Читать книгу Большая ловитва - Влад Ростовцев - Страница 1
ОглавлениеI
… С ростом листвы на деревах дни все длиннее, а ночи все короче. И в последний день весны третьи петухи грянули-заголосили, оповещая, что всем пора пробуждаться, считай, уже засветло.
– Наш-то опять гаркнул в полную натугу! Никому не уступит! – выделила Доброгнева своего домашнего солиста. – Да и пусть себе орет, елико осилит, абы про кур не забывал.
Молчан, муж, протяжно всхрапнув, выбрал другой бок – прежний, видать, уже отлежал. Но вежды так и оставил смежеными.
– Вскоре и подыму. Не ближняя у него дорога, а собираться сколь? Не на охоту, чай, а на торжище! – рассудила Доброгнева. Сама она, привычная вставать спозаранку, поднялась еще раньше, за вторыми петухами – сигнальщиками для хозяюшек, что пора ставить или проверять тесто.
И чуть не запнулась на первом же шаге. Таковая оплошка вряд ли случилась бы парой седмиц допрежь. Ведь тогда ночную избу еще подсвечивал огонек в глиняной плошке с фитилем из скрученной грубой ветоши, пропитанной конопляным маслом, понеже закончился жир из свиной брюшины.
Малой, именем Третьяк, что обозначало: третий сын, заегозил-засопел в кроватке на коротких ножках, обжитой до него еще старшими сыновьями.
– Последышек мой, – с нежностью подумала Доброгнева. – скоро от груди отрывать. Уже и Молчан серчает: хватит, мол! Ведь с позапрошлого лета сосет. Гладкий на мамкином-то молоке!
И вспомнила, что в тягости своим третьим, молила Мокошь и Ладу о дщери! Да не судьба…
А Храбр, мужающий отрок, ноне по плечо Молчану, что всех в селище выше, и Беляй, средний сын, уж пробудились на полатях, потягиваясь ото сна. Не сверзнулись бы, впопыхах, оттуда!
Меж вторыми петухами и третьими Доброгнева успела не токмо помыться, и привести себя в полную опрятность, а и разворошить кочергой горящие угли в печи в дальнем углу от входа, сложенной из камня и глины и не остывавшей, когда зима, денно и нощно. Удостоверилась: хлеб в ней вот-вот дойдет. Проверила и иное, что истомлялось уже до полной готовности.
Накормила скот в загоне, насыпала курам проса, вынула яйца. Побаловала коровку, а скоро уж первая дойка, парой репок с руки – пусть давно уж прелые они, однако Зорька и таковым рада. Заглянула и в клеть. Прибралась в сенях. Вслед прихорошилась вся, облаченная в верхнюю, почти до пят, белую рубаху, украшенную вышивками.
Надела гривну – серебряный обруч на выю. Переплела косу – знак замужества: лишь в девичестве не возбраняется ходить с распущенными власами. А серьги с подвесками, подаренные Молчаном еще на свадебку, не снимала почти никогда.
Поправила платок, а по зиме она носила шапочку из валяной шерсти, украшенной бахромой, и повязала его, дабы накрепко держался, ведь опростоволоситься – сущий срам! И вычернила брови печной сажей, дабы краше предстать пред мужем.
Подошла к лежанке, где на медвежьей шкуре поверх соломенного матраса досыпал Молчан, первый охотник во всей округе, вмяв своей нечесаной главой подушку, набитую с прошлой осени духовитыми лесными травами.
– Хозяин, любезный мой, вставай! – воззвала она, словно пропела.
Явно нехотя, хозяин перевернулся на спину, что-то невнятно буркнул спросонья и отверз-таки вежды. Сел, вытянул ноги, основательно зевнул. Почесал десницей грудь, всю в густом волосе. И окинул взором жену – без любезности. Ничего не молвил!
Молчан, столь неутомимый по вечерам в любом домашнем ремесле, что мог лечь чуть ли не на заре, отнюдь не любил пробуждаться. И наблюдалось сие каждое утро.
Встал, подтянул холщовые порты и босой заспешил во двор.
– Истинно Молчан! Когда дома, и рот отворяет, будто с натугой. Даже не приветил! Вот и принаряжайся! – в сердцах подумала вслед Доброгнева. – И скрытник, каковых и не встретишь. Елико раз справлялась, об его тайном имени, коим волхв Велимудр нарек на священном обряде, ведь любопытно мне. Да куда там! Все одно молчит…
Давно уже и старшой наш прошел сей обряд, омытый пред тем в особом месте, скрытом от чуждых, и сразу же матери доверился. А у этого – рот на засове: таился, и таится. Предо мной-то к чему?!
И тут же, чисто по-женски, вступила в противоречие себе самой.
– Корю его, корю, а хозяин он – справный. Столь добра накоплено в доме, что не обидятся сыновья, когда отойдем к Стрибогу и придется делить им. Добытчик, всем на зависть. Первый охотник в округе Заботливый отец. И полной еще мужской силе!
Он и посуровел лишь с годами. Допрежь и мягче был, и ласковей, и речист порой. Се судьба его принахмурила, зане сполна хлебнул в дальних отъездах, долгих! Вот и ожесточился! Аукнулись ему улещивания от старшего родича, покойного! Во всем виноват тот старый хрен! Еще и на мя поглядывал!
На все руки хват – даже шкуры выделывает сам и сети плетет. И на подарки мне щедр – никогда не обидит.
Прощу его! – чего ж тут делать, аще таков. Я ить и сама-то еще сызмальства с норовом. Не медвяной он у меня! И рассказывала матушка, буде зайдусь тогда до посинения, так и заулыбаюсь потом. Потому и назвали, как угадали: и добрая, и гневная…
…От реки тянуло рассветной свежестью. Роса холодила ороговевшие подошвы. А чуть дунуло, уже обутый Молчан, отойдя подальше, дабы полюбоваться обзором, всегда любезным ему по поздним веснам, аж поежился.
С возвышения ясно открывались дальние виды в любую сторону.
В напольной стороне, обратной от реки, ясно проглядывала кромка бесконечного леса, почитаемого Молчаном как одно из главнейших мест его промысла, и любимого за преогромный бор в нем. Поелику было за что любить!
Лепота окрест в красном лесу по ясной погоде! А особливо в бору на холмистом месте, где сосны-великаны на отдалении друг от друга, где нет подлеска, нет мхов, где ровный подстилок из иглиц, где самый чистый, целительный воздух и смоляной запах от разогревшейся на солнце хвои.
Здесь и буреломы – редкость. Понеже каждая соснища – с ажурной кроной в вышине и без отмерших нижних ветвей, вросла сквозь песчаную почву столь глубоко и основательно, что и ураган не страшен. А до старческого обветшания ствола и корней ей еще далече.
Да и ладно дышится не токмо в бору, а и в любом хвойнике-краснолесье, куда привольнее и глубже, чем в лиственном чернолесье с его буераками, мочажинами и колючими зарослями.
Однако для охоты, ежели ли она умеючи, любой лес хорош: были бы зверь да птица. Не то ноне!
Все птицы – что не перелетные, что прилетные – сидят на гнездах, высиживая яйца. Добычливые тетеревиные тока – прошли. У косуль – отел. А сохатые, как растаял снег, ушли кормиться на болота и топи, до коих и доберешься не вдруг; до самого лосиного гона не жди их оттуда. Векшу после линьки незачем и добывать до самых заморозков.
От прочих, что для шкур и шкурок, тоже мало проку. Только по снегу и высмотришь след куницы, а без него не найти дупла, где она хоронится. Бобровый гон – не раньше, чем опадет вся листва. Горностай начнет белеть только в предзимье.
Да и у лисы добрый густой мех жди только по зиме, когда начнет мышковать в полях.
Остаются одни зайцы – не скоро еще жировать им на нивах и гумнах. И каковая от них радость для знатного зверолова?! Не бобры они, не горностаи с куницами, даже не векши.
И не ежей же промышлять!
«Попусту Доброгнева на меня зыркнула. С утра я всегда хмур, а тут еще и тревожен, гадая, чем обернется дорога на торг, – подумалось вдруг Молчану. – Да и что с нее взять! Совсем по хозяйству замаялась, а тут еще малой.
И ведь хотел я, вслед Храбра, дочку: и в доме радость, и матери подмога – ей бы уже по возрасту мать доверяла не токмо веник. А третий наш, нежданный, тоже оказался сыном… Подрастет, вымахает в рост, обучу его охотничьему промыслу.
Старшой наш, он для дружины добрым ратником будет: силен, смел, сулицу метает, под стать отцу. В лесу ж от него мало толка – нет в нем, торопыге, терпения, не умеет ступать тихо. Не для него зверя скрадывать иль к тетеревиному току подобраться.
Когда в четыренадесять таков, уже не переменится!
Беляю же лишь за мамкину юбку держаться: больно робок. К ножу, прикасаясь, чуть не дрожит в опаске порезаться, а топор за рукоять возьмет – и того пуще. А ведь не малец! – ждет его по осени священный обряд.
И в кого он пошел? Доброгнева даже на меня взбрыкивает, и столь не ведает страха, что напади на нее тать, без зенок останется, лиходей! А оробей хоть раз его отец не токмо в бою, а и в дальних отъездах, давно бы осиротел Беляй!
Третьяку же передам все, в чем сам горазд. Тщиться буду, дабы, повзрослев, и меня превзошел охотничьей славой! А для сего надлежит быть с ним неотлучно, пока не возмужает и все переймет.
Хватит с меня странничать по чужим указкам, хоронясь от вражьих сысков!
И ежели придут со скрытным словом, о чем предупреждал Путята, откажу и выставлю вон!
Тут Молчан ощутил, что начинает, босой, зябнуть. И решил, что пора возвращаться в избу…
Так, или примерно так – тысячу лет тому, всего и не припомнить – в поселении вятичей, что обустроилось на плоской вершине холма, устремленного в пойму Москвы-реки, зачиналось утро.
И некому уже удостоверить название сего городища …
II
Не успев помыслить: «Вот и сени мои», Молчан услышал оклик вполголоса.
– Молчан! А, Молчан! Погодь!
Резко повернувшись, он узрел догонявшего Некраса-кожевенника, давнего его недруга.
«Не иначе, я ослаб слухом, – огорчился Молчан. – Даже не почуял, что подползает сей змей кривоносый».
И с подчеркнутой сухостью справился:
– Чего тебе, Некрас, надобно в таковую рань? С чем пожаловал?
Некрас помялся, явно не зная, с чего начать и перейти к главному.
А все же вступил в речь:
– Прознал я, что ты на торг собрался. У меня ж беда стряслась и разор велик: сгорел загон с живностью, едва отстояли избу с клетью. Хорошо хоть, уцелели выделанные кожи – продать бы их…
Возьми с собой! Добром отплачу, едва на ноги встану. Сапоги сошью лучшие и за полцены продам.
Не за себя прошу! А за Младу с детьми – мы токмо старшую пристроили, а остальных еще поднимать и кормить. Виноват ведь ты пред ней, ровно я пред тобой…
Ох, не надобно б ему упоминать про добро! И хотя поздно считать былые вины, не забыл Молчан прошлого. И не простил.
По влюбчивой младости, когда приспела пора выглядывать будущую жену, запал Молчан на Младу из недальнего селища, ниже по течению Москвы, где впадает в нее Пахра. Однако допрежь ее выглядел Жихорь – сверстник Молчана из того же поселения, что и Млада. Так прикипел к ней сызмальства, что по пятам ходил. Сох!
Молчану сие поперек встало! И на игрище одном отозвал он Жихоря в сторонку, дабы не услышали иные.
– Не цепляйся боле к Младе! Для иного она!
– Никак за себя ее мнишь? – глухо спросил Жихорь.
– За себя! А наперекор пойдешь, не помилую!
– А ежели я дружков на тебя подниму, кто кого не помилует?
– В моих дружках вся округа ходит, и не квелые они, ажно твои. Говорю ж, не шутя: что замыслил я, то и будет!
– Не будет! – вскричал Жихорь, бросившись на Молчана с ножом коротким. Молчан и не углядел, откуда тот извлек его – кажись, в рукаве хоронил, но успел отвернуться боком и подставить плечо.
Руда едва просочилась сквозь рубаху Молчана, а Жихорь уж корчился на траве. Кулаком десницы свалил его Молчан, и неоднократно пнул ниже чресл, где всего больней.
– Уползай вон, Жихорь! – выдохнул Молчан, во весь охват зажимая дланью ниже раны. – Теперь тя и в селище твоем не примут. Чуждый ты всем отныне!
С трудом поднявшись, Жихорь молча заковылял к ближним кустам, скрючившись и держась за чресла. Впредь никто окрест не слыхивал о нем. И горевала токмо его вдовая мать…
А едва залечила знахарка местная молчанову рану и чуть затянулась она, открылась ему Млада, вся из себя баская:
– Люб ты мне, Молчанушка!
И поделился он радостью с верным и главным другом своим Некрасом, жившим по соседству. Зело задиристый на ссоры и прю, горазд тот был и на кривду. Зато, с Молчаном на пару, не робел биться и супротив пятерых за красных девиц на игрищах, ажно бьются косачи на тетеревином токе. Не плошал и в кулачных стенках – любимой потехе в городищах и селищах вятичей.
И познакомил с ней Некраса …
Все к сговору шло, за ним и к свадебке, ведь родители Молчана и Млады не возражали, и загодя радовались. Однако надеяться все горазды, а точку ставит судьба…
Проскоком – из богатого городища в верховьях Москвы – объявился, будто снег на голову, Путята, старшой брат матушки Молчана, осьмой из детей в той семье, обильной.
Был он в особом почете у старейшин и славен охотничьими и ратными доблестями. А ко всему, по молодости, живал и в стольном граде Киеве, о коем не раз рассказывал в кругу родичей, упоминая, что был и иной Путята – тысяцкий князя Владимира, да тот уж преставился.
