может не понравиться, однако моя аналогия не несёт в себе никакого отрицательного оттенка.
В качестве московского пригорода я избрал город Троицк, расположенный на берегу живописной реки Десны. Да, это про неё поётся в «Подмосковных вечерах», и на её берегу существует скамейка, с которой связана легенда, что именно на ней и была написана знаменитая песня. Так ли это – уже совершенно неважно, но местечко там и впрямь заслуживающее внимания, и вовсе не потому, что здесь расположена небезызвестная Жуковка, коттеджный посёлок для сверхбогатых, а оттого, что в этих, исключительных по красоте местах, сохранился в неприкосновенности замечательный островок сталинского ампира.
Территория по берегам реки, начиная от камвольной фабрики, изначально застраивалась как парковая зона, поскольку населена совершенно неутилитарными строениями, не годными ни к какому рациональному использованию, но обозначающими выделенное пространство как предназначенное исключительно для отдыха трудящихся. Все эти мощные каменные беседки-ротонды с отсутствующими скамейками или бетонированные площадки, окружённые цементными оградками с аляповатыми фигурными балясинами, указывают на это. Кроме того, Десна, петляющая в этой части своего течения, перегорожена всевозможными мостиками, обустроена лестницами и смотровыми площадками. Ну а поднявшись выше, можно попасть прямо на стадион, сооружённый, судя по трибунам, в те же приснопамятные тридцатые.
Очевидно, по замыслу создателей предполагалось, что человек после рабочей смены, пройдёт по парку, постоит в круглом пространстве беседки, глянет в перспективу реки и скажет: «Хорошо жить в Советской стране!». Или пойдёт от проходной, минуя замысловатые спуски и подъёмы псевдоклассических ландшафтных построений, прямёхонько на стадион пробежать там кружок-другой и размять руки-ноги после монотонного и однообразного труда. А за стадионом, белыми замками мечты, высятся корпуса санатория и пионерлагеря, превращённого в настоящее время в детское лечебное заведение.
Наверное, нельзя сказать, что сев в Тёплом Стане на маршрутку и доехав до «Микрорайона Б» города Троицка, мы таким образом перемещаемся непосредственно во время, отмеченное трудовым энтузиазмом, парадами физкультурников и беззаботных лодочных прогулок, предвосхищавших перманентный производственный подвиг. Очевидно, что время основательно «поработало» над этой площадкой, зачернив беседки паутиной граффити, разложив и полуразрушив цементные изваяния и сооружения, раскрошив ступени и проржавив мосты.
Но, несмотря на утраты и разрушения, островок сталинского благолепия не много потерял в своём олимпийском величии. По-прежнему исполнены торжественного спокойствия широкие мраморные ступени и полны уверенности и силы цепкие руки мостов. Кстати о мостах.
Время совершенно не пощадило их металлическую плоть, а тоненькую кожицу серебрянки, сильно потускневшую и растрескавшуюся, сплошь покрыли бурые старческие пятна ржавчины; болты и заклёпки взбухли пластинчатым лишаем окислов, а стальные тросы висячего моста стали напоминать песчаные верёвки, которые удалось сплести, согласно древней легенде, одной из китайских принцесс.
Разместившись в центре этого моста, который чувствительно осел под моей тяжестью, я смог внимательно рассматривать всю прилегающую территорию, начиная от оживлённого Калужского шоссе до строящихся многоэтажек, застывших, словно синие исполинские сваи, в поддержке голубого массива тяжёлого неба. А небесный свод, заселённый стаями галок, мерцающими бабочками, парящими стрекозами и сцементированный у своего основания пылью и млечным фиолетовым смогом, казалось, не замечал всего этого спуда, лучась атласным глянцем и бодрящей свежестью.
Правый берег навалился на мост блестящим густым ивняком и петлял оранжевыми тропинками косогора. Левый, изрезанный кирпичными оградами особняков, казался полностью безлюдным, поскольку не подавал никаких признаков жизни; не было слышно ни лая собак, ни шума вездесущих машин. Правда, откуда-то издалека тянуло пряным берёзовым дымом, и ветер стучал верёвками и арматурой о невидимый металлический флагшток.
А внизу через прозрачное окно в желтоватой ряске были видны стайки рыб, которые, поднимаясь к поверхности воды, тревожили её невозмутимость лёгкой ажурной рябью.
Рыбки, изящно изгибаясь тёмными спинками, выбрасывали вверх свои серебристые головы, хватая сухой и горячий воздух, бессмысленно оглядывая враждебный и непонятный человеческий мир. Вот воистину прекрасная Аркадия подводного царства! Не знать, не думать, не помнить. Ведь не они, а человек запутал свою среду лабиринтами сооружений, лабиринтами условностей и предписаний, лабиринтами своих заблуждений и чужих мнений. И потерялся в них, мечтая выбраться из собственных построений как о счастье. А счастье вот: резвиться под обманчивым солнцем, не грустить над обманчивым прошлым, не томиться обманчивым будущим, не оставлять в этом обманчивом мире никакого следа, кроме мгновенной, затейливой ряби на зыбкой поверхности бытия.
Но нет, оставим этот праздник полотнам Пуссена, где в цветущих кущах среди ручьёв и камней веселятся розовые нимфы и смуглые сатиры, и торжественный зной поднимается от горячей земли в безразличное небо.
А для нас всё исполнено значения и смысла, всё обозначает и намечает грядущую цель. Вот и я приглядываюсь к группе деревьев над водой, выстраивая композиционное решение для будущего пейзажа. Зачем? Это трудно объяснить. Что-то будоражит ум и волнует сердце, возможно, сознание того, что в бесшабашном веселье призрачной Аркадии тебе не будет места, хотя нет, скорее меня призывает наша общая человеческая миссия, заключающаяся в усложнении материи всеми доступными способами, однако и это, наверное, обман; и, невзирая на наставление Карамзина, призывавшего заблуждаться счастливо, приходится обманываться самым неподобающим образом, раскладывая краски на палитре и устанавливая на берегу свой старый этюдник.
Казалось бы, мелкое, незначительное событие и не стоило бы его выделять особо, но человеческое пространство так устроено, что когда нет ярких, интересных событий, таковыми становятся события и впечатления из второго, даже третьего ряда. Меня очень поразила пронзительная тишина, на фоне которой перекличка уток кажется чем-то особенным, заставляющим завороженно вслушиваться в их низкие стелющиеся по земле и воде голоса. Поражает сырая трава, ярко зелёная и густая, которая выросла почти без солнца, ибо взошла под ворохами хвороста, который был свален здесь ещё во время «оно». Кузнечики, взрывающие воздух своими дребезжащими трелями; пчела, оставившая на атласе бутона вьюнка красноватый след пыльцы; блестящий ярко-зелёный жучок, забуксовавший в мелком песке…
Хотя, какие события стоит считать важными, какими впечатлениями позволительно пренебречь? Этот вопрос озадачивает, если над ним серьёзно задуматься. Помню, что привело меня сюда, в Троицк, такое обстоятельство, на которое иной и не обратил бы внимания. Выходя из Палеонтологического музея, расположенного на самой окраине Москвы, прямо невдалеке от автобусной остановки, я заметил группу берёз с совершенно замысловатыми по своей форме стволами, не говоря уже о том, что они ослепительно горели в июльском солнце красной медью, местами переливаясь вкраплениями золотистой бронзы. Разглядывая диковинные растения, я упустил автобус и затем долго слонялся и отдыхал на бетонной лавочке в ожидании следующего, досконально изучив транспортную схему, увенчанную странным названием «Микрорайон Б». Что за «Микрорайон Б»? В той стороне только бескрайние поля и синяя полоска леса на горизонте. Но, может быть, он затаился далеко-далеко, «за лесами, за долами»?
Мне почему-то вспомнился эпизод, когда приходилось возвращаться с далёкого северного острова, минуя сотни километров абсолютного безлюдья, через ледяные торосы, вечные туманы Кильдинского пролива, гористое побережье Арктики, засыпанное фиолетовым снегом. И вдруг, среди этой безжизненной пустыни – посёлок Вьюжный, переливающийся цветными огнями, искрящийся жёлтыми горящими глыбами многоэтажек, зависшими над чернеющими скалами Хибин.
За долгие годы у меня выработался очень простой критерий успешности той или иной поездки, выражающийся в количестве написанных работ. Хотя в последнее время я стал дольше работать над полотном, ибо, чем больше и внимательнее вглядываешься в натуру, тем сильнее натура захватывает тебя, гипнотизирует, подчиняет себе. Как там написано у Ницше? Кажется: «Если долго смотреть в бездну, то бездна начинает смотреться в тебя». А у неё взгляд дракона, которому, если верить Толкиену, лучше не глядеть в глаза.
В Троицке я написал очень немного. Подмосковье – это, конечно, совсем не Москва, ни по характеру, ни по наружности, ни по желанию выдать себя за что-нибудь другое. Здесь можно быть деятельным, но совсем не для того придуманы эти великолепнейшие места, усыпанные санаториями и домами отдыха. И я больше бродил по заросшим берегам Десны и, подобно древнекитайским живописцам, занимался созерцанием, рисуя на свитках воображения «остриём мысли».
Кто-нибудь скажет, что такие картины рассыпаются даже от вздрагивания век или случайного соприкосновения образов. Но разве не умирают холсты и не осыпаются краски? Разница лишь в том, сколько чему отпущено и сколько людей об этом когда-нибудь позабудет. Вспомните наставление Карамзина и завораживающие узоры на поверхности воды, оставляемые игрой серебристых рыб – обманываться необходимо, пребывая в радости.
… Дома тёмной охры, дома с высокими окнами, тяжёлыми проёмами и крупным рустом первых этажей. В парадном – тусклая облезлая лампочка в потолке; стены, выкрашенные зелёной масляной краской; какие-то люки, кафель пола, зарешёченный ход в подвальное помещение…
Всякий раз, оказываясь в так называемых «сталинках», я будто бы проживаю иную жизнь или смутно припоминаю предыдущую. Мою холерическую и деятельную натуру заменяет невнятная, робкая и меланхолическая личность, склонная к бесконечной созерцательности. Начинают что-то шептать на своём скрипучем наречии дверные петли, громко ругаться рассохшиеся форточки, раскачиваемые душными сквозняками, и вести свой счёт неизвестно чему где-то капающая вода.
Здесь всё готово говорить со мной, но я ничего не понимаю в этом жалобном и многоголосом хоре. И на меня накатывается та же болезнь, которой страдал несчастный булгаковский Мастер. А мне стало особенно важно что-нибудь подсмотреть его глазами, особенно после того, как я начал иллюстрировать это своё любимое литературное произведение.
Нельзя сказать, что здесь остановилось время; время не останавливается никогда, оно стремительно бежит – стоять на месте может лишь его долгая и мучительная тень. Первый раз я навестил «нехорошую квартиру № 50» лет десять назад: я поднимался по крутым ступеням наверх, ощущая себя одновременно и буфетчиком злосчастного Варьете и экономистом-плановиком Поплавским. Было пустынно и гулко, единственным из ожидаемых звуков мог стать лязг ключей и стук поставленного на цемент пола Аннушкиного бидона. Пробивавшийся сквозь грязные стёкла солнечный свет перебирал в своих лучах серебристые пылинки, рисующие в воздухе замысловатые фигуры на фоне мутноватых окон, потерявших свою отдельность от стен, поскольку сами окна вросли потемневшими рамами в унылый тёмно-зелёный монолит и стали почти неразличимы. Лишь оконные шпингалеты несли на себе отпечаток борьбы с участью намертво увязнуть в бурой краске подоконников. Собственно, стены могли и не заметить прошедшего полувека, не будь сплошь исписаны цитатами из знаменитого романа. Да и массивная дверь 50-ой квартиры из цельного стального листа не могла быть свидетельницей пребывания здесь Воланда и его свиты, как и всех прочих героев и действующих лиц, побывавших на лестничной клетке последнего этажа.
Глядя на соседние дома в окошко, из которого в своё время вылетел «гипнозом Коровьева» Алоизий Могарыч и Николай Иванович, я думал о том, что этого романа не могло не быть, в противном случае всем нам пришлось бы состояться как-нибудь иначе и не было бы ни Патриарших, ни Воробьёвых Гор, ни Садовой, ни Малой Бронной. Не было бы ни Торгсина, ни театра Варьете – «ничего бы не было»! «Уй, гражданин, – скажет мне кто-нибудь голосом “ихнего помощника”, -натурально, вы не понимаете. Вон сколько вокруг людей, не читавших этого романа!». И верно: смотрю я на близлежащие дома с высокого этажа дома 302-бис по Садовой и представляю в каждом окне по человеку, так и не открывшему для себя «Мастера».
Да ведь и меня когда-то не занимал Булгаков, мне было интересно гонять мяч во дворе и зачитываться сказками. Правда, «я» тогда ещё не был, но мечтал им стать. Всё необходимое для этого представлялось мне белыми островами, которые ждут меня и которые мне предстоит открыть. Одним из этих островов был, несомненно, и булгаковский роман. Хорошее было время! По-правде говоря, наша душа никогда не озабочена тем, чтобы как-то состояться и никогда не примеривает на себя одежды счастливчика или неудачника – она попросту есть и единственно чем подпитывается, так это нашими чувствами. А они, в пору ранней юности, с сильным акцентом Несбывшегося, которое чаще всего окрашено в зелёные цвета надежды, дарящей нам гораздо больше, нежели всё то, что уже свершилось.
Свершившееся приходит, подобно бою Курантов в Новогоднюю ночь, лишая праздник всего его очарования и волшебства. Да, все кричат «ура», ободряют себя и других звоном бокалов и огнями фейерверков, но из души уходит волнующее состояние ожидания, которое никогда не похоже на то, что мы будем иметь впоследствии. И нас настигает растерянность и усталость, и вот мы уже почти осязаемо предчувствуем горьковатый привкус разочарования. Сожаление связывает разум, заставляя вспомнить Экклезиаста.
Но тем и хорош роман Булгакова, что он ничего не обещает, он дарит, очеловечивая даже то, что можно принять и постичь лишь при помощи умного и доброго булгаковского слова.
Булгакова невозможно читать без оглядки на свою собственную жизнь, поскольку кажется, что всё написанное касается непосредственно тебя, твоего прошлого и настоящего, предстающего не только непротиворечивым, но и исполненным сокрытого смысла и значения. Для Булгакова нет второстепенных людей, его пространство притягивает траекторию любой жизни, особенно находящейся на периферии состоятельности и успеха.
Сколько раз я открывал эту книгу и всегда находил в ней слова, адресованные исключительно мне и сказанные именно тогда, когда я более всего в них нуждался. Может быть, в этом и заключён талант писателя? Тогда любые формальные критерии не имеют никакого значения и важен лишь этот, непостижимый для аналитики путь от сердца к сердцу. Булгаков помирил меня со многим, что я не принимал и не хотел понимать. Да, мы очень часто не любим то, чего не знаем, что не вписывается в нашу картину мира, расширить которую, обычно, не имеем никакого желания. А зря. Хотя на этот счёт имеются и другие, более авторитетные, мнения.
Но вернёмся на Садовую и постараемся повторить путь какого-нибудь посыльного из театра Варьете. Увы, внутренний дворик булгаковского дома огородили чугунными решётками, а со стороны улицы, на первом этаже, открылся мемориальный музей с многочисленными любопытнейшими экспонатами, в большинстве своём являющимися предметами быта и домашней утварью того времени.
Моё появление в дверях заведения вызвало изрядный переполох у служителей, собравшихся немногочисленной стайкой в предбаннике музея. Очевидно, посетителей на данное время не планировалось, и молодые люди, исполняющие роль смотрителей, нехотя растеклись по комнатам, включая в них свет и лампы витрин.
Быть единственным визитёром всегда плохо, ещё хуже, когда твой визит случается не вовремя. Собственно, весьма сложно понять, посещается музей или нет, может статься, что это и есть штатная ситуация и более двух посетителей одновременно здесь не собирается никогда.
Год назад я потратил немало времени, дабы обнаружить литературный музей в городе Сочи, а, обнаружив, приложил исключительную настойчивость и упорство, чтобы посетить его. Зато не было никаких проблем с дельфинарием, заказником, обезьянником и прочими подобными заведениями, но это уже совершенно иная история.
Мне доводилось бывать в Киеве, в доме Булгакова на Андреевском спуске. Возможно, там какая-то особенная аура, позволяющая любой детали возвращать тебя к прочитанному, а увиденному, подсмотренному и вдруг обнаружившемуся, порождать впечатления, так или иначе связанные с булгаковской «Белой гвардией».
Вы полагаете, что я испытал нечто подобное, когда бродил по пустым комнатам новоиспечённого музея? Нимало. Хотя, нельзя сказать, что я не настраивался на соответствующую волну восприятия. Да, музей делали люди, любящие творчество Булгакова, люди, находящиеся под обаянием его великого романа, но нет ощущения, что всё это родом оттуда и как-то связано с его сюжетом и с его героями. Возможно, моё равнодушие от просмотра объясняется соединением моих завышенных ожиданий и моего личного, субъективного понимания, что в таких вещах имеет существенное значение.
Если даже взять крупнейшие московские музеи, то и в них не всегда удаётся получить необходимый эстетический импульс от увиденного. Я большой почитатель творчества Врубеля, но в своё первое посещение Третьяковки мне так и не удалось должным образом рассмотреть и оценить его монументальное панно, в то время как то же самое панно, исполненное в мозаике на фасаде гостиницы «Метрополь», заставило меня более получаса стоять на тротуаре, задрав голову, вызывая раздражение и насмешки пешеходов, для которых я невольно превратился в помеху как слева, так и справа.
Большие музеи, в конце концов, выматывают даже самых стойких. Булгаковский музей не обладает таким свойством, поскольку осмотреть тщательным образом несколько небольших комнат хватит терпения у любого, даже у посетителя с синдромом рассеянного внимания. Поэтому, выйдя на улицу, мне не хотелось отдохнуть и переменить тему и я пошёл на Патриаршие, чтобы посидеть на лавочке аллеи «под липами» и подумать над драматической и романтической историей жизни Михаила Булгакова и его знаменитого творения.
Было жарко и душно, почти так же, как и в тот незабываемый майский вечер, разве что только негде было выпить даже стакана «абрикосовой». Нет, если бы вновь Мессир решил пожаловать в город посмотреть на москвичей, он наверняка бы выбрал иное место. И дело даже не в многочисленных скульптурных группах персонажей из басен Крылова, начисто лишающих это место своего метафизического измерения. Просто, при всём своём могуществе, Воланду не хватило бы сил, чтобы обеспечить хотя бы полчаса спокойной и неторопливой беседы, слишком шумными и хлопотливыми стали тенистые аллеи на Патриарших.
И только я хотел с чувством бывалого, пожившего на этом свете человека проговорить про себя известную формулу о том, что всё течёт и всё изменяется, как случайно встретился взглядом с каменным львом, застывшим зловещим горельефом в доме напротив, над розовым бельэтажем. Лев всматривался в меня своими упрямыми глазами, и мне почудилось, что «правый глаз у него был чёрный, а левый почему-то зелёный».
… Наверное, необходимо признаться самому себе, что поход на ВДНХ стал для меня обязательным ритуалом. Ни один мой визит в Москву не обходился без такого посещения, но всякий раз, когда кто-нибудь, так или иначе, употребляет в своей речи эту аббревиатуру, перед моим внутренним взором сразу же возникают смутные образы из моего раннего детства, из того времени, когда я ещё не мечтал писать картины, даже не предполагал стать археологом, как в начальной школе, а все мои помыслы сводились к обретению лоснящейся от вара спецодежды и заветного дерматинового кресла водителя катка.
Тогда я ещё не знал, что такое народное хозяйство, во всяком случае, не имел на этот счёт каких-либо устойчивых представлений. Мне, окружённому со всех сторон белоснежными сказочными зданиями, вырастающими прямо из асфальта, частично скрытыми белыми пенящимися струями фонтанов, казалось, что я каким-то непостижимым образом оказался среди шахматных владений белого короля.
Е2 – Е4, и я на белой клетке перед рядом золотых фигур, над которыми высоко в небо вознёсся блестящий колос. А справа – алмазной королевской короной лучится ослепительный павильон «Узбекистан». Ну и, конечно, чего только нет у шахматного короля!
Конь В1 – СЗ, и диковинные животные подходят совсем близко, вот они здесь, на расстоянии вытянутой руки. Огромные кони кривят свои чёрные губы и неприветливо косятся на меня сверху вниз. Свиньи, чудовищных размеров, неспособные стать на толстые короткие ножки, поднимают на меня белые тяжёлые головы. А куры, пытаясь перекричать друг друга, желают поведать о чем-то по-птичьи очень важном, о чём мы, люди, не имеем ни малейшего представления. На этой чёрной клетке пахнет тёплым сеном, и везде стоит острый запах весенней земли.
Слон FI – С4, и вот трап белого самолёта, стоящего на белом поле около необыкновенной ракеты, нацеленной куда-то ввысь, в небо. Рядом павильон космонавтики с фантастическим сферическим куполом, дольчатый, словно покрытый чешуёй дракона. Вообще-то, эта клетка непонятно какого цвета – мне вначале показалось, что она белая, но развернувшаяся изнутри карта звёздного неба испортила впечатление, несмотря на плывущие по ней стайки разноцветных огней, изображающих галактики и небесные тела…
Всё это разворачивается в памяти, стоит только завести об этом речь. Но что, собственно, такое ВДНХ? И названия такого больше нет, нет ни выставки, ни народного хозяйства. Так что же всё-таки сталось с владениями шахматного короля? Неужели пала и его империя? Хотя нет, вон и знакомые белые ворота, величественные и огромные, годные даже для прохода великанов. И клетки на своём месте, и золотые фигуры под немного потускневшим колосом.
Ну-ка, ладья Н2 – Н4! Однако, всё-таки что-то не так. Здесь больше не движутся фигуры, и нет никакой игры. Везде на истёршихся буквах, цифрах, на чёрных и белых клетках – расставлены пёстрые палатки и идёт бойкая торговля. Вот история: реальность, подобно чудовищному великану, вошла через белые ворота и развалилась своим грузным телом во владениях шахматного короля. Нет больше волшебной аберрации зрения, есть громадный многоголосый рынок, базар, московский аналог знаменитой «питерской Апрашки».
Я долго кружил по знакомым-незнакомым павильонам в надежде найти хоть какую-нибудь выставку, на что-нибудь посмотреть кроме посуды, носильных вещей и сувениров. И вот, наконец, уже на самом выходе, как привет от шахматного короля – выставка экзотических бабочек.
Не считаясь с ценами на посещение, надеваю бахилы, словно индульгенцию, протягиваю билет и вхожу во влажный, горячий воздух тропиков, устроенных между секцией велосипедов и бытовой техники.
Белые, синие, оранжевые бабочки разнообразных форм и размеров порхали по небольшому объёму, садясь на белоснежные стены, листья агавы и юкки, стебли папоротников, не обращая никакого внимания на людей. Бабочки шевелили крахмальными крыльями, на которых горели замысловатые рисунки – абстракции из райского сада. Воздух был настолько густым и плотным, что казался небесным эфиром, который почему-то считается твёрдым.
Вот так: хотел оказаться на территории волшебного королевства, а попал в Элизиум. И тут на объектив моего фотоаппарата села чёрная гигантская бабочка. Скажете случайность? Но разве случайности бывают! Какого-то звена недоставало в той логической цепочке, которую я выстраивал в своём воображении вокруг шахматного королевства. И разве случайности не есть инструментарий необходимостей, реализуемых неотвратимо?
Поэтому приветствую тебя, чёрный ангел коммерческого Элизея, куда, в отличие от сказки, никогда не попадают Емели да Иванушки-дурачки, падкие на сады Жар-птицы и Тридесятые царства. Вход в Элизиум всегда должен быть оплачен и самая невысокая цена – это цена купленной индульгенции.
Вот и замкнулась моя логическая цепочка, приветствую тебя, бабочка, чёрный ферзь.
F2 – Н1! Мат белому королю.
… Я не люблю машин. Но не злобой пешехода, который не в состоянии купить «Мерседес». Я считаю, что человеку автомобиль не нужен, даже как средство передвижения. Я люблю общественный транспорт: люблю, как любую рациональную идею.
«Опять начал свою любимую песню!» – воскликнут те, кто уже давно устал меня слушать. Ну, хорошо. Тогда я спою из неё всего лишь один куплет – куплет о московском метро.
Если сравнить наше московское метро с любым метрополитеном мира, то всякий, посвящённый в существо вопроса, скажет, что такой красоты и величия нет нигде. Да иначе и быть не могло: ведь строилось оно в тридцатые, когда по таким статьям как красота и величие государство не жалело никаких денег. И украшали огромные подземные залы разнообразными панно, мозаиками, скульптурами и барельефами лучшие советские художники и архитекторы. Нельзя здесь не упомянуть и рядовых метростроевцев – героев того пролетарского времени, ведь это их усилиями создана эта вторая Москва, Москва, расположенная там, где раньше могли обитать только фантастические гномы, тролли и кобольды.
Так получилось, что я прибыл из Питера как раз к открытию новой станции московского метро. Разумеется, я не мог пропустить такого события и поспешил посмотреть на станцию с жизнеутверждающим названием «Трубная». Завернув на Цветной бульвар, я пошёл по центральной аллее, по давней своей привычке внимательно рассматривая окружающие меня дома от оснований до крыш, фонари, скамейки, скульптуры, расставленные в Москве где попало, и любуясь фонтанами, которых здесь тоже великое множество. Изменилась ли Москва за то время, пока я здесь не был? О да, изменилась, правда, не скажу в лучшую ли сторону. Особенно неприятно бросается в глаза безвкусная крикливая наружная реклама, которая, словно грибок-паразит, распространилась по стенам домов, газонам и бетонным заборам. Уже у самого входа на новую станцию я заметил на одном из домов дурацкую неграмотную вывеску: «Мы открылись!!! Кожгалантерея». Слава богу, что теперь никто не глазеет зря на эти вывески и не учится по ним грамоте как Маяковский.
Около станции спешно сворачивали шнуры, убирали штативы, кто-то ещё давал интервью на верхней площадке у входа.
Да, конечно, новая станция лишена великолепия и роскошества сталинского ампира, но я никогда не говорил, что люблю метро исключительно за красоту и богатство его интерьеров.
Более, нежели это его неоспоримое достоинство, меня привлекает возможность освободиться от отрицательных эмоций и отстроиться от негатива, а здесь всё помогает справиться с этой задачей. Шум электричек, гул работающего эскалатора, ровный шелест передвигающихся людей – всё это, переплетаясь, образует особенный «белый» шум, воздействующий на психику не хуже шума падающей воды или гудения ветра в проводах. Не говоря уже о световом оркестре из всевозможных светильников, ламп и подсвеченных плоскостей, настраивающих нас на медитативное восприятие окружающего. И, конечно, изобразительные и скульптурные формы.
Представляю, как кто-то сейчас брезгливо поморщился, никак не желая восторгаться соцреализмом. А почему бы и нет? Сакральные, культовые смыслы оставили эти произведения искусства; да и нет уже и той среды, способной поддерживать их в этом качестве, осталось только чистое эстетическое наполнение, уверенные, а подчас и изысканные формы, тонкий колорит, крепкий рисунок, интересные декоративные решения. И как это случается с истинными шедеврами, наше воображение преображает их своими ассоциациями, своими особенными субъективными представлениями, позволяя им прорастать в нашей памяти совершенно иными всходами, непредставимыми для тех людей, чьими ровесниками они являются.
В любимой искусствоведческой диаде: форма-содержание, последняя нередко оказывается более слабым и ненадёжным звеном. Читали ли вы когда-нибудь нравоучительные сочинения XVIII века? Если да, то поделитесь с другими своим весёлым настроением. Но их авторы никак не предполагали, что их слово отзовётся непредсказуемым смехом из века XXL Но, пожалуй, мы отвлеклись и вернёмся снова в метро, под землю.
Нет, те, которые замыслили всё это и создали прекрасные подземные залы, напоминающие дворцовые, хорошо разбирались в делах общественных и человеческих, поскольку ничто так не сплачивает людей, как чувство сопричастности к тому, чем можно гордиться; это я говорю о людях-созидателях, людях, наделённых разумом, талантом и волей которых преобразуется окружающий мир.
Да, старая как мир дилемма: культура или природа. Но не вина культуры в том, что она противостоит человеческой природе и не возникает сама собой, вырастая на лени и невежестве.
А сколько, спускаясь в метрополитен, я прочитал хороших книг, сколько сюжетов моих книжных иллюстраций придумано здесь же, как часто приходили мне мысли, что и как я должен изменить в той или иной живописной работе, чтобы она заиграла всеми своими красками. Да и эти правдивые строчки я пишу тоже в метро, проезжая по Замоскворецкой линии.
Поезда в Петербург отправляются ночью, и весь вечер перед поездкой можно побродить по городу, посмотреть на искусную городскую подсветку и послушать бой курантов, который в такое время воспринимается как нечто очень волнующее. Однако в день отъезда мне как-то особенно не повезло с погодой: дул сильный ветер, а он, наряду с дождём и метелью, приносит для меня наибольшие неудобства. Чего только стоит вечно сдуваемый холст с этюдника или летающая городская пыль, оседающая на свежих слоях краски. Писать, конечно, я не собирался, но традиционную прогулку по городу решил заменить экскурсией по вестибюлям и платформам метро, начав, разумеется, со своей любимой станции – «Комсомольской».
«С тобой всё в порядке?». Или: «С тобой что-то не так!». Да можно привести ещё несколько речевых клише из того словесного мусора, с которым не позорно обратиться к такому субъекту, как я, видя как нагруженный объёмной художественной поклажей, я стремлюсь пристроиться в хвост толпе, текущей по направлению к метро.
Возможно, кому-нибудь бы и мешала эта ноша, только не мне. Меня ничто и никто не в состоянии ни унизить, ни сбить с пути, ни снесвободить. Когда человек свободен изнутри, его не смогут отяготить никакие внешние обстоятельства, которые ему, как многотонное давление воздуха, попросту незаметны.
Но прощаться всё равно грустно, хоть и не люблю я этого слова, поскольку бог весть что оно означает! И разве я не хочу уезжать из Москвы? Да нет, «Пора! Пора!» – так отвечает за меня тридцатая глава моего любимого романа. Осталось что-то такое, что не положить в багаж, не уместить в памяти, не оторвать от сердца? Увы, тоже нет. Так что же, почему тяжело дышать и тревожно блуждает взгляд, нервно цепляясь за каждую мелочь? Просто не выносит наша душа никаких рубежей, не приемлет разум никакой итоговой черты – только бы стуки колёс на стыках рельс и никакого скрежета тормозов!
Напоследок мне почему-то захотелось вернуться туда, откуда началось моё путешествие, а именно на вновь открытую станцию московского метро. Наверху свистел ветер, врываясь в полости и щели, грузно перебирал глухие струны проводов, хлопал рекламными растяжками, гудел в каменных мехах воздухозаборников густым, надрывным басом. Но люди не слушали, они поправляли одежду и отворачивали лицо.
А ветер открывал двери, распахивал форточки, считал сор на газонах, поднимая его в воздух. Я сориентировался и понял, откуда пришёл ветер. Это был влажный норд-вест, ветер из Петербурга. И тут мне вдруг стало непринуждённо и легко, и слова «Пора! Пора!» зазвучали зазывно и уверенно, и в них уже не было больше горечи. Я посмотрел на северо-запад, прямо в лицо ветру. И ветер качнулся и бросил на край газона, совсем невдалеке от меня, фанерный щит «Кожголантерея», по-своему исправив нелепую грамматическую ошибку, досадную для нас обоих.
… Поезд уже отошёл от перрона, а я вспомнил ещё об одном ярком впечатлении, о котором следовало бы написать. Полагаете, я забыл рассказать о Кремле? Ну да, о нём.
Вы, наверное, не обращаете внимания на то, сколько сейчас зданий стоит в лесах, то ли на реконструкции, то ли на реставрации. Я же никак не могу не отмечать это обстоятельство, поскольку, пристраиваясь писать где-нибудь городской пейзаж, в моё поле зрения обязательно попадает либо зелёная сетка ограждения, либо ржавые металлические ярусы, обвивающие здания. Вот и в Кремле я увидел ту же картину. Но здесь вся эта атрибутика обновления на фоне творений Аристотеля Фьораванти и Федьки Коня показалась мне вполне уместной, даже символичной.
Кирпичные белёные храмы, крытые золотом, узкие звонницы, маленькие окна, крутые лестницы и тесные двери – всё это настойчиво напоминает о страшном времени Грозного царя, в резиденции которого не могло быть ничего другого.
А ещё низкие своды, глухие росписи и тёмные иконы – торжество скорби, манифестация покорности и смирения.
Не знаю, не знаю, возможно, я обладаю повышенной внушаемостью, но ни псковские, ни новгородские храмы не вызывали во мне такого острого ощущения присутствия тени неприкаянной личности Ивана IV. Даже храмы Вологды, куда Грозный царь приезжал, дабы лично проверить качество строительных материалов для нового собора, бросая с подводы кирпичи на груду камней.
Я уж и не говорю о царском месте в храме Успения, около которого у меня тяжелеет голова и начинает мутить от нехватки воздуха.
Да, да, здесь есть благодарное пространство для психоанализа, и, может быть, я когда-нибудь и займусь этим псевдонаучным самокопанием, когда мне уже совсем нечего будет делать. Вот тогда-то, вооружившись полезными и нужными книгами, написанными всякими умниками, научившимися из ничего извлекать что-то, я пойму, каким же это образом спустя почти полтысячелетия можно смотреться мне в душу и трясти передо мною своим остроконечным посохом. Ведь куда бы я ни направлялся, обходя бывшие владения царя Ивана, везде маячила его угрюмая тень. Разглядываю дворцовую утварь и наблюдаю своим внутренним взором как иранский золотой кубок искрится в тонких и нервных пальцах царя, а вот этот ковш, тускло отсвечивающий потемневшим металлом – в руках Малюты и, вглядываясь в овальное серебряное зеркало, вижу на его дне застывший лукавый взгляд Фёдора Басманова. Коснусь странных каменных перил церкви Ризоположения, чей кирпич покрылся майоличным глянцем от миллионов рук, и чувствую, как в этом же самом месте лежала жёсткая царская ладонь в расшитой золотом рукавице, и скользили руки опричников в пятнах грязи и крови. Даже на выставке церковной вышивки не обошлось без зловещего напоминания о Грозном царе: среди всех этих женских шедевров я разглядел очень любопытную работу, в которой можно было бы предположить влияние французских импрессионистов, не будь это сделано в XVI веке. Каково же было моё удивление, когда эта работа оказалась выполненной одной из жён Ивана IV, сосланной им в Горицкий монастырь.
Нет, прочь из душных помещений на свежий и открытый воздух! Тем более что над существующей там зелёной территорией в последнее время изрядно потрудились. Там, вдоль Кремлёвской стены между Троицкой и Спасской башней, протянулась анфилада клумб и декоративных цветников, выполненных настолько блестяще и с таким изысканным вкусом, что ими можно любоваться часами. И желающих приобщиться к творчеству флористов и ландшафтных дизайнеров находится ничуть не меньше, чем традиционных экскурсантов, сосредоточенных исключительно на представленных экспозициях и местах, отведённых для обозрения. И если в остальной Москве найти место для отдыха весьма проблематично, то здесь везде расставлены удобные скамейки, где с одной стороны – башни, храмы и административные здания, а с другой – открывается прекрасный вид с холма на Москву, на её центр. Иной подобной точки для обозрения, с которой можно было бы рассматривать центральный район вплоть до Садового кольца, я не знаю. Трудно сказать, каково здесь в иное время года, но пышный благоухающий партер порадовал меня целым букетом всевозможных декоративных трав и цветов, где кусты роз парят над разноцветным живым ковром.
Я люблю цветы за возможность остро почувствовать ощущение жизни, за то, что можно прикоснуться к мощным и упругим жизненным токам и едва уловимым пульсациям, соединённым в цветке; цветы сводят воедино мечту и реальность, прошлое и будущее. И, несмотря на свою хрупкость и мгновенность, они – самый яркий символ непобедимости жизни, её светлого начала.
Я сел на лавочку прямо около густого розового куста с мелкими желтоватыми цветами и глянцевыми тёмными листьями. Нежный аромат розы был подобен утренней грёзе – дурманил, обещал то, чего не бывает. А со стороны площади подошла небольшая группа женщин с ребёнком изучить, каким образом устроен потешный лабиринт на одной из клумб. Возможно, это была одна семья – бабушка, мама и две дочери: девушка и девочка-дошкольница.
Женщины о чём-то тихо разговаривали, улыбались друг другу, и от них веяло такой спокойной уверенностью и умиротворением, что мне показалось бы противоестественным, если бы к их обществу присоединился кто-нибудь пятый, который без сомнения нарушил бы существующую гармонию. Я смотрел и любовался их лицами, грациозными и размеренными движениями. Их речь и негромкий смех, смешиваясь с шелестом листвы, превращались в мелодичный речитатив, который был очень приятен моему слуху. Собственно, только они, женщины, и живут в этом мире, хотя его зачем-то упорно и несправедливо называют «мужским». Только они, женщины, и пришли сюда для жизни, а мы, мужчины, лишь случайные обстоятельства в их судьбах. Чем, собственно, здесь мы заняты? Враньём, хвастовством, агрессией и бессмысленным прожектёрством. А ещё мы умеем, подобно Протею, принимать всевозможные личины, разыгрывать разнообразные роли, прикидываться и пускать пыль в глаза. И иногда делаем это вдохновенно и с большим искусством, так, что попутно создали великую живопись, музыку и литературу. Но это обстоятельство, опять же, мало говорит в нашу пользу, поскольку везде и во всём мы желаем уклониться от ответственности, даже и тут лукавя, что нам-де не дано предугадать, чем отзовётся изреченное и написанное.
Наверное, можно сказать, что только женщины в моей жизни и были мне настоящими друзьями. И положительные примеры для себя я тоже находил исключительно среди женщин. Скорее всего, оттого я и лишён какой бы то ни было мужской солидарности. Мой дед, если и пробовал поучаствовать в моём воспитании, то делал это весьма непоследовательно и грубовато. В мальчишке он наиболее ценил умение драться и верховодить. А моё желание уединяться и занимать себя непонятными, с его точки зрения, играми и чтением его сильно расстраивало. О себе он рассказывал мало и преимущественно то, что отчего-то считал очень весёлым, как, например, рассказ о том, как «белые» на какой-то барже, идущей в Астрахань, вздумали его расстрелять, но он ловко спрятался и по прибытии в порт незаметно оставил судно, прихватив с собой ещё и мешок муки. Будучи человеком активного действия и только в этом находивший какой бы то ни было смысл, он недоумевал, кем же я смогу стать, когда вырасту? И, похоже, считал меня человеком совсем потерянным. Женщины: бабушка, мама и тётя – так не считали, и проявляли гораздо больше заботы и понимания. Да, я с раннего детства в женщинах наблюдал значительно больше здравого смысла и трезвого подхода к жизненным проблемам и способности и желания их разрешить. И профессии у них у всех были такие нужные и земные: учителя, врачи… В их мире всё было объяснимо и понятно и не существовало вопросов: «Зачем жить?» и «В чём смысл?». Было всегда всё ясно, и что делать, и кто и в чём виноват, если таковой всё-таки находился.
Тем временем, старшая из женщин отпустила внучку скакать по каменным плитам «лабиринта», а сама подошла к моей скамейке и села на неё так, словно рядом с ней никого не было. Девушка же развернулась в профиль и с полуулыбкой Джоконды смотрела куда-то вдаль, в сторону солнца, почти не жмурясь в его острых лучах. Горячие солнечные искорки стекали по её светлым волосам прямо на плечи, высыхая на матовой и смуглой коже. Её лицо было совсем свободно от какой бы то ни было тени, лишь мягкий полусвет слегка покрывал щёки и шею, отчего девушка казалась совершенно лишённой объёма. Её фигура была похожа на хорошую живопись – вся состояла из проникающих в друг друга цветных плоскостей, где ни один цвет не выбивался из общей колористической гаммы. По сути – это был образ самой Юности, не принадлежащий ни времени, ни географии.
Наконец, девушка изменила свои очертания и посмотрела в мою сторону так, что теперь я мог наблюдать это очаровательное творение природы из плоти и света в развороте на три четверти. Её глаза, полные солнца и неба, отражали и зелень листвы, и белизну храмов, и буйство декоративных цветов и растений, но, очевидно, что там не было ни меня, ни роящейся за мною тени, нашедшей для себя благодатную среду в моём воображении. Её кроткий взгляд ангела скользил мимо меня, мимо ползущих от Троицких ворот чёрных автомобилей, мимо толпы верующих, собравшихся на площади в ожидании выхода Патриарха, и устремлялся туда, в своё предсказуемое будущее. Я переводил взгляд с одной женщины на другую и окончательно убедился – они меня не видят! Они меня не видят! Или не замечают, что почти одно и то же. Ни меня, ни Грозного Ивана, ни Малюты, ни всех выложенных здесь, вымаранных и исчирканных, страниц истории. Что им какая-то история, когда они – сама жизнь! А я всего лишь нераспознаваемый объект, не отвечающий на естественный запрос: «я – свой!», отщепенец, диссидент мироздания, крамольно находящий его законы несовершенными. Визионер, мечтатель, предпочитающий любой архитектуре замки из воздуха. Как часто эти слова мне приходилось слышать в свой адрес! Хотя это неважно, как неважно и то, что никогда в ангельских невидящих зрачках я не увижу собственного отражения, зато я могу видеть, наблюдать всё бесконечное многообразие жизни из своей маленькой вселенной, расположенной, как и у всякого визионера, на территории сердца.