Читать книгу Меловой крест - Вионор Ахмедович Меретуков - Страница 1

Оглавление

Счастье благотворно для тела, но только

горе развивает способность духа.


Марсель Пруст.


Часть

I


Глава 1


– Внимание, внимание! – звенел в трубке голос пьяного Алекса. – Работают все радиостанции Российской Федерации! Передаем сообщение ТАСС!..


– Что б тебе провалиться! Взгляни на часы!


– Ну, взглянул… Время как время. Три часа…


– Три часа ночи, балбес окаянный! Ты понял?! Ночь сейчас! Но-о-чь!..


– Ночь?! Вот это да! Уж не новогодняя ли? – следует пауза. – То есть, ты хочешь сказать, что ночь тиха и пустыня внемлет звуку? М-да… Не ругайся, Серж, все равно тебе не уснуть. Лучше выслушай меня. Тут, старик, со мной такое приключилось! Я обязан тебе срочно все рассказать…


– Не трудись!


Я повесил трубку.


Говорят, без дураков жизнь была бы скучна.


А с ними?..


Сейчас он опять позвонит. Алекс и трезвый-то упрям как осел, а уж как выпьет…


Я отключил телефон.


Через час позвонили в дверь. Конечно, это Алекс. Я лежал на диване и, уставившись в потолок, размышлял. Интересно, по какому принципу я подбирал друзей? Подходящее слово «подбирал». Так где же я все-таки их подбирал? Мои родители говорили, что, вероятно, – на свалке. То же самое обо мне, убежден, говорили родители моих друзей.


Звонок дребезжал не переставая. К нему добавились тяжелые удары ногами в дверь. Алекс давно мечтал привинтить к каблукам металлические набойки, именуемые в просторечии подковками. Похоже, мечта сбылась.


Сейчас на лестничную клетку вылетят соседи. Возможно, вызовут милицию. Вот было бы здорово! Алекс, наверняка, с похмелюги, и отсидка ему обеспечена.


И хотя меня увлекает мысль о скандале, я все же решаю проявить сдержанное милосердие. Я встаю, потягиваюсь, без излишней горячности облачаюсь в махровый халат, – презент одной моей весьма ветреной, но очень хорошенькой и очень щедрой подруги, – вбиваю ноги в шлепанцы и шарк-шарк к двери.


Алекс. С приклеенной улыбкой сатира на мятом лице вырождающегося патриция.


Некоторое время я стою перед своим другом в раздумье.


Да, мои родители, скорее всего, были правы. Алекс выглядит так, точно его несколько часов продержали в мусоровозе. Грязный красный блейзер – утеха новых русских первой волны – косо сидит на сердито приподнятых полных плечах.


Картину внешнего и внутреннего разгрома дополняет съехавший набок голубой галстук с отчетливыми следами чьих-то жирных пальцев. Плюс небритый подбородок. И дыбом стоящие волосы, будто в голову Алекса только что угодила шальная молния. И глаза!.. Пропитые до синевы.


Вся эта красота, пьяно раскачиваясь, медленно трогается с места и проплывает мимо меня в гостиную. Я закрываю входную дверь и, тяжело вздохнув, следую за нежданным гостем.


Из внутреннего кармана пиджака Алекс извлекает початую бутылку водки и с надменным видом устанавливает ее на журнальном столике. Потом осторожно опускается в кресло, складывает руки на животе и обращает на меня свои пронзительные сапфировые глаза. Я иду на кухню. Приношу два стакана и сажусь напротив.


– А закуска?.. – в голосе Алекса звучит детская обида.


В ответ я отрицательно мотаю головой. Он продолжает ныть:


– Хоть какие-нибудь щи!


Но я непреклонен.


Здесь я должен остановиться и дать необходимые пояснения.


С Алексом мы знакомы не один десяток лет. Да, Алекс выпивает. Но не думаю, что он алкоголик. На мой искушенный взгляд, алкоголиков отличает особая манера поведения. Например, они предпочитают сидеть, закинув ногу на ногу, и курить, небрежно (слишком небрежно!) держа сигарету между указательным и средним пальцами. При этом они с задумчивым видом стряхивают пепел вам на ковер. В общем, изображают из себя публичных мега-звезд, утомленных безмерными восторгами толпы.


Иногда у них вид не понятых и не признанных нашим испорченным веком гениев. В неудачах они винят всех, только не себя. Вы скажете, ну и что? Подобным образом ведут себя и многие не-алкоголики… Все это так. Но внимательный взгляд заметит в действиях слишком часто выпивающего человека нарочитую развязность, напряженность и несвободу.


Алекс не таков.


В его поведении свободы и раскованности – хоть отбавляй. И еще. Алкоголик скрытен. Он никогда не признается, что вчера упился до безумия и спал в сортире, свесив голову в унитаз, и вылизывал высунутым, как у удавленника, языком собственную мочу. Ему стыдно.


У Алекса же чувство стыда напрочь отсутствует. Он поведает вам о себе столько, что вы будете переваривать рассказанное не одну неделю, задавая себе вопрос, зачем он вам все это рассказал. Так что, уверен, Алекс не алкоголик.


Впрочем, его бывшая жена, роль которой непродолжительное время исполняла некая полусумасшедшая (кто еще пойдет за Алекса?) особа, думала иначе. За что и была наказана бракоразводным процессом, который был увенчан шумным празднеством наподобие свадьбы наоборот. Разумеется, с активным участием обоих разведенных супругов.


Кстати, я был одним из немногих, кто отговаривал его от развода. Зачем? Все равно ему лучше не найти. Какая девушка отважится связать свою жизнь с человеком, который приходит домой не чаще одного раза в неделю, да и то, как правило, не на своих ногах? Разве что такая же ненормальная, как его бывшая жена.


Алекса, как сказали бы любители красивостей, вечно обуревают идеи. И эти идеи мешают ему спокойно наслаждаться жизнью и исправно, просто и без затей, нарезаться водкой по пятницам и субботам. Потому что именно по этим дням они, идеи, его и обуревают.


По субботам и пятницам он, конечно, пьет, но, помимо этого, оседлав какую-нибудь легкокрылую мысль, он воспламеняется, воодушевляется и становится неуправляемым и опасным. Причем, в основном для самого себя.


Я припоминаю, что сегодня пятница. Вернее, ночь с пятницы на субботу.


– Я вчера познакомился… – начинает он и громко икает, – йик! Йииик!! Дай во… йик! Йиик! Дай воды!


Я опять иду на кухню. Приношу стакан с водой. Алекс, стуча зубами по стеклу и шумно втягивая носом воздух, медленно пьет. При этом он, подавляя судороги, сосредоточенно смотрит прямо перед собой.


Левая рука его, с вытянутым указательным пальцем, с каждым глотком мелкими рывками поднимается выше и выше. Сейчас Алекс напоминает мне командира артиллерийского орудия перед выстрелом, который вот-вот истошным голосом гаркнет: «Пли!».


– Кипяченая? – отдышавшись, подозрительно спрашивает он, прислушиваясь к возможному приступу икоты.


Я киваю.


– Врешь. Отдает болотом… Вижу, что врешь! Сырая, из-под крана? Признайся!


– Хорошо, из-под крана…


– Ну вот… Почему меня всегда все обманывают?! – он вскакивает и начинает метаться по комнате. – Вечно меня поят болотной водой! Тебе что, трудно было дать кипяченой?


Я бросаю взгляд на часы. Половина пятого…


Алекс устало опускается в кресло.


– Я… – опять принимается он за рассказ, продолжая внимательно прислушиваться к своему организму, – я вчера… – он задумывается, – или позавчера?.. Короче, был я в гостях. Очень милые люди, такие, знаешь, без предрассудков… Познакомились в баре ВТО. Потом зашли в ресторан… Посидели, повеселились. Ну, в общем, всё как обычно… Салатик, семужка, водочка смирновская… Это еще днем было. Да! кажется, позавчера… Я им так понравился…


Из путаного полубреда Алекса я понял, что после ресторана он со своими новыми знакомыми на такси покатил куда-то в Медведково. Или в Коньково. Или в Новогиреево.


Он решительно не помнил куда. Ехали долго. Это точно. Наконец приехали. Уже темнело. Шикарная квартира. Севрский фарфор. Хрустальные люстры. Официанты. Множество гостей. Шампанское. Цветы. Музыка. Словом, почти высший свет.


В его рассказе даже мелькали какие-то прекрасные дамы в вечерних туалетах с веерами и в шляпках с павлиньими перьями. И блестящие мужчины, облаченные в белоснежные манишки и смокинги. Гостями произносились бесчисленные тосты и пламенные речи, из которых Алекс уяснил для себя, что попал на юбилей хозяина квартиры. Ему показалось, какого-то преуспевающего экстрасенса или автора детективов.


Несмотря на вкрапленные в рассказ веера и смокинги, я Алексу верю. Постоянно с ним происходят какие-то необыкновенные истории.


На этой вечеринке Алекс, разумеется, надрался, как свинья. Дальше – кромешная тьма.


– Представляешь, – понизив голос, проговорил он, – просыпаюсь я утром следующего дня. В луже! Вернее, около огромной лужи на асфальте. Лежу я на брюхе перед этой самой чертовой лужей, а она, лужа, как раз у самого моего рта. И первая мысль у меня была, что я ночью пил из этой лужи или я так аккуратно упал, что растянулся в миллиметре от воды. Стал я себя осматривать. Ну, конечно, весь в грязи, ботинка одного нет… Моя правая рука намертво сжимала ручку подарочной корзины с цветами, фруктами и бутылкой коньяка. Представляешь, целой! Я давай бить себя по карманам. Слава богу, деньги и документы на месте. Поднялся. Огляделся. И тут – о, счастье! – увидел свой второй башмак. Приободрился я и возликовал. Деньги и документы при мне. Одет. Обут. При юбилейной корзине. Немного почиститься, опохмелиться, и можно опять в гости!


– И ты решил прямиком отправиться ко мне…


– Слушай дальше. Понимаешь, местность была абсолютно незнакомая. С одной стороны какие-то амбары и пустырь. С другой – река такой охренительной ширины, что… И ни души! Не у кого спросить, где я. Больше всего меня ошарашила река. Я даже глаза стал протирать. Противоположного берега почти не видно. Так далеко! Это была явно не Москва-река. Что я, Москву-реку не знаю? В общем, место совершенно таинственное… Да, забыл сказать, там еще железнодорожный мост был…


– Через реку?..


– Конечно же, через реку, дурак ты этакий! Ну, я и сунулся к этому мосту. Думаю, перейду мост, найду людей… Только я, значит, стал надвигаться на этот мост, иду, несу эту идиотскую корзину, как сверху крик: «Стой, стрелять буду!» От неожиданности я едва не обделался! Наверху, на мосту, солдат с винтовкой. В меня целится! Хотел я, было, его расспросить, где я и что это за река. Какое там! Только я рот раскрыл, чтобы, значит, спокойно рассказать ему, как оказался на этом долбаном пустыре, что вчера был в ресторане, что потом поехал в гости к новым друзьям, как этот придурок опять заорал свое «Стой, стрелять буду!» Винтовкой, сука, грозит! И затвором ку-клукс-клан! Ну, я во все лопатки ка-а-ак чесанул от него… И если бы не такси, этот болван меня бы меня пристрелил! – Алекс останавливается, возбужденный воспоминаниями.


– Ну?.. – поторапливаю я.


– В такси, когда отдышался и немного успокоился, спросил у водилы, что это за место. А тот как покатится со смеху, ссскотина… Во, брат, какие еще закоулочки в столице водятся, – он помолчал. – А уж река… Шире Днепра, честное слово! Как Миссисипи во время паводка … Не всякая, блядь, птица, будь она проклята, долетит до середины…


Алекс выпивает свою водку и надолго замолкает.


– Посмотри на потолок, – вдруг произносит он.


– Зачем? – спрашиваю я и, вместо того чтобы смотреть на потолок, смотрю на Алекса. Знаю я его штучки. Сидели мы как-то с ним в ресторане. Я «купился» на схожий прием, отвлекся, а он тем временем украл с моей тарелки котлету по-киевски… Когда он жевал ее, положа целиком в свою пасть и целясь куриной костью, торчавшей из этой пасти, мне в глаз, победоносные слезы радости текли по его раздутым, как у тромбониста, щекам.


– Посмотри, – повторяет он и сам уставляется в потолок.


Я медленно поднимаю глаза. То, что предстает моему взору, не может не удивить.


Идя по жизни, человек оставляет следы (что, хорош трюизм?). Кто побольше – в виде многотомных романов, шедевров зодчества, великих географических открытий, бессмертных опер, кто поменьше – вроде состоящего из долгов наследства, семейного альбома с фотографиями, костылей и облезлого барбоса.


Бывает, от человека не остается ничего, кроме мокрого места или следов на песке… Согласитесь, последнее замечание столь тонко, что тянет на банальную сентенцию. Кстати, если приглядеться, все сентенции банальны. Включая последнюю…


Итак, повторяю, шагая по жизни, человек оставляет следы. Это могут быть следы в душах других людей… Или следы в памяти. Народной…


Но следы на потолке!.. Четкие, контрастные, черные – на беленом потолке от рифленых подошв и подкованных каблуков грубых мужских башмаков. Навскидку – сорок пятого номера. Кстати, насколько я помню, это размер ступней Алекса. Значит, напрягаю я воображение, пока я ходил на кухню, Алекс без спроса шлялся по потолку…


– Что-то я сегодня плохо соображаю… Ты что, в них ночевал на асфальте у лужи? – только и спросил я, имея в виду не следы, а ботинки.


– Я не миллионер какой-нибудь, чтобы иметь сто пар туфель в гардеробе, – сказал Алекс сурово, вложив в интонацию всю свою ненависть к плутократии. – В них. – И он вытянул ноги в могучих армейских ботинках. На, мол, смотри. Как ни был я поражен, мне вдруг подумалось, как этот рафинированный, изысканный, несмотря на все свои странности, эстет может носить их вместе с – пусть помятым, пусть чрезмерно красным! – блейзером?!


– Теперь ты понял?..


Я покачал головой. Он доверительно приблизил ко мне свое длинное интеллигентное лицо:


– Во мне открылись таинственные способности! Ты думаешь, почему я тебе рассказал про корзину, декольтированных баб на юбилее и мост с солдатом? Слушай! Именно там… Налей! Мне надо собраться с духом.


Я наполнил его стакан.


– А себе? – с укоризной посмотрел он на меня.


Пришлось налить и себе.


Алекс, с набожным видом держа стакан в вытянутой руке, торжественно произнес:


– Когда я в панике улепетывал от этого человека с ружьем, мои ноги оторвались от асфальта, и я полетел. Буквально! Представляешь? Правда, летел я совсем-совсем низко, может, в полуметре от земли. Мне показалось, что это сон! Знаешь, бывало в детстве… или после пьянки, когда во сне летаешь над крышами домов… В общем, я пролетел несколько десятков метров и приземлился, когда из-за поворота показалось такси. Потом, уже дома, проверил… получается! Надо только очень сильно напрячься.


– Ты сошел с ума, – упавшим голосом сказал я.


– Допускаю, – хладнокровно сказал Алекс, – допускаю. Очень может быть. Пусть сошел… Пусть – с ума… Но теперь я могу летать! И потом, что, сумасшедшим летать запрещается?


– Как это у тебя получилось?..


– Черт его знает! Я ж говорю, надо сильно-сильно напрячься…


– И давно это у тебя?


– Доктор, я ж говорю, раньше летал только во сне.


– Коли ты меня назвал доктором, могу ли я поставить тебе диагноз?


– Не надо. Я и сам знаю. Я нормален.


– Повтори.


– Я нормален! Я нормален! Я нормален!


И действительно, Алекс, хоть и был под мухой, не походил на умалишенного. Я осторожно спросил его:


– А в роду у вас?..


– Думал! Думал уже! Насколько я знаю, все, кроме меня, были вполне приличными и добропорядочными людьми. А пьющих так вообще не было. И никто не летал! Я первый. Если у меня будут потомки, то они смогут через какое-то время сказать, что их пращур основал новую династию Энгельгардтов – династию художников, пропойц, летунов и бабник… ик! – он опять омерзительно и громко икнул, – бабник… йик! – ков! Принеси воды! Что ты на меня уставился, дурак проклятый, не видишь, что у меня опять начинается?.. Кипя… – он погрозил мне пальцем, – йик! – кипяченую! йиик!


Когда я вернулся в комнату, Алекса и след простыл. Я бросился к распахнутому окну.


Над просыпавшейся Москвой в предутреннем небе бушевали редкие для этих широт северные краски. Угрожающий, режущий душу пурпур, облитый золотом еще далекого и не видимого солнца, взламывал тупыми толстыми стрелами темную синь похожего на покойное вечернее море поднебесья. На какое-то время я забыл о друге и залюбовался рассветом.


Прелесть безумной палитры заставила заныть от ревнивой зависти мое сердце. Сердце малоприметного и непризнанного московского художника.


Задрав голову, я увидел, как на немыслимой высоте на юг медленно плывет по небосклону клин не известных науке (или мне?!) пернатых, напоминавших миниатюрных сытых коров с крыльями.


Птичий клин, несмотря на слегка комичный вид, наводил на мысль о вечном покое и голубом беспредельном просторе. Я лег грудью на подоконник и посмотрел вниз. Дворник дядя Федя, свирепо что-то напевая, заметал в угол двора кучу бумажного мусора. Он работал метлой с виртуозной небрежностью. И без видимых усилий.


Вряд ли почтенному санитару двора, даже отдавая должное его высокому профессионализму, удалось бы столь небрежно и без видимых усилий замести в угол останки грузного Алекса.


Я опять воззрился в высоту. Клин отъевшихся птиц заметно переместился влево. Я прищурился, обостряя зрение, надеясь увидеть примазавшегося к птицам Алекса, но никакого Алекса, естественно, не увидел. Да и зачем ему лететь на юг? Да еще на такой высоте?..


И опять меня поразила красота предутреннего неба. Восторженно поохав, я приступил к поискам.


Как бы обнимая схваченную бархатом даму, округлив руки, ощупал тяжелые портьеры.


Пав на колена, заглянул под диван.


Все было напрасно. Алекс исчез. Смотреть на потолок я суеверно опасался.


А был ли вообще Алекс?


Может, мне все привиделось? А как же тогда водка на столе? И стаканы?


А икота?.. У меня в ушах еще переливался отзвук этой отвратительной икоты. Господи, что за икота! Не икота, а прямо-таки какой-то минимизированный ослиный рев.


В растерянности я потер холодными пальцами виски. Всю жизнь ждешь чуда, а когда оно является, не знаешь, что с ним делать…


Я резко вскинул глаза.


Четкие, будто нарисованные, следы от солдатских ботинок Алекса были на месте. Было видно, что обладатель ботинок сорок пятого размера прошелся по потолку без напряжения – легким прогулочным шагом.


Так бонвиваны прежних столетий, держа в руках изящные тросточки, фланировали по бульварам и набережным, высматривая легкомысленных блондинок – из числа ищущих приключений белошвеек, или неприступных шатенок – молодых красоток, которые изредка выпархивали из-под бдительного ока пожилых мужей, дабы невинно пострелять глазками в усатых победительных красавцев, ошибочно принимая их, охотников, за дичь.


Алекса можно назвать бонвиваном. Можно. У него было немало женщин. Можно представить себе его и на парижской набережной, и на бульварах, душным августовским вечером охотящимся за шлюхами. Можно представить себе, что при этом он изящно поигрывает черной лакированной тростью.


Но, спрашивается, зачем он с этой воображаемой тростью забрался на потолок?!


Гулял бы уж себе по набережной…


Так нет же, этот олух полез на потолок! Да еще в грубых солдатских ботинках!


Без спроса гуляет по квартире! И еще вверх ногами!!


Я бережно слил водку из стаканов в бутылку. Обнаружил, что в водке плавали хлебные крошки. Где Алекс взял эту водку?.. Потом отнес стаканы и бутылку на кухню. Стаканы вымыл. С мылом, до ласкающего слух скрипа. Вытер их вафельным полотенцем.


Бутылку поставил в холодильник на полку рядом с засохшим, поднявшим края – как бы сдающимся в плен – ломтиком костромского сыра и черным сухариком – всей той закуской, что на сегодня имелась в доме и которую сумел утаить от нежданного гостя.


Не знаю, зачем я так подробно описываю содержимое холодильника. Может, из-за пораженного страхом сыра и взывающего к состраданию сухаря, которым место не в доме зажиточного ремесленника, малюющего портреты современников, а в котомке убогого странника, – но хочу заметить, что безотрадно нищенский вид холодильника вовсе не свидетельствует о бедности хозяина.


Скорее, это описание – попытка высветить некоторые стороны моего характера, представляющего порой загадку даже для меня самого.


Глава 2


…Со времени визита Алекса прошла неделя. О реальности происшедшего в ту ночь могли бы напоминать следы на потолке, если бы их не замазал белилами дядя Федя, которого я в качестве маляра нанял за литр хлебного вина и сырок «Дружба».


Видавший виды дворник без лишних расспросов справился с работой менее чем за час, сказав, впрочем, на прощание:


– Андреич! Ты бы познакомил меня с этим… луноходом, – и дядя Федя подмигнул мне оловянным глазом.


Вся неделя под завязку была занята заказами. Вернее, приведением работ до товарного блеска. Все работы – портреты – были сданы заказчикам в срок.


Деньги получены, и теперь я был настолько богат, что мог позволить себе не только сутками просиживать, беспрерывно обедая, в «Славянском базаре», но и кое-что посерьезней, вроде покупки подержанного «Ягуара» или приобретения десятка годичных абонементов в ложу Большого театра.


Воспоминания о ночном визите почти выветрились из головы.


Я давно подумывал об отдыхе. Хорошо бы махнуть куда-нибудь на волю, за границу. Например, в Париж. Праздно пошататься по Елисейским полям, давя каблуками каштаны… Хотя там, кажется, платаны?.. Посидеть в кафе напротив Мулен Руж, потягивая пахнущий клопами коньяк, или, развалившись на скамейке, предаться светлой грусти перед фонтаном в Люксембургском саду…


Что может быть лучше? Да и душе не мешало бы размяться. Она любит волю, душа-то…


Уставший от работы, которая принесла мне награду в виде щедрого денежного снегопада, я, вытянув ноги, со стаканом виски в руке, сидел в своем любимом кресле напротив окна.


Снисходительно посматривая на облака, резво и весело плывущие в высоком летнем небе, я мысленно нанизывал их, как колечки сигаретного дыма, на шпиль возникающей в воображении Эйфелевой башни и с меланхоличной улыбкой предавался вполне реальным мечтам о поездке в чужедальние края.


Как хорош вечерний отдых! Особенно, если он заслужен в успешной борьбе с совестью.


Поясняю. Малевать портреты ради денег начали задолго до меня. И великие грешили и кривили душой. Знали бы вы, как это мерзостно… И как прельстительно!


Я приложил стакан к щеке. Нежнейшее шипение таявших кубиков льда – вот что я услышал с восторгом и тихой радостью. Я наслаждался покоем и упивался своим предательством. Этот пахнущий дымом божественный напиток куплен на деньги, бесчестно заработанные кропотливым трудом ремесленника, носившего когда-то звание художника.


Есть сладострастное упоение в самоуничижении. Есть! Особенно хорошо предаваться этому чувству, когда карман туго набит хрустящими бумажками и презренным металлом.


А мыслям как просторно!.. Думаешь о том, что в твоих силах все изменить и приступить к созданию шедевра. Но не сейчас. Как-нибудь потом…


До чего же хорош вечерний отдых!.. Я удовлетворенно вздыхаю и делаю микроскопический глоток. Виски омывает гортань и нежным, ласковым ручейком устремляется по пищеводу в желудок.


Как хорошо! И главное, покойно… Продажная душа предателя бесстыдно наслаждалась овеществленными результатами измены.


Но ничто не вечно под луной. Увы! Покой и полусонное течение приятных мыслей были нарушены бесцеремонным вторжением на подведомственную мне территорию еще одного моего старинного приятеля – Юрия Короля.


Юра – или Юрок, как звали его близкие друзья, в своей жизни переменил профессий больше, чем известный частой сменой мест работы дядя Хэм, но, в отличие от великого писателя, больших побед за собой не числил.


Хотя Юрок успел побывать и официантом, и автогонщиком, и коммивояжером, и корреспондентом АПН, и сборщиком кедровых орешков, и приживалом у знаменитой певицы, и медбратом в Боткинской больнице, и разносчиком пиццы, и ударником коммунистического труда, и ударником у Стаса Намина, и военным переводчиком в Анголе, и билетером в театре, и профессиональным игроком на бильярде, и водителем такси, и даже, на короткое время, внебрачным сыном академика Сахарова.


Еще в молодости Юрок предусмотрительно обзавелся дипломом об окончании чего-то гуманитарного. В настоящее время он целыми днями просиживал штаны в одной из музыкальных студий Останкина, куда пролез благодаря своей невероятной общительности, и где занимал место то ли внештатного режиссера, то ли серого менеджера.


О своих многочисленных приключениях, о незабываемых встречах с замечательными людьми, которые все, как один, были его самыми близкими друзьями, он любил вести многозначительные и пространные беседы с хорошенькими и легковерными девицами, регулярно прискакивавшими в столицу из российской глубинки в поисках дешевого счастья.


Чтó правда в его рассказах, а чтó самая беззастенчивая ложь, уже не знал и сам Юрок.


Это, впрочем, не мешало ему одерживать победы над провинциальными потаскушками даже тогда, когда его оплешивевшая голова засияла так же ослепительно, как и те костяные шары, которые он не без успеха гонял когда-то в знаменитой бильярдной парка культуры и отдыха имени Алексея Максимовича Горького.


Юрок всегда любил ставить перед собой высокие цели, но каждый раз что-то останавливало его на стадии постановки этих целей. И этих целей добивался кто-то другой.


А он находил утешение в беседах со мной. Причем говорил обычно он, а я, светски подкатывая глаза, делал вид, что внимательно его слушаю, пассивно подготавливая его тем самым к разговорам с более доверчивыми и покладистыми собеседниками (вернее, собеседницами).


Иногда, когда ему бывало лень услаждать мой слух пространными рассуждениями на отвлеченные темы, он замолкал, и мы надолго погружались в глубокомысленное молчание и могли сидеть так часами, заботливо подливая друг другу вина и одаривая друг друга взглядами, полными любви и обожания.


Юрок нагрянул ко мне ровно в шесть вечера. Говорю нагрянул, потому что иначе его ознаменовавшееся невероятным шумом, визгом и грохотом вторжение назвать нельзя. Юрка сопровождали растерянный шофер такси, нагруженный пакетами с вином и снедью, и некая длинноногая девица потасканного вида, впрочем, весьма смазливая.


Девица первым делом без разрешения обследовала квартиру, не забыв освидетельствовать спальню, где, хулигански посвистывая, простояла довольно долго, с радостным изумлением рассматривая покрытую огненно-красным покрывалом старинную двуспальную кровать – предмет моей давней, нескрываемой гордости.


Юрок, сделав суровое лицо, отобрал у опешившего таксиста пакеты, сунул ему в руку несколько скомканных бумажек и выставил за дверь.


Потом стремительно вернулся и, повизгивая и суча ногами от нетерпения, принялся разрывать пакеты своими толстыми пальцами, норовя делать все сразу, ничего не упуская.


Казалось, что их, Юрков, несколько. Или Юрок – один, а рук у него, как индийского божества Шивы (или Кришны? А может, Вишну? Или Брахмы?), четыре, и у каждой руки есть свое определенное назначение.


Угомонился мой друг лишь тогда, когда произвел в квартире полный разгром.


Консервные банки, бутылки шампанского и водки, завернутые в газету(?) горбатые красноглазые сельди, два погонных метра любительской колбасы, торт, конфеты, фрукты, блоки сигарет, батоны хлеба, букет цветов и еще что-то в свертках, пакетах, коробках – все было разбросано по стульям, креслам, столам и диванам.


Судя по всему, этот сумасброд решил поселиться у меня навсегда, с легкой тревогой подумал я.


Удовлетворенный, он уселся в моем кресле. С моим стаканом в руке. И плавно поводя рукой с зажатым в ней стаканом у меня перед носом, Юрок устремил на меня взгляд такой абсолютной безмятежности и такой ослепительной, прямо-таки неземной, голубизны, что я невольно зажмурился, представив в воображении почему-то берег дальний и синь бездонную небес.


– Познакомься, – наконец догадался он, развязно кивая на длинноногую, – моя новая любимая девушка. Зва-а-лась она Унди-и-на, – пропел он на знаменитый мотив. – Ундина, цыпа, подойди, не бойся. Подойди, подойди, этот скорбно молчащий тип не опасен. – Юрок ткнул пальцем в меня: – Вот, позволь, Уня, представить тебе моего друга, знаменитого художника Сержа Бахметьева, отца-основателя неоконцептуализма в живописи.


Длинноногая протянула вялую ладонь и бросила на меня быстрый взгляд. В ее распутных глазах закатно переливалось пламя огромного красного покрывала на кровати в моей спальне. Мы поняли друг друга без слов. Когда Юрок нажрется и уснет…


– Это ваши полотна? – сдвинув бровки под узеньким лобиком, спросила девица и указала глазами на развешенные по стенам мои давние ученические работы – старательно сделанные копии известных коровинских картин «Зимой» и «На балконе».


Юрок поперхнулся и чуть не выронил стакан из рук.


– Мои, – я горделиво наклонил голову. Ундина посмотрела на меня с восхищением.


– Где ты откопал это сокровище? – тихо спросил я, когда девица, зазывно виляя задом, пошла в туалет.


– Ты не думай, – зашипел Юрок, – она будет на следующей неделе петь в группе «Белки». С продюсером я договорился. Девочка – огонь. Так и рвется в бой. Готова обслужить хоть хор Александрова. Только дай ей покрасоваться на телеэкране. Такие экземпляры остались теперь только на периферии, – произнес он с видом знатока. – Говорит, приехала из города Шугуева. Даже не знаю, есть ли такой город…


– А как у нее с пением?


– Умеет ли она петь? Откуда я знаю… Думаешь, это важно?


– А умеет ли она готовить?


– Готовить? Это еще зачем? – подозрительно посмотрел на меня Юрок.


– Надо же чем-то закусывать. Не век же питаться всухомятку.


Юрок задумался.


– Вспомнил, – он широко раскрыл глаза, – вспомнил, кто-то говорил мне, что она умеет восхитительно жарить колбасу. Да, да, уверен, это будет восхитительно! Обожаю жареную колбасу!


Он, чмокнув, поцеловал кончики пальцев. Для него, не умеющего делать на кухне ничего, кроме варки яиц вкрутую, девица, научившаяся жарить колбасу, находилась на недосягаемой кулинарной вершине.


Как человек не одно десятилетие поживший в этой квартире, я хорошо знаю, что в ней происходит. Мне не надо идти на кухню, чтобы убедиться, что кто-то открыл дверцу шкафа, вынул сковородку и включил плиту.


– Умница! – воскликнул Юрок, почуяв своим толстым носом возбуждающие запахи. – Пошла жарить колбасу. Она, конечно, страшная дура, но дело свое знает… И еще. Скажу тебе по секрету, она умеет…


– Шевелить ушами?


– Она может шевелить чем угодно. Кроме мозгов. Но главное… – он наклонился ко мне, – она умеет передвигать предметы!


– Мы все умеем…


– Согласен. Но так, как она, не умеет никто! Она их передвигает на расстоянии! Без помощи рук. Одним усилием воли.


– Фокусница?


– Черт ее знает… Но двигает! Сам видел.


– Воистину, мир переполнился чудесами. Особенно в последнее время. Вот и Алекс…


– Что Алекс?..


– Улетел наш Алекс… Как птица. Я бы и сам улетел. Куда-нибудь… к черту.


– Видел бы ты, как я летал на прошлой неделе, – толком не слушая меня, сказал Юрок, – мне в пивной с такой силой завезли по морде, что я, мое почтение! летел по воздуху метров десять!


Прошло немного времени и в столовую с подносом, на котором в скворчащей сковороде возлежала и исходила ароматами чеснока, поджаренного сала и специй, здоровенная, как анаконда, колбасища, вплыла, плавно приседая, раскрасневшаяся Ундина.


Надо ли говорить, что ее появление было встречено громкими криками одобрения и самого искреннего восторга.


– Ура! – орал Юрок. – Что еще человеку надо? Вино, еда и женщина! Если ты, – похлопал он Ундину чуть пониже спины, – если ты поёшь так же хорошо, как жаришь колбасу, твое будущее обеспечено.


Мы налили, выпили. И некоторое время молча жевали, смакуя необыкновенное блюдо – жареную на сковородке любительскую колбасу.


Но Юрок подолгу молчать не умел.


– Я тут на досуге подсчитал женщин, с которыми переспал за всю свою жизнь и ужаснулся! С трудом набирается полтысячи. У тебя сколько мужиков было? – с набитым ртом деловито поинтересовался он у девушки. И, не дождавшись ответа, продолжил: – Наверняка, меньше, чем у меня баб… А теперь о главном. Моя жена, моя нынешняя жена, – уточнил он, – мне изменила.


– Господи, горе-то какое! – всплеснул я руками.


– И не говори… – Юрок бросил на меня настороженный взгляд.


– А на ком ты сейчас женат? – спросил я.


– Разве ты не знаешь?! На женщине. На очень милой и симпатичной женщине. Я к ней питаю самые нежные чувства. Так вот, она мне изменила. Я бы говорил об этом не без трепета и с известной долей душевного волнения, если бы не одно очень важное обстоятельство. Но об этом позже… Да, так вот, моя жена… Я ее, курву, застукал, так сказать, на месте преступления. С незнакомым мужиком! В нашей семейной спальне! Классический вариант! Как в анекдоте. И что, ты думаешь, я сделал? Бог меня силушкой не обидел. Я выкинул из спальни негодяя, покусившегося на честь семьи, дав ему в назидание несколько раз по физиономии, потом вернулся с намерением проучить неверную жену. Она забилась под одеяло, боясь, что я ее убью. А я вместо этого разделся, забрался под одеяло и так ее трахнул, как никогда до этого. Что на меня нашло, не знаю! Я был, как бешеный лось во время гона. Знаешь, я просто ополоумел от желания, ты не представляешь, как это здорово трахать собственную женушку, которая только что трахалась с другим! Непередаваемое, адски острое ощущение! Мне это так понравилось, что я с тех пор стал сам поставлять мужиков своей жене, и не вижу в этом ничего предосудительного. Нельзя идти против человеческой природы! Тем более что это так увлекательно! Я делаю так: притаиваюсь за дверью в спальню и прислушиваюсь, как моя жена и ее любовник там развлекаются. Потом, когда распалюсь до того, что у меня в ушах кровь начинает пульсировать так, что, кажется, голова вот-вот лопнет и разлетится на куски, я врываюсь в комнату, выкидываю очередного негодяя и набрасываюсь на жену, как Калигула на весталку! Миллион восторгов, седьмое небо наслаждений, медовый месяц! Попробуй как-нибудь… Думаю, тебе понравится.


– Я не женат, – сказал я сухо, – к счастью.


– Так женись! Хочешь, я тебе уступлю свою жену? Она с удовольствием за тебя пойдет.


– Кстати, где она?


– На курорте. С очередным кавалером. Мы с ней каждый вечер перезваниваемся. Она все спрашивает, не с бабой ли я? Она у меня страшно ревнивая…


– Как ты может терпеть это?! Твоя жена с мужиком отдыхает на курорте, и ты так спокойно об этом говоришь?.. Извращенец! Я бы на твоем месте давно бы ее прибил!


– Почему извращенец?! – искренно удивился Юрок. – Ей же хорошо… Как же я могу я желать зла женщине, которую люблю?! Право, у тебя какая-то странная логика…


На протяжении всей этой нашей болтовни Ундина, – или как ее там? – с подцепленным на кончик вилки куском колбасы во все глаза смотрела на Юрка. Ее нижняя челюсть при этом опускалась все ниже и ниже, и когда показалось, что еще мгновение и она отвалится, девушка прошептала:


– Так у вас есть жена?!


– У меня?


– Да, да, у вас!


– Даже не знаю, – задумался Юрок, – думаю, что есть… если она не утонула, купаясь в опасных водах Черного моря… Ах, волны бушуют и плачу-у-ут!.. – пропел он.


– Вы безнравственный тип! Вы знаете это?


– Как же! Конечно, знаю, – смеясь, согласился Юрок. – Иди, бесподобная радость моя, иди, поджарь мне еще колбаски. У меня страшный жор…


Ундина фыркнула, видимо, считая, что это высший шик, и удалилась на кухню.


– Представь, друг мой, – сказал Юрок, с удовольствием закуривая, – сейчас я занят тем, что делаю знаменитыми всяких дур, вроде этой периферийной Бритни Спирс. А сам остаюсь в тени. Что наша жизнь? Злаченая рогожа… Всю жизнь мечтал прославиться, стать известным всему миру, но, видно, рожей не вышел… Рогожа… рожа… М-да…


– Нужно, чтобы повезло. Недаром говорят, судьба, удача…


– Черт его знает, наверно, ты прав… Судьба из миллионов желающих прославиться выбирает некоего фанфарона, вручает ему ключи от счастья и назначает официальным кумиром толпы. А наше время вообще все поставило с ног на голову… Вы с Алексом художники… И что?.. Ваш талант никому не нужен… Будь ты трижды Модильяни или дважды Сальвадором Дали, будь ты дьявольски одарен, но если тебе не повезет, не подфартит и если у тебя нет кучи денег, будешь разрисовывать стены в общественных туалетах… Или от тоски повесишься на собственных подтяжках.


– Так было всегда. Судьба выбирает. Как она выбирает, никто не знает… Но выбирает.


– Выбирает… это верно. Но ей надо помогать!


– Знать бы как…


– Кто-то знает… Да-а… Вот ты пишешь картины. Замечательные картины! Я в этом убежден, я знаю толк в этом… Но тебе не везет. И не быть тебе помощником письмоводителя…


Я закусил губу.


– Нам всем не везет…


Около часа ночи, когда были опустошены две бутылки водки, три бутылки шампанского (отличилась Ундина, которая хлестала его фужерами, поначалу не пьянея), без остатка съедена чудовищная колбаса и когда открытое окно принесло вечернюю свежесть, Юрок постучал вилкой по пустому стакану и потребовал тишины.


– А теперь, моя юная обворожительная подруга, – вкрадчиво сказал он девушке, заговорщицки подмигивая мне, мол, сейчас начнется главное – сами собой ходуном заходят предметы, – ты продемонстрируешь нам свои таланты…


И прежде чем Юрок успел ей помешать, Ундина запела. Она, видно, долго ждала этого мгновения и поэтому вложила в голос всю силу сдерживаемого в течение долгих часов темперамента.


Не знаю, где она училась пению и училась ли вообще, но кричала, – иначе нельзя назвать звуки, которые исторгало ее горло, ее широко разверстый рот, ее напрягшаяся грудь, – она настолько громко, что у нас сразу же заложило уши.


Мир наполнился внезапной абсолютной тишиной. Мы с Юрком, впервые в жизни полностью оглохнув, глупо улыбаясь, смотрели друг на друга.


Ундина заламывала руки, беззвучно (для нас!) разевала огромный рот, строила уморительные гримасы, кривлялась, изображая оперную диву, закатывала очи и прочее, прочее, прочее…


И все это, повторяю, в абсолютной тишине. Казалось, какой-то выживший из ума волшебник, надавив кнопку, отключил звук во всем подлунном мире.


Я тогда подумал, что Юрок с Ундиной ошибся. Не быть ей певицей. Сейчас не ее время. Сейчас время мяукающих блондинок, с помощью косметики выдающих себя за писаных красавиц, и козлетонистых юношей с квадратными подбородками и глазами-пуговицами. Сейчас время пигмеев со слабыми голосишками и ужимками клоунов. Сейчас время самодеятельных дребезжащих шептунов, случайно попавших на эстрадные подмостки. Время голосистых трубадуров минуло.


Да и записывающая аппаратура рассчитана на другие децибелы. Она не предназначена для записи рева противовоздушных сирен.


Ундина была обладательницей уникального голоса.


От звука ее голоса, сопоставимого по силе с грохотом взлетающего реактивного бомбардировщика, эта нежная аппаратура сразу бы вышла из строя – она бы испустила дух, она бы взорвалась и рассыпалась, отравляя продажный воздух звукозаписывающих студий вонью горящих магнитных лент и плавящихся золотых дисков.


Внезапно Ундина закрыла рот и, быстро оседая, начала выпадать из кресла, и не успели мы прийти ей на помощь, как она, извиваясь, как змея, сползла на пол, перевалилась на спину и, раскинув руки в стороны, громко захрапела. Мы переглянулись. Шампанское, видимо, подействовало…


– Черт возьми, а кто же тогда будет передвигать предметы? – озадаченно проговорил мой друг, щупая пульс на запястье черноземной Иммы Сумак. – Вот это голосище! Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь ревел с такой сатанинской силой! Черт бы побрал эту иерихонскую трубу! Теперь жди, пока она протрезвеет…


Мы перенесли тело чудо-певицы на диван и опять сели за стол.


Мы все еще чувствовали себя полуоглохшими.


Полностью слух вернулся к нам только после третьей бутылки…


Теперь, когда ему никто не мешал, Юрок мог вволю наговориться «за жизнь».


– Человек измельчал. Мелок стал он, человек-то. Где они, исполины прошлого? – терзал ночную тишину глас полутрезвого Юрка. – Место Пушкина пустует уже почти два столетия… А где современные Толстые, Чеховы? Булгаковы, наконец? Эти великие личности владели умами современников, по ним, как по компасу, сверяли нравственность и подлость, добро и зло, искренность и криводушие. А по кому прикажешь сверять ныне? По авторам новомодных любовных романов? По этим ударникам беллетристического труда из горячего книгопрокатного цеха? Или по круто, ты попал на ТВ?..


Юрок выругался.


– У тех великих людей была за спиной Россия. Они это сознавали… – важно сказал он и выпятил грудь. – У них – у тех великих – была порода… И эта порода великих людей перевелась… Перевелись крупные личности. На пьедесталы взгромоздилась мелкота… Теперь великими объявляют тех, кто больше нагородит глупостей в эфире или кто больше награбит денег… Людские души истончились, – сделал он открытие, поразившее, похоже, его самого, – они изъедены завистью, пошлостью и ложью. Доброго и хорошего в людях осталась самая малость. Эволюционирует холодный, безнравственный разум, а души деградируют… Человечество превращается в одного большого прожорливого обывателя. Спасибо дяде Сэму. Это он развернул перед человеком картину суррогатного счастья, где основными ценностями стали собственный дом, престижная работа, машина и жена с силиконовой грудью. Стяжательство и мещанство – болезни нашего времени. И этими болезнями окаянные американцы хотят заразить весь мир…


– Нам это не грозит.


– Это почему?


– Нам не до жен с силиконовой грудью. У нас своих проблем хватает.


– Например?..


Что-то с Юрком случилось. Из миролюбивого собутыльника, из покойного и милого оптимиста он неожиданно превратился в желчного, страдающего многословием, обличителя людских пороков.


– Такой ты мне не нравишься, – холодно сказал я ему.


– Думаешь, я себе нравлюсь?


– Чего ты хочешь?


– А ты уверен, что я еще способен чего-то хотеть? – взвился Юрок. – Ну, хорошо. Я имею право на счастье? Скажи, имею?


Я пожал плечами.


Юрок грустно посмотрел на меня:


– Мы редко останавливаемся и задумываемся. Мы практически перестали это делать. Мы не останавливаемся и не задумываемся не потому, что безостановочно и с непонятным нам самим беспамятным упрямством бежим по жизни и нам никогда не хватает времени, а потому, что мы боимся. Нам страшно. Мы боимся задуматься. Боимся, ибо знаем, что, задумавшись, начнем задавать вопросы. Разные вопросы! А на вопросы, – он зло засмеялся, – а на вопросы надо отвечать… А мы не хотим утруждать свое сознание работой. Да и зачем? Ведь тогда придется мыслить, а это так непривычно и так трудоемко! Так и помирают целые полчища людей, полагавших, что прожили вполне достойно и благородно свои ничтожные жизни, и так ни разу и не спросивших себя, зачем их мама родила. Иногда люди напоминают мне тараканов. Такие же бесполезные и омерзительные. И все время куда-то лезут, лезут… Так и хочется их чем-нибудь прихлопнуть!


– Тебе пора спать. Ты заговариваешься. Бери свою Ундину и марш-марш баиньки!


– Что значит – бери свою Ундину? Она такая же моя, как и твоя! Разве мы не завалимся, как бывало, на твою громадную, как аэродром, кровать? Где твое обычное и такое нужное мне сейчас содействие и гостеприимство? Как прекрасна любовь втроем!


– Отцепись… Любовь не делится на число «три».


– Ах, как красиво! Не делится на число «три»! Делится, еще как делится, и ты это знаешь не хуже меня! С каких это пор ты стал таким праведником? Ты лучше скажи, куда я дену Ундину? А если она, не дай Бог, ночью опять запоет? Я же помру! И потом. Скажу тебе по секрету, я с ней один не справлюсь. Ты что, не видишь, какая это бабища? Мне нужен помощник…


– Довольно болтать! Ты сегодня невыносим. Давай по последней. По стременной. И спать, спать, спать! Я страшно устал и больше не выдержу…


– Дай мне выговориться, – взмолился он и, заметив, что я готов возмутиться, добавил: – Всего несколько слов. Я и сам больше не выдержу.


Он налил себе водки и жадно прильнул к стакану. Выпив, он счастливыми глазами посмотрел на меня.


– Близость с женщиной, – он кивнул на спящую девицу, – дарит кратковременную видимость счастья. На самом деле это лишь миг ослепления. Или – миг наслаждения. Согласен, иногда – райского! Часто то, что мы принимаем за счастье – лишь иллюзия счастья. Его фальшивая подмена. А настоящее счастье совсем в другом. Я понял это, когда вышел из больницы, радуясь, что мне не отрезали яйца. Помнишь, два года назад, когда болван доктор ошибся, и меня едва не охолостили, как мерина? Бог мой! Каких страхов я тогда натерпелся! Никто не знает, что я испытывал, когда лежал в одной палате с уже прооперированными, этими убогими скопцами, оплывшими желтым жиром стариками, которые по ночам не давали мне покоя, беспрестанно вслух вспоминая о своих сексуальных викториях, которые были одержаны еще при царе Горохе. Как они изводили меня своей болтовней! Я лежал на больничной койке, проклинал этих несчастных, у которых в жизни не осталось ничего, кроме воспоминаний, и с ужасом ждал дня операции. Я так много обо всем думал! Я передумал обо всем. Я так много думал, что у меня стали закипать мозги! Я пришел к мысли, которую теперь уже ни за что не забуду. Душа и тело всю дорогу топают рядом. Но только до той поры, пока это угодно душе. А дальше – тупик… Запомни это! Это очень важно! Ты знаешь, я уже прощался с жизнью. И не только с половой. Я не мог представить себе дальнейшей жизни без яиц. Вдумайся, мужику нет и сорока. И, несмотря на постоянные пьянки, стоит, как у солдата срочной службы. То есть, практически постоянно. А тут эта операция по удалению якобы пораженных раком половых желез! Тебе первому скажу…


Тут бесшумно до того мгновения спавшая Ундина издала ртом чавкающий звук и внятно произнесла:


– Волки позорные! Сучары! Козлы вонючие! Падлы бацильные! Эх, погубили, суки, погубили молодость мою…


Мы с Юрком покачали головами. Какая, однако, словесная невоздержанность, какая грубая лексика! Ну и молодежь пошла! Кому мы препоручим будущее страны?


Девица опять почмокала губами и затихла.


– Тебе первому скажу, – повторил Юрок, – я тогда твердо решил, что жить после операции – если отрежут яйца – не буду. Я уже и веревку припас. И мыло. Полагаешь, вешаться – пошло? Я так не думаю. Очень симпатичная и достойная смерть. Не понимаю, почему тебе не нравится… Висишь себе так, болтаешься, глаза выкачены, голова с приятностью склонена набок… Я был настолько поглощен своим горем, что, скажи мне, завтра вместе со мной полетит в тартарары весь мир, я бы только обрадовался: до такой степени я завидовал тем, кто будет жить тогда, когда меня не станет. С какой это стати другие будут жить, а я – нет?! Как это так – земной шарик будет вращаться как ни в чем не бывало, вместо того чтобы взорваться вместе со мной и со всеми своими потрохами?.. Ты не представляешь себе чувств приговоренного. Внутри тебя, помимо твоей воли, под влиянием некой силы, исходящей из глубин потрясенного сознания, возникает отчуждение. Отчуждение от жизни, от живых людей… Моментально меняется твое отношение абсолютно ко всему. Уже ничто не может тебя увлечь… Каждую твою мысль сопровождает мысль о смерти… Каждую! И потом, за сорок лет я так привык к себе, что расставаться с жизнью ужасно не хотелось! Мне было так жалко самого себя, такого славного, лысого, носатого, что я пару раз ночью под одеялом даже всплакнул!


Юрок приложил к носу платок и оглушительно высморкался.


– И вот, выхожу я из больницы. Целый и невредимый. В моих ушах еще звучат извинения врача, которого я сразу же, вместо того чтобы хорошенько вздуть, на радостях простил и даже, растрогавшись, расцеловал. Дождь, помнится, лил, как из ведра. А я иду по улице, шлепаю по лужам, плачу и смеюсь. Прохожие на меня смотрят, удивляются. Думают, наверно, тронулся парень. А я был просто счастлив. Беспредельно счастлив! Вот тогда я понял, что счастье в самой жизни. В цветке, который ты держишь в руке, в дыхании девушки, которая лежит рядом, в каждом дне, осознанно или бессмысленно тобой прожитом. Жизнь – дар бесценный и незаслуженный… А жизнь, старик, заслужить надо. Заслужи… а главное… – громко зевнув, он поднял вверх указательный палец: – А главное – это яйца! Всё познается в сравнении. И не просто в сравнении, а в сравнении со смертью. Смерть мерило всего…


Юрок уронил голову на грудь и так – с поднятым пальцем – уснул. Я укрыл его пледом и оставил спать в кресле.


Потом, погасив свет, на цыпочках вышел из комнаты.


Глава 3


…За окном гулял ветер. Я лежал в спальне, смотрел в потолок, по которому беспорядочно бегали пятна света от уличного фонаря, и думал. Множество вопросов копошилось в моей хмельной голове, и главным из них был – зачем? Зачем все это?..


Потом на меня навалилось непреодолимое желание куда-нибудь убежать, уехать, забиться в нору, чтобы меня никто не нашел. А лучше – вообще исчезнуть… И я уснул.


Во сне за мной, по пустынной площади, вокруг огромной башни с часами, которые все время показывали три часа, гонялся неизвестный с большим кривым ножом. И вот он меня настиг. Но вместо того чтобы зарезать, он потребовал денег…


Я проснулся и понял, что проснулся потому, что мне было жаль расставаться с деньгами… Некоторое время я лежал с открытыми глазами, потом зажег ночник и посмотрел на часы. Три часа… Как на башенных часах во сне. Я усмехнулся, перевернулся на другой бок и снова заснул. И спал на этот раз без сновидений.


Каждый из нас ждет, что с ним произойдет что-то необыкновенное. Вроде чуда… Именно с ним… Можно прожить в этом ожидании множество лет. Каждый из нас, ненароком узнав, что неизлечимо болен, продолжает до последнего мгновения верить в чудо, которое исцелит его. Таков человек.


Мы верим в чудо, когда других надежд не остается… И в этом наша слабость… Или сила? Умирая, мы, до той поры отрицавшие Бога, вдруг становимся ревностными христианами и ищем в вере в загробную жизнь отдохновение и последнюю отраду. Меня ни разу, подобно Юрку, не приговаривали к испытаниям, за которыми маячила смерть. Но я знаю, что это такое – быть на краю.


Оказывается, для этого не обязательно умирать самому…


…Как славно быть вольным художником! Как хорошо утром, после попойки, проснуться и, почесывая живот, покойно лежать под одеялом, зная, что тебе не надо никуда спешить.


Что тебе нет надобности по зову будильника вскакивать с постели, впопыхах бриться, принимать душ и на ходу завтракать, дожевывая в лифте бутерброд с ливерной колбасой. А потом трястись в переполненном автобусе, уткнувшись ноздрями в подмышку такого же, как ты, несчастного, только, в отличие от тебя, забывшего смыть с себя вчерашний пот.


Повторяю, хорошо быть свободным художником.


Говорю это с позиций человека, познавшего все это и умеющего ценить свободу, которая, если верить основоположникам научного коммунизма, есть не что иное, как осознанная необходимость.


Кстати, что это такое – осознанная необходимость, и как она сопрягается со свободой, я, как ни бился, так никогда и не смог понять. И думаю, в этом своем непонимании я не одинок. И уж совсем непонятно, зачем было так сложно зашифровывать понятие свободы? И что бы там ни говорил об этом Карл Маркс со своим дружком Энгельсом и как бы ни философствовал по тому же поводу Лев Толстой, по-моему, свобода так и останется просто свободой, даже если эти уважаемые люди на том свете наложат в штаны…


Итак, я ценю свободу, пусть даже и неосознанную.


Я люблю свою работу. Я ей предан. Она – мое призвание. Без нее я полутруп…


Повторяю, я люблю свою работу, которая иногда дарит мне обманчивое ощущение кратковременной власти над постоянно меняющимся миром.


Но я люблю свою работу еще и за то, что мне спозаранку не надо сломя голову каждый божий день лететь на работу.


Разбудил меня не звон будильника, а запах кофе, который распространился по квартире как вестник безалкогольного, здорового образа жизни. Нежась в постели, я, не открывая глаз, опять размечтался. Пред мысленным взором предстала рекламно-плакатная красота.


Голубая лагуна… Золотой песок частного пляжа…


Ровное дыхание лежащей рядом очаровательной девушки со смуглой нежной кожей, которая пахнет порочной юностью и солеными морскими брызгами…


Далекий белый парус в зыблющемся мареве горизонта…


Холодное вино из оплетенной пузатой бутыли…


Я облизнул пересохшие губы, потянулся и громко зевнул. Заныло тело. Душа властно потребовала пива.


Я услышал, как по коридору кто-то поспешно прошлепал босыми ногами. Я открыл глаза. Двери резко распахнулись, и в спальню вбежал голый Юрок. Он вращал выпученными глазами и кричал:


– Только что в окно влетел… в окно влетел!..


– Кто влетел, зачем влетел? Говори спокойно. Неужели Алекс вернулся?..


– Какой еще, к черту, Алекс! Попугай! Огромный такой! С перьями! Матом ругается!..


– Ясно, это Нюша. Соседская приватная птица. Она часто залетает. Залетит, поматерится и улетит. Не бойся, она не кусается. Совершенно безобидный попугай…


– Безобидный?! Не кусается?! На, смотри! – взревел Юрок и протянул окровавленный палец. – Заражение крови обеспечено! Разводят всяких проклятущих тварей…


– Успокойся. Не кричи так! Испугаешь попугая…


– Как же! Испугаешь эту кровососиху!.. Кстати, она там нагадила в твои тапочки, – наябедничал на Нюшу Юрок.


– Ну, как брачная ночь?


– Какая там брачная ночь! Я проснулся в кресле. Жестко и страшно неудобно. А тут еще плед намотался на шею и чуть меня не удавил… Скажу честно, спать сидя – кошмар. Отлежал, вернее, отсидел себе все тело. И еще, всю ночь снились какие-то образины с ножницами. Все приноравливались отхватить мне яйца… Хорошо еще, что я спал в брюках…


– А почему ты сейчас голый? – безразличным голосом спросил я.


– Это я уже потом разделся, когда принялся искать эту, как ее… сладкоголосую птицу юности. Не все же ей шампозу лакать стаканищами и орать как на пожаре… А тут припожаловала эта твоя проклятая безобидная тварь… Я ее – гонять, а она меня – кусать. Не до баб тут…


Завтракали по-домашнему. Мы с Юрком в трусах. Нюша, поразительно похожая в профиль на одного моего давнего приятеля, знаменитого художника Симеона Авелевича Шварца, некоторое время неподвижно сидела на люстре, потом, бросив свирепый взгляд на Юрка, грязно выругалась и вылетела в окно.


Ундина успела вымыть голову и сидела в кресле с полотенцем на голове, намотанным на манер тюрбана. Она была в моем халате. Судя по всему, обладательница трубного гласа чувствовала себя в моем доме довольно свободно. Чего стоит ее вчерашнее выступление, от которого у нас с Юрком чуть не полопались барабанные перепонки!


Когда Юрок отправился принимать душ и бриться, я внимательно посмотрел на девушку. Только сейчас я по-настоящему рассмотрел ее. Она была очень красива.


За ночь в ее внешности произошли необъяснимые перемены. Я долго, откровенно разглядывал ее.


Когда я утверждал, что вторую часть ночи спал без сновидений, я кривил душой. Мне снилась эта девушка. Именно эта девушка. Не та вульгарная провинциалка, которая свистела возле спальни, опивалась шампанским и потом, вывалившись из кресла, как пьяный извозчик, храпела на полу, а это воздушное создание с тюрбаном на прелестной головке.


Можно было сказать, что Ундина изменилась неузнаваемо.


Сейчас девушка сердито смотрела в окно и прихлебывала кофе из большой чашки.


Она знала, что я разглядываю ее, и, дав мне насладиться ее пленительным профилем, повернула ко мне свое красивое лицо с обольстительно очерченными губами – губами, созданными для томных поцелуев, и спросила глубоким, проникновенным голосом:


– Вы, верно, приняли меня за провинциальную дуру, mon cher?


Я неожиданно для себя смутился. И странно, это смущение не было мне неприятно. Хотя в этом «mon cher» явно присутствовала пошлая фальшь.


– А вы, правда, умеете?.. – учтиво начал я.


– Я умею, – перебила она меня, – я очень много, чего умею…


Она посмотрела на меня своими зелеными смеющимися глазами, и у меня защемило сердце. Мне, давно забывшему о нежных чувствах, вдруг захотелось ей понравиться.


Я почувствовал себя страшно неловко в этих своих мятых трусах и с кружкой пива в руке. Я сидел в жалком, непотребном виде перед очень молодой и очень красивой женщиной. Я понял, что это… неприлично.


Я вдруг увидел себя со стороны. Сидит, развалившись в кресле, похожий на босяка, небритый сорокалетний мужчина в бесформенных трусах. И все у него свешивается и вываливается из этих гнусных трусов… И этот запущенный босяк, щурясь и гурмански причмокивая, поросячьими глазками в упор рассматривает неземную красавицу…


Правда, красавица тоже не в вечернем платье с жемчугами, а в моем не очень новом махровом халате. Но она с таким величавым достоинством несла на своих роскошных плечах этот безвкусный халат птицами, будто это и не халат вовсе, а императорские горностаи.


Мне ничего не оставалось, как осторожно подняться, извиниться и направиться в спальню. Она остановила меня.


– Хотите, – спросила она, – хотите побывать на том свете?


– Побывать? Как это побывать? – у меня засосало под ложечкой. Кто эта странная девица? Уж не подослана ли она?.. – Вы говорите об этом с такой легкостью, будто это развлекательная прогулка на велосипеде или катание на карусели. Вы меня разыгрываете? Или угрожаете? Ясно, хотите прирезать меня тем ножом, коим вчера кромсали колбасу…


– Вы мне понравились, – сказала она кокетливо и в то же время насмешливо и красивым пальчиком с длинным ярко-красным ногтем указала на мои полуневыразимые, – несмотря на эти ваши ужасные трусы. Мне хочется сделать для вас что-нибудь… необыкновенное. Например, на время выпустить душу художника Бахметьева из клетки…


– Выпустить душу – значит убить? Что я вам сделал? Мы ведь почти не знакомы. Я слышал, вы практикуетесь в перемещении по воздуху легких летательных аппаратов. Вроде дальних бомбардировщиков. И еще глушите людей громогласным ревом, подражая вою сирен… Сколько же у вас еще талантов? Выпустить душу из клетки… Звучит заманчиво. Но пускаться в путешествие, не зная, что ждет тебя за поворотом… Извините, я сегодня не в настроении. И не влекли его миры – миры потусторонние…


– Жаль… А ведь вы никогда не были трусом. И потом, вам нечего опасаться. Это путешествие в потусторонний мир будет очень коротким. Обещаю вам. А перемещение предметов?.. Нет ничего проще.


Она опять посмотрела мне в глаза своим пронизывающим взглядом. Я понял, никакая она не провинциалка из города Шугуева, а… черт её знает, кто она такая!


Она подмигнула мне малахитовым глазом и крикнула:


– О-опп!


И тут же мои трусы сами собой, будто сдернутые чьей-то сильной и ловкой рукой, оказались спущенными до пяток. Ошеломленный, я торжественно переступил через трусы и предстал перед волшебницей в чем мать родила.


– Вы восхитительны! – воскликнула Ундина, радостно захлопав в ладоши и уставив на меня свои бесстыжие глаза.


– Но не могу же я отправляться в долгий путь в таком виде! – уже сдаваясь, промолвил я.


– Вот не думала, что вы такой застенчивый?


Глаза ее загорелись сумасшедшим огнем. Она проговорила:


– Отсутствие на вашем теле… одеяния в виде трусов никоим образом… не повлияет на то, что вас ждет. Ваше тело останется здесь… Путь не будет долгим, смею вас уверить… А что касается трусов, то без них вы просто неотразимы! И поставьте на стол эту дурацкую кружку!


То, что видит глаз и чувствует сердце, шире и неизмеримо сложнее человеческого языка.


Чувственная мысль ускользает от описания словом.


Язык сдерживает мысль. Он не поспевает за ней.


Язык тщится укротить мысль, сознавая свое бессилие.


Язык приземляет мысль.


Происхождение мысли божественно.


И хотя в одной умной книге и говорится, что в начале было слово, язык все же придумали люди.


Мысль совершеннее языка.


Человек привык облекать мысль в слово.


Этим он опрощает мысль, приспосабливая ее к своему несовершенному языку.


Опрощенную, приглаженную мысль легче положить на полку.


…Описать точно то, что я внутренним, чувственным зрением увидел, когда посетил с Ундиной иной мир, невозможно. И все же я попытаюсь. Хотя я и вооружен лишь таким беспомощным инструментом, как великий и могучий.


…Сначала исчезла комната, в которой я развлекал себя пивом. Исчезла комната, знакомая мне с детства. Где каждая вещь несла в себе знаки разных времен и разных сторон моей жизни. Где все напоминало о ком-то или о чем-то…


Дальше уместно употребить слово «воспарить».


Мы воспарили над комнатой, домом, городом, землей.


Я не чувствовал своего тела. Я не видел его. Но это был я.


Я летел вверх, я чувствовал это, я поднимался ввысь в чистом, теплом, сияющем свете золотисто-голубого эфира, клубясь и сливаясь с этим светом, становясь частью его. Ничего подобного я не испытывал никогда. Даже во сне.


Я понимал, что Ундина где-то рядом.


Покой, покой, покой был во мне. Казалось, он теперь будет со мной всегда. Я посмотрел вниз, на оставляемую далеко позади землю и увидел лишь золотой туман, скрывавший прошлое. И чувство томительной беспредельной радости охватило меня.


Я был абсолютно свободен. И абсолютно счастлив, потому что моя совесть не была отягощена грехами, которые остались на земле. Среди этих грехов было и убийство человека… И желание смерти другому, самому близкому мне, человеку…


Мое восприятие происходящего не было похоже на то, к чему я привык с рождения. Отсутствие тела, которое, казалось, и было Сергеем Андреевичем Бахметьевым и к виду которого привыкли окружающие и я сам, каждый день по нескольку раз видящий свое отражение в зеркале, никак не мешало мне.


Напротив, я чувствовал непривычную, ничем не сдерживаемую свободу. И это чувство безмерной свободы переплеталось в моей душе с безмятежным восторгом всепрощения.


Я удивлялся, как я мог до сих пор существовать без этих, таких простых и понятных, ощущений. Я, занятый каждодневной мелочной рутиной, всю жизнь проходил мимо главного, не считая это главным.


Я принимал за главное второстепенное. И бездарно, беспечно тратил невозвратные годы на это второстепенное, изо дня в день убивая в себе данный свыше счастливый дар жизни.


Мне припомнилось, что Юрка посетили подобные мысли, когда он неожиданно для себя избежал угрозы лишиться подствольной части своего детородного органа.


Оказывается, к некоторым разделам Истины можно подобраться разными путями…


…В голубом сияющем свете эфира мерцали мириады золотых пылинок. Омываемый золотым теплом, я поднимался все выше и выше.


Я вдруг обрел тело, но это было другое тело. Оно не было отягощено земными болезнями, оно было продолжением моей души… И оно было прозрачно. Сквозь него я видел золотые блики астральной пыли, клубящейся вокруг меня.


Наше воспарение продолжалось. Впереди был яркий, никогда на земле не встречавшийся мне свет, который не слепил меня, а успокаивал.


Мы оказались на берегу озера. Темно-синяя хрустальная вода омывала низкие песчаные берега, покрытые изумрудными полянами, на этих полянах, прямо на траве, сидели люди в белых просторных одеждах. На их лицах я прочитал выражение неземной радости, спокойного восторга и благодати.


В еще остающееся земным сознание ворвалась несвоевременная мысль о поразительной похожести этих счастливых обитателей Рая на пациентов какой-нибудь дорогой психиатрической лечебницы где-нибудь в предгорьях Тюрингского Леса или Швейцарских Альп.


Обозвав себя нравственным извращенцем, я отогнал недостойную мысль, изо всех сил желая духовно соответствовать тому, что было вокруг меня, и стараясь сосредоточиться на хороших, положительных мыслях о вечном покое и своем духовном возрождении.


Я увидел сияющие глаза Ундины, и мною овладело предчувствие беспредельного счастья. Я уже знал, кого встречу через мгновение. И они явились, эти бесконечно дорогие мне создания, покинувшие меня в разные годы.


Они возникли внезапно, как добрая, долго ожидаемая неизбежность. Они обступили меня, и слезы печальной радости полились бы из моих глаз, если бы моя душа могла плакать.


Если бы мои уста могли говорить, я бы спросил каждого из них о том, о чем не успел спросить их тогда, когда они были живы. Но они поняли меня, и я узнал от них, что все равно все ответы надо искать на земле. При жизни.


Но мне этого было мало. Я жаждал узнать ответы на свои вопросы незамедлительно. Я ведь уже искал эти ответы на земле, но не смог найти.


– Нет, нет, – они были непреклонны, – ищи. Здесь нет ответов на вопросы, которые мучили тебя всегда.


– Я хочу остаться здесь, с вами, – безмолвно молил я.


– Еще не время, – понял я их ответ, – ты мало страдал, ты не можешь еще быть с нами, еще рано… Впереди у тебя долгая жизнь…


– Я мало страдал?! Да я только этим и занимался! А когда я умру?


– Ишь чего захотел! Этого не знает никто…


– Почему я родился? Зачем? Какого черта?..


– Не богохульствуй! Ты не на земле!


– И все-таки, зачем я родился?


– Это ты должен понять сам…


– Ну вот, о чем ни спросишь… Я хочу остаться с вами… – заныл я, и вдруг у меня вырвалось: – Простите меня! Простите меня за все!


– Мы прощаем тебя. На тебе нет вины. Ты всего лишь человек. Слабый человек… Ты хочешь быть с нами? Еще не время… Ты не можешь остаться здесь. Твое место на земле. Ты должен исполнить свое предназначение… Это твой долг перед нами. Господом тебе дарована жизнь, и ты не можешь вольно распоряжаться ею. И ты не должен сокращать ее, даже если тебя когда-нибудь неудержимо потянет к смерти.


– Нам пора, – вторглась в безмолвный разговор вдруг заволновавшаяся Ундина. – Нам пора, мы можем не успеть вернуться назад.


– Прощайте, вернее, до свидания! Прощайте… Если бы вы знали, как мне не хватает вас… Как я скучаю…


– Скорее! Скорее! – страшно кричала Ундина.


– Когда?.. Когда я снова встречу их? – вновь обретенным голосом спросил я Ундину.


– О, это вопрос не ко мне… Пора лететь! Назад! Скорее к земле! Когда-нибудь у вас будет время – целая вечность – спрашивать их о чем угодно…


Я высвободился из своего временного, легкого, послушного тела и, стремительно набирая скорость, понесся рядом с Ундиной назад, к своей земной жизни…


И снова в радостном вихре, в золотых переливах блистающего голубого эфира, вращаясь и сливаясь со сверкающими в этом свете, кружащимися вокруг самих себя, солнечными пылинками, мы полетели вниз, к земле. Туда, где нас ждали наши греховные тела и земные дела…


Счастливый упоительный полет длился недолго. Чем ближе была земная жизнь, тем строже, тяжелее и безотрадней представлялась она мне. И тем большей тяжестью наливалась душа, которая опять входила в земное тело.


И уже не светлая безмятежная грусть и нежная печаль полнили мое сердце, а смятенность и тревожная неуверенность и привычный с юных лет страх перед неизвестностью будущего.


И это будущее неудержимо наваливалось на настоящее, мгновенно превращая его в прошлое.


Счастливый упоительный полет длился недолго… Как близко, оказывается, друг к другу находятся жизнь и смерть. И как близки эти два мира! Вот бы их объединить!..


Я перечитал написанное, и мне стало смешно. Не знаю почему. Не то чтобы я сфальшивил. Я был искренним. И я хотел быть предельно честным и точным.


Я, как мог, описал то, что чувствовал и видел. И, поверьте, когда писал, и в мыслях не имел кого-то рассмешить, но получилось то, что получилось… Возможно, виноват избыточный пафос. И лубочная манера повествования. Откуда у меня все это?! Сечь меня некому…


…Хотя, если быть совсем уж честным, в моем восприятии путешествия на тот свет все же было что-то от комедии дель арте. А именно: неискоренимое желание на всех, даже на покойников, надеть маски. Может, в этом повинна моя привычка ко всему подходить с иронией, недоверием и насмешкой?.. Кстати, на мой взгляд, в масках люди подчас выглядят куда убедительней и естественней, чем без них…


Умению смотреть на жизнь как на разыгрывающийся перед тобой спектакль я научился у Юрка. Он считает, что все ценности мира необходимо постоянно подвергать строжайшей ревизии, издевательским смехом испытывая их на прочность, чтобы, как он говорит, в эти ценности не могла просунуться пошлость…


Под пошлостью Юрок понимает ложь. И второсортность…


Вообще я заметил, что при нем люди остерегаются говорить глупости. Наверно, из-за этого многие в его присутствии просто молчат…


…Я вновь ощутил свое сорокалетнее тело, разбитое вчерашним пьянством. Слух стал улавливать звуки. Сначала это был шум, похожий на дальний рокот океанского прибоя, потом я стал различать голоса…


– Может, вызвать «скорую»?.. – встревожено спросила женщина. Я узнал голос Дины.


– Ничего, отлежится, – ответствовал ей недовольный басок Юрка, – зачем беспокоить врачей по пустякам?


– Ему нужна медицинская…


– Вот, посмотри, цыпа, – Юрок говорил нехотя, будто что-то жевал, – Сережа уже приходит в себя: я только что видел, как он явственно пошевелил ногтями…


– Чем-чем?


– Ты что, не слышишь? Он задышал!


– Это не дыхание! Это хрип! Предсмертный!


– Это не хрип, а храп. Он спит. Может, чрезмерно крепко… Словом, товарищ Бахметьев спит… Не паникуй… Все под Богом ходим. Придет время – помирать будем… – Юрок громко зевнул. – Одно непонятно… Почему он голый?.. Когда я выходил, он был во что-то одет. Странно… Я точно помню… Ну конечно, он был в трусах!


– Я не могу так! Надо что-то делать! Не стойте истуканом! Мужчина вы или нет? Сделайте что-нибудь!


– Ну, хорошо, хорошо. Если ты считаешь, что надо что-то делать, давай оттащим его в ванную… Зальем холодной водой…


– Он что, кусок протухшего мяса?!


– Залить водой – это хорошо, цыпа, поверь мне… А насчет протухшего мяса ты, дорогуша, погорячилась… Ванная, потом чашечка кофе… – Юрок опять зевнул. – А холодная вода – это очень хорошо! В его послужном списке, как говорится, был прецедент… От воды еще никому никогда не бывало плохо.


– Даже утопленнику?


– Не умничай… Вода оттягивает, осаживает и дубит… Пусть отмокает…


– Вы с ума сошли! Ясно, вы хотите его утопить…


– Не балаболь! Вот, взгляни! Теперь-то ты видишь, как он страдальчески и похотливо открыл рот? Заправь его пивом, цыпа. Он только и ждет этого… Заправь его пивом, и он моментально заработает на восьми цилиндрах… Что я, не знаю его, что ли?


Я все это слушал и думал: «Мерзавка, сама же меня во все это втянула, а теперь разыгрывает из себя черт знает кого…»


Я открыл глаза. Унылая картина попойки предстала предо мной во всей своей неприглядности. Но соблазн, как говорится, был. Стол, возрожденный из вчерашних объедков и водочных и винных остатков, требовательно манил к себе.


Мне было грустно видеть, как люди опохмеляются. Как они, едва придя в себя после вчерашнего, спешат нализаться повторно. Как они опять одурманивают себя, без устали поглощая убивающий душу и плоть спиртосодержащий яд.


Мне грустно было видеть, как они теряют человеческое достоинство, на глазах превращаясь в животных.


Мне, только что вернувшемуся из чистого, прозрачного, беспорочного, совершенного мира, было горько, больно и грустно видеть, как они пьют, пьянеют и свинеют.


Чтобы не видеть всего этого, я удалился в спальню…


Там я набросил на себя красное покрывало, закутался в него, став похожим на римского трибуна, и только потом деятельно присоединился к опохмеляющимся…


Одна мысль точила меня. Когда изредка мой взгляд скрещивался с зелеными глазами Ундины, я задавал себе вопрос, а было ли на самом деле это кружение в облаке золотого света? Или потусторонний мир лишь примерещился моему расстроенному воображению?


Я изводил себя этим вопросом до тех пор, пока мое внимание не привлек темный предмет, лежащий на полу недалеко от стола.


Присмотревшись, я понял, что это были мои скомканные черные трусы…


Глава 4


«Наше время уже хотя бы тем прекрасно, что даже у евреев нет проблем с выездом за границу», – с удовлетворением отметил как-то Симеон Шварц.


Справедливость этого высказывания мне и моей будущей попутчице удалось испытать на себе, когда мы в течение одного дня решили все вопросы, связанные с отъездом.


Итак, светлые мечты о Париже почти сбылись. «Почти» потому, что вместо Парижа я почему-то оказался в Венеции. И не один…


…Итак, мы в Венеции. Мы – это я и Дина.


Парижу придется подождать. Может, на обратном пути…


Всем известно, что попасть в отель «Карлтон» можно было только со стороны Большого Канала. Так и подрулили мы к входу в этот гостиничный четырехзвездный рай на гондоле в день приезда, оставив арендованную машину в платном гараже на площади Рима.


Гондольер, огромный детина с шулерскими усиками на симпатичном, с красноватым индейским отливом, лице, в традиционной шляпе и короткой тесной куртке, всем своим видом взывал к оперной арии.


Я, может, что-нибудь бы и спел. Что-нибудь частушечное или вызывающе залихватское, вроде «Марша Буденного» или «Ехал на ярмарку Ванька-холуй…», если бы не запела Дина. Завороженные ее пением туристы приняли Дину либо за сумасшедшую, либо за артистку, участвующую в рекламном шоу.


Дина пела не известную мне песню. На не известном мне языке. Вернее сказать, на несуществующем языке. Думаю, это была песнь души.


Это был, так сказать, бессознательный порыв выразить себя в звуке. Так поют птицы, когда им хорошо: когда они сыты сами и когда накормлены их птенцы.


Думаю, столь же бездумно и вольно, во времена падишахов и эмиров, пели дети пустынь, когда они, трясясь на спинах своих блохастых дромадеров, направлялись из Самарканда в Бухару по каким-то своим запутанным магометанским делам.


Так пел бы и я, имей голос и непреодолимое желание оживить интерес городского населения к самодеятельному народному творчеству.


Гондола с поющей девушкой, сопровождаемая эхом и аплодисментами, величественно и неторопливо проплывала под выгнутыми еще в средние века мостиками с нависшими над грязной водой каналов гроздьями зевак на них.


На местами сужающихся изгибах канала гондола притормаживала, давая дорогу своим остроносым подругам, украшенным, как и наша, похожими на мексиканские пончо или праздничные попоны, многоцветными ковриками, и, повременив немного, двигалась дальше, пока не пришвартовалась к каменному причалу перед искомым отелем.


Привлеченная звуками бархатного дивного голоса, из отеля высыпала целая орава переполошившейся прислуги. В нескольких окнах появились расплывшиеся после дневного сна и безделья физиономии постояльцев.


Конец песни, ознаменовавшийся бесподобным верхним «ля», потонул в рукоплесканиях и истеричных криках «браво». Я, восхищенный и удивленный, рукоплескал громче всех.


Потом церемонно подал руку своей даме, и мы, как временные триумфаторы, под восторженные крики толпы, торжественно сошли на берег благословенной земли венецианских дожей.


Современные венецианцы приняли нас как родных. В северной Италии умеют ценить шутку и обожают все необычное.


…Приняв душ и переодевшись, мы спустились в ресторан, наскоро перекусили и вышли из отеля. Взявшись за руки, как бы опасаясь, чтобы кто-то страшный нас не разлучил, мы узенькими улочками, напичканными сувенирными лавками и ресторанчиками, петляя и натыкаясь на туристов, вышли к главному месту Венеции – площади Сан-Марко.


На площади, наполовину залитой лучами заходящего солнца, ресторанные оркестранты, изнывая от жары в своих белоснежных фраках с золотыми позументами, играли попурри из неаполитанских песенок.


Мы сели за столик недалеко от оркестра. Перед пианистом на крышке сверкающего черного рояля стоял фужер с каким-то светло-розовым напитком. Пианист дважды, продолжая вести мелодию правой рукой, дружески улыбаясь, поднимал его в честь Дины.


На Дине было белое облегающее платье, которое мы купили еще в Сан-Бенедетто. Она, щурясь в лучах солнца, весело смотрела на меня. От легкого порыва ветра прядь черных волос взметнулась вверх, обнажив высокий чистый лоб. Я смотрел на девушку и вспоминал ночь перед отъездом.


Я заказал Дине мороженного и шампанского. Себе – водки, якобы шведской, по вкусу и запаху напомнившей мне незабываемый напиток моей молодости под названием «Горный дубняк». Который – не то, что слона – динозавра повалил бы с ног.


О, Боже правый, везде паленая водка! Даже святые камни Сан-Марко не останавливают пройдох. И эту гадость принес мне на серебряном подносе величественный официант с внешностью Хью Гранта.


Глазея на колоннады и башню базилики Сан-Марко, беспрестанно фотографируясь, восторгаясь, галдя и толкаясь, площадь обтекали праздные, суетливые люди, среди которых, как обычно в Европе, преобладали якобы деликатные и вежливые туристы с узким разрезом глаз.


Я вспоминал историю площади, вычитанную в путеводителе. Одним прекрасным утром, сто лет назад, колоссальная башня всей своей многотонной громадой внезапно рухнула на растерявшуюся от такой нежданной эскапады площадь.


Потом башню опять зачем-то восстановили.


Кстати, предание гласит, что рассыпавшаяся из-за просчетов строителей колокольня чудом никого не придавила. А жаль… Ах, вот если бы она сейчас опять… Мечты, мечты…


Я смотрел на Дину… В ее сияющих, почти сумасшедших глазах мне почудился отсвет красно-огненного покрывала на двуспальной кровати в моей московской квартире…


Она улыбнулась и положила ладонь на мою руку. Ладонь была легкая, сухая, теплая.


Я все ждал, что она что-то мне скажет…


– Я тебя люблю, – наконец сказала она.


Ну вот. Дождался.


– Зачем ты прикидывалась дурой? Тогда, в первый вечер, когда завывала и гремела, как иерихонская труба?


…В Венецию мы приехали на машине из Сан-Бенедетто, курортного местечка в провинции Асколи Пичено. Мы ехали почти день, пронизав добрую половину Адриатического побережья вдоль цельнотянутого, цельнокроеного Апеннинского полуострова-сапога.


Слава Богу, погода благоприятствовала путешествию. Дорога еще более сблизила нас.


Хотя Дина почти ничего не рассказывала о себе.


…В Сан-Бенедетто мы подружились с двумя итальянцами. Оба когда-то учились в Москве и свободно говорили по-русски.


Антонио Даль Пра, так звали первого из них, был евреем. Тони носил роскошную черную бороду и был невероятно похож на Карла Маркса. Борода у Тони осталась с тех давних пор, когда он то ли по глупости, то ли по какой-то иной причине веровал в учение основоположника научного коммунизма.


По словам Антонио, он не брился лет двадцать, а бороду ему каждую субботу подстригал садовник.


Как ни странно, бывший коммунист относился с большим почтением к Бенито Муссолини, приписывая тому победу, правда единственную, над Адольфом Гитлером.


Фюрер, большой дружбан дуче, уничтожив в Германии всех евреев, требовал, чтобы Муссолини проделал то же самое с евреями у себя на родине.


Но дуче стоял крепко: «Как же я отличу, любезный друг мой, итальянца от еврея? Ведь они так похожи! Да и за многие столетия совместного проживания они так притерлись друг к другу, так перемешались, что сказать, кто еврей, а кто прямой потомок римлян, не представляется возможным».


«Хочешь, – якобы сказал мудрый, опытный фюрер своему итальянскому приятелю, – я научу тебя? Знаешь, как бы сделал я? Начал бы подряд всех шерстить. Как попадется чернявенький, кудрявый да с носом, таким, понимаешь, большим, таким, понимаешь, хорошим носиком, то сразу смело ставил бы его к стенке, значит, точно еврей!»


«Святая Мадонна! – перепугался Муссолини. – Да ты мне так всех итальянцев перестреляешь!»


Говорят, Гитлер страшно рассвирепел и пообещал, что сам разберется со всей этой средиземноморской жидовней.


Второй итальянец тоже не был итальянцем. Стоян Милишич, так звали друга Антонио, был словенцем из Триеста.


Этот слоноподобный гигант в очках, с доброй улыбкой на толстой морде, сразу понравился мне не только своей неизменной готовностью в любой час дня и ночи усесться за стол, но и какой-то особенной теплотой, которая исходила от всего его облика.


Он напоминал мне толстовского Пьера и одновременно пьяницу-монаха из легенд о Робин Гуде.


Тони и Стоян были веселыми любителями выпить и большими – как сказали бы наши благовоспитанные предки – повесами. Они были неразлучны многие годы, вызывая нездоровые пересуды в наши покривившиеся времена у сторонников разнополой любви именно этой своей подозрительной неразлучностью.


На самом деле оба были страшными бабниками и без женщины не могли прожить и дня. Уже через несколько часов после близости с очередным предметом обожания они начинали испытывать адские муки. В этом они были истинными итальянцами.


Они рассказывали мне, как в Москве, в бытность свою студентами МГУ, целыми днями с остервенением занимались онанизмом.


С советскими девицами они поначалу не связывались, опасаясь КГБ. И пока в общежитии не появилась Симонетта, приехавшая на годичную стажировку из Болонского университета, друзья пребывали в своих кроватях, до одури мастурбируя, практически безвылазно.


Нельзя сказать, что Симонетта была хороша собой. Скорее можно было даже сказать, честно признались мне Тони и Стоян, что она была совсем не хороша собой.


Желтые прилизанные волосенки покрывали вытянутый кверху череп англосаксонского типа с миниатюрным лбом и массивной нижней челюстью.


На ее сером лице, украшенном уродливыми очками с мощными линзами, за которыми скрывались глаза бутылочного цвета, застыло смешанное выражение испуга, безнадежности и абсолютной покорности судьбе.


Но тусклая, некрасивая Симонетта обладала для нашей неразлучной парочки хоть и одним, но зато очень серьезным достоинством – она была женщиной. И еще она была бесконечно, вселенски добра. И она совершенно бескорыстно и безропотно приняла ухаживания ополоумевших страдальцев.


Дорвавшись до женского тела, безжалостные итальянцы эксплуатировали сердобольную Симонетту примерно так же, как владелец такси эксплуатирует свою единственную машину: днем и ночью и до полного износа.


Они, теперь уже троица, почти не появлялись на лекциях, проводя дни в неустанных постельных трудах. Можно ли сказать, что они занимались любовью? Скорее, это была изнурительная, но необходимая работа. Секс в чистом, так сказать, абсолютизированном виде…


Как все это назвать? Распущенностью?.. Развратом?.. Всепобеждающей тягой самца к самке?..


Вообще, говорил Антонио, он в молодости из-за своей повышенной потребности в сексе едва не рехнулся. Тони, говоря об этом, не ограничивался расплывчатыми рассуждениями на эту тему, он приводил примеры. В частности, такие…

«Когда я совсем ошалел от этого треклятого онанизма, – это еще до приезда Симонетты было, – я решил, что пора трахнуть Стояна», – рассказывал он мне и Дине.


Мы лежали на пляже, нежась под послеобеденным солнцем. Антонио глазами указал на мощный зад своего друга, который как раз, кряхтя, нагнулся, пытаясь почесать голень.


«Когда я поделился со Стояном этой мыслью, он чрезвычайно воодушевился, – продолжал Антонио, – ему тоже осточертело каждый день трахать самого себя. Нет, мы вовсе не собирались становиться гомиками навечно, но почему бы не попробовать? Вдруг понравится?»


Столь необычный поворот в разговоре и его тональность напомнили мне рассказ Юрка о его постельных экспериментах с неверной женой.


Я засмеялся.


Антонио замолчал, сбитый с толку неуместным – как ему показалось – смехом. Некоторое время он внимательно меня изучал, раздумывая, стоит ли продолжать.


«Стали мы готовиться к акту, – все же решился он, – но вдруг нам стало так стыдно и противно, что… Мы потом несколько дней избегали смотреть друг другу в глаза. Думаю, все дело в том, что гомосексуалистом надо родиться… Слава Богу, вскоре приехала наша спасительница Симонетта. Какая женщина! Будь я главой католической церкви, незамедлительно причислил бы ее еще при жизни к лику святых! Кстати, она так и не вышла замуж. Несчастная женщина! Видимо, мы со Стояном тогда что-то повредили ей и навсегда отбили у нее охоту даже думать о близости с мужчиной… Какими же мы были мерзавцами!»


Антонио и Стояна в Сан-Бенедетто хорошо знали. Они бывали здесь и прежде. Когда они вечерами одевались, чистились, душились, пудрились и выползали на промысел, все женское временно и постоянно проживающее население курортного городка напрягалось и охорашивалось.


В них была победительная сила легендарного, не знающего пощады, Казановы. Эта лихая парочка повергала в уныние местных донжуанов, несмотря на всю адриатическую неотразимость последних – мушкетерские усы, модную небритость, бронзовый загар, татуировку по всему телу и железные бицепсы.


Часто приятели не ночевали у себя в отеле. Отсыпаться после ночных приключений они, бережно поддерживая друг друга, приползали на пляж. Там, под защитой тентов, они часами лежали на спине с открытыми, как у дохлых рыб, ртами.


Неразлучные друзья были известными в Италии журналистами. А Стоян даже, по его выражению, «ходил» в политику, став на один срок членом итальянского парламента.


Перед отъездом мы с Диной пригласили их в приморский ресторан «Адриа», который держал синьор Мальдини, однофамилец почитаемого в Италии футболиста. Портреты этого симпатичного парня, недвусмысленно намекавшие на родство хозяина «Адрии» со знаменитым спортсменом, висели на стенах ресторанного зала вперемежку с морскими снастями и чучелами подводных чудищ.


Своих посетителей синьор Мальдини потчевал всегда только свежей, в тот же день выловленной, рыбой. У него была своя небольшая рыболовецкая посудина, и его взрослые сыновья каждое утро выходили в море на лов скумбрии, креветок, каракатиц и омаров.


Седовласый, с небольшими, седыми же, аккуратно подстриженными усами, он всегда с приветливой улыбкой встречал гостей и лично присматривал за прислугой.


Кухня в «Адрии» была необыкновенно хороша.


…Мы расположились на открытой веранде, за столиком под хилой тенью рыбачьей сети.


Все мы, даже Дина, к ужасу синьора Мальдини налегли на водку.


Красота Дины не осталась незамеченной. Я видел, как на нее смотрели посетители ресторана, и не скажу, что мне было это неприятно. Похоти в этих взглядах я не заметил.


Скорее, это было снисходительное признание красоты, щедро приправленное доброжелательной завистью к чужому счастью.


Ничего, подождем, говорили эти ускользающие мужские взгляды, когда они как бы невзначай задерживались на мне, еще не вечер, не обольщайся, случайный временщик, сегодня повезло тебе, завтра повезет другому. И, может статься, этим другим буду я.


И тогда эта ветреная красавица – а красавицы всегда ветрены: таковы природа, прелесть и извечный кошмар истинной красоты – и тогда ветреная красавица будет принадлежать следующему счастливцу, то есть мне.


И вообще, продолжали красноречивые взгляды, нельзя безнаказанно, единолично и безраздельно распоряжаться тем, что по праву должно принадлежать всем!


О, о многом могли бы поведать эти взгляды, умей глаза говорить! И сказали бы они, что, как ни охраняй эту вызывающую восхищение красоту, она в любой момент может, выскользнув, упорхнуть и оставить тебя с носом.


Что интересно, среди стреляющих глазами попадались и старики, не желающие мириться с неумолимым ходом времени.


Вообще настоящий итальянец остается мужчиной, по крайней мере, в собственных глазах, до последнего вздоха. Однажды мы с Диной, бесцельно шатаясь по Сан-Бенедетто, забрели на маленькую улочку.


Двое зрелых мужчин выводили на прогулку (последнюю?) немощного согбенного старца с потухшими слезящимися глазами. Жизнь так хорошо отделала этого очень пожилого человека, что он уже не мог передвигаться без посторонней помощи и помышлял, скорее всего, о том, как бы побыстрее оказаться на кладбище.


Было ясно, что конец его близок.


Это знали и его взрослые сыновья, почтительно и скорбно ведшие старца под руки, знал и он сам. Он много повидал на своем долгом веку и, похоже, устал от жизни, особенно от такой жизни, когда он стал в тягость близким и, что самое гадкое и омерзительное, себе самому.


И тут случайно его безжизненные, отчаявшиеся глаза наткнулись на фигуру Дины, которая как раз плавно покачивая роскошными бедрами (о, эти сводящие с ума мраморные бедра, о бессмертная, непорочная и бесстыдная женская прелесть!), выходила из тени могучего платана, неотвратимо, как Судьба, надвигаясь на эту безрадостную, похожую на репетицию похорон, процессию.


Как будто неудержимый порыв свежего ветра из далекого прошлого ворвался в тихую улочку, неся с собой волшебные запахи обновления. И восстали руины, и распрямился маленький старик во весь свой огромный мужской рост, и с гневным, недоуменным негодованием оттолкнул – почти отшвырнул! – вмиг помолодевший отец своих оторопевших сыновей.


Куда девались потухшие глаза! Замерев, как часовой на посту, этот восставший из пепла мужчина проводил дивную красавицу восторженным пиратским взглядом, в котором было и безграничное восхищение, и надменное осознание своего – мужского! – превосходства над всегда таким слабым, таким покорным и таким ничтожным – по сравнению с мужчиной – созданием как женщина…


Кухня, повторяю, у синьора Мальдини была превосходной.


Антонио расправился с горой устриц и теперь, отдуваясь, утолял жажду водкой. Антонио вообще очень много ел, оставаясь худым на зависть Стояну, который уже несколько недель держал строгую диету, выпивая в день – в соответствии с рецептом, который выписал сам себе, – не менее трех бутылок «Смирновской».


Насладившись дарами моря и напившись, Антонио так долго и тщательно вытирал бумажной салфеткой свою обширную бороду, что привлек внимание синьора Мальдини, который, приблизившись, вежливо предложил ему воспользоваться своим фартуком.


Решительно отклонив помощь, Тони повернулся ко мне и спросил:


«Ну, Серж, как там в твоей Москве? По-прежнему по улицам разгуливают белые медведи?»


«Разгуливают, куда ж они денутся», – охотно подтвердил я.


«Не обижайся. Несколько лет назад вашу страну, тогда Советский Союз, посетила группа итальянских школьных преподавателей. Перед отъездом их принял какой-то высокий чиновник из нашего министерства просвещения. Он их так хорошо проинструктировал, что учителя в Москве все глаза проглядели, таращась из окон автобуса в надежде увидеть белых медведей. А одна дура учительница все время спрашивала, где это русские берут столько детей для жертвоприношений. Оказывается, этот министерский чинуша-идиот объяснил ей, что от русских мужчин при приеме на работу требуют для доказательства их лояльного отношения к Кремлю принести страшную жертву: прилюдно съесть грудного ребенка. Он говорил ей, что претенденты на рабочее место, пожирая молочного ребеночка, при этом жадно чавкают, а их наниматели в знак одобрения неистово рукоплещут».


«Дикая страна», – подал голос Стоян. И непонятно было, о какой стране говорил он.


«Мир свихнулся», – мрачно объявил Антонио.


«Это Италия свихнулась».


«Она свихнулась уже давно».


«Мир свихивается, если верить стонам писателей и воплям газетчиков, уже лет двести. И, ничего, живем как-то… И вообще мне осточертели пустые разглагольствования мучающихся от безделья интеллектуалов. Хорошо бы услышать глас простого человека, который вкалывает с утра до ночи. Спроси синьора Мальдини, что он думает по этому поводу. Ручаюсь, он тебя не поймет… Он всю жизнь простоял у кухонной плиты. Как ты думаешь, много он мог оттуда увидеть?»


Наш хозяин, услышав свое имя, произнесенное синьорами, которые изъяснялись на каком-то варварском языке, насторожился. Мне немного знаком итальянский и, когда Антонио задал вопрос синьору Мальдини, я понял, что он, сохранив суть вопроса, деликатно убрал из него кухонную плиту. Мальдини, казалось, не удивился. Мы все замерли в ожидании. Синьор Мальдини вытер руки о фартук, посмотрел на небо и произнес историческую фразу:


«Господа, я спрашиваю вас, может ли рехнуться уже сошедший с ума?»

«Браво! Брависсимо!» – вскричал Стоян.


Мальдини осклабился:


«Не прикажете ли подать чего-нибудь еще?»


«Конечно, подать, добрый синьор Мальдини! Шампанского!»

«Водки!»


«Чеаэк! Бочку вина!» – голосом тамбовского помещика орал Стоян.


Почтенный кабатчик мигнул официантам и, по-приятельски подсев к нам, присоединился к общему веселью.


«Мир падает в пропасть…» – вызывающе заявил Тони.


Стоян осуждающе посмотрел на своего друга:


«Думай лучше о себе. Ты сегодня опять ночевал без бабы».


«Мир падает в пропасть…»


«Ну и черт с ним!.. Но ты!.. Ты опустился! Ты стал не интересен. Даже для женщин!»


«Мир падает в пропасть…» – косил на него червивым глазом неутомимый Тони.


«Это ты падаешь в пропасть. Спать без бабы?! Подумать только! Две ночи подряд!»


«Мир падает в пропасть… – вдруг сказала Дина. Все посмотрели на нее. – Мир падает в пропасть, – повторила она и вздохнула: – и, слава Богу, эта пропасть бездонна…»


«Силы небесные, – просиял Антонио, – камни заговорили!»


«Скажите, синьор Милишич, – вкрадчиво обратилась Дина к огромному словенцу, – вы, правда, заседали в итальянском парламенте?»


Стояна опередил Тони:


«Разве вы не видите, прелестная фея, что он не может связать и двух слов. По моему совету он купил на деньги от тетушкина наследства, которое к этому моменту еще не успел полностью промотать, место депутата – в Италии все продается – и благополучно проспал весь депутатский срок, просыпаясь лишь тогда, когда его звали обедать. Кстати, фея, у вас нет случайно подружки для меня? Такой же прелестной и обворожительной, как вы?»


«Зачем вам подружка? Подождите, скоро Бахметьев меня бросит, и я с удовольствием выйду замуж за вас. Обожаю пьяниц!»


«Замуж за меня?! Вы с ума сошли! – всерьез испугался Антонио. – Максимум, на что я еще сгожусь, это недельное неофициальное сожительство, да и то, если меня будут подкармливать. Я нуждаюсь в том, чтобы меня содержали, как приличную шлюху. Учтите, я дорого стою! Деточка, у вас есть деньги на мое содержание?»


Дина, прищурившись, отрицательно помотала головой.


Антонио успокоился и закурил сигару, предварительно галантно испросив разрешение:


«Мадемуазель не возражает?»


Дина опять покачала головой, потом посмотрела на меня, потом – на наших новых друзей, и ее кошачьи глаза загорелись нехорошим огнем. Было видно, что она что-то замышляет.


Я положил руку ей на плечо. Но она уже приняла решение. И я знал, что мешать ей бесполезно.


Дина удивительная женщина. Она уже несколько раз демонстрировала мне свои способности. Ее опыты до сего дня были вполне безобидны. Например, она усилием воли убила комара в нашем номере. Низкий поклон ей за это. Ненавижу комаров! Дина посмотрела вот так же, кошачьими глазами, на комара, и тот моментально издох.


Дина смотрела на двойника Карла Маркса, как тогда смотрела на комара. Поистине, женское коварство не знает границ. Ну что ей сделал этот итальянец? Ну, немножко пошутил. Тони такой славный…


«Я знаю, что он славный, – шептала расшалившаяся Дина, угадывая мои мысли, – но мне ужасно хочется его капельку помучить. Не мешай мне. Будешь мешать – и тебе достанется…»


Я предпринял последнюю попытку: «Я запрещаю тебе!..»


Но было поздно. Через мгновение молния сверкнула в глазах ураганной Дины. Антонио охнул и стал приподниматься со стула. Стоян и синьор Мальдини, вытаращив глаза, смотрели, как из ушей Тони повалил густой сигарный дым. Лицо Антонио покраснело, борода встопорщилась, он широко открыл рот, и окрестности огласились ревом паровозного гудка.


Сообразительные итальянцы поняли все сразу. Было ясно, что какой-то сумасшедший поезд сошел с рельсов и на полном ходу мчится к ресторану. Посетители повскакали со своих мест и, в паническом порыве опрокидывая стулья и столы, принялись неорганизованно и чрезвычайно быстро покидать – не расплатившись! – место предстоящей катастрофы.


Бежал, тряся жирным пузом, почтенный синьор Мальдини.


Бросив подносы, на легких, стройных ногах улепетывали визжащие от ужаса официантки.


И паровоз действительно появился. Гремя колесами, сверкая никелированными частями и черной, как бы надраенной сапожными щетками, трубой, он вломился на открытую веранду ресторана.


Промелькнуло окошко парового локомотива, и в нем – перекошенное, с кайзеровскими усами, багровое лицо машиниста; потом мы увидели вагон-ресторан с пьяными беззаботными путешественниками, горланящими тирольские песни, потом пролетели другие вагоны, в окнах которых сотни испуганных людей, в предчувствии неминуемой смерти, бросали на нас взгляды, полные отчаяния.


Я успел увидеть белую табличку под окном одного из вагонов с надписью черными буквами «Roma-Napoli».


Поезд, круша ресторанную мебелишку, прогрохотав на страшной скорости мимо нас, ушел в сторону моря.


Раздался тысячеголосый всплеск, будто в море, по недомыслию сорвавшись с орбиты, грохнулась Луна, и все стихло.


…Потрясенные, боясь пошевельнуться, мы с закрытыми глазами, дрожа и обмирая от пережитого страха, сидели на своих стульях и, казалось, ждали чьего-то сигнала, чтобы вернуться к действительности.


«Свинство какое-то…» – услышал я сдавленный голос Стояна.


«Я жив или нет?» – робко спросил Тони у самого себя.


Я открыл глаза. Повернул голову направо. Потом налево. Стулья и столы на месте. Посетители дружно двигали челюстями, поднимали бокалы, чему-то весело смеялись и громко болтали. Перед стойкой бара, привалившись могучим животом к хихикающей официантке, стоял и что-то, бурно жестикулируя, рассказывал синьор Мальдини.


Мягкие сумерки ложились на прибрежное пространство. Темнота шла со стороны грозно мрачнеющего горизонта, далекое небо над которым посверкивало вспышками слабых, как бы игрушечных, молний. Свежий ветер легкими прикосновениями теребил складки нашей одежды.


«Свинство какое-то…» – повторил Стоян.


«Все видели поезд? Сержи! Ты видел поезд?» – продолжал волноваться Антонио, подозрительно заглядывая под стол.


«Видел…»


Дина смотрела в сторону моря. Взгляд ее был спокойным и грустным.


Она перевела свои зеленые глаза на Тони и сказала:


«А вы говорите – белые медведи, белые медведи…»


Глава 5


…Тогда, в Сан-Бенедетто, мы с Диной впервые спали вместе…


Придя после ресторана в отель и поднявшись в номер, мы остановились посреди комнаты. Я привлек Дину к себе и нежно поцеловал в губы. Она напряглась, как бы желая вырваться. Я отпустил ее.


Потом мы долго сидели в креслах на лоджии, курили и мелкими глотками пили из высоких стаканов водку со льдом. Дина вытянула длинные красивые ноги и смотрела на них, как бы любуясь. На ее пухлых детских губах подрагивала улыбка, которая могла бы свести с ума и святого.


«Это был гипноз?» – спросил я, имея в виду сумасшедший поезд.


Дина не ответила.


Началась гроза. Дождь обрушился на город. Сильный ветер с моря бил по суше с такой силой, словно это не ветер, а орудия тяжелой корабельной артиллерии.


Молнии, огромные, частые, неумолимые, вдребезги разнесли бы черное небо, если бы гроза не прекратилась так же внезапно, как началась.


Ночь, непроглядная, пахнущая тревогой и сыростью, грозно, как военный десант, входила в город со стороны моря.


«Это был гипноз?» – повторил я.


«Ну, гипноз…» – с досадой сказала Дина. И я не знал, правда это или нет.


Я смотрел на Дину и не мог понять, как это я столько дней проходил мимо ее юной, соблазнительной прелести. Как я мог не видеть ее прекрасного тела, созданного для любви, и бездарно пьянствовать, теряя ускользающее время?


Я встал, подошел к Дине, наклонился, обнял ее, потом взял ее хрупкое, почти воздушное тело на руки. Девушка посмотрела на меня удивленным взглядом, заставившим меня на миг закрыть глаза и прижаться губами к ее губам. Я ощутил влажную сладость ее рта. Дина ответила мне долгим, волнующим поцелуем.


Она целовала меня так, как будто уже отдавалась мне. Я застонал от стремительно растущего желания и почти бегом понес Дину к постели…


О, если бы наслаждение могло длиться бесконечно! Давно забытые ощущения возродились во мне. Я ласкал прекрасное тело девушки, изнывая от сладостных судорог. Я испытывал странное чувство, и это чувство очень трудно описать. В нем была какая-то неясная тоска, и эта тоска, раздваивая сознание, томила сердце. Казалось, душа моя тихо и грустно выходила из тела. Душа ныла, будто по ней водили смычком.


Я почувствовал, что слияние двух тел в одно – не выдумка, а реальность. Я понимал, что это безмерное, беспредельное счастье мимолетно. И за продление этого мига я без сожаления отдал бы всю оставшуюся жизнь…


(Согласен, звучит банально. Но точно так же банально и то, что всякое откровение тоже банально, ибо оно уже когда-то было. И не важно, с тобой или с кем-то другим…)


Потом во мне возникла почти звериная решимость растерзать нежное, податливое тело, лишив его способности к сопротивлению.


Я радостно ощутил себя порочным соблазнителем, старым развратником, грубым животным, растлителем, силой берущим беспомощную юную красавицу.


И я терзал тело девушки, зная, что она страстно желает этого. Я обладал ее телом, и сам, обезумев от желания, отдавался ей весь – без остатка…


Моя огненная плоть, как стенобитное орудие, бесконечное множество раз входила в пролом молящей о пощаде крепости…


Лунный свет падал на лицо Дины, делая его одухотворенно-грешным. Я, как жестокий убийца, смотрел в ее утомленные, широко раскрытые, влажные глаза и получал жгучее преступное наслаждении от ее мнимых страданий.


Я поцелуями заставил ее повернуть лицо в сторону. Потом я увидел, как ее глаза наполнились слезами. Но слезы не пролились, а как бы застыли, и я увидел в них голубой лунный свет.


Дина была покорна и печальна. А меня больно пронзила горькая мысль, что и я, и она, – лишь звенья в долгой цепи любовников и любовниц, и эта цепь на нас не обрывается… и что я бессилен изменить этот неизбежный, обидный и несправедливый закон.


Потом боль, ревность, нежность и томление слились, достигнув апогея, в одной болезненно-сладостной точке. Томное страдание стало невыносимым, сладко-жгучим, оно стало огромным, как Вселенная, и, почти умирая, я исторгнул его из себя, ибо уже не мог его в себе удерживать.


Я содрогнулся, как смертельно раненый зверь, – Дина почувствовала надвигающуюся бурю, – и мы оба закричали, как приговоренные к смерти на плахе при виде палача с топором…


И соединились две реки в одну, полноводную и горячую, как лава или расплавленный мед. И исчезло все. Умерли звуки, умерло время, умерло прошлое и, не родившись, умерло будущее.


…В который раз все стало предельно ясным и понятным.


В который раз я сказал себе: эврика!


В который раз познана истина!


В который раз были разрешены все вопросы. Или, вернее, они, эти вопросы, стали бессмысленны. Все эти – зачем родился, зачем жил и зачем умер.


Голова была пуста, как у новорожденного. Удивительно светлое, чистое, прямо-таки стерильное, чувство!


Хорошо умереть, когда ты опустошен близостью с женщиной.


Познав высшее из наслаждений, можно спокойно и равнодушно наблюдать, как мир обваливается и летит в пропасть. Как, зловонно чадя, сгорает жизнь.


Все, что должно было произойти со мной дальше, не представляло для меня в этот момент ни малейшего интереса.


И можно было без сожалений и ропота отойти в лучший из миров. Это и будет высшая познанная справедливость…


Или счастье, если его понимать, как полное отсутствие желаний…


Мое внутреннее состояние в эти мгновения можно было определить как благодушие, смешанное с полнейшим безразличием ко всему, что происходило во мне и вне меня…


И только бесконечная скорбь при воспоминании о давнем грехе лежала на самом дне утомленного любовью сердца…


Я перечел написанное, и снова меня разобрал злой смех.


Глупец, я пытался описать чувства… Хотел на бумаге воссоздать трогательную и откровенную сцену любви, а родилась беспомощная карикатура на обожаемую обывателем «клубничку»… Это надо же, сравнить ласковое, нежное лоно с проломом в кирпичной стене!.. Какое-то взятие крепости, будто вырванное из «Сказок тысячи и одной ночи»…


Прав был известный мудрец, сказавший, что смешное и трагическое – независимо от нашего желания – всегда идут рядом. И как комично, даже для благожелательно настроенного читателя, должны выглядеть потуги кажущегося циника, вообразившего себя на миг героем-любовником и подражающего сразу нескольким когда-то прочитанным писателям!


И опять этот – незаметно для пишущего – вкравшийся в текст фальшивый пафос…


Хотел дать себе зарок не писать подобных сцен – непосильных для меня, но потребность высказаться, видимо, всегда сильнее здравого, но слабого намерения помолчать.


Оправданием мне может служить лишь уверенность в том, что искренность очень часто выглядит лживо. Пример? Извольте. Кому поверит юная девушка? Прожженному ловеласу с кавалерийскими усами или робкому, запинающемуся на каждом слове, неопытному влюбленному? То-то… Так и в литературе…


…И вообще описывать ощущения, которые испытывал когда-то, очень давно, занятие неблагодарное. И каким бы богатым ни было воображение, воспоминания об ощущениях неизмеримо слабее самих ощущений.


И тут ничего не поделать. Как бы ты ни тужился, напрягая память, пытаясь пережить заново то, что волновало тебя, например, во время потрясшей тебя много лет назад близости с нежной и чувственной женщиной, тебе никогда не удастся избавиться от чувства тоскливой пустоты и осознания искусственности воссоздаваемой памятью тени живого человека.


Это все равно, что заниматься любовью с дряхлой старушенцией, таращась при этом на цветную фотографию девицы с роскошной грудью и сексапильно приоткрытыми коралловыми губками…


По-настоящему пережить чувство можно, лишь снова испытав его.


Поймал! Опять трюизм, опять банальность! – радостно завопил мой всегда честный внутренний голос…


Воссоздать чувства… – какое откровение! Какое сильное откровение!..


…Я, как полено, лежал на постели, и отсутствие мыслей в звенящей, пустой голове успокаивало меня.


Я поцеловал Дину в мягкие усталые губы и почти тут же заснул.


Мне снился сон…


Та же комната в отеле. Та же постель. Но Дины нет. Я один. Лежу и вспоминаю…


Много черных пятен на моей совести.


Я был женат. Это было давно. Во сне я увидел свою жену такой, какой она была незадолго до смерти. Она не обвиняла меня, хотя все знала. И то, что не обвиняла, было страшнее всего.


Она была верующим человеком. И религиозное чувство, как это часто бывает, обострилось, когда она поняла, что опасно больна.


Несчастная, она мелом начертила кресты на всех дверях в нашей квартире, суеверно полагая, что это помешает злой силе прокрасться в дом и убережет ее от болезни.


А злая сила жила все время рядом. Жена не знала этого. Она думала, что рядом с ней друг…


Я, почти обезумевший и смертельно уставший от ее болезни, ночью вставал и предательски стирал оберег. Стирая меловые кресты, я, желая ей смерти, проклинал себя и плакал… Я подло мечтал о свободе…


А когда эта свобода пришла, то я возненавидел себя и свободу, потому что оказалось, что мне омерзительна и ненавистна такая свобода. Свобода, полученная такой ценой…


Но было поздно. Предательство свершилось. И хотя о нем не знал никто кроме меня, я с ужасом осознал, что жить мне с этим грузом вины – до гробовой доски.


После смерти жены я почти год нигде не бывал, перемалывая, переживая, переосмысливая свое горе. И свое предательство.


Когда я выдирался из запоев, то снова и снова мучил себя вопросом, а стоит ли вообще жить?


Да и зачем, собственно? Ради чего? Или – ради кого? Детей, которые, наверно, могли помочь мне нащупать что-то, связанное с осмысленным существованием, у меня не было. Творчество? Полно, друг мой, какое там, к черту, творчество, когда из моей дергающейся руки выпадала кисть…


Горе… Как его опишешь? Четыре стены, четыре угла. Окно, и в нем грязная безликость двора. Волчий вой, прерываемый взрывами рыданий… Неужели это я? Больное посеревшее лицо с ввалившимися, безумными глазами, смотрящими внутрь черной души, – таким я видел себя, когда бросал взгляд в зеркало.


Мысль о самоубийстве иногда по ночам бередила сознание, но каждый раз мне бывало лень встать и плеснуть себе в стакан яду…


…Я не был стар, природа наделила меня крепкой, здоровой психикой, да и время шло. А время, как известно, хоть и суровый, но верный лекарь.


Однажды ночью мне показалось, что я нашел ответ. Мне приснилась юная прекрасная женщина. Я до сих пор не знаю, попадаются ли нам, скептикам и маловерам, такие женщины в реальной жизни.


Она обнимала меня, ласкала, успокаивала. Я по-детски всхлипывал и радовался ей. А она мягкой, почти материнской, рукой гладила меня по голове и говорила, что спасение во мне самом. Но не в сегодняшнем, почти спившемся неудачнике, а в том будущем Бахметьеве, каким я скоро стану и которому предстоит еще долгая жизнь. И в жизни этой еще будет столько всякого-разного, что не мешало бы мне к этому себя хорошенько подготовить.


И началось тогда мое выздоровление. Началось мое медленное возвращение в жизнь.


…Внезапно я проснулся. Посмотрел на часы. Без пяти три. Оказывается, я спал лишь мгновение. Но этот мимолетный сон вместил в себя страшный год моей прошлой жизни.


Я повернул голову. Подушка Дины была пуста.


Я тихо встал. Осторожно подошел к лоджии и остановился в дверях. С высоты десятого этажа открывался вид на город.


Там, внизу, ближе к ночному морю, по переулкам и ярко освещенным улицам бегали, мигая, как лампочки на новогодней елке, фары машин и мотоциклов.


Блудливо сверкали огнями ночные бары и дискотеки. Слабый ветер доносил разрозненные, похожие на приглушенные женские рыдания, звуки далеких оркестров. Курортный люд, утомленный отдыхом, отдавал здоровье и последние силы развлечениям и пороку.


Вместе с далекими, как бы рваными, звуками ветер нес беспокоящие сердце запахи уставшего за день моря и женских духов…


Я вышел на лоджию. Босые ноги ощутили приятную прохладу слегка шершавого кафеля и тончайшего слоя песка.


На полу, обхватив колени руками, сидела Дина. Она широко открытыми прозрачными глазами смотрела на луну.


Я опустился на пол рядом с девушкой.


Если хочешь услышать стопроцентную ложь, спроси женщину о ее прошлом.


Я давно не расспрашиваю своих женщин об их прежних романах.


Во-первых, потому, что они, если и согласятся ответить, нагородят тебе столько больно ранящей неправды, что быстро пожалеешь о глупых расспросах.


Во-вторых, такие расспросы – удел молодых ревнивцев, которым не под силу совладать с собственными чувственными переживаниями. А я, к несчастью, не молодой ревнивец.


Если же женщина сама начинает разговор о своем прошлом, то, на мой циничный взгляд, это вообще стоит оставить без внимания.


Мне показалось, что Дина готовит мне сюрприз в этом роде.


«Я хочу курить», – сказала она жалким голосом.


Я принес сигареты и опять сел рядом с ней.


Она закурила. Потом приступила к тому, чего я опасался.


«Прости меня, – сказала она, – я все еще люблю одного человека…»


Она заплакала. Потом прижалась ко мне, как бы ища защиты от самой себя. Хотя я не сделал никакого движения, она поняла, что мне это было неприятно.


«Прости меня, – опять сказала она, осторожно отодвигаясь. – Я так боюсь тебя потерять! Если ты меня бросишь, я умру».


«Спасибо за признание, – сказал я жестко, имея в виду ее слова о том человеке, – хотя лучше бы ты его не делала».


«Разве я виновата? Почему так?.. Разве это может быть так?» – сквозь слезы говорила она.


Я рассердился:


«Да что с тобой? Все было так хорошо! И ты разом все испортила! Послушай моего совета. Пока ты не выбросишь из своей памяти, из своего сердца, черт бы его побрал! этого твоего другого человека, он всегда будет стоять – или лежать? – между нами. Того человека ты любишь – если действительно любишь – потому, что он причинил тебе боль. Подожди немного, – я усмехнулся, – я сделаю то же самое. Пока же ты причинила боль мне. Кстати, этот твой другой человек, – я подозрительно посмотрел на девушку, – случайно, не Юрок?».


«Господи! – с досадой воскликнула она. – Причем здесь Юрок?!»


…На следующее утро я взял напрокат машину, и мы, как я уже говорил, отправились в Венецию. Во время поездки я и Дина вели себя так, будто ночного разговора не было.


Глава 6


Чтобы окончательно запутать повествование, вернемся на время в Москву, в мою гостеприимную квартиру, открутив назад несколько недель.


Идея попутешествовать вместе с Диной по Италии пришла мне в голову вскоре после отъезда Юрка.


В самый разгар двухдневного пьянства Юрок внезапно исчез, оставив после себя гору сигаретных окурков и один грязный носок. И забыв прекрасную длинноногую Ундину.


Негодуя по поводу исчезновения друга, я провел тщательное расследование, с пристрастием допросив девушку. Но она сама ничего не знала, твердя, что визит Юрка я выдумал. И вообще, заплетающимся языком заявила она, она никакого Юрка не знает. Его я, по ее словам, тоже придумал.


«Все это ваши фантазии, господин художник, – твердила она, раскачиваясь на стуле и странно жестикулируя, – как перед Богом, клянусь, никогда не знала никакого Юрка».


Я был в затруднении.


«А как же это?» – спросил я, с отвращением поднимая с пола улику – носок Юрка. Но девушка была не в силах удостоить меня ответом, ибо уснула во время допроса.


Я же всю ночь я не спал. А может, и спал. Если сном можно назвать состояние, похожее на каталепсию или обморок.


Наступило утро…


«Все, больше не пью!» – взбадривая себя, на всю квартиру проревел я.


«Зарекалась свинья апельсины не есть», – тотчас отреагировал звонкий женский голос из столовой.


Я сполз с кровати и на карачках, охая и причитая, направился на голос. Открыв ударом лба дверь в столовую, я замер в изумлении. Комната сияла чистотой как операционная районной больницы перед приездом министра здравоохранения.


В кресле сидела Ундина и пилочкой полировала ногти.


«Вам помочь добраться до ванной?» – спросила она.


Я провел в ванной часа два, передвигаясь, как пораженный артритом сомнамбул.


Я бился целый час, брея лицо, которое так сильно опухло, что его рабочая площадь увеличилась ровно вдвое и, казалось, составляла не менее квадратного метра. Особое тщание и мастерство мне понадобились, когда я приступил к пробреванию неизвестно откуда взявшихся складок. Я надувал щеки, пыхтел от натуги, стараясь разгладить кожу. Временами мне казалось, что я брею не себя, а собаку породы шарпей. Вконец измучившись, я добрился-таки, после чего принял твердое решение временно завязать с выпивкой.


Это решение начать новую, – трезвую! – жизнь тронуло меня до слез. Потом, стоя под душем, я, радостно обновленный, ледяной водой смывал эти слезы.


Я вышел из ванной, стараясь уверенно переставлять ватные ноги, и поэтому моя походка, наверно, со стороны напоминала прогулку пьяного эквилибриста по намыленному канату. Пол все время норовил выскользнуть из-под ног. Создавалось ощущение, что я передвигаюсь по палубе судна, угодившего в десятибалльный шторм.


Я чувствовал, что Ундина с интересом наблюдает за моими развинтившимися ногами.


Весь день после этого девушка поила меня чаем с сухариками и горячим молоком. Я был так слаб, что не мог сопротивляться. Непривычные напитки едва не свели меня с могилу.


Но, должен признаться, забота этой юной особы была мне чрезвычайно приятна.


И – удивительно! – следующая ночь прошла спокойно. Я спал таким здоровым, свежим сном, каким не доводилось спать многие годы.


Дина уложила меня в кровать, как ребенка или покойника, скрестив мои руки на груди и прочитав на ночь короткую молитву, состоявшую из одной фразы. Она горячечным шепотом сектантки несколько раз подряд быстро-быстро проговорила:


«Спи, моя радость, усни!». И я с приятной улыбкой на устах смежил вежды.


А перед этим мы, удобно устроившись в креслах, смотрели телевизор, в один голос ругая передачи за пошлость и низкое качество. Шесть или семь раз я бегал в туалетную комнату блевать проклятыми сухариками и коктейлем из молока и чая…


Следующие пять дней мы провели вместе. На второй или третий зашли в Манеж поглазеть на персональную выставку моего давнего приятеля Симеона Шварца.


Бывший абстракционист, он, когда-то написавший авангардное полотно «Шварцы прилетели», теперь халтурил в строго академической манере, принесшей ему известность и богатство. Бог мой, как мельчают люди! Прав был пьяный Юрок.


Рассматривая колоссальных размеров картины, изображающие то, чего никогда не было и быть не должно, я громко возмущался, своим вызывающим поведением приводя в негодование истинных ценителей искусства, которые толпами бродили по выставке, и бритые наголо служители едва не вывели меня вон.


А говорил я о том, что Шварц, воодушевленный нетребовательностью публики и обнаглевший от собственной безнаказанности, гадит на покрытый грунтом холст, как вороны гадят с деревьев на прохожих – удивительно кучно и точно.


Поставив Дину перед портретом какого-то уголовника в дорогом костюме при белоснежной рубашке и строгом галстуке, я обратил ее внимание на наручные часы портретируемого. Художник был настолько примитивно реалистичен, говорил я, что скрупулезно отметил время, когда состоялся последний сеанс.


«Посмотри, – сказал я, любуясь своей профессиональной зоркостью и упиваясь собственным ироничным остроумием, – одиннадцать пятьдесят шесть. До боя кремлевских курантов – всего ничего, каких-то четыре минуты! Картина вот-вот сама исполнит гимн Советского Союза! Какой дремучий натурализм! И какая похвальная точность!»


Симеон Шварц был личностью не обычной. У него была куча достоинств. Например, он обладал исключительно крепким здоровьем. Он никогда не болел и не мог понять, почему болеют другие. Он страшно удивлялся, когда узнавал, что кто-то из его знакомых простудился или умер от инфаркта.


«Умирать раньше срока – пошло! Синоним смерти – распущенность! Дисциплинированные, тренированные люди не имеют права ни болеть, ни умирать!» – выпячивая цыплячью грудь, убежденно говорил он и пропускал очередные похороны, ссылаясь или на занятость, или на плохое настроение.


Траурные церемонии он принципиально не посещал, щадя нервы. Он говорил, что у него нет времени на всякие глупости, вроде созерцания позеленевших лиц покойников. Он не любил расстраиваться, справедливо полагая, что это сокращает дни и без того короткой жизни.


Он, в отличие от известного философа древности, не назначал себе какой-то определенной даты смерти. И делал он это не из суеверного страха. Подозреваю, он намеревался жить вечно.


Уверен, в его родословную книгу некогда затесался легендарный Голиаф, который был бы жив и поныне, если бы не его роковая встреча с Давидом, который все свои дела решал при помощи грубой физической силы.


В течение нескольких лет мы, что называется, дружили домами. В то время для меня и Шварца это означало, что мы были обязаны вместе проводить уикенды. Мы их и проводили вместе. И чаще всего без жен (я тогда был женат). Иногда с подружками.


И вдруг Шварц заболел. Разговаривая по телефону с его женой, веселой и умной хохлушкой Майей, я слышал в трубке, как мой друг громко кашлял и, откашлявшись, томно стонал.


Я хотел навестить больного, но Майя решительно и, как мне показалось, насмешливо отказала мне в этом.


Прошла неделя. Потом – другая. По каким-то кляузным делам зашел я в Академию. Встретил Шварца в буфете. Бросился к нему. Меня поразило, как сильно он изменился. Как постарел и обрюзг.


Что делает с людьми болезнь!.. И вот что он мне поведал. Оказывается, он был при смерти. Но, благодарение Создателю, его здоровье теперь вне опасности. Говоря это, Сёма устремил вдаль померкшие глаза и надолго замолчал.


Да, плохи твои дела, коллега Шварц, подумал я. Глаза никуда не годятся. И весь ты какой-то притихший и поблекший. Ясно, что болезнь не прошла даром не только для тела, но и для души…


Я приободрил его, сказав, что все зависит от него самого, от силы его воли. «Да, – сказал он и странно посмотрел на меня, – но есть что-то сильнее воли».


Позже Майя со смехом рассказала мне, как все было на самом деле. У Сёмы впервые за всю его сорокалетнюю жизнь случилась заурядная простуда.


Когда Шварц в начале болезни испытал непривычное недомогание, сопровождавшееся незначительным повышением температуры и легким ознобом, он, до той поры не ведавший, что такое плохо себя чувствовать, решил, что пришел его смертный час.


Сначала новые ощущения ужаснули его. Потом, с грустью осознав, что от судьбы не уйдешь, он смирился и решил мужественно встретить смерть.


И как ни стыдила его Майя, призывая прекратить дурачиться, Шварц, искренно убежденный, что ему приходит конец, глазами полными горя и укоризны смотрел на бессердечную жену и готовил себя к смерти.


Он вдруг вспомнил, что он еврей, и решил обратиться к иудаизму.


Он потребовал, чтобы ему немедля раздобыли Талмуд и привели раввина.


Но православная Майя проявила неожиданную твердость, и Шварцу не оставалось ничего другого, как выздороветь. И он выздоровел.


Худосочного и невзрачного Шварца безумно любили и жалели женщины, среди которых попадались удивительные красавицы и умницы.


Он часто сходился с ними. О его увлечениях знала терпеливая Майя. Она страдала, потому что тоже была влюблена в этого талантливого человека, давно сознательно и без угрызений совести продавшего душу дьяволу.


Он обладал непревзойденным талантом прекращать близкие отношения с женщинами, обходясь без истерик и скандалов.


Расставаясь с очередной подругой, хитроумный Симеон так виртуозно и убедительно обставлял процедуру расставания, что введенная в заблуждение жертва оставалась в полной уверенности, что это не он ее соблазнил и подло бросил, а она, неблагодарная и порочная, оставила несчастного Шварца.


Как он это делал – для меня загадка.


А элегантно покинутые им женщины долгие годы продолжали боготворить коварного возлюбленного. Наверно, этот заморыш знал что-то в природе женщин. Что-то, чего не знали они сами…


Он ступал по женским телам, как Наполеон – по трупам на бранном поле Аустерлица.


Однажды в подпитии, в обществе непритязательных и беззаботных девушек, которым было совершенно наплевать, о чем при них говорил Шварц, он, горделиво выставив вперед свой раздвоенный сластолюбивый подбородок, признался мне:


– Мне сорок лет. Из них больше половины я любим женщинами. Представляешь, сколько за эти годы надо мной было одержано побед?


И он самодовольно заржал. Как же мне хотелось набить ему морду!


Он не скрывал, что жил чужим состраданием. Он им питался. Он с наслаждением пил чужие слезы жалости.


Через всю жизнь Симеона Шварца прошла великая любовь. Это была любовь к самому себе. Он любил себя всего: от макушки до пяток.


Майя, которая знала Симеона лучше, чем он знал самого себя, рассказывала мне, что ее муж каждое утро ненадолго застывал у зеркала и, внимательно разглядывая свое поношенное лицо, с воодушевлением восклицал: «Ты только посмотри, Майечка, что делают с человеком правильный образ жизни и контрастные души. Господи, да это просто чудо – у меня лицо двадцатилетнего юноши!»


И, искренно веря в свою неотразимую моложавость, он любовно мял пальцами дряблые щеки, изрезанные глубокими старческими морщинами.


Сын дамского портного и медсестры, он с детства испытал радости российского антисемитизма.


Он хорошо знал, что творится в душе десятилетнего мальчика, когда ему вслед пускают «жида». Мне кажется, он всю жизнь нес в себе это оскорбление. Это было то тайное, чем он не делился ни с кем.


Только однажды он проговорился. Мы к этому моменту уже порядком нарезались, и он, наваливаясь на меня своим тщедушным телом, исступленно орал: – «Как я вас всех ненавижу!»


Он был чистым продуктом эпохи застоя. В его представлении честным можно было быть лишь тогда, когда молчишь.


Удивительно, но Шварц, стопроцентный еврей, никогда не заговаривал об отъезде в Израиль. Когда об этом с ним заговаривал кто-то другой, он морщился: «Зачем? Что я там не видел? Там же столько евреев! Не протолкнешься!»


Шварц шел по жизни в мягких сапожках конформиста, чувствуя себя всегда удобно и легко, будто жил он не в бушующем море абсурда, а в точном мире математики, где каждая формула выверена и доказана тысячами высоколобых ученых.


Ему было безразлично, какая политическая погода стоит на дворе. Циник до мозга костей, он доил любой режим. Доил как корову. Хорошие удои давала корова в родовых пятнах капитализма. Но до этого у него и красная коммунистическая корова доилась совсем не дурно.


Для него раз и навсегда определилась только одна непреложная истина. Она состояла в том, что Симеон Шварц существует в мире в единственном числе и что ему при любых обстоятельствах должно быть хорошо.


Все остальное имело право на существование как довесок к его представлению о собственном величии и только потому, что оно могло обеспечивать ему покой и благополучие.


И, что интересно, все – даже умная Майя – считали его гением. И, – несмотря на признание и богатство, – гением недооцененным и до конца не понятым. А потому все жалели несчастного, страдающего художника. Как они это делали, я уже сказал.


А уж его репутация порядочного человека просто не подлежала сомнению…


…Насладившись ремеслом Симеона Шварца, мы с Диной отправились в «Метрополь».


Манеж настроил меня на критиканский лад. Сам я там никогда не выставлялся и потому таил в глубине души обиду и зависть, чернее которой может быть только сажа.


С отвращением потягивая лечебную минеральную воду, я изложил Дине свой взгляд на современное искусство.


Моя пылкая, желчная речь, полная едкого сарказма и щедро уснащенная выражениями, вроде: «эффект холодной гармонии цветов», «виртуозный шедевр взаимопроникновения в смердящий мир безвкусицы», «упадок мировой культуры и лживость псевдоценностей», – не произвела на Дину никакого впечатления.


Хотя она старательно делала вид, что внимательно меня слушает.


Наконец мне все это надоело, и я решительно заказал себе водки.


После обеда мы заглянули в дворик старого МГУ. Я знал, что этот дворик с давних пор прозван студентами психодромом. Удивительно симпатичное местечко. Я не раз замечал, что именно там у меня замечательно прочищались мозги. Стоит немного посидеть…


Присели на скамейку.


Ресторанная отбивная приятно грела желудок, а двести граммов водки – душу.


Я с удовольствием закурил, намереваясь продолжить приятный разговор, сокрушая пресловутые ценности с Симеоном Шварцем в придачу. Но Дина опередила меня:


«Во все времена были такие, как ты», – вздохнула она. Я недовольно скосил на нее глаза. Она поспешила меня успокоить:


«И такие, как Шварц, тоже…»


«Что ты хочешь этим сказать?»


«Надломленность. Надломленность и безверие…»


«Наверно, ты права… – согласился я. – В юности всем хочется щегольнуть байроничностью. Это так загадочно. Но потом это входит в привычку… В опасную привычку. Но дело не только в этом. Вот ты молода… Тебе трудно понять, что предыдущие поколения, по большому счету, напрасно прожили свои жизни. Особенно это касается моего поколения. Мы – лишние люди. Когда-то мы верили… Потом мы потеряли старую веру. А новую – не обрели… Поверь, я не разыгрываю роль индивидуума, разочаровавшегося в жизни. Это было бы наивно. Мне нет нужды в этом. За меня все разыграла жизнь. Я не то что разочарован, я потерял интерес ко всему. Это болезнь. И она неизлечима. Я пытался…»


«Надо верить в жизнь…»


«Ах, если бы все было так просто! – с горечью воскликнул я. – Вот ты говоришь, надо верить… Скажи еще – необходимо! Как можно обязать кого-то верить во что-то? Заруби себе на носу, дитя мое, мы, я имею в виду себя и своих сверстников, потерянное поколение. Поколение без веры, без будущего. И тут уже ничего не поделаешь… С нами все понятно: мы рано или поздно уйдем, это неизбежно и закономерно. Вопрос в том, кто придет нам на смену. Мы настолько самозабвенно были увлечены своими проблемами, что совсем забыли об этом. И пока я с прискорбием вижу, что вырастает не смена, которая должна быть лучше нас, а какой-то чертополох. Не скажу, что меня это сильно беспокоит, для этого я слишком эгоистичен, но мне интересно…»


«Но так было всегда! Новое поколение, по мнению уходящего, никогда не бывает достойным предшественников. И все же, как хорошо верить в жизнь!»


«Кто же спорит? Впрочем, может быть, я, как все нытики, сгущаю краски, и это не поколение потерянное, а я – потерянный… И прекратим этот разговор. Он мне неприятен. Особенно после такого роскошного обеда. Я чувствую, что от этих разговоров во мне перестал перевариваться шницель по-венски… И вообще наш диалог напомнил мне дурную пьесу, в которой героиня в порыве вялой страсти предлагает герою спуститься к реке. Так и говорит, идиотка: «Павел, пойдемте к реке!» Вместо того чтобы предложить ему лечь с ней в постель! Впрочем, прости, я не тебя имел в виду и уж совсем не хотел тебя обидеть».


В этот день мы долго бродили по Москве, которую, как я понял, Дина, якобы приехавшая в столицу из города Шугуева, знала не хуже меня. Господи, какой там Шугуев! У Дины был выговор коренной москвички…


О себе она, несмотря на все мои хитрые маневры, рассказывать избегала.

…А через неделю мы с Диной вылетели в Римини.


Глава 7


Если почтенный читатель еще не очумел от перемещений героев во времени и пространстве, предлагаю ему опять сцену на венецианской площади, где прекрасная зеленоглазая Дина и Ваш покорный слуга уже на протяжении двух глав терпеливо сидят за столиком открытого ресторана и наслаждаются попурри из неаполитанских песен в исполнении музыкантов в белом с золотом.


…Солировавший тромбонист так старательно раздувал щеки, что напомнил мне Алекса в московском ресторане, когда тот, исходя слезами, пережевывал украденную у меня котлету по-киевски.


Поскольку я не верю утверждениям, что время нельзя востребовать из прошлого, то позволю себе немного пожонглировать воспоминаниями и напомнить читателю, – оживляя его воображение, – что в тот восхитительный ранний вечер солнце уплывало за крышу собора, и ветер тревожил лицо, и шум толпы волновал сердце, и волновала музыка, вызывая щемящее чувство неопределенности, и рука Дины лежала на моей руке, и слова были произнесены…


– Я тебя люблю, – сказала она. И я поверил ей. Я поверил ей, хотя знал, что все обман. И на сердце стало тепло. Но я хотел быть грубым, потому что боялся быть нежным. И потому сказал:


– Зачем ты прикидывалась дурой? Тогда, в тот вечер, когда рокотала, как иерихонская труба?


…Я расплатился, и мы, обогнув собор, вышли на набережную. Быстро темнело. Мимо дворцов дожей, мимо старинной тюрьмы, в которой когда-то томился Казанова, мимо отелей, по горбящимся, изнывающим от векового напряжения, мостикам, перекинутым через издыхающие при впадении в залив каналы, мы подошли к причалу. Я купил два билета на пароходик, не спросив, куда он направляется и когда вернется назад. И вернется ли вообще…


Прогулочный кораблик, ярко светя перед собой прожектором, не торопясь, пересек залив, вошел в широкий канал и, грохоча древним дизелем, упрямо и уверенно двинулся по нему навстречу сгущающейся темноте.


Мы с Диной стояли на палубе, ближе к носу кораблика, прижавшись друг к другу, как молодые влюбленные. Пьянящий запах свежескошенной травы долетал до нас с близких берегов, напоминая о детстве, когда отец на даче резал привезенный из города арбуз…


Свежий, почти холодный ветер, пронизывал нас насквозь и заставлял прижиматься друг к другу все тесней и тесней. Нас окружала тьма. Прохладный арбузный запах травы пьянил…


Я поцеловал Дину в теплую голову, ощутив на губах медовый вкус ее волос…


«Единственная река, которая течет против Леты, река воспоминаний». Довлатов.


Неужели, чтобы почувствовать – пусть на мгновение – вкус к жизни, надо всего лишь взять билет в оба конца?


…Мы вернулись в Венецию уже ночью.


…Воздух этого волшебного города заражен ядом романтической любви. Попадаешь в Венецию – и ты пропал. Здесь ты не можешь не влюбиться. И не важно, что твоя первая любовь осталась в далеком прошлом, а сам ты телом похож на поставленную стоймя раскладушку, на которую надеты брюки, рубашка и туфли.


Я подозревал, что, покинув Венецию, расстанусь и с тем чувством, которое начал испытывать к Дине.


Мне не хотелось торопить события. Но в Венеции надо либо жить, либо – уезжать после двух-трех дней, чтобы город не наскучил тебе, а остался в памяти как светлое, сентиментальное воспоминание.


Эти два-три дня прошли, и я стал тяготиться Венецией. Я не хотел быть вечным туристом, навсегда прикованным к древним камням, дворцам дожей и каналам с беспрестанно снующими по ним гондолами. Надо было уезжать. Но куда? Разве везде не одно и то же?..


Меня приводила в трепет мысль, что завтра я проснусь и не буду знать, чем занять себя до вечера, когда можно будет хотя бы напиться.


Я смотрел на Дину, заглядывал в ее зеленые глаза, в которых уже не было прежнего блеска, и понимал, что и она погружается в сходное настроение.


Иногда Дина уходила гулять одна. Я валялся на диване и пустыми глазами смотрел телевизор.


… Мы сидели в маленьком открытом ресторанчике на набережной у Большого канала и пили шампанское.


– Тебе не кажется, что мы знакомы много лет? – спросил я.


– Не знаю… – рассеянно ответила она, рассматривая разложенный на столе план города с историческими достопримечательностями. – Мы еще не были в музее Дворца дожей и галерее Академии.


Я повертел сигарету в пальцах и, сдерживая раздражение, отчеканил:


– Я не могу, как те туристы, которые превратили увлекательные путешествия в профессию и исколесили на старости лет полмира, бегать по музеям и фотографироваться возле каждого вытесанного из мрамора древнего грека, любуясь его сифилитическим носом и отбитыми еще до нашей эры яйцами…


– Ого! Сколько сарказма… – Дина кротко улыбнулась. – Я думала, тебе это интересно. Ты ведь художник… Почему ты на меня сердишься?


– Прости. Это я на себя сержусь. Совершенно не могу долго сидеть на одном месте.


– А как же Москва?.. Ты там годами сидел, никуда не выезжая.


– Там я работал. И потом, – то Москва… Дом, хозяйство…


– Что-то мешает тебе работать здесь… Или кто-то. Может, я? Я могла бы уехать…


– Я сам себе мешаю… И потом, все эти пейзажики тысячи раз тысячами художников написаны и так набили оскомину, что… – я замер с открытым от изумления ртом.


Мой взгляд случайно упал на странного туриста, идущего в толпе низкорослых японцев и диковато озирающегося по сторонам. Он был бы похож на ребенка, потерявшего мать, если бы не имел на лице пятидневной щетины и если бы не возвышался над азиатами на целую голову.


А так турист как турист. Почти. В летних, свободного покроя, брюках, голубой рубашке и сабо на толстой подошве. Правая рука мяла невероятно большую, устаревшего фасона, с высокой тульей и широкими полями, соломенную шляпу, увенчанную красной атласной лентой и пошлым бантом.


В левой руке небритый гражданин нес корзину с цветами, фруктами и бутылкой армянского коньяка.


Глаза туриста уперлись в меня. Он резко остановился – будто наткнулся на невидимую стену, и, замерев, некоторое время простоял неподвижно, постепенно осознавая, что нашел если не мать, то, по крайней мере, человека, которому сможет без опасений доверить корзину.


Японцы, сцепляясь сумками, обтекали его по сторонам. По лицу туриста бродила плотоядная людоедская улыбка. Он коротко размахнулся и артистичным движением выбросил старомодный головной убор в воды Большого канала.


Маленькие азиаты разом загалдели и принялись снимать на видео весело покачивающуюся на воде соломенную шляпу необычной формы и невиданных размеров.


– Действие первое, явление седьмое, – сказал я, сдерживая радость, – те же. К сидящим за столиком шаркающей кавалерийской походкой подкрадывается Энгельгардт. В руках корзина…


– Ну, наконец-то, едва вас нашел! Я здесь уже два часа, – усталым голосом сказал Алекс, подходя и ставя корзину на стул. – Ну и жарища! Здесь всегда такое пекло?


– Шляпу не жаль?


– Она у меня водонепроницаемая…


– Каким ветром?..


– Да вот, решил развеяться… Прилетел утром.


– Прилетел? Своим ходом? – спросил я. – На собственной реактивной тяге?

Алекс с укором посмотрел на меня.


– Ладно, садись, – вздохнул я, – садись, раз прилетел… Познакомься, Дина, это Алекс. Человек-легенда. Летающая легенда. Легенда, не знающая границ…


– Александр Вильгельмович Энгельгардт, – вежливо представился мой друг, пристально глядя на Дину и протягивая ей цветы, – представитель вольных каменщиков. Масон, одним словом…


– Врет он все… Не слушай его, Дина. Алекс – неудавшийся художник. Вроде меня. Только еще хуже. Единственное, что он умеет делать более или менее профессионально, это ходить по потолку.


Я посмотрел на Дину. Ее глаза загорелись веселым огнем.


– Я не хуже, – обиделся Алекс. – Я просто еще более неудавшийся… А прогулки по потолку… – сказал он небрежным тоном, – прогулки по потолку – давно пройденный этап.


– Ты где остановился?


– Свет не без добрых людей. Приют мне обеспечен, в самолете я познакомился с одной очень милой дамой…


– Милой дамой?..


– Да, да, очень милой! Правда, у нее, к сожалению, есть недостаток…


– Недостаток?! Разве у женщин могут быть недостатки? – изумленно спросила Дина.


– Увы, у этой есть, – подтвердил Алекс, еще раз взглянув на девушку.


– Все ясно. Она стара…


– Если бы только это…


– Так, значит, она стара?..


– Хуже, она скупа… Но, кажется, она понемногу исправляется, – осклабился Алекс и, достав из кармана пачку банкнот, с удовольствием повертел ею перед нами. Он даже зажмурился и понюхал деньги своим породистым носом.


Официант подумал, что понял все правильно. Он тут же очутился рядом с Алексом и, преданно заглядывая ему в глаза, склонился в ожидании приказаний.


Когда Алекс, гурмански потирая руки, попросил его принести стакан апельсинового сока, у официанта вытянулось лицо.


– Ты заболел? – участливо спросил я.


– Я больше не пью, – печально ответил он и, видя, что я жду объяснений, продолжил: – Ты ничего такого не подумай, я просто вдруг перестал находить удовольствие в этом.


– А раньше находил?


– Находил.


– Всегда?


– Всегда!


– И что же тебе нравилось?


– О, это очень просто. Это вроде сигарет. По крайней мере, для меня. Я пить и курить начал только потому, что мне это было приятно. И потом, это так романтично – бокал вина, потом сигарета, синий дымок, мужественный взгляд… А сейчас это ощущение прошло. Если так дело и дальше пойдет, я и курить брошу. А пока бросил пить. Не поверишь, не пью больше… одного дня! И не тянет!


– Ты и раньше, я помню, пытался бросить… И не один раз.


– Дело в другом. Тогда я, сознавая, что могу спиться, пытался бросить пить. А, оказывается, моя свободолюбивая натура не терпит насилия. И потому мои попытки заканчивались крахом. А теперь что-то, независимо от моего желания, произошло со мной, и выпивка уже не приносит мне, как прежде, удовольствий, связанных с романтическими мечтаниями, уносящими в мир волшебных иллюзий. Ах, вспомни, Сережа, как, бывало, хорошо мы сидели, переваривая бурчащими животами водку или портвейн, и, опьяненные мыслями о счастье, мечтали об ожидающих нас миллионах и сказочном будущем!


Он помолчал, вспоминая, потом сердито произнес:


– Может, это Бог услышал, наконец, молитвы моей бедной матери, и потому меня не тянет к выпивке? И потом, если бы я всегда пил только благородные напитки! Вспомни, какой только гадостью мы с тобой не надирались!


– Ну-ну. А здесь-то ты как оказался?


– Как?.. Взял билет и прилетел.


– А корзина?


– Не мог же я оставить ее без присмотра? – удивился Алекс. Потом неожиданно мягко спросил: – У тебя еще есть вопросы к усталому путнику?


– Есть. Не говори, что наша встреча случайна…


– Это не я. Это Юрок. Его идея. Кстати, он просил меня передать тебе вот это… – Алекс наклонился над корзиной, порылся в ней и достал конверт. – Полюбопытствуй. Юрок просил, чтобы ты его сразу же вскрыл. – И Алекс протянул мне письмо.


Мне не понравился тон, каким были сказаны последние слова. Я слишком хорошо знаю своих друзей, чтобы недооценивать некоторые из их поползновений.


Я быстро вскрыл конверт. Узнал размашистые каракули Юрка. Он писал:


«Надеюсь, Алекс нашел тебя.


У меня запой. И косвенно в нем повинен ты. И косвенно я обвиняю тебя. Ты отнял у меня отраду дней моих печальных… Что мне еще оставалось?..


У меня запой, из которого меня может вывести только безносая с косой. Кстати, она недавно побывала у меня. Ночью. Безносая оказалась очень милой пожилой дамой, только от нее исходил сильный запах сероводорода, то есть, я хочу сказать, что она пованивала протухшими куриными яйцами. Прибыла с целым выводком чертей.


Один из них, самый длиннорогий, настойчиво предлагал мне, не откладывая в долгий ящик, сейчас же отправиться с ними в ад, говорил, что мне по блату забронировано там местечко. Местечко, говорил, хорошее, низкое, сухое, рядом с главным конвертером.


Клялся, что примет как родного. Ручался, что будет лично поддерживать в конвертере высокую температуру. Но я уперся из последних сил и не поддался уговорам. Чертяка передавал тебе привет, сказал, что готов принять и тебя… И место, сказывал, найдет не хуже.


Кстати, старушка с косой тоже передавала тебе привет, уверяла, что ждет не дождется, когда вы свидитесь. Говорила, что специально к встрече с тобой наточит косу. Какая трогательная забота, не правда ли? Согласись, не каждый малозаметный (извини!) художник удостаивается столь пристального внимания сильных мира того… Надеюсь, ты польщен?


Твое внезапное исчезновение могло бы навести тех, кто тебя плохо знает, на мысль о паническом бегстве. Но я так не думаю. Полагаю, если бы хотел драпануть, ты бы мне или Алексу наверняка открылся.


А коли ты не посвятил нас в свои планы, решил я, значит, в твоем решении уехать отсутствовали мотивы бегства (если бы знал, какого труда мне стоила последняя фраза!). О том, где ты можешь находиться (твое дело – верить или не верить), я узнал у гадалки. Есть среди наших знакомых такая симпатичная особа. Помнишь?.. (И вообще, зная тебя, вычислить Венецию не так уж сложно…)


Она же, к слову сказать, и посоветовала предупредить тебя о… (об этом ниже).


В общем, у меня запой, и поэтому выбор пал на Алекса. Он неожиданно оказался в форме. Сейчас, в минуту временного просветления, я сообщаю тебе, что, хотя и желаю тебе всякого зла за то, что ты увел у меня последнюю надежду прославиться, ты правильно подбирал друзей. Они тебя никогда не подводили. Не подведу и я.


И все же, зачем ты увел у меня Ундину, па-а-адлец ты такой? Я мог с ее помощью прославить себя в веках – ей надо было только единожды на ТВ спеть с группой «Белки» какую-то дурацкую песенку. Вернее, даже не спеть, а раскрыть рот «под фанеру» и пару-тройку раз дрыгнуть ногой. И все дела! И я, как ее агент, мог забыть о работе месяца на три!


И что ты в ней нашел?! Она же такая дура! Зачем ты взял ее с собой? Не по-ни-ма-ю! Я помню твоих женщин. Какие попадались достойные экземпляры! Помнишь ту полненькую с низко поставленной жопой и без двух передних зубов? А ту блондинку с протезом вместо ноги? Ах, какие были времена! Кстати, если тебе это интересно, я с этой твоей дурой – Ундиной – не спал. Честное слово! Ну да ладно, кто старое помянет… За «дуру» извини.


Я должен закончить письмо, пока еще могу соображать. Сейчас я скажу то, что вряд ли тебя обрадует. Приготовься. Придвинь стул. Присядь. Так будет легче. Не помешает также тяпнуть граммов двести… Приготовился? Тогда слушай. Тебя ищут. Кто ищет и почему – я до некоторого времени понятия не имел.


Ты знаешь, у меня связи и знакомства повсюду. И вот что мне стало известно. Некие люди интересуются тобой. Это строгие и архисерьезные люди! Повторяю, кто они такие, не знаю… Знаю только, что эти люди шутить не любят, они отслеживают все твои связи.


Кстати, твой дом… В общем, ты бы его не узнал. Кто-то побывал в нем. И не очень-то церемонился со всем тем, что там есть. Вернее, было… Ничего не взято – это я знаю точно, поскольку мне знакома там практически каждая вещь.


Я был у тебя дома во вторник. Все перевернуто, переломано, изодрано. Обивка на диванах и креслах распорота. В спальне изрезали на куски твое любимое, известное нескольким поколениям наших общих любовниц, кумачовое покрывало…


Слава Богу, уцелел рояль. Также не тронули копии Коровина. Высказываю осторожное предположение: возможно, разгром производила творческая бригада меломанов и почитателей замечательного таланта вышеупомянутого живописца…


А в остальном отделали твою квартирку, как Бог – черепаху. Похоже, искали что-то. Интересно, что?.. Не грязный же мой носок, который я по пьянке забыл у тебя?! Кстати, где он? Мне его очень не хватает. А запасного у меня нет… Не могу же я постоянно щеголять в одном носке!


А может, искали не что-то, а кого-то?.. Не знаю, стоит ли тебе возвращаться. По крайней мере, в ближайшие недели. Я бы на твоем месте погодил… Может, как-то все образуется, успокоится, рассосется. Эти бандюги, глядишь, будут гоняться тем временем за каким-нибудь другим идиотом: не до тебя будет и о тебе забудут…


Так раньше бывало… В тридцать седьмом, например. Мне дед рассказывал. Он чудом уцелел во время великих чисток. Он, в то время молодой бравый мужчина, проживал в коммунальной квартире в Кривоколенном переулке.


Когда за ним пришли, его, к счастью, не оказалось дома. Он заночевал у бабы, которая жила этажом выше. У нее как раз муж был в командировке… вот кому дед всю жизнь был обязан в церкви свечки ставить!


А он, подлец, ставил его жене… В общем, вместо деда чекисты, чтобы выполнить план по арестам врагов народа, замели первого попавшегося жильца этой квартиры. Им оказался бывший владелец дома, совершенно глухой девяностовосьмилетний старик, которому в дальнейшем было инкриминировано преступное участие в создании подпольной правооппортунистической сети террористов.


Он признался, что в планы этой широко разветвленной организации, имевшей свои филиалы почти во всех крупных городах страны, якобы входил захват Кремля с последующим арестом членов Советского правительства и их публичной казнью на Красной площади у Лобного места.


Причем во время штурма большевистской цитадели древний старец, который, к слову, не мог передвигаться без посторонней помощи, – у него были парализованы ноги, – должен был осуществлять оперативное руководство одной из боевых моторизованных групп и во главе ее первым ворваться на броневике на территорию Кремля.


Надо ли говорить, что несчастный старик подписал все, что ему подсунули верные стражи революции, сами и придумавшие вышеупомянутую подпольную организацию.


Вот времена были! Что – по сравнению с ними – времена нынешние?.. А мы еще жалуемся, ворчим, ругаем власть…


Что-то ты, видно, натворил, ослик ты мой серый… Что? Почему разворотили твой дом?


…О разгроме заявила гадалка. Менты, по ее словам, приехали, посмотрели, задали ей кучу вопросов, потом отбыли, даже не опечатав квартиру. Вот такая у нас милиция.


Заканчиваю. Чувствую, на меня наваливается хандра – верный признак белой горячки. Пойду, нацежу себе лекарства. Храни тебя Господь! Береги Ундину. Она еще пригодится. Не потеряла ли она интерес к своим экзерсисам с предметами? Может ли она сдвинуть с места что-то тяжелее малярной кисти? Шучу… Прощай, похититель шансонеток, орущих, как пароходные сирены. Твой Юрок».


Я медленно сложил письмо и сунул его в карман. Я знал, о какой гадалке писал Юрок. То была соседка, тетя Шура. Никакая она не гадалка. Ей одной я, оставляя ключи от квартиры, сказал, куда еду.


Так… Значит, меня ищут… Я поежился.


Зачем им понадобилось кромсать обивку и ломать мебель? Ясно, они искали меня. А все перевернули потому, что были вне себя от досады, полагая, что упустили специалиста по сглазу. А рояль и картины не тронули по чистой случайности…


Здесь мне придется остановиться и приоткрыть завесу, скрывающую одну из моих самых сокровенных тайн.


Специалист по сглазу – это я. Это они так полагают. Хотя…


…Я давно корю себя за невольное убийство. А было ли оно, это убийство?..


Как-то, несколько лет назад, в одном баре на Остоженке я в одиночестве сидел за столиком и утолял жажду вином. Когда я перешел на крепкие напитки, ко мне подсел интеллигентного вида господин средних лет.


Я не возражал, потому что к этому времени пребывал в том состоянии, когда мне уже требовался собеседник. Разговор у нас с ним с самого начала возник какой-то странный. Что-то о природе таинственного. Я припомнил одну историю, бывшую со мной еще в юности.


С одной очень милой барышней я на пару дней отправился на дачу с намерением вольно попьянствовать и попрактиковаться в маленьких любовных шалостях.


Мы с моей подружкой очень мило проводили время, пока мне в какой-то момент не надоело хлестать водку и валяться в кровати. На меня вдруг что-то нашло. Мой взгляд как бы случайно упал на колоду карт, которая лежала на подоконнике.


Какая-то сила заставила меня встать и взять карты в руки. Я никогда не любил карточных игр. Не знал ни одного карточного фокуса. Но что-то подсказывало мне, что я могу содеять нечто необычное.


Держа карты рубашкой вверх на ладони руки, я принялся – не глядя! – извлекать их без разбора из колоды по одной и, показывая своей подружке, безошибочно называть: «туз бубен, трефовый король, червовый валет, шестерка треф…» И так все карты до последней, ни разу не ошибившись! Когда я назвал последнюю, а это оказалась, разумеется, пиковая дама, моя подружка с криком «Нечистая!..» упала в обморок.


«Интересно, очень интересно, – сказал мой интеллигентный собутыльник, – а вы никогда потом не пытались все это повторить?»


«Пытался, но, увы… – произнес я и в ту же секунду понял, что меня охватывает похожее чувство, как тогда с картами. – Хотите, я сейчас подниму вот того верзилу из-за стола, – сказал я, вроде дурачась и со смехом указывая на угрюмого бритоголового мужчину явно уголовного склада, – он у меня сейчас выйдет из бара и попадет под троллейбус?»


«Хочу, – тоже со смехом воскликнул коварный интеллигент, – хочу, очень даже хочу!»


Смутно сознавая, что это все шутка, я посмотрел на уголовника. Даю голову на отсечение, я его не гипнотизировал. Я даже не знаю, как это делается. Мое тогдашнее состояние трудно поддается описанию. Что-то сходное с одержимостью. Все чувства обострились до предела. Вернее, обнажились. Вот точное слово! Чувства обнажились. И я внутренним зрением как бы провидел, предсказывал для себя ход события.


Хмурый уголовник, сияя нимбом над бритой головой, встал из-за стола и неспешно направился к двери. Мой собеседник смотрел то на меня, то на бритоголового. А тот уже открывал дверь и выходил на тротуар.


Сквозь огромное витринное окно я увидел, как человек шагнул на проезжую часть и остановился. Маленький легковой автомобиль, заскрежетав тормозами и с визгом вильнув, промчался мимо. Человек неподвижно стоял на месте.


А несколько мгновений спустя подлетела кренящаяся назад темная громада троллейбуса. Я услышал омерзительный шлепающий удар человеческого тела о железо, и тут же громко, истерично, безобразно, многоголосо вскричала вся улица.


Все бросились к окну.


Троллейбус, развернутый боком к движению, раскачивал сорванными штангами, напоминая раненного пикадорами быка.


В десятке метров от него, отброшенное страшной силой удара, спиной привалившись к фонарному столбу, на залитом темной кровью асфальте лежало то, что еще мгновение назад было большим, сильным человеческим телом.


Теперь эта бесформенная гора мяса, оплывающая дымящейся кровью, в клочьях одежды, из которой торчали белоснежные страшные кости, – вызывала чувство отчуждающего ужаса.


Хмель разом вылетел у меня из головы.


«Чистая работа! – с уважением разглядывая меня, проговорил мнимый интеллигент. – Чистая работа, заслуживающая всяческого одобрения».


Не расплатившись, я пулей вылетел из бара.


Вот и прикиньте, убийство это или несчастный случай?

Забыл сказать, что перед тем, как толкнуть бритоголового под троллейбус, я его сглазил. Это я теперь понимаю, что сглазил. А тогда… Тогда я – не знаю почему? – подумал про себя: «Этот человек не встанет из-за стола (хотя знал, что встанет), не выйдет так внезапно на улицу (хотя знал, что выйдет), не шагнет безрассудно на мостовую (хотя знал, что шагнет), не попадет под троллейбус (хотя знал, – попадет!). И, видимо, эта неопределенность создавала тот фон, на котором разгулялся мой сатанинский дар.


…Месяца два назад мне позвонил некто, назвавшийся старым знакомым из бара. Я сразу понял, кто это. Он звонил многократно, и каждый раз я бросал трубку. Он не сердился и был настойчиво вежлив, несмотря на мой мат. Наконец, я сказал, что готов его выслушать.


«Я звоню, – начал он степенно, – по поручению одного очень влиятельного человека, который пока не считает нужным раскрывать свое инкогнито. По его мнению, вы можете принести огромную пользу обществу, и ваши способности будут востребованы и по достоинству оценены».


Когда я поинтересовался, кем они будут востребованы и кем будут оценены, он, помедлив, ответил, что в нашей стране, великой и несчастной России, есть силы, которым очень скоро понадобится помощь таких необычайно одаренных людей, как я.


Я вспомнил лагерную «феню», которой набрался в пивных от старых урок, и послал своего собеседника так далеко, что тот на какое-то время потерял дар речи.


Я слышал, как он злобно дышит в трубку. Потом он пришел в себя и принялся кричать, что найдет возможность изменить мое отношение к проблеме, которая волнует его влиятельных друзей.


В свою очередь я терпеливо объяснил ему, что, обладая известными ему способностями, могу без труда затолкать под троллейбус не только его самого, но и его влиятельных друзей вместе со всеми их родственниками, знакомыми и сослуживцами. И добавил, что если он позвонит еще раз, я тотчас же приступлю к осуществлению этой заманчивой идеи.


«Троллейбусов не хватит, – со злостью проскрипел фальшивый интеллигент. И с угрозой добавил: – Поверьте, у нас найдется немало способов…»


Я положил трубку. Больше он мне не звонил. Об угрозе я не забывал. Но страх перед ней со временем как-то ослаб и не мучил меня так остро, как поначалу.


А потом были Сан-Бенедетто, Венеция… Дина…


И все же я понимал, что в моем мирном отъезде с красивой девушкой за границу было что-то от неосознанного желания избавиться от опасности. Была опасность, была… Я ее чувствовал кожей.


…Однако вернемся к письму моего дорогого друга.


– Что-нибудь серьезное? – осторожно спросила Дина.


– Нет. Очередной закидон Юрка, – ответил я. – У него запой. Если не веришь, спроси Алекса.


Дина вопросительно взглянула на Алекса.


– Да, запой. И не просто запой. Белая горячка, – уверенно подтвердил тот, распуская нижнюю губу.


Наступило молчание. Дина апатично разглядывала речные трамвайчики, которые, как обыкновенные городские автобусы, приставали и отходили от пристани на другой стороне Большого канала, и что-то мурлыкала себе под нос.


Алекс не сводил ненавистного взгляда со стакана с апельсиновым соком. Его рука покоилась на ручке стоящей рядом плетеной корзины.


– Что это вы замолчали?.. – наконец нарушила молчание Дина.


– Какой разговор… без спиртного, – сокрушенно сказал Алекс. Похоже, он вдруг начал сознавать, что, лишив себя удовольствия выпивать, он не рассчитал силы.


Было видно, что он растерян. Он не знал, как себя вести в постоянно возникающих новых мизансценах. Во времени появились пустоты, которые он раньше не замечал и которые он теперь не знал чем заполнить. Раньше-то он знал…


Прежде все было привычно и понятно. Уважительное наклонение бутылки, бульканье драгоценной жидкости, торжественное произнесение тоста, – можно и без тоста, – выдох, опрокидывание содержимого стакана в пылающую страстным огнем утробу, кряканье, щелканье пальцами в воздухе, сладостный вздох (не вздох – песня!), поиски закуски в виде кильки пряного посола или горбушки черного хлеба.


А потом!.. Потом приходит возвышающее разум и душу наслаждение, которое берет свое начало в какой-то особой точке, отвечающей в человеческом теле за чувство неземного блаженства и расположенной где-то в таинственных глубинах желудка; и скоро оно, это ниспосланное нам на горе и счастье наслаждение, благодатными, нежными, пламенеющими потоками разливается по всему возрождающемуся к новой жизни телу!


И разговоры, разговоры, разговоры… Дымок сигареты… Повторим?..


Многозначительные паузы… Расширенные от положительных эмоций зрачки… Повторим?.. Ты меня уважаешь? Еще более многозначительные паузы. Повторим?..


Паузы становятся бесконечно многозначительными из-за постоянно нарастающей продолжительности… Осоловелые взгляды, устремленные в вечность.


А как плавно, надолго замирая, текла мудрая неторопливая беседа!


– Я, пожалуй, пойду, – сказал Алекс и вопросительно посмотрел на меня.


– Подожди, – я положил руку ему на плечо.


– Может, вы покажете мне Венецию? – оживился он.


Быть чичероне?! Господи!


– Только не это! – взорвался я. – Проси, что хочешь, но только не это!..


Я увидел, как Алекс сник. Он опустил голову, и виновато-удивленная улыбка появилась на его губах.


Я пожалел о сказанном.


Дина медленно повернула голову. Она посмотрела на меня далеким скорбным взглядом.


– Художник… Ты художник… – раздельно произнесла она. – Какой же ты, в задницу, художник, если… – она почти задыхалась, – если ты ни разу, – ни разу! – находясь в Италии, не был ни в одном музее?! Ты художник? Ты бездельник!


– Дина… – попытался я свести все к шутке, – ну, не могу я ходить по музеям! Художник, как и писатель, любит только свои собственные произведения.


– Я целыми днями слышу от тебя рассуждения, от которых меня мутит! Не у твоего Шварца комплекс Нарцисса, а у тебя! – Дина со злостью добавила: – Ты слабоумный неврастеник! Неудачник! Потерянное поколение!.. – она засмеялась. – Какое, к черту, потерянное поколение?! Знаешь, кто ты? Ты ничтожество! Ты тень самого себя!


– Дина, замолчи, – сказал я сквозь зубы.


– Правду не убьешь, – вдруг вмешался Алекс, – дай ей высказаться! Это же она не о тебе. Это она – о нас! Обо всех нас!!


– Ты вбил себе в голову, что мир обязан вертеться вокруг тебя, – Дина встала, – и ради тебя. Заруби себе на носу, он вертится сам по себе. Конечно, тебе это не нравится. И ты обозлен на него за это. Ты сам из себя сделал изгоя! Я думала, что понимаю тебя… Нет, нет, нет! Я больше так не могу!

Меловой крест

Подняться наверх