Слушатели его и не подозревали, что прославленный их родич, здравый, именовался в Киеве отнюдь не Путятой…
И едва соскочив с коня, а в поводу и другой был, уведомил сестру, что прибыл за Молчаном, давно упрашивавшим Путяту взять его на какую-нибудь знатную охоту, на зверя особенного. А тут, недалече от северского приграничья, за коим начинались земли Киевского княжества, сбиравшего с вятичей дань каждую осень, объявился зверь таковой особицы и лютости, что и самый именитый охотник в запал войдет! Дней через несколько пора и путь за ним…
Тур! Дикий бычара, обитавший за пределами Земли вятичей. Неимоверная вышина в холке, немереный вес. Злобность до полного остервенения, когда на него нападали. А вдобавок редкостное проворство.
Устрашал он и тем, что мог буквально растолочь своими копытами любого всадника с лошадью, подняв его перед тем на острейшие свои рога – в каждом боле полутора локтей, а потом сбросив оземь. Да и пронзал ими запросто! Редко, когда тур разменивал свою жизнь меньше, чем на несколько человечьих. Трижды взять на рогатину разъяренного медведя в одиночку – сего было мало супротив одного поединка с туром всем скопом! И даже в Киеве любой княжеский лов не обходился без сопровождения дружинников в полном вооружении.
Потому и решил Путята, призванный на турью охоту во главе ее, порадовать ближнего родича, младого, подающего большие надежды в охотном промысле. Именно так и объяснил. Родители и не усомнились, ведая: Молчана он любил якоже сына, а у самого Путяты рождались лишь дочери, и заезжая в то городище, непременно отправлялся с ним в лес, где обучал всему, что сам умел. Вслед разрешили они Молчану дальний путь. А Путята пообещал им неустанно печаловаться о нем.
И воспылал, аж разрумянившись, Молчан! – на две трети соответствуя строке: «Юноша бледный со взором горящим», сотворенной Валерием Яковлевичем Брюсовым, классиком из второго ряда, мистификатором, преизрядным любителем эпатажа и автором нацеленного на скандал первого в российской словесности одностишия – о бледных ногах, не закрытых, а пора бы им!
Взбурлило в нем, мнящем стать самым лучшим, ретивое…
Тем паче, и задатки имел отменные. Ведь еще в отрочестве брал из лука векшу, лисицу, дикого гуся, а со старшими и на волков ходил, когда те начинали резать скот. Да и тщеславен он был, тогдашний! И полагая себя выше многих, что таил со всем тщанием, всегда приосанивался, возвращаясь из леса с обильной добычей, и слаб был на хвалу. А тур – не косуля какая!
Однако кому доверить присмотр за Младой на дни и ночи разлуки? Ведь скоро игрище Лады у Москвы-реки, а там – и лес рядом, и соблазнов сколь!
Не умыкнули б в кусты или еще дальше! Млада, понятно, не из таковых – не для кустов она! А мало ли? И попросил он Некраса, по дружбе…
III
Вернулся Молчан не скоро. Славной, по слухам, случилась охота. Сам новоявленный герой городища полностью оправдал свое имянаречение, явив немногословие. Ведь сразу же, как объявился, огласил: столь испытал на охоте той, что и вспоминать не хочется. И будет молчать о ней! – уж не посетуйте.
А никто и не собирался сетовать: все и без того досконально знали, какова была та ловитва, дальняя, и отчего Молчан, по возвращении, не прихвастнул предъявлением хотя бы копыта от рогатого чудища. Ведь тур, уложив насмерть троих загонщиков и чуть не порешив Путяту, а и сам смертельно раненый – ясное дело, Молчаном, изловчился сигануть с высокого обрыва в глубокую реку, да так и пошел на дно вместе с копытами…
О том достоверно уведомила Чернава, жена гончара Бакулы, прознав от Сияны, вдовы шорника Погаста, чья дочь Отрада была замужем за бондарем Ставром, поехавшим на торг, не ближний, за обручами для бочек и кадушек, где встретил давнего знакомца – сапожника Гуляя, ставившего намедни лодочнику Завиду латку на голенище, а сей перевозил ловчего из отряда Путяты, что возвращался из похода ранее прочих, и за медовухой открылся лодочнику.
И лишь сам Молчан, с изрядным удивлением услышав на второй день сказ о своем подвиге, знал, чем завершилась та охота. Не сумел уберечься тогда Путята! – зато и тризна его миновала…
Поначалу рана казалась не столь грозной, пущай и кровоточила вовсю. Сам Путята, у коего все тело было в шрамах – больше ратных, а были и две отметины от медвежьих когтей, и одна – от стрелы, подлой, не брал ее всерьез.
Однако наутро, уже на обратном пути, когда оставили на лечбу двух раненых, началось нагноение стегна под перевязкой.
И пришлось, сворачивать в чащобу – к знаменитой в тех краях целительнице Добродее, бывшей, когда-то, в лета пылкой молодости, киевской, полюбовницей Путяты, позде поставившей его на ноги после жаркой сечи с дружинниками киевского князя Владимира.
Тогда ж не токмо Молчан, а и сама Добродея всполошилась. Однако сказала себе с убежденностью, от любящего сердца идущей:
– Спасла тогда, спасу и ноне!
И спасла она. Выходила! – не токмо целительством одним, а и сердцем с душою. И даже отказала ему, когда, чуть окрепнув, наладился, было, к ней, вспомнив старое. Однако Добродея пожурила его, сказав, что рано он вознамерился, ведь слаб еще, не окреп. Все ж посулила: может-де надеяться…
Потому-то и не стало скорым возвращение Молчана, помогавшего Добродее и охранявшего Путяту. Да и дорога не была ближней. А когда вернулся-таки, не был он встречен Младой, ибо накануне всерьез захворала и слегла ее мать. Кому и было сидеть с ней, ежели не дочери, любимой?
И что ж?! Не шибко опечалился Молчан, веря, что все одно встретятся. Хотя и крепко соскучился. Однако от кручины хорошо отвлекло застолье два дня кряду, на кое Добромир и Бояна, родители Молчана, не поскупились, выставив опьяняющий сытный мед.
Однако на третий день, а за два предыдущих домашние запасы хмельного истощились подчистую, опечалиться все ж пришлось. И еще сколь!
Под вечер, Молчан и еще двое, Стоян и Томилко, собрались ставить верши. Некрас, главный друг, не отходивший от Молчана с его приезда, а упомянувший о Младе лишь раз и невнятно – мол, ждала она Молчана, как и положено, отказался на речку, сославшись, что переел-перепил и худо ему.
Тогда-то Стоян, тоже Молчана друг, хотя не столь ближний, как Некрас, обратился к нему, а Томилко, и он из друзей, был рядом:
– Уведомить тебя хочу, да остерегаюсь.
«Чего ж он остерегается?» – вмиг насторожился Молчан, заподозрив нехорошее. И огласил Стояну:
– Вещай, и не скрытничай!
Стоян, набрав воздуха, словно собрался нырнуть в самую глубь, чуть помедлил, а потом выпалил:
– Понапрасну ты, Молчан, приблизил Некраса. Веришь ему во всем, даже пьете из одного ковша. А ведь не тот он! И ехидство у него на тебя лютое.
– Не возьму я в толк, о чем ты, Стоян? – напрягся Молчан, ощутив недоброе предчувствие.
– О том, что на игрище было, – твердо ответствовал Стоян.
– Да что же было-то?! – почти вскричал Молчан.
– Хороводил он там с Младой без устали. Вместе и через костер прыгали, пока не умаялись. А потом, когда все мы уж и березовицы испили, ведь разгорячились от прыжков-то, увел ее за руку в чащу…
Наблудил он там, инде нет, сего не ведаю. Однако воротились они не сразу, и Некрас ухмылялся на все зубья свои и опять держал за руку, точно хозяин. Не один я видел, а многие! Справься хоть у Томилки, аще мне не веришь.
Да разве не поверишь, еже дело – ясное?! Вот почему отмалчивался Некрас о Младе! И точно ли захворала у нее мать? Может, убоялась взглянуть в очи после такого-то?! Чуть придя в себя, Молчан, стараясь держаться как можно спокойнее, сказал обоим:
– Не серчайте на меня, други. Не пойду я ставить верши. Что-то неможется мне…
А погодя, когда отошли они, отправился искать Некраса. Долго искать не пришлось: тот сам шел навстречу – зримо, что сам не свой.
– Чуял я, что не пойдешь ты на реку. Помыслил: пущай тому и быть! – скажу тебе днесь, о чем думаю, а то уж мочи нет таиться, – начал Некрас первым.
– Говори ж, о чем затаился – молвил Молчан, кулаки сжимая.
И не преминул сердечный друг!
– Отступись от Млады, Молчан! Лелем заклинаю тя! Будто брата прошу. Измаялся я весь! Всегда она пред очами – и утром, и днем, и за полночь. Сплю и вижу! Только о ней и думаю…
И на что она тебе? Разве нет других? И без того все юницы в округе, и постарше их, вслед охоты на тура только и шепчутся: Молчан да Молчан, вот бы такого суженого! Лучше ты найдешь, и краше… А для меня она – единственная, нет другой. Невмочь без нее, хоть головой в колодец!
– Да что ты несешь, Некрас! – вскричал ошарашенный Молчан. – Очнись! Опомнись! Друзья ведь мы…
– Не бывает дружбы, когда любовь! Полюбишь – тогда поймешь, – ответил Некрас, не отводя взора.
– Уже и не люблю я?!
– Себя ты любишь! И славу свою охотничью. За ней одной с Путятой увязался. А Младу на меня оставил, чтоб оберегал для тебя, пока ты тура воюешь.
– Мне еще и благодарить тебя, оберег ты мой в онучах? – взъярился Молчан. – Наслышан уже, аки ты на игрищах Лады и через костер с Младой прыгал, и хороводы водил, и в чаще с ней уединялся.
– И что с того, что прыгал? Было сие в утешение ей, чтоб меньше в разлуке печалилась.
– Даже и в чаще утешал ее?
– Даже и в чаще! – с вызовом ответил Некрас.
– Может, и касался ее там?
– Может, и касался. Не ты один на свете!
– Может, и любились вы?
– Может, и любились!
И не стерпев, Молчан пустил юшку Некрасу! – столь молотил, что свернул ему нос, рассек бровь – потом и шрам остался, и едва не переломал мослы. Долго потом отхаживала Некраса знахарка, однако смогла выправить нос лишь наполовину.
Все ж и Некрас не оплошал! – даром, что был Молчану едва до уха. Осилил раскровенить ему уста и зуб вышибить нижний – с той поры Молчан стал щербат снизу и при резком глубоком вдохе во всю грудь чуть присвистывал…
Он боле не свиделся с Младой, когда выздоровела ее мать. А она подсылала к нему подруг и сестру свою младшую, не понимая, отчего таковое охлаждение и надеясь на встречу, дабы объясниться.
Однако Молчан будто узду закусил. Изменщица Млада иль нет, но в чащу-то с Некрасом бегала? Бегала! А зачем?!
Скоро в округе все приметили: неладно у Молчана с Некрасом, прошла дружба, будто и не было ее. Правды никто не знал, ведь оба отмалчивались. Поелику и судили по-разному: кто-то винил Молчана, коему завидовали за удаль и удачливость, кто-то – Некраса, коего недолюбливали за бахвальство и скверный норов.
По поздней весне, когда Некрас с Младой сыграли свадьбу, и молодая, баяли очевидцы, столь грустна была, что и не улыбнулась, хотя бы единою. Некрас перебрался в родное селище жены; там они и отстроились. Потом и кожевником стал, как отец и младший брат Млады.
И угрюм стал Молчан с той поры, и немногословен, аки бирюк. Так и осталось доселе…
А довелось свидеться им лишь через четыре лета – по нечаянности. У нее уж и дочь росла, а с ней и малец двухлетний. По хозяйственным нуждам приплыла она в городище Молчана вместе с младшим братом Мезеней, охромевшим еще в отрочестве. И под вечер, когда спускались они к причалу, где была привязана их гребная однодревка, выдолбленная из кряжа толстого дуба – с брусьями, прибитыми к бортам для устойчивости, завидели поднимающегося по той же тропке Молчана, несшего кукан с пятком крупных окуней.
Молчан шел потупленным, вспоминая вчерашнее. Тяжким был его разговор с отцом. А закончился он тем, что Добромир, хватив кулаком по столу, высказал сыну:
– Елико позорить мя будешь? Ославил уже на всю округу, засидевшись в молодцах! Не осталось у тебя неженатых дружков, у каждого потомство давно, их родители внукам не нарадуются. Один ты неприкаянный, ажно обсевок в поле…
И Молчан впервые не возразил отцу на сию укоризну…
Сообразив, что впереди – разговор сестры с Молчаном, и не желая встревать, Мезеня, шустрый – не смотри, что хроменький, замедлился и приотстал, хотя не улеглась еще в нем обида на Молчана, оскорбившего тогда не только Младу, а и всю семью, изготовившуюся к свадьбе.
– И точно, прав отец: неприкаянный я. Самому опостылело, что один, будто перст. Эх, Млада, Млада, – подумал Молчан, и вдруг, ажно кольнуло в нем. Поднял очи и остолбенел. Не почувствовал даже, что кукан из рук выпал.
Млада стояла чуть выше, бледная, пуще снега раннего.
И задрожал ее глас, когда сказала ему:
– Зря ты тогда, Молчан! Не по-душевному то…
Повинился передо мной Некрас после свадьбы, что напраслину возвел, облыжную. Не допустила я его на тех игрищах до запретного! Береглась для тебя одного. А ты и поверил, затаился! Даже спросить не захотел. И нет ноне счастья ни тебе, ни мне…
За что ж ты, Молчанушка, отрекся от любви моей?
У Молчана и дух перехватило, и словно земля из-под ног ушла. И вмиг заледенело его сердце, да так, что и доныне не все оттаяло.
А она, уже обходя его, ведь не сообразил отодвинуться, улыбнулась как-то странно, словно сострадая не то ему одному, не то им обоим:
– Кукан-то подыми…
IV
– Вернется сейчас, будет, чем попотчевать его и меньших, – удовлетворенно прикинула Доброгнева. – Еще и ложки оближут!
Ранним летом любила потешить домочадцев похлебкой из заквашенного теста – рачины, кою ставила накануне, а когда она достаточно закисала, опускала в горшок с кипящей водой, добавляла порубленную свежую крапиву, взбивала, а потом заправляла сушеной рыбой.
Много разнообразных блюд умела она. Вследствие чего невозможно было баять, применительно к ее семейству: «Щи да каша – радость наша!». Отнюдь, и наново отнюдь! И даже Молчан, вельми скупой на похвалу, редко-редко, а все ж одобрял вслух. А единою, насытившись до отвала и ослабив пояс, молвил, растрогав жену чуть не до слез:
– У иных стряпня, а у тя – подлинно яства!
Особливо расходился у него аппетит, когда хозяюшка запекала цельных освежеванных зайцев, поливая их брусничным соком. Кто там – русак или беляк, для печи все едино! Хотя русак – вкуснее, понеже всегда жирней, да и крупнее он.
Жаркое из заячьих ножек тоже встречало полное, пусть и молчаливое, одобрение главного едока в семье и уминалось вельми споро. А уж пироги с зайчатиной и Молчан, и Храбр с Беляем буквально сметали!
Вечор Молчан еще троих доставил. И Доброгнева уже прикидывала, как приготовить их. Хотя не те они ноне супротив осенних: маловато в них жирку.
По поздней осени Молчан уважал бобровое мясо, бобров же добывал сам. Доброгнева нарезала свежатину на крупные куски и, подержав день-другой в холодном месте, запекала. Отведав приготовление, хозяин утирал усы, собирал в горсть бороду и протяжно вздыхал в полном удовлетворении.
Жаловал он и моченую бруснику. И Доброгнева с первых лет замужества наловчилась готовить бруснику так, что пальчики оближешь! – на меду, с медовой заливкой. Однако до подачи на стол она отстаивалась в подполье, в деревянных кадках, не меньше месяца. Молчан завсегда был охоч до сей ягоды в любом ее виде, не мене, чем еще один обожатель брусники – глухарь-боровик, что отменного вкуса, ежели запечь его разделанным на куски.
А тетерева, запеченные тем же образом? А копченый лещ, истомленный в собственном жиру?? А соленые груздочки и рыжички?
Для грибков сих не жаль было и соли, кою для иных надобностей при готовке Доброгнева расходовала чуть ли не по крупинке, как драгоценность. Она и считалась лакомством! На любом торге ее, завозимую издалека, токмо таковым и оценивали, отвергая скидки при продаже.
Кое-кто в городище даже злословил за спиной Доброгневы из недоброжелательства и ехидства: «Ишь, богатеи! Статочное ли дело: соль на пустое переводить?! Ох, еще аукнется им!».
Однажды дошли до нее те перетолки, и, не стерпев, высказала тем женкам, что стояли тогда рядом:
– Завидки на мя взяли? Довольство наше застит вам зенки? Надобно было выбирать себе мужа, якоже мой, и в достатке б купались!
Обильно насыщалась сия семья! Обильно и смачно! – не убавить.
И стоило Молчану высказать невзначай: «Блинков бы!», назавтра же объедался ими на вечерней трапезе…
Хозяин вошел явно нахмуренным. «А я-то чаяла: помягчает он на росе», – мысленно огорчилась Доброгнева. Однако, глубоко вздохнув с порога, точно отрешив от себя что-то недоброе, распорядился он с нежданной задушевностью: «Ну, хозяюшка, подавай к столу!»
И не затягивая, хозяюшка выставила на стол четыре глиняных горшка с овсяной кашей, приправленной кусочками копченого окорока – немного уж от него осталось, и зеленоватым конопляным маслом из орешков-семечек, купленном на большом осеннем торге.
С чего образовалось то копчение, Доброгнева помнила накрепко. Прошлой осенью Молчан, благо помогли ему те трое, что сопровождали на охоту, еле доволок матерого кабана, отъевшегося на лещине, равно и желудях в дубравах. Вернулся весь раскрасневшийся и сам не свой с виду. Но отмолчался на ее вопрос и открылся не сразу, а много погодя.
Выгнали на него секача и принял он зверя на рожон рогатины – самого тяжелого оружия в Земле вятичей, ударив, как и должно, снизу, накрепко уперев конец древка-искепища в землю, тот налег на нее с такой силищей, вплоть до поперечины, коя рожна ниже, что чуть не поддалась она мощному до дикости напору. А поддалась бы, отвалив в сторону, конец не зверю, а охотнику…
В том, что умнут всю кашу, еще и о добавке помыслят, Доброгнева даже не сомневалась.
Ведь готовилась она со всевозможным тщанием из вкуснейшего цельного зерна, очищенного от шелухи и добротно распаренного в печи, чтобы стало мягким, как бы набираясь силы от печного жара.
По завершении трапезы все сбылось по ее замыслу.
Насытившись, дале некуда, и запив парным молоком, все встали из-за стола умиротворенными, даже и Храбр, коего Молчан, не посмотрев на раннюю возмужалость своего старшого, шарахнул деревянной ложкой по челу, прикрикнув: «Не егози!», когда тот допрежь отца сунулся в свой горшок.
Убирая судна и сосуды, Доброгнева к месту припомнила и прикинула: «Намедни Молчан сказывал: на опушках и лесных полянках уж поспевает земляника – скоро станет рясной. Не припоздать бы со сбором! За земляничкой подойдет и черничка. Как дозреет она и наберу пяток кузовов, спроворю пирог с ней. Сыновей полакомлю и самой в радость!»
А раз Молчан не привязчив к чернике, решила налить ему тогда добрый ковш из отбродившей сыты – пущай и он потешится …
V
«Чего из оружия взять? – впал в размышления Молчан. – Ведь неспокойно в лесах стало».
Еще с первой капелью Доброгнева, наслушавшись соседок, пришла и выпалила:
– Бают все, что развелось в лесах лиходеев, будто лягух в болоте! Скоро, глядишь, будут остерегаться даже на торг поехать. Набегут разбойники, и все, что ни есть, отнимут. А всего пуще – могут и порешить, по злобе…
Лесные злодеи водились в их округе и прежде. Время от времени пошаливали они, случались и смертоубийства. Не зря ж, на большие осенние торги выезжали с непременным сопровождением самых могутных в городище мужей, иных и с ратным опытом.
В телегах ехали подвое, оснащенные оружием: обоз охранялся конным авангардом из нескольких всадников и аналогичным арьергардом. У каждого, кто при оружии, было по топору и по паре-тройке сулиц. У всех – ножи немалой длины, легко достающие до сердца, а разбойнички – не вои в броне. Кто-то брал и кистени – ударное оружие для жаркого ближнего боя, проламывающее не токмо черепа, а и легкие доспехи. Молчан прихватывал свою охотничью рогатину, что не раз выручала его, когда хаживал со товарищи на медведей и вепрей, с ней и лук боевой. И не было случая, чтобы кто-то напал!
Однако у обозов по весне, отправлявшихся, когда подсохнет и станет проезжей дорога на торг, имелось свое отличие. В конце весны многих городищенских мужей, справных, невозможно было упросить для сопровождения и на день, что им за это не посули! Ведь все в полях они, живя не с промыслов или ремесел, а от доходов с урожаев. Да и отправлялись на сборы для переподготовки те из младых, приписанных к ополчению, чей возраст подошел ноне.
А посему весенние обозы и их охранение сокращались, в сравнении с осенними, вдвое, а то и боле. И приходилось рисковать…
Ноне же оборачивалось и того хуже. Поздний весенний разлив выдался столь полноводным, что та часть короткого пути на торг, вдоль правого берега реки Москвы и выше по течению, проходившая через заливные луга, еще не подсохла, дабы бы стать проезжей. Оставалось лишь отправиться иным путем – не столь торным и куда боле протяженным, в начальном своем направлении противоположном реке.
Усугубляло и то, что у главной дороги на торг лес рос лишь с одной стороны, в отличие от сей, шедшей через чернолесье. Посему надлежало остерегаться куда сильнее! – напасть на обоз могли и с двух сторон одновременно.
– И ведь непременно выскочат с кистенями! – не усомнился Молчан.
В самом деле, для разбойного нападения в лесу лучше, чем кистень, и представить трудно. Боевая железная гирька-подвесок, соединенная цепью, ремнем или крепкой веревкой с деревянной рукояткой-кистенищем, грозна в умелых руках, круша любые кости, да и почкам с печенью не покажется мало!
Кистень позволял нанести ловкий, внезапный и поражающий удар в самой гуще тесной схватки. А если враг оказывался оглушенным от попадания в шлем хотя бы на несколько мгновений, его тут же и добивали.
А сверх того, мог разить даже без кистенища, когда подвесок привязывали просто к руке – к кисти, откуда и пошло его название.
…Ко всему, в самый последний момент, передумали ехать на торг для продажи сразу пятеро. И Молчан вечор узнал причину, заставившую и его вельми призадуматься.
Токмо что напросились Некрас с Мезеней, однако и с их поклажей в обозе получалось лишь семь телег. И ненамного больше вооруженных, из коих конных всего трое. Заведомый соблазн для прытких головорезов!
И отошел Молчан к стене, где на колышках висел весь его арсенал, а поодаль, в самом углу, прислонена была острога – длинный шест, Молчана выше, с наконечником из нескольких зубьев, длиной в два перста, приложенных друг к другу. Ей Молчан, с непременным напарником, управлявшим однодеревкой, брал щук в темные и тихие ночи.
– Лиходея бы острогой! – усмехнулся он в душе. – Да не скоро вытащишь ее потом из него: не для боя она. А вот стрелы…
Наконечники стрел у Молчана были несхожими, хотя всех их выковал местный умелец любой кузни Домослав. У срезней, что на крупного зверя и противника без лат и кольчуги, было широкое лезвие, острое перо. А тому, кто в доспехах, лучше бы опасаться стрел с иными совсем наконечниками – узкими, гранеными, пробивавшими даже броню.
Однако бронебойные наконечники не были способны пробивать деревянные щиты, для коих требовались иные – с предельно расширенным острием, похожие на долота. Правда, сии иные оказывались бессильными против брони. И стало быть, наконечников универсальной пробиваемости попросту не существовало – у каждого их типа имелось свое назначение.
А для охоты на пушного зверя с малыми луками предназначались, дабы не портить его шкуру, плоские, намеренно затупленные томары стрельные.
«Заполню весь тул-колчан стрелами – на три четверти возьму со срезнями, на четверть – с гранеными наконечниками. Прихвачу боевой топорик, нож с клинком чуть не в локоть, три сулицы с наконечниками в пясть, рогатину и тот свой лук, что для боя. Не токмо мне одному, тут двоим обороняться хватит, однако запас не бывает лишним», – рассудил Молчан.
И невольно улыбнулся Молчан на мысль свою о рогатине. Единою он, выпросив у отца – доброго охотника, однако куда ему до Путяты, решил взять ее на ту охоту турью. Ведь возмечтал, первым подскакав к туру, первым и вонзить ему в бок. А сам еще не хаживал с рогатиной ни на медведя, ни на вепря, и никакого навыка не имел.
Прознав про сие намерение, Путята, неимоверный весельчак, балагур и насмешник, потешно вскричав: «Ой, держите меня, сейчас упаду! Ноженьки мои не держат!», обхохотался до зримых слезинок, чем изрядно задел вельми самолюбивого Молчана. Ведь преподал назидание: «Аще серьезен ты вне службы, не удерживай себя надолго в унылом состоянии том!».
А отсмеявшись вволю и отдышавшись, высказал, уже всерьез:
– Не серчай, однако куда тебе с рогатиной, едучи верхом? Явно, представляешь ты: рогатина у тя в деснице, а узда, правящая браздами, в шуйце, и скачешь во весь опор, вдогон за перепуганным и удирающим от тебя туром!
Не предавайся вздорным мыслям! Ежели не хочешь, чтобы он тебя, ухаря, на рога поднял, то и увернуться придется не раз, и отскочить, когда надо. Однако ты и без рогатины уже не раз с Серка падал, коего для тебя пригнал. А он, обученный даже бою, се не мерин ваш Голубок! Не отходи от него днесь, дабы обвыкся с тобой, а об ином – забудь: времени нет для иного. Через две зари отъезжаем, посему – торопись! Чаю, успеешь изготовиться – нам и верхом долгий путь.
– И вот что, – прибавил он, погодя, – перебери стрелы, дабы не подвели они, когда выйдем на тура, проверь тетиву и запасную возьми. Не рогатина, а лук будет твоим оружием главным. Горазд ты бить в цель, здесь даже мне с тобой не потягаться! – жаль не боевой у тебя лук, охотничий, да уж некогда прилаживаться к новому.
К своему нынешнему луку – боевому, из двух плеч, прикрепленных к рукояти, Молчан приладился столь хватко, будто с детства овладел им. И любил ощущать, как сии плечи, разгибаясь, посылают стрелу вперед.
Его изготовил за пару куньих шкурок знаменитый в округе мастер, до которого полтора дня пехом; еще и заночевать в пути придется.
Все же товар стоил своей высокой цены! – отменным получился оное оружие с отдельно хранимой вощеной тетивой, крепившейся своими петлями на костяные накладки. Ведь даже рукоять его, выложенную гладкими костяными пластинами, мастер подгонял точно по длани своего заказчика.
И испытав сей лук в охоте на крупного зверя, Молчан удостоверился воочию: разит, если верно целишь, наповал! Почитай, словно тот, самый памятный, с коим однажды отправился вместе с Путятой, уверенный, что на тура…
– Некрас-то каков! – ненароком припомнил он. – Загодя знал, что поддамся ему, соглашусь. Ведь вместе с Мезеней задолго до зари выехал, а поначалу утаил о нем. А доехав, поставили телегу свою близ городищища нашего. И пошел Некрас меня высматривать, а Мезеня остался товар сторожить.
Любопытно мне: аще кривоносый не дождался бы меня, рискнул он в избу постучаться? Чаю, рискнул бы! – не возвращаться же им обратно. Ведь даже топорики сообразили взять и ножи. Хитер Некрас! И ловок был прежде, вон и зуба меня лишил. Может и пригодится он, ежели навалятся на нас…
VI
– Пора уж перебрать товар наново, – прикинул Молчан. – Скопил его вдосталь. Будет, что на торге явить! – сам любуюсь…
Товар и точно был хорош! Украшением его была чета осьмиц бобровых шкур, каждая в два локтя длиной, добытых им по осени из засады – на самом закате инде чуть позде, либо на бобровых гонах в предзимье и начале зимы, когда мех становился особо прочным и красивым, сохраняя прочность, легкость и непромокаемость, и ценился дороже даже собольего. А половина из них – самого дорогого черного цвета – шли при продаже токмо поштучно. Остальные – черно-карего и карего, ценились в два раза дешевле черных шкур. Тех, что карего, продавали десятками.
Молчан пренебрегал добычей бобров с рыжими шкурами, кои на торгах ценились ниже, чем даже карие, и продавались сороками.
Основательно размыслив, решил он не брать на торг запасенную бобровую струю, за коей всегда выстраивалась очередь из покупателей, понеже славились ее целительные свойства: от болей в животе, глухоты, для укрепления мужской силы. Ибо по всему выходило, что осенью можно будет выручить за нее куда вяще.
Ведь тогда непременно пожалуют торговые гости на ладьях и купят ее, именуемую «бобровым благовонием», для больших иноземных рынков, где вельми высоко ценилась. А дале поплывут по Оке и Итиль-реке до побережья Хвалынского моря, а то и до Тавриды либо Царьграда.
Заготовил он для торга и бобровый жир для целительных натираний, а также пух оного зверя, вычесанный Доброгневой. Должно обозначить, что Молчан, честной, никогда не допускал скрытного подмешивания в благородный бобровый пух чуждого подшерстка, чем порой грешили ушлые продавцы из его соплеменников. Да и бобровая струя, предлагаемая им, всегда была натуральной. О качестве же пушнины и баять нечего!
Мясо же пернатой дичи, зайцев и крупного зверя, добываемое им лесным промыслом, редко, когда доходило до торга. Меньшая часть употреблялась самим и домочадцами, а большая обменивалась в его городище на зерно, горох, мед, конопляное масло и изделия местных умельцев, потребные семье для ее насущных нужд.
По прикидкам Молчана, для нынешней продажи хватало и одной пушнины. Ибо, опричь бобровых шкур, имелись и куньи, было изрядно векшей.
Четыре горностаевых и одну медвежью он решил приберечь вкупе с бобровой струей на главный в году осенний торг. Редкий в сих краях соболь не встретился ему ни разу за всю зиму. А для промысла волков не получилось собрать ватагу. Погруженный в мысли сии, вышел он на двор и возвел очи горе. Наплыли тучи, нагоняемые ветром; зримо нахмурилось. И заныло колено.
– Не иначе, днесь ливанет, – подумалось Молчану. – Нога моя, когда к непогоде, чует, аки ворожея!
У ноги его десной, то бишь на одной стороне с десницей, сие чутье образовалось – нечаянно и болезненно – давным-давно: в той единственной для Молчана охоте на тура, когда еще и не встретился с ним.
Малый отряд их конный, в коем Путята был вершником, только что выехал из бесконечного, казалось, леса, неторопливо едучи пред тем по тропе, где ни обогнать, ни разминуться. И предстала бывшая нива, где прежде пахали и сеяли, заросшая высокими травами и низкими еще кустарниками.
Чуть ли не половину того пути лесного Молчан провел в размышлениях о недавнем, порой недоумевая, теряясь в догадках и осмысливая наново.
К примеру, припомнил он, как, по прибытии Путяты, в городище начали объявляться некие конные, неведомые здесь прежде, и справившись на въезде у жителей, куда ехать дальше, прямиком направлялись к избе родителей Молчана, где квартировал оный старший родич его.
И едва тот выходил к ним, непременно снимали свои войлочные колпаки, только что не кланяясь. А вслед, когда отходили подальше, нередко и спускаясь к реке, что-то говорили Путяте, а он слушал и тоже не затворял рот.
И было оное во все дни пребывания Путяты, кроме самого первого, а длился сей срок в число перстов на двух дланях. Позде разговоров с Путятой приезжие – иные из них явно изможденного вида и с конями на подмену, непременно оставались на ночевку в избе, принадлежавшей кривой бобылке Дружине, седой уже, однако в работе – двоим не уступит. Спали там на полу и седлались поутру – на тех же конях, уже сытых, отпоенных и оснащенных полными торбами.
Елико платил Путята за овес и бобылке, об этом Молчан не ведал и не любопытствовал. Куда боле занимало его: что за люди новые, и когда ж на тура выезжать? – так ведь и до осени проторчать можно!
Долго крепился он, и все же спросил Путяту после плотной вечерней трапезы, когда ненадолго добреют даже матерые злодеи: кто незнакомцы сии, и куда отбывают?
Тот воспринял оную любознательность с неудовольствием, явно сочтя ее неуместной. Однако ответил, что всадники те – бывалые ловчие, коих он собрал отовсюду, дабы доглядали за туром: где пасется и куда перемещается.
– А ты то что помыслил? – сурово, даже и с возмущением в голосе, высказал он Молчану, завершив свой краткий рассказ.
В душе Молчан помыслил, что Путята заведомо кривит и лукавит, излагая не то, что есть, а его, Молчана, за малоумного держит. Однако вслух высказал с напускным облегчением, хотя вышло туманно и чуток двусмысленно:
– Теперь-то ясно мне!
Пристально взглянул на него Путята, и – промолчал…
Однако и в пути долгом: не день-другой-третий-четвертый, а боле, случилось немало потаенного. Выехали с Путятой вдвоем, с четырьмя поводными конями, коих тот прикупил в городище. На другой день поутру присоединились к ним двое встречных, и у каждого тоже по два коня в поводу, а к вечеру – еще двое с четырьмя в поводу, однако сии нагнали их. Все они, явно, подчинялись Путяте, словно был тот большим воеводой. Что ни прикажет, исполняли тут же, ели его глазами и открывали рты лишь тогда, когда он спрашивал.
Большей частью дороги их проходили вдоль рек и ручьев, и однажды Молчан упросил Путяту ненадолго остановиться посреди дня, дабы наскоро сполоснуть и отжать холщовую рубаху свою и порты, уже взопревшие. И не подозревал, что чрез два века с малым гаком в Монгольской империи будут карать за стирку одежды смертной казнью – сразу и приводя в исполнение…
Поначалу ночевали во встречных весях. И каждый раз, когда располагались на постой, хозяева совершенно очевидно ожидали их, не скупясь на угощения прямо из печи и на корм для коней – и основных, и поводных, на коих пересаживались для поддержания резвой скорости. Дважды были уготовлены им и подставы – кони для смены уставших на пути следования, однако основных – как Булана у Путяты и Серко у Молчана – они не меняли.
И Молчан приметил, что потчевавшие их поселяне относились к Путяте с таким почтением, будто к старейшине племени или волхву, а он всегда знал по имени и хозяина, и хозяйку. А потом, на протяжении пути, обезлюдело, точно в глухомани, и две последние ночи пришлось коротать в лесу – у костров, выставив дозорных и настелив лапник.
Вечор же отряд пополнил еще один, подлинно богатырской стати, под коим и взмыленный конь его, немалый в холке, казался мелковатым и зримо проседал под седоком своим могучим, а единственный, что подменным был, представлялся еще меньшим.
И отъехав с Путятой изрядно вперед, он огласил столь зычно, что все остальные расслышали: «Не выехали они еще – у Булгака отец отошел. По новому их обычаю, бесовскому, будут предавать его земле – без огня и тризны. Ждать Булгака с охраной надобно третьего дня, к полудню».
Чуть погодя, когда Путята что-то выговорил ему, отчего добрый молодец словно поник весь, он огласил еще, сильно умерив прежнюю зычность и явно полагая, что шепчет: «Пасется, и никуда не отворачивает».
«Ну, и глотка! Громче охотничьего рога на большой охоте». – невольно сопоставил Молчан. И невзначай услышанное подвигло его к новым осмыслениям: «Откуда может прибыть Булгак тот с охраной? Не из Киева ли? Однако, при чем тогда тур? На кого охотиться будем? Или на одного зверя пойдут две охоты с разных сторон? Голова идет кругом …».
По выезде из леса Молчан пристроился рядом с Путятой и не ускорялись они, хотя и опережали остальных.
– Родич мой старший, никак не возьму в толк, отчего сей зверь забрел в приграничье? – места-то для него не родные. Часом, не хвор ли? – справился он, покачиваясь в седле.
– Не смахивает он на хворого. Едва завидел меня, яриться начал: копытами бил, загривок топорщил, ноздри раздувал, набычился весь. Вот-вот кинется. Я и отвернул из опаски. Одному против тура – неминучая смерть! Иль на рога поднимет, иль пронзит насквозь, иль копытами истопчет. Видел, и не раз, каково это бывает – выручить, и то не успеть…
И еще на подъезде узрел: тур предо мной, не турица – та и помельче, и окрас иной. Да и откуда взяться ноне турице, когда отел у нее и в чащах прячется? Разве что совсем старая…
А тур, весь он черный, с белой отметиной по хребтине. Не рыжеватый, аки турицы и турята. Отчего же направился в сии края, про то не вем. Увидишь, сам у него и узнай, – усмехнулся Путята, многоопытный.
Однако, чуть погодя, высказал:
– Не иначе, бык-одинец, шатун рогатый, коего погнали из стада. И куда ему пойти, сам не ведает… Слыхивал я не раз о таковых от старых ловчих княжьих, однако не наблюдал сам.
– Поди, худо ему одному, – предположил Молчан.
– А не жалей! – отозвался Путята. – Одинец – суть всегда бывший вожак стада, злющий. Быв в силе и самым крупным, всех остальных в стаде гнобил, всеми турицами владел. Но нашелся бык – моложе и могутнее, и место его занял. Другой теперь тур – воевода. И навряд ли во всем стаде печалятся о прежнем…
Ты об ином помысли. Зачнем разделывать тура, чего себе запросишь? С него ведь можно настолько взять, что зенки разбегутся! Лишь мясо не похвалю. Попробуешь, и сам поймешь: волчьи клыки для него нужны!
– А что ж в нем тогда потребное? – неподдельно удивился Молчан.
– Да все остальное! Загибай персты! Хребтина пригодна, дабы доспехи ладить. Из кожи, толстой, выгибают шлемы, ратные, коих не всякая стрела возьмет, и пояса из нее – лучше не бывает. Из шкуры – подошвы для обувки: нипочем им ни снег, ни слякоть. А из рогов что хошь мастерят! На славные луки идут они, на рукояти добрых мечей – не хуже, чем из «рыбьего зуба», на лучшие гребни, даже и на застежки для кафтанов.
А чей рог – самый дорогой на званых пирах, когда пускают его, полного ставленым медом, вкруговую? То-то же!
Однако не вздумай облизываться на турьи рога. Не обломится! Молод ты еще, не заслужил…
– Не видать мне рогов! Путята себе заберет. Родич называется! – мысленно огорчился Молчан.
Расстройство даже на лике его проступило. И разом пропало желание задавать иные вопросы.
А не пропало желание у Путяты-насмешника! И впал он в полное ехидство над младшим:
– Никак пригорюнился? Пустое! Найду и для тебя добычу знатную. Незачем тебе хребтина на доспехи и кожа на шелом – разве ратник ты? А что скажут красны девицы, углядев на твоих лаптях подошвы из турьей шкуры? Чаю, рассудят они: «У Молчана ножки закоченели. Видать, совсем озяб! Не надобен там такой муж! Пусть вековухи согревают его, болезного!».
Стало быть, одарю я тебя кишками – тут уж никто не прицепится, еще и завидовать начнут!
– Каковыми еще кишками? – вскинулся оскорбленный донельзя Молчан.
– Турьими! Зрю: не понимаешь ты своего счастья. Однако я растолкую. Особливые эти кишки, заветные! Токмо у туров они – не у иных зверей. Ежели помыть их в родниковых водах, как бабы на реках и прудах стирают исподнее, прополоскать и помыть наново, да набить вареным мясом с салом, храниться будет с осени до весны!
Сам едал их в голодный год. Морщился, глаза жмурил, обратно лезло, зато жив. И все красны девицы разом скажут: «Таков-то муж нам и надобен – даже кишки набивать горазд!».
У Молчана аж уши запылали, еле сдержался он не ответить на злостное охальство. И ударив по крупу Серка своего, норовистого, рванул вскачь, чтобы тут же рухнуть с коня оземь, как старая деревина в бурю.
Путята на Булане тут же оказался рядом. Соскочив, помрачневший, высказал: «Эко тебя угораздило!» и осведомился, где боль. Узнав, что в колене десной ноги, хмуро ухмыльнулся:
– Хорошо хоть, сапог снимать незачем. И лук цел со стрелами – вот славно!
И помахал остальным, что справится пока без их подмоги.
Тут Молчана, и без того вельми озлобленного, сильно покоробило, как по-новому открылся ему Путята. Ведь целостность неживого оружия, коему, бесчувственному, все одно: упало иль нет, Путята поставил выше, чем беспокойство о беде, что стряслась с его младшим родичем – живым и страдающим. Молчан и помыслить тогда не мог, что неспроста сие…
Прощупав колено, а Молчан едва сдержал стон, покачал головой с видимым облегчением:
– Везучий ты! Иной поломал бы себе, аль вывихнул, а ты зашибся всего-то. Холодку бы сейчас на болючее место, да где его взять? Хотя нет, будет он!
И извлек из ножен, прикрепленных к поясу бронзовыми кольцами, любимый свой укороченный меч-скрамасакс длиной в локоть – с односторонней заточкой, заостренным концом и рукоятью из «рыбьего зуба», коим очень гордился, непременно уверяя, ежели объявлялся повод, что таковой редкостен даже у ближних бояр киевского князя. Разрезав же Молчану вязаный чулок, приложил концом лезвия на ушиб. Погодя, чуть полегчало.
А посему Молчан решив, что уже достанет у него сил, вознамерился ответно поддеть за злые насмешки и душевную черствость. Ибо прикинул: немедля взовьется Путята, при его-то взрывном норове в обиходе! Вслед осведомился нарочито равнодушным тоном:
– Давно хочу осведомиться, родич, об обретении тобой сего ножа…
– Это нож, по-твоему?! – мигом озлился Путята, как и задумано было.
– Явно нож! Ведь ты им – сам зрил я, три вечера тому, косулю сразил. А на косулю не ходят в бой! – лесная коза она. Каковой же тут меч, ежели боле похож на длинное шило, пусть и расплющенное?
– На шило?! Не прощу тебе сего, юнец неумелый! Я в ратоборствах, благомужество являя, не токмо печенегов пронзал мечом сим, но и ратников князя Владимира, и все испускали дух! И вручили мне его старейшины наши в награду, яко честь великую, когда вернулся из Киева.
– А зачем бы тебе столь долго жить там? Нечисто тут! Не вражий ли ты сходник против нас, доподлинных вятичей? Я хоть и неумелый, зато честной, и разумом пока не ослаб. Не верю в твоих старейшин! Зачем бы ты им?!
– Да затем, что послали меня дознавать! – выпалил Путята, и осекся, вмиг осознав, что сгоряча сказанул лишнее, да уж не вернешь…
«Вон почему в почете он у старейшин и держится с ними, точно ровня. Знамо, Путята не токмо в ловитве, он и в ином особенен!» – живо сообразил Молчан, сметливый.
Вслед усомнился он, достоверен ли родич его, когда задирает и насмешничает, и у самого рот до ушей, а будто высматривает холодным оком любого, над кем потешается. И предположил:
– Уж не личина ли для него любая охота, равно и сия, и едем на тура только для видимости? Однако зачем тогда он позвал меня? Ведь не обучен я выведывать!
Остальные пятеро медленно приближались к ним.
– Слышь, младшой, ты вот что! Забудь мою шутку как кривду, из пустого бахвальства сказанную, – торопливо, но со значением проговорил Путята, наклонившись к Молчану чуть не в упор, словно тщился проникнуть в его сокровенные мысли. – Сам прикинь, не гожусь я, служивый при старейшинах, в лазутчики!
– Да я уж и забыл. Мало ли что бывает в пылу при? И ты на меня не серчай, родич мой старший, не держи обиду! Сгоряча тебе сказанул, не со зла, – с внешним сокрушением ответствовал Молчан, не поверив ни единому слову Путяты.
– Не со зла? Вот и ладненько! – изобразил улыбку Путята, не поверив ни единому слову Молчана…
VII
Вознегодовав на старшего родича за неспровоцированное ерничество в его адрес, Молчан и не подозревал, что девять лет спустя вспомнит – с неизбывной тоской в собственной утробе – о турьих кишках, обещанных ему Путятой-насмешником.
И вне любого сомнения, превозмог бы он их начинку, коя, поведал тогда Путята, неудержимо рвалась обратно, не преодолев и полпути от глотки до желудка. Главное, состояла она из мяса с салом: пусть и залежалый, а харч!
Поелику не до разносолов, аще оголодаешь вконец! А оное и стряслось с Молчаном в царьградском форс-мажоре. Ибо лишь наспех перекусил он поутру, дневную трапезу отложил на вечер, ведь занят был изысканием оригинального подарка для предстоящей любимой, за столом же в таверне столь любовался прекрасной Юлией, весь в предвкушении, что о насыщении и забыл…
Придя в сознание и обнаружив себя на обмазанном глиной земляном полу – без мошны, носимой на кожаном поясе, да и самого пояса, одежд, обувки, серебряного браслета с аметистом и решетчатого перстня с прорезями, зато с изобильными повреждениями на лике и теле, неоспоримо означавшими умышленное и злостное причинение урона его здоровью, Молчан попытался определить, что с ним сталось, и как быть впредь.
Блужданию мыслей по лабиринту мозговых извилин изрядно досаждали тупая боль в помятом черепе и остаточное кровотечение из носа. При том, что око его ошую столь заплыло, что не мог обозревать им белый свет. А вот скулу, равно и ребра, боле ломило одесную.
«Скверно, что бедствие претерпел, а ладно, что живота не лишился! Подлую татьбу учинили мне, а все же не покусились на нижнюю рубаху. И порты не зажулили! – лежат, где и были сброшены. Однако, попробуй надеть их, когда и подняться невмочь!» – с трудом диагностировал Молчан последствия налета в съемном жилище на ночь.
А грянула сия напасть за миг, едва собрался он приступить к излишествам на деревянном ложе с матрасом повышенной комфортности, набитым гусиным пухом.
Понеже не экономил Молчан на заграничной любви!
Чуть погодя, до него дошло, что уже вовсю рассвело, и вскоре пожалует плечистый хозяин-мордоворот, затем и попрет его отсель, ведь нечем заплатить за дальнейшее пребывание.
Аще ж отказаться, ввиду немощи, может и добить, лютуя! И сколь ни зови на помощь, никто из местных и не помыслит заступиться за чужеземца, явно асоциального вида, подвергаемого злобному насилию.
Волей-неволей, пришлось, проклиная себя за вчерашнюю опрометчивость, вставать на четвереньки. А затем, опираясь лишь на шуйцу, ибо не подымалась пока десница, преодолеть, стеная, полтора шага до ложа, с трудом водрузить седалище на его краешек и чуть перевести дух.
Переведя же оный, приступил он к многотрудному облачению в порты…
Увы! – не во что было заправлять их. Ибо остался Молчан без сапог своих, дорогих и искусно выделанных. И пущай вельми прели в них ноги по причине жары, зато форс: знай вятичей! А лаптей с онучами и не брал он в торговое странствие, убоявшись прослыть невеждой по части высокой моды.
Хотя уцелевшая из-за брезгливости злодеев нижняя рубаха до колен – в коричневатых пятнах от того истечения, отнюдь не сглаживала его неприглядный вид, заведомо вызывающий подозрения, что оный бомжует и побирается.
И покинул Молчан место скорби своей, нынешней, скорее выползая наружу, нежели выходя, и запоздало осознавая, что сам и выковал свое несчастье, разом обернувшись в маргинала из респектабельного торгового гостя.
Несмотря на рань, было душновато. Ибо лето в Царьграде, а граждане Ромейской империи, или по-другому – Романии, именовали его Константинополем, обозначая себя ромеями-римлянами, всегда преизбыточно знойное.
Исподволь начинало припекать. И вынужденно ступая на камни, постепенно нагреваемые солнцем, что причиняло дополнительный дискомфорт, ковыляющий босой страдалец морщился и охал. Ведь отдавалось во всем теле!
И обгонявшие его прохожие – в хитонах с закатанными по локоть рукавами, непременно оборачивались, дабы сообразить: безумен ли сей, либо лицедействует странным образом. Что до встречных, те попросту шарахались!
А куда направлялись стопы его, он и сам не мог сообразить. Лишь бы подальше от жилища того, рокового! И вспомнилось ему, частично увечному днесь, сколь славно все начиналось.
Тем вечером, завершив продажу всего привезенного издалека, напоследок и шкуры матерого волка, дабы застилать ей ложе, что было тогда в ходу у царьградцев среднего достатка со стабильными доходами, решил он отчасти расслабиться. Однако в усладу лишь чреву!
Ведь еще держался Молчан строгого наказа старшего родича: сбыв весь товар свой, а привез он и тот, что до встречи с Путятой приберегал для осенних торгов, перво-наперво озаботиться подарками для семьи, а вслед – выполнить секретное поручение, ради коего и послан был в ромейскую столицу.
И лишь дале слегка ознакомиться с профессионализмом местных утешительниц иноземных торговых гостей, непреложно руководствуясь разумом и неустанно бдя за своей мошной!
Получилось же совсем напротив: и без мошны остался, и не уберег орган средоточия разума, украшенный ночными налетчиками, помимо прочих отметин насильственного свойства, здоровенной шишкой посередке чела…
Гожую таверну подсказал ему некий Басалай без определенных занятий, урожденный киевлянин из полян, давным-давно осевший в Константинополе и шпаривший на местном ромейско-греческом не хуже любого аборигена.
Данный мигрант, предложивший Молчану свои услуги, пособлял ему на торге, переводя в диалогах с прижимистыми и придирчивыми ромеями, кои могли аж полдня обследовать приглянувшиеся им меха – особливо бобровые.
А торговались те скупердяи отчаянно, выклянчивая дисконт, отчего уже вскоре сия нация натурально достала широкого натурой вятича, испытывавшего идиосинкразию (не путать с фобией!) к скидкам от заявленной им цены! И за месяц с лишком не раз случались пустые дни вовсе без выручки.
«Провижу: загниет и загнется оная империя из-за таковых корыстолюбцев, алчных. И никто ведь не пожалеет о ней!» – вывел он единою.
Расчет с Басалаем производился ежевечерне, выражаясь в кератии, являвшемуся половиной серебряного милиарисия. Сам же милиарисий приравнивался стоимостью к одной из двенадесяти частей золотого солида, называемого по-гречески и номисмой. И прочие купцы из вятичей на том торге укоряли Молчана, что переплачивает, подавая скверный пример!
Ибо их искусники синхронного перевода потребовали той же оплаты и для себя. Меж тем, кератий составлял ежедневное жалование ремесленника изрядной квалификации, да и то выдавался ему лишь медными фоллисами.
«А рази ж можно сопоставить толмачей с ромейскими искусниками ремесел? Мастерить – не языками чесать!» – апеллировали к здравомыслию Молчана его критики. Однако презрел он злопыхателей сих.
Басалай же и присоветовал пригласить за компанию двоих местных из бывалых, обитающих неподалеку, обосновав: могут пригодиться толковым подсказом, когда приступит Молчан к заслуженному досугу, равно и развлечениям на любой вкус. Поелику осведомлены они о немногочисленных в сем столичном граде торговых точках, где точно не обдурят покупателей, всучив им по завышенной цене недостойные подделки, и ведают о закоулках с самой выгодной арендой помещений для ночных утех. А могут сопроводить и в запретный квартал, подсказав заведения с лучшими искусницами!
Молчан засомневался было, касаемо закоулков и того квартала, бесстыдного, помня о предостережениях Путяты – явного блудодея на своей действительной службе, имевшего бесспорное аморальное право заклеймить порок наемного сладострастия и бескорыстных неразборчивых связей, опираясь на богатый собственный опыт при исполнении скрытных обязанностей.
Впрочем, тут же и рассудил, что негоже столь доверять своему старшему родичу, вельми гораздому на кривду и преувеличения!
Да и нелепо будет, оказавшись по секретной надобности столь далече от Земли вятичей, не ознакомиться с потаенными нравами бойких девиц царьградского происхождения! – даже и не прикасаясь к ним, а токмо из чистой любознательности, праведной.
И еще один резон озарил Молчана, вспомнившего к месту: в устных мемуарах своих его старший родич, превознося самого себя, не раз бахвалился умелой маскировкой действий, вводившей в обман бдивших за ним ворогов.
«А разве не могут козни ромейского сыска затруднить мое пребывание здесь? Могут!» – прикинул сходник-дебютант.
Вслед решил он, по наивности от неопытности, что оная тайная контора вряд ли заподозрит в сластолюбце и кутиле вражьего агента и обманется относительно его истинных намерений. Сим окончательно убедил себя ознакомиться с заморской порочностью, воздерживаясь пока от вкушения запретных плодов, а лишь мотая на ус, и внял предложению инициативного толмача…
VIII
Пострадавшего водрузили на Серка – с осторожностью и всевозможной бережливостью.
И Путята, осмыслив непредвиденную ситуацию, вполголоса довел до младшего родича:
– Поменялись, с твоим обрушением, многие мои планы. Забудь пока о стремени со стороны больного колена. Пригоден ты ноне лишь для лука, и то пешим. На скаку – без упора в стремена – промахнешься и в спящую корову. Пред тем, как начнется, определю я тебе удобное место, однако будешь стрелы пускать токмо по моей команде, иначе от тебя и вовсе никакого толка…
К вечеру достигнем турьего пастбища – вроде бы, бык наш пока от него не отходит. В сторонке от него и приляжем.
Весь другой день будем отдыхать; тогда и перекусим со всей основательностью. Глядишь, и успеет поправиться твое колено – есть у мя доброе средство.
– А ежели я не в тура попаду, а в кого-то из нашей ловитвы? – разом встревожился Молчан.
– Не попадешь! – осклабился Путята. – Хотя по-всякому бывает… Аще добыча столь знатная, будь, что выйдет! Не выбирать!
И со словами теми, окончательно дошло до Молчана: старший родич его – весь в личине неправды, и направляется совсем за иной добычей…
Практически догадавшись, кто он, владелец облыжно заклейменного скармасакса, однако еще не уверовав вполне, Молчан и не подозревал, насколько серьезна структура, одним из руководителей коей был в Земле вятичей именно Путята. А проживи он еще чуть боле тысячи лет, либо сгоняй на резвой машине времени из 998-го, когда отправился на тура, в 2020-й, многое узнал бы наверняка! И для начала ознакомился с темой в широком ее разрезе.
Сегодня не тайна, что разведка – вторая древнейшая профессия на нашей планете. Именно она предопределила ряд ярчайших побед Субэдэя – полководца № 1 Средневековья. С ней впрямую связаны победа маленькой Спарты над превосходящими ее численностью Афинами в Ионической войне и триумфальное продвижение легионов Рима по Западной Европе, Ближней и Средней Азии – с разгромом Карфагена, покорения Галлии и завоевания Британии.
А Византия, Китай, Индия, Япония? А Александр Македонский, Ганнибал, Саладин, Тамерлан и основатель ордена ассасинов Хасан ибн Ас-Сабах, терроризировавший весь тогдашний Восток, во многом благодаря созданной им разветвленной сети тайных информаторов в государствах исламского мира на всех уровнях власти? – примеров не перечесть! И разве не спецслужбы под началом Иисуса Навина – в дальнейшем преемника Моисея, предопределили, согласно Ветхому Завету, завоевание Ханаана – Земли обетованной?
Никогда не пренебрегали разведывательными операциями и в Древней Руси. Высшие должностные лица того времени всячески опекали разведку, направляя и координируя ее действия, а наиболее отличившихся героев прыткой спецслужбы сей награждали и повышали по службе. Однако понятно, что оное происходило в обстановке глубочайшей секретности…
И веди разведывательные структуры Земли вятичей служебную документацию, а до нас дошли ее образцы тысячелетней давности, включая личные дела руководящего и оперативного составов – с пометкой «Хранить вечно», то о старшем родиче Молчана изыскали бы, в переводе на современный русский язык и с вынужденными сокращениями в целях конспирации, примерно следующее.
«… В 972 г., после смерти Святослава Игоревича, осложнения внутриполитической обстановки в Киевском княжестве, первых признаков будущей междоусобицы и прихода к власти Ярополка Святославича, Путята был направлен в Киев в прямое подчинение резиденту Любославу (оперативный псевдоним Волох).
По легенде прикрытия, являлся северянином по имени Хмара, сиротой с отрочества, единственным выжившим после нападения на его селище бандформирования, изыскивавшим несколько последующих лет средства к существованию охотничьим и рыбным промыслом, а также плетением корзин на продажу.
Был отобран для внедрения в Киеве в княжескую охоту – вначале в младшую, затем и в старшую.
Прошел специальную подготовку: изучил варяжскую речь, включая и свейский диалект, освоил тайнопись, технологию ухода от слежки, методику закладки тайников, базовые навыки вербовки, передовые техники обольщения, изготовление ядов растительного происхождения. Выдержал на «отлично» экзамены по боевому применению лука, топора, ножа, копья и сулицы; рогатина – «хорошо»; кистень – «удовлетворительно».
Для подтверждения легенды прикрытия прошел индивидуальный курс установки и применения капканов, самострелов, норных и тропных петель, ямных ловушек, ковшей (морд), тенет, плашек.
Получил квалификацию «мастер-рыболов широкого профиля» (от ловли неводом до ловли на уду). Лично плетет верши. В совершенстве владеет острогой.
Прибыл в Киев транзитом через Чернигов; по запросу киевского сыска, обратившего внимание на частичное несоответствие его внешности с антропологическим типом северян (узкая кость, длинные носы, более вытянутые головы), его племенную принадлежность удостоверил, как и предусматривалось планом внедрения, старейшина северян Остомысл (оперативный псевдоним Скоробогат).
С 973 г. – стажер младшей княжеской охоты.
В период зачисления в нее способствовал, по собственной инициативе, ликвидации ловчего Бахаря, заочно приговоренного Высшим советом старейшин к смертной казни за преступления против мирного населения в ходе похода князя Святослава в Землю вятичей; непосредственно ликвидировал агента Второго главного управления Секретной службы Киевского княжества, внедрявшегося в младшую княжескую охоту. В том же году, проявив себя в ловитве, повышен из стажеров в младшие ловчие.
В 974 г. привлек к агентурному сотрудничеству Голубу (по косвенным данным, хазарянку в третьем поколении), старшую помощницу ключницы жены князя Ярополка.
В 975 г. на платной основе обучал метанию технике боя двумя щитами без применения иного оружия Белоуса, гридня (телохранителя) князя Ярополка, заслужив его признательность; вступил в связь со средней дочерью Белоуса Милонегой, замужем за Кудлой, детским (дружинником младшей княжеской дружины); благодаря протекции Белоуса, переведен в старшую княжескую охоту. В том же году выявил и ликвидировал «двойного агента» Ширяя (оперативный псевдоним Варган).
С 976 г., после смерти Любослава, исполняющий обязанности резидента в Киеве (оперативный псевдоним для связи с Центром Бушуй).
В 977 г., в ходе охоты на тура (княжеский лов), спас Истому, ловчего-старейшину старшей княжеской охоты, заслужив его признательность; вступил в связь с женой Истомы Прекрасой, интимной подругой мечника Бажена, племянника (по линии жены) Свенельда, урожденного варяга, главного воеводы князя Ярополка. В том же году утвержден резидентом.
За период руководства резидентурой организовал проведение ряда специальных операций стратегического и тактического значения.
Среди них:
уничтожение пяти новейших кораблей киевского речного флота;
ликвидация (при личном участии), под видом несчастного случая при лодочной прогулке, старшего тиуна Светозара, заместителя начальника Второй главной управы Секретной службы Киевского княжества, и тиуна Годуна, куратора службы наружного наблюдения данной Управы, вследствие чего была надолго парализована контрразведывательная деятельность против киевской резидентуры;
снятие копии с ведомости, содержавшей полный список секретных складов старшей и младшей дружин князя Ярополка на всей территории Киевского княжества с указанием конкретных мест размещения и классификацией по типам вооружений;
уничтожение секретной лаборатории князя Ярополка;
дискредитация мечника Гордея, секретного советника военного коменданта Киева воеводы Блуда по вопросам безопасности, вследствие чего Гордей был разжалован в чине и сослан на исправление, что способствовало резкому ослаблению деятельности войскового сыска и обусловило возможность проведения тиуна Мокши, находившегося в опосредованном подчинении у резидента, в надзирающего за всем конным хозяйством княжеского войска;
ликвидация младшего воеводы Гремислава, заочно приговоренного Высшим советом старейшин к смертной казни за преступления против мирного населения в ходе похода князя Святослава в Землю вятичей;
изъятие и обеспечение оперативной доставки в Центр чертежей новейшей греческой катапульты, полученных в копиях Секретной службой Киевского княжества по линии Первого главного управления.
В 978 г. убыл из Киева в связи с предательством своего связного Немила (оперативный псевдоним Ярун), урожденного северянина; в том же году награжден почетным боевым оружием – скрамасаксом.
С 979 г., по завершении проверки, на аналитической работе в Центре.
В 980 г. – спецкомандировка в Царьград (Константинополь).
В 981 г. – в действующем резерве с прикомандированием к войсковому ополчению главным советником по безопасности; возглавляя конный разведывательный отряд, перерезал три линии снабжения войска князя Владимира; ударил в тыл его дружине, предотвратив соединение арьергарда с основными силами и нанеся противнику большие потери; был ранен в этом бою, прошел длительное лечение.
В 983 г. восстановлен на действительной службе…».
И прочитай это восемнадцатилетний Молчан, пред тем овладев грамотой, не спрашивал бы он Путяту о лишнем, воздержавшись во избежание!
Но кто б разрешил ему ознакомиться с подобным досье без допуска по самой строгой форме?! И конечно, прискорбно сие!
Ибо, получив доступ к большому массиву совершенно конфиденциальной документации о киевской резидентуре того времени, он наверняка открыл бы много небезынтересного…
Скажем, узнал, что во внешнюю разведку вятичей попадали по-разному.
Путяту и уже упомянутую целительницу Добродею (оперативный псевдоним Цветана), а в Киеве она прозывалась Веселиной, состоя при дворе младшего воеводы Гремислава, привлекли к постоянному сотрудничеству на рубеже меж закатом их юности и зарей младости, старейшины вятичей из кураторов разведслужбы этого племени. Предварительно оценив на перспективу их потенциальную профпригодность.
Старейшину северян Остомысла завербовали, организовав ему «медовую ловушку» с участием агента Смеяны из свиты княгини Ольги, принявшей в Царьграде христианство по приказу княгини, и пригрозив, что предъявят запротоколированный компромат другим старейшинам, а также главным волхвам северян.
Понимая, чем грозит ему, образцово-показательному язычнику и одному из политических лидеров своего племени, разоблачение конспиративного блуда с христианкой и избыточной разговорчивостью во время оного, Остомысл дал вынужденное согласие на приватное сотрудничество. Но сумел оговорить: оплата за выполнение особо важных заданий должна производиться не пушниной, как обычно, а серебряными дирхемами.
А вот Любослав вышел на контакт со спецслужбами вятичей сам, инициативно предложив свои услуги, после чего подвергся самой тщательной проверке на предмет, не «засланный» ли. Урожденный киевлянин из полян, попавших под порабощение первыми из восточных славян, он ненавидел варягов и их конунгов, ставших князьями в Киеве, считая их погубителями вольностей своего племени.
Ненависть усугублялась тем, что он являлся, по материнской линии, внуком Дира, одного из соправителей Киева, и со злодейским умерщвлением варягами во главе с Олегом-Хельгом Дира, а также Аскольда, другого соправителя, вся семья Любослава скатилась на нижние ступеньки социальной лестницы; отныне путь на верхние этажи власти был перекрыт ей навсегда.
Залегендированный как владелец косторезной мастерской, он стал резидентом в Киеве еще в начале правления князя Святослава Игоревича. И пользуясь прежними связями своей семьи, создал широкую агентурную сеть, ставшую бесценным источником информации для его кураторов.
К примеру, Центр узнал о первом походе Святослава в Землю вятичей задолго до выступления киевской дружины и реализовал комплекс мероприятий, вследствие чего введенный в заблуждение князь, намеревавшийся незамедлительно наложить на вятичей дань, в последний момент передумал и решил сначала двинуться на хазар.
На счету киевской резидентуры вятичей под началом Любослава (Волоха) были и иные стратегические операции высокой эффективности. Не пришло еще время раскрыть… Разрешено лишь чуток намекнуть, слегка приоткрыв завесу над одной из самых знаменитых загадок Древней Руси.
По сей день историки пытаются понять, почему киевский князь Святослав Игоревич, чьи военно-политические деяния без камуфляжа мифов и лживых сочинительств из позднейших времен далековаты от традиционно-благостных, погубил себя и остатки войска на днепровских порогах. Ведь возвращаясь из похода в Болгарию, где полегли около сорока тысяч его ратников – две трети от списочного состава, он отверг совет воеводы Свенельда, решив зимовать на песчаных косах с той частью своей дружины, кою ромеи не стали добивать под Доростолом. Лишь небольшой отряд во главе со Свенельдом оставил Белобережье, убыл в Киев посуху и благополучно добрался туда.
К весне оголодавшее киевское воинство уж переварило и лошадей, исключая лишь гривы тех. И вконец отощав, отправилось в путь на кораблях. У одного из порогов (в ту пору их было за десять, а река называлась Славутичем) его уже поджидали печенеги во главе с ханом Курей; полегла вся дружина…
Для вятичей смерть Святослава, коего они подлинно ненавидели, и гибель остаточной трети его рати обернулись величайшим благом!
Они тут же перестали выплачивать Киеву дань, восстановили полную политическую самостоятельность и возрадовались за свою молодежь, которую дружинники Святослава – того, что реальным был, а не мифическим, угоняли в рабство по княжескому приказу. А помимо этих благ, получили почти десятилетнюю передышку, пока не завершилась междоусобица и из трех сводных сыновей Святослав остался в живых только один, самый жестокий и коварный.
А кто опосредованно подвел Святослава к роковому решению зазимовать с дружиной, столь выгодному для вятичей? Сколь ни жаль, однако лимит дозволенного намека исчерпан, и не велено разглашать далее из соображений государственной безопасности. Ибо Киев опять взбухает! – не воспользовался бы тайной сей. Знать, не время еще для огласки сокровенного…
IX
Заночевали в перелеске. А за ним начиналась равнина, завершавшаяся кромкой леса, однако не было зримо, каковой он величины.
По распоряжению Путяты, кое не стал объяснять он, обошлись без костров. Собирались ладить две кущи, однако передумали, поелику погода случилась теплой и безветренной. И по всем приметам выходило: не потревожит их дождь, а предстоит благоутишие.
– Там-то тур и отдыхает после дневной кормежки. А утром на пастьбу выйдет, – подсказал Путята Молчану. – Огня разводить не будем, в другой раз пригодится мое огниво.
И машинально поправил на поясе особый кармашек с огнивом из кремня, кресала и трута; трутом служила горстка высушенного мха, однако предусмотрительный Путята прихватил про запас и отломок гриба-трутовика.
– А отчего ж без огня-то? – не утерпел-таки Молчан, пытливый.
– Да оттого, что дымком от него потянет, и далеко разойдется горелый дух. А с иной стороны поля непременно пожалуют гости, бдящие, тут и не сумлевайся даже! Вот и унюхать могут, что не одни они здесь. Нам сие отнюдь ни к чему… И хватит о суетном! Пора тебе, сидючи, шлем примерить – поди, никогда не надевал.
– Шлем-то зачем на тура? – изобразил Молчан наивное любопытство.
– Мало ли! – хмыкнул Путята, а не разъяснил.
Незадолго до того, к семерке конной присоединились еще двое, поджидавшие у лесной развилки; оба – пешие. У каждого по две лошади в поводу – из тех, на коих возят кладь и пашут; предстали они с уныло повисшими хвостами по причине изрядной поклажи. Не иначе, где-то на отдалении, в чаще, у Путяты имелся целый склад всевозможного добра, припасенного на любой случай.
Лесовики являли страхолюдный вид, зловещую хмурость и полную молчаливость. Бороды их доставали чуть не до пупа. Старший из них был лупоглаз аки филин, у другого, заметно моложе, широкий шрам разрезал щеку от подбородка до уха.
«Может статься, Путята и лешего к себе пристроит», – мысленно ухмыльнулся Молчан, глядя на сих обитателей леса. А ошибался он! Центр никогда не отдавал Путяте приказов взять в оперативную разработку леших, водяных, русалок и лесных кикимор, хотя нет оснований сомневаться, что уж русалок он бы точно вовлек, наверняка погнушавшись кикиморами.
Поклажу выгрузили лишь на привале, после чего угрюмые аборигены, так и не проронив ни слова, убыли в обратном направлении.
Оказались в ней доспехи, из коих шесть легких – для подчиненных причастников, шлемы – числом седмь, и иное оружие – в дополнение к тому, что уже имелось.
Лучший шлем предназначался, конечно, Путяте: с железным наносником и кольчужной сеткой-бармицей, защищавшей шею. Новомодных шеломов, представлявших шлемы с высоченными навершиями-шпилями, не жаловал он, ввиду очевидных для него изъянов их конструкции.
На молчанову главу шлем натянулся с большой натугой, и ее будто сдавило обручем.
– Не хмурься! – высказал ему старший родич. – Чем теснее, тем лучше держаться будет, и точно не свалится… А ты, вишь, начал уже походить на воя. Пора! Будет и на твоем веку не одна битва – не оставит нас в покое Киев!
Когда сытно отужинали жестковатой копченой олениной, привезенной лесовиками, настало время прилечь.
Путята в полевых условиях всегда следовал примеру князя Святослава: брать в изголовье конское седло, покрытое потником.
Так вознамерился и ноне. Однако вовремя вспомнил о целебном средстве, обещанном Молчану и порывшись в своих подсумках, извлек коробушку из кусков луба, сшитых полосками лыка.
Открыв крышку, молвил: «Буду врачевать твое колено. Достану целебного меда – всегда его беру его, когда отправляюсь в поход, намажу на тряпицу и намотаю округ болючего места». Вслед приступил к врачеванию…
«А тяжела была рука у Путяты! Не то что у знахарок, ласковая», – припомнил дале Молчан, однако нежданно-негаданно громко раздалось сбоку, напрочь отгоняя былое:
– Да ты, примечаю, заснул, стоя! Уж скоро отъезжать, а ты и не изготовился. Смотри, не обернешься к вечеру третьего дня!
И Молчан весь встряхнулся, досадуя на себя. Ведь точно припаздывал со сборами. Истинно права Доброгнева!
Все ж, острастки ради, дабы жена не задирала нос и не корила всуе, напустил суровости:
– На себя оглянулась бы, неже мя поучать! Давно уж утро, а в сенях не прибрано. И метелка попусту стоит! Досадно мне сие аки хозяину…
«Досадно тебе! Еще чего! – взъярилась в душе Доброгнева. – Хозяин в охотничьем промысле и со мной на лежанке – истинно ты, не оспорю. А по хозяйству – старшая точно я, даже и не взбрыкивай! Сама, без указчиков, разберусь, когда в сенях прибираться!»
И демонстративно надулась, зримо омрачившись и поджав уста.
Осознавая, что перегнул, и не собираясь повиниться – сего вообще не было в его характере, избыточно насыщенным гордыней, хотя и подольститься не помешало бы на дорогу, высказал Молчан, вроде об ином:
– И с чего решила ты, что непременно вернусь на третий день? Ну, как товар не раскупят сразу? – чай, не осень сейчас, где все, что ни привезу, подряд сметают. Посему и не тороплюсь.
Ночевать буду на постоялом дворе, а прочие могут и на телегах. Днесь, двигаясь не поспешая, прибудем на торг лишь к вечеру. Стало быть, можем не уложиться и в два дня. Для верности жди на четвертый к полудню – тогда и стол для меня накроешь. Ведь мастерица ты меня порадовать!
И разом рассеялись тучи в уязвленной, было, душе Доброгневы! И прояснившись ликом, она простила мужу даже наперед…
X
Округ стола в таверне, предлагавшей несколько рыбных и мясных блюд стабильного спроса, а вслед – многие закуски и десерты, сопровождаемые виноградными, гранатовыми, кизиловыми, терновыми, яблочными и грушевыми винами, воссели на табуретах, что и было заведено в едальнях Нового Рима.
Компанию Молчану с Басалаем составили скриб Фома – писец в какой-то из бесчисленных канцелярий Большого императорского дворца, и Никетас – торговец оливковым маслом в амфорах разной емкости.
Оба пришли в хламидах – недешевых длинных плащах, оставлявших свободной десницу, застегиваясь на том же плече булавкой-фистулой.
Трапезу, спонсированную умеренно щедрым вятичем, еще не впавшим в загульные траты на яства для неких прелестниц, открыли густым рыбным супом – типовым блюдом у тамошних едоков.
А сопровождал его свежайший пшеничный хлеб отменной выпечки, нарезанный изрядными ломтями.
Продолжили жарким из мяса пятимесячного ягненка, свиной копченой колбасой, нашпигованной чесноком, и спанакопитой – пирогом со шпинатом, не пренебрегая маринованными маслинами, рагу из тыквы и чечевицы, равно и поджаренными каштанами.
На десерт, а все ромеи были жуткими сластенами, подали им фруктовый салат из кусочков ароматных яблок и сладчайшей дыни, облитых слегка подогретым медом и засыпанных измельченными фисташками.
Когда же принесли груши и абрикосы, живо умяли и их.
По ходу интенсивно прихлебывали багряное кизиловое вино, а едва пустело в кубках, подливали заново.
И мысленно оценил Молчан, отчасти уже «захорошев», что отменно оно крепостью, однако уступает вкусом хмельному вареному меду из сыты.
Не впечатлили его пирог со шпинатом, маслины, овощное рагу и поджаренные каштаны. А не возникло нареканий в желудочно-кишечном тракте относительно супа и яблок.
Вельми одобрил Молчан жаркое и колбасу. Что до абрикосов, кусочков дыни и груш, истекавших соком, то ощутил гастрономический оргазм!
Уже на старте ознакомительной беседы выяснилось: оба гостя самым удивительным образом сведущи в речи, родной для хозяина стола и его толмача. Фома же, зело косоглазый, а возрастом, похоже, сверстник Путяты, и вовсе глаголет почти без запинки.
И поразило Молчана таковое!
Ведь прибыв в сей град, узнал на месте, что оный, по убеждению здешних жителей, суть пуп всех земель на свете. И просвещен был купцами из соплеменников, что погрязшие в самодовольстве и бахвальстве ромеи полагают дикими и недостойными все иные народы.
А посему, из неимоверной гордыни своей, презирают и иноземные языки, из принципа не желая напрягаться их изучением.
Сии же явно напряглись, представляя исключение из ромейских обычаев. А отчего бы? Что подвигло их?
Впрочем, зародившиеся сомнения живо погасили сами подвижники, открывшись, что оба бывали в Киевском княжестве. Там, мол, и навострились!
Фома провел в Киеве аж три лета вкупе с зимами, состоя писцом в ромейской миссии при княжеском дворе. А Никетас, выглядевший старше Молчана годков на десять, по молодости добрался на торговом судне даже до Новгорода – в качестве подручного у богатого купца, торговавшего на внешних рынках ромейскими шелковыми тканям, славившимися по всему миру, и ювелирными изделиями, тоже знаменитыми мастерством исполнения.
Чем боле употреблялось кизилового, тем резвее разливались ромеи в честь хозяина стола, всячески льстя ему слаженным дуэтом. А Басалай – подпевала, вступал по завершении очередного куплета оды особой пышности, изобильной гиперболами непомерной шири и сказочной выси.
Дошло до того, что даже молчанову браду воспели, будто бы, с их слов, совершенно неотразимую для местных див, обожавших-де сие мужское от них отличие, превыше прочих, сокрытых допрежь обнажения!
Поглядывая и вслушиваясь со стороны, резонно было бы заподозрить, что три ушлых ловкача шустро разводят убогого разумом лоха.
Однако Молчан, являя в пиршестве сем некое простодушие, присущее и мудрым, когда впервые оказываются те в столичном граде, выкатив очи на масштабы его и уровень сервиса, лохом отнюдь не являлся, что давно определил и его толмач, предупредив приглашенных участников трапезы.
У себя же на родине наш славный вятич сам провел бы кого угодно, возникни таковое желание!
И посему два результативных осведомителя местного сыска, совмещавших свои канцелярские и торговые труды с доносительством за разовые гонорары, равно и примкнувший к ним мигрант Басалай, тоже нештатник, разводили его, аки умного, играя на низменных природных инстинктах. А редко встретишь мужей в расцвете лет, неуязвимых для зова плоти!
И не торопились сии хитрецы разом опустошить иноземную мошну, ибо не разведали еще, есть ли у Молчана протекция среди самых именитых купцов из вятичей, имевших солидные знакомства и в Большом императорском дворце. Ведь не хотелось им лишнего шума!
Тем паче, они имели корыстную надежду, что данный торговый гость является сходником, засланным Секретной службой Земли вятичей.
Поелику обещано было им: за выявление любого такового каждый из них получит премию в размере аж годового оклада штатных осведомителей низшей категории! – возможно, и в золотых солидах надежной пробы.
Казалось бы, внутренний сыск могучей Ромейской империи не должен был особо напрягаться лазутчиками из дальней земли – данника ее киевского союзника. Ясно же, что вятичи не собирались воевать с ромеями: куда им, супротив великой державы – от Египта и Сирии до Закавказья и Тавриды!
Племени сему с Киевом бы разобраться, дабы не выплачивать дань!
Однако уж несколько лет, как прежнее вполне лояльное отношение к вятичам сменилось в Константинополе-Царьграде на враждебное. Ибо на первый план вышли геополитические приоритеты! Младой василевс-император Василий отчаянно нуждался в войсковой помощи от Киева. А киевский князь Владимир всемерно ее оказывал. Послав на выручку шеститысячное войско, спас Василия от неминуемого свержения. И не раз еще сражались киевляне, направляемые Владимиром, за жизненные интересы Ромейской империи!
С принятием Киевским княжеством ромейской веры дружба окрепла еще боле! Ведь вслед очередной женой Владимира стала принцесса Анна – родная сестра императора Василия.
Посему в Большом императорском дворце, рассудив: «Враг моего друга – мой враг!», отдали команду ромейским спецслужбам всячески препятствовать аналогичными структурам Земли вятичей.
Ибо не сомневались оные стратеги, что вольнолюбивые вятичи способны ударить по взыскателям дани с них, когда Владимир, ослабляя оборонный потенциал своего княжества, вновь отправит киевских ратников на убой – для защиты ромейских территорий от болгар, недружелюбных империи. И нет в том никакой выгоды для ромеев, ибо ограниченному контингенту, экспортному, неизбежно придется возвращаться на защиту собственных земель …
– Сколь ни жаль, а встаю и ухожу! – приступил к основной теме, по завершению избыточно затянувшейся прелюдии, коварный Фома.
– Да с чего же оное? – будто бы встрепенулся не менее коварный Никетос, исполнявший партию второго голоса, хотя и с явным акцентом. – Хорошо сидим, и лепота в утробах. А ты намереваешься покинуть нас, учиняя обиду!
– И точно! Неладно сие, – подпел Басалай.
Супротив ожиданий, Молчан промолчал, и не встрял с вопросом, как предполагалось, согласно апробированному шаблону.
И оказалось солидарным сожаление бывалых разводчиков! А допрежь все они и разведчиками побывали.
Нештатник же царьградского сыска Басалай по-прежнему проходил в кадровых списках Секретной службы Киева как штатный нелегал под мудреным оперативным псевдонимом Елпидифор, обозначающим на греко-ромейском: «несущий надежду», и порой доводилось ему оправдывать чаяния своего резидента, равно и дальних своих начальствующих.
Бесспорно, есть схожее в затейливых специализациях сих: и в разведке, и в разводке необходимо отменное профессиональное мастерство для результативного введения в заблуждение.
Однако же, есть и принципиальная разница. Крайне чревато для разведчика разводить собственный Центр, аки малоумного лоха!
И пришлось им наново активировать свои потуги по пробуждению у хозяина стола нездорового любопытства.
– А ведь потому покидаю, что приглашен на ужин к первой красавице Константинополя самого честного поведения, и не могу отказать ей, поелику пообещал загодя, – вразумил Фома Никетоса и Басалая.
– Не поверю, что первая красавица зазовет всего-то писца на закате лет его, а вдобавок, косого и с перебитым носом. Даже при самой великой честности их, девы, равно и бывалые, сохнут по иным! – заподозрил Молчан кривду.
И уловив сомнения упорно молчащего разводимого, Фома, быв в реальной жизни своей единственным у родителей, тут же уточнил, что сия лепота – с косами, ниже спины, именем Афинаида, внучка его старшего брата. А днесь ей исполнилось двадесять годков, потому и собирает родичей – отметить дату.
Здесь Никетос предположил вслух, и тоже на языке Молчана, что у Афинаиды сей явно нет отбоя от воздыхателей.
– Знамо дело! – поддакнул Басалай.
– Толпой округ нее ошиваются! А ни на кого и не смотрит она! – вразумил Фома, лживый.
Мнимо удивленный Никетос незамедлительно справился, с чего бы таковая неприступность в самом расцвете младости.
– Непонятно сие, и дивно, – подхватил мигрант, аналогично лживый.
Однако Молчан, впав в недоверие, и тут не проявил надлежащей любознательности, к вящей досаде всех троих, нацелившихся на его мошну.
И сам не ведая о том, вынудил Фому зайти на третий круг разводки…
XI
Рынок, он и в Древней Руси рынок! И на любом большом торге первой четверти одиннадцатого века, особливо по осени, широким был выбор!
Оружие и доспехи. Кузнечные, гончарные и ювелирные изделия. Древесина и поделки из нее. Кухонная утварь. Ткани – в том числе иноземные. Сыромятные кожи. Пенька. Овчины и шкуры. Седла и сбруи. Одежда на любой вкус. Обувь – от дорогих, «на выход», сафьяновых сапог из мягкой овечьей либо козьей кожи до лаптей с подошвами, подшитыми для прочности конопляной веревкой. Меха – от векш до соболей. Мед в деревянных ведрах, кадках, бочках, в глиняных кувшинах и горшках, а на любителя и в колодах. Перетопленный чистый воск – его продавали кругами и бочками. Зерно, начиная со ржи, соль, мука, хлеб. Мясо домашних животных и птиц, сало, дичь. Лошади, коровы, овцы, гуси и утки. И даже благовония издалека!
Все это могло обмениваться – скажем, продукты питания от селян на изделия ремесленников и наоборот, либо приобретаться – за серебряные арабские дирхемы или за резаны, представлявшие кусочки, нарубленные из длинных и тонких слитков серебра, видом напоминавших прутья.
Однако на сей раз не радовался Молчан предстоящей поездке, что всегда бывало прежде. Ведь торг – не токмо купля-продажа, а и праздник для души!
И домой вернешься не с пустыми руками! А помимо – с подарками для Доброгневы и сыновей.
А днесь, в самый канун отъезда, вовсе не ощущал Молчан предпраздничного настроения, и тягостно было в его душе, словно намекала она на недоброе. Началось сие намедни, когда Балуй, один из тех, кто точно намеревался на торг, уведомил Молчана, ажно старшего в обозе, что у его телеги поломалась ось колеса, а починить ее до отъезда уже не успеет.
На следующее утро вдруг занемог непреходящей хворью в утробе Скурата, еще один из намеревавшихся. Третьего дня отказался ехать Гладыш, сославшись, что полаялся с женой, и она, по злобе, побила самые лучшие из глиняных горшков, подготовленных им к продаже. «Одна за одной напасти!» – подивился огорченный Молчан.
А вечор открылась ему общая причина тех напастей. Когда вернулся из леса, Доброгнева сказала, что заходил Стоян, и что-то ему надобно.
– Ужель и он откажется? – заподозрил Молчан.
Стоян – тот самый, что когда-то открыл ему очи на Младу и Некраса, тоже собирался на торг. Давно уж прошла их прежняя дружба: повзрослели, и у каждого началась своя жизнь, без взаимной тяги. Ни размолвок меж ними не было, ни обид, ни особого интереса друг к другу. При встречах общались, подобно давним знакомцам, вот и все.
«Пойду к нему, – решил Молчан. – Сразу и выясню».
Стоян сидел у порога своей избы и прилаживал грузило к неводу. Увидев гостя, встал и обтер руки о низ рубахи.
– Ну, сказывай, зачем приходил. Не стряслось ли у тебя чего? Утром ведь выезжать, – справился Молчан, настраиваясь уже на худшее.
– Не поеду я, Молчан. И тебе – не резон. Тревожно сейчас на дороге к торгу. Шалят!
– Не иначе, ты злодеев лесных напугался? Слухи это, не верь!
– Не слухи. А старшим у лихоимцев тех – Жихорь, тебе знакомый.
– Жихорь?! Его и след давно простыл, никто уже и не вспомнит!
– Может, и простыл, да вновь объявился. Днями видели его. Тебе грозился. Встречу, говорит, Молчана – за все посчитаюсь с ним. Отмщу! Не будет ему покоя!
И добавил он: «Нашей ватаге и леший не страшен! Любых разобьем!»
– Зрил-то его кто? – спросил Молчан, начиная верить.
– Яроок и зрил, когда на лодке плыл, а Жихорь его с берега окликнул. Он и рассказал Балую. А днесь и до меня дошло.
Яроок, их сверстник, перебравшийся в городище с женитьбой на Душане, местной, происходил из того же селища, что и Жихорь.
«А Млада и по сей день там», – невольно вспомнилось Молчану. И стало для него ясным, что не мог Яроок обознаться! И мигом сообразил он, почему отказался Балуй, вслед – приятель его Скурата и сосед Балуя, именем Гладыш. А от кого узнал Стоян, тут и загадки не было: сестрами состояли жены Гладыша и Стояна.
Перетерев со Стояном, Молчан, было, засомневался: может, отказаться и ему? Ведь острой нужды ехать на торг у него вовсе не было.
Запасов зерна, гороха, меда и конопляного масла, выменянных у поселян своего городища на крупную и мелкую дичь, шкуры лис, зайцев и векшей, вполне хватило бы до осени.
А о мясе с рыбой и речь не велась! Да и старшие сыновья уже мало-помалу поставляли на семейный стол – ту же рыбу, ловленную вершами, сплетенными из ивовых прутьев, ягоды, грибы, лесные орехи, птичьи яйца.
Своими были молоко из-под коровки, творог и сливочное масло. Что до репы, редьки и чеснока, они любовно взращивались Доброгневой на ее огороде.
Иссякли – без малого подчистую – лишь запасы соли. Оставалась всего-то пара-тройка щепоток. А разве нельзя перетерпеть? Тем паче, еще не полностью убыли грузди с рыжиками и соленая рыба.
По всему выходило: незачем ехать Молчану.
И не в Жихоре дело – плевать он хотел на него! Мало ему одного раза, когда корчился, будет и второй – еще больней, ежели жив останется.
А ежели и впрямь целая шайка с ним, под его началом?
«Немного нас с оружием, – прикинул Молчан. – А вдруг не отобъемся? И сам паду, и иных погублю, над коими старшим буду».
Однако, предложи он наутро отменить выезд на торг, не согласятся товарищи его по обозу, и сами отправятся, везя на продажу изделия свои и товары. Ведь истощились их припасы! Чем кормить им семьи свои?
И отказаться ехать с ними, ослабив и без того малый отряд, было для Молчана совершенно невозможным делом. Никого и нигде не боялся он, и самым первым шел.
– Отнюдь не отверну в кусты! – постановил он для себя.
Прошел вечер, за ним ночь, и наступило утро.
Когда Молчан завершал перебор меха, добытого поздней осенью и зимой, пришло ему на ум: «Знать, неспроста, чуть ли не с зари, вспоминаю тот поход. Там засаду ставили мы, а днесь, чую, она поджидает меня». И непроизвольно, вновь перенесся он мыслями в дальнее былое…
Весь небосвод лучился звездами. И как ни заслоняли их свет кроны дерев, Молчан все же различал, пусть и с трудом, силуэты дозорных, стороживших покой остальных пятерых.
Один вершил охрану, сидя на пне, другой, тоже сидящий, на лесине – то ли срубленной когда-то, то ли рухнувшей в бурю. Четверо мирно всхрапывали на лапнике – Путята чуть поодаль от остальных.
И лишь Молчан, у коего давно слипались глаза, все не мог устроиться, дабы наконец заснуть.
Ведь не смог он до утра смежить очи, по примеру князя Святослава Киевского, не осилил! Хотя всего и надо было: взять в изголовье конское седло, покрыв то потником, и уткнуться в него загривком.
Ан нет! От той подседельной подстилки, впитавшей за время в пути чуть не ведро лошадиного пота, столь несло изрядным запашком, что Молчан неизменно пренебрегал ей. И заподозрил: у князя того, убиенного, неладно было с носом. Ведь он и печенегов не унюхал!
Молчан уж подумывал, не предложить ли себя на подмену одному из дозорных, да вовремя осознал: он ни за что не согласится из опаски перед Путятой, а сам тот придет в ярость, узнав о молчановом самовольстве. И лишь, под утро, когда уже и дозорные поменялись, изловчился-таки заснуть на лапнике.
Разбудил его Путята:
– Вставай, засоня! Да осторожнее! – про ногу-то десную не забудь.
И добавил самым безмятежным тоном, будто добрая мать обращается к своему чуть набедокурившему несмышленышу, пребывая в замечательном расположении духа:
– Ты, припоминаю я, о туре меня вопрошал? Так он уже пасется.
Где?! И затрепетал Молчан весь!
– Подойди к опушке, и сам узришь, – присоветовал Путята, доподлинно понимая чувства, переполнившие Молчана.
Тур пасся вдали, у кромки другой стороны поля, пощипывая свежие побеги дерев, но примерялся и к кустарникам на опушке.
– Он поначалу листвой подкрепляется. Потом траву уминать начнет, – пояснил старший родич. – Однако глянь, сколь хорош!
Чудо-зверь был и в самом деле дивно хорош – могучий, отъевшийся, весь черный, хотя белая полоса на хребтине, о коей рассказывал Путята, не проглядывалась издали. И явно пребывал в добром настроении, неторопливо помахивая длинным хвостом и похлопывая им по крупу. Похоже, отгонял слепней-кровососов.
А рога! Издали они напоминали два преогромных серпа, нацеленных друг на друга. Вот бы заручиться хоть одним таковым!
–Ну, будет! – сказал Путята изрядно погодя. – Успеешь насмотреться, когда он поближе подойдет. Пора перекусить с утра, да доспехи примерить и проверить оружие. Заодно и лук свой наново испытаешь в деле…
Ближе к вечеру непременно прибудут соглядатаи от наших недругов: высмотреть, на месте ли тур, и нет ли кого поблизости.
– А недруги наши, кто они? – не утерпел справиться Молчан.
– Еже отъедут обратно, и все ладно будет, тогда и расскажу! А то, примечаю, ты уж извелся весь…
XII
– Непонятно, ибо пришлый ты, – вразумил Басалая злокозненный, как и тот, шельмец, официально состоящий канцелярским клерком на самых нижних ступеньках ромейской должностной лестницы. – И не укорю, что не ведаешь наших сокровенных обычаев.
Тобой же, Никетос, истинно возмущаюсь я! Ведь обязан знать, сколь соблюдают юницы наши из благородных сословий чистоту свою, добрачную, и дорожат ей, превыше всего на свете! А брачуются порой в тринадесять и даже в двенадесять.
В термы же высших разрядов водят их – под неусыпным присмотром, особливо проверенные служанки, и никого там не подпустят, сколь ни посули.
Уже на входе сии юницы начинают стыдиться грядущего омовения!
И даже париться дозволяют себе токмо в хитонах!
А Афинаида бдит о себе и того строже: уж пять лет и в термы не ходит, даже в любимые ей допрежь Влахернские! – из предосторожности, что покусятся на нее в купальне…
«Се зря она!» – мысленно не одобрил Молчан оной опаски, живо представив ее последствия.
И заметив, что не восхитился тот рационалист, сугубый, долговременным табу на телесную чистоту, бездуховную, во имя соблюдения одухотворенной – добрачной, Фома разом допер о причине и мигом откорректировал -с присущей ромеям велеречивостью:
– Ведь моется Афинаида лишь дома – в деревянной ванне своей, девичьей. В пример всем иным, честь блюдущим, таковое!
И мысленно оспорил Молчан данный тезис, рассудив, что соблюдать гигиеническую честь куда надежнее в той же бане – попарясь и ополоснувшись.
– Согласен я, и винюсь! – подал голос Никетос, якобы устыдившись.
– Справедливо сие, – не отмолчался и Басалай на подпевках.
Однако Молчан, оправдывая и за сим столом знаковость своего имени, продолжал упорно хранить безмолвие, приводя уже в озлобление трех неугомонных разводчиков.
«Экий чурбан! – в сердцах осмыслил Фома. – Ничем его не пронять! Явно не дев вожделеет, а матерых блудниц! Быть по сему! Получит он таковых! – и обойдутся ему еще дороже, чем ложная непорочность…».
Ведь оный закоперщик сей разводки изначально замышлял подсунуть Молчану многократно апробированную мужами деву, за мнимо порушенную невинность коей взыскивал с доверчивых дуралеев уже четвертый год кряду.
Понеже гименопластика – нередко и многократная, втайне практиковалась особо умелыми восстановителями – по конспиративным обращениям к ним, на протяжении многих веков, задолго до второй половины двадцатого.
Насчет же влечения потенциального клиента токмо к блудницам Фома был частично неправ, исходя из того, что таковы обычно все приезжающие в Константинополь, увлекаемые дурной его репутацией, аки неразумные мотыльки – светом.
Однако Молчан представлял в тот момент скорее исключение, нежели правило, ведь еще не капитулировала в нем добродетель пред пороком, и уподобился он типовым греховодникам на стороне лишь седмь дней спустя.
Причина, по коей редкий гость Константинополя оставался морально устойчивым, не хуже евнухов, напрочь равнодушных к прелестницам, являлась самой простой!
Сей просвещенный град – тогдашний центр всего цивилизованного мира, был известен далеко за его пределами – от Англии до Китая и от Скандинавии до Черной Африки – потаенным предпочтением постыдного над стерильным, а плотского над духовным, легальными и нелегальными борделями, и широким спектром замысловатых утех, вплоть до совсем уж нетрадиционных девиаций. И зело впечатлял странников и торговых гостей ассортиментом интимных услуг на любые вкусы!
Хотя надлежит признать, что на душу населения штатных учреждений мужского отдохновения приходилось в миллионной столице все же меньше, чем в Помпеях, погребенных под вулканическим пеплом еще в 79-м.
Там – на 20 тысяч населения обоего пола, включая женщин, стариков и детей, приходилось более 30 лупанариев – с оказанием услуг по пяти секс-векторам, и выходило примерно по лупанарию на каждые три с гаком сотни благородных помпейских мужей, без учета свободных художниц, промышлявших жаждавших ласки клиентов, не затрудняясь положенной регистрацией и платой налогов в муниципальную казну.
А все же Фома, настырный, решил зайти в четвертый раз, напрягая всю изобретательность свою и импровизируя на ходу!
И огласил он причину нравственной стойкости внучки его вымышленного старшего брата.
Оказалось, что Афинаида, отвергшая термы с купальней, ради личной ванны, деревянной, претерпела в пятнадесять девических лет кручину повышенной скорбности!
Здесь и умолк он, интригуя слушателей о роковых подробностях – во всей полноте их, горестной.
И вдруг воззвал к Молчану, совокупно простирая к нему десницу и шуйцу:
– Любезный и щедрый торговый гость, младой: откройся мне, выбеленному уже сединами не токмо на главе: вкушал ли ты доселе фрукты, именуемые персиками?
И не оскорбись за вопрос мой, недопустимо дерзкий, ведь когда решается судьба внучки старшего брата моего, не мог удержаться я…
Тут не один Молчан оторопел!
От столь замысловатого и неожиданного для них захода выпучили зенки даже подельники главного разводчика, не ведая, как и встрянуть, дабы выразить надлежащую солидарность.
– Так вкушал ты их, аль нет?! – с явным надрывом вновь справился Фома, отчетливо смахивая пошлой мелодраматичностью интонации на некоего темнокожего ревнивца, бестактно любопытствовавшего у своей Дездемоны, молилась ли она на ночь, пред тем, как собственноручно упокоить ее, а вслед, свершив преступный самосуд по-мавритански, наложившего руце уже на себя.
– Не сподобился еще, – отверз-таки уста свои Молчан, продолжая недоумевать.
О небеса! О радость, всех моих надежд превыше! Ликуй, Афинаида! – вскричал Фома, изобразив эмоциональное возбуждение на грани уже экстаза.
Однако получилось натужно и фальшиво! И Молчан, еще исполненный в тот вечер должного бдения, заподозрил возможную каверзу. Да и подельники самодеятельного актера не выразили ожидаемого им восторга.
Живо осознав, что пережал с ложным пафосом и переиграл, Фома-импровизатор тут же обратился к предыстории несчастий некогда гламурной Афинаиды.
Всего за три дня до брачного обряда, когда уж изготовилась она впервые предаться объятьям своего возлюбленного и удостовериться, правдивы ли старшие подруги, рассказывавшие о действии сем с неподдельным восторгом, жених сей трагически усоп в одночасье! Ибо, рьяно уплетая персики, до коих был неизменно охоч, не удержал, чрезмерно увлекшись, косточку во рту, обсасывая ее и не успев выплюнуть, и соскользнула та с языка его, провалившись в дыхательное горло. Перекрыла ему дыхательные пути, а рядом никого не оказалось!
А едва подоспели на истошный кашель его, перемежаемый гулкими хрипами, уж отходил он, испуская дух от удушья…
Так и откинулся в канун брачного ложа жених прекрасной Афинаиды, именем Полиевкт, означающим «вожделенный». И возненавидела она персики! И поклялась: до скончания дней своих не вожделеть их ни ртом, ни чревом, ни еще чем-либо, и даже думать запретила себе об оных косточковых фруктах!
Был и еще зарок. Афинаида твердо решила: никогда не общаться с теми, ранее незнакомыми ей молодцами, кои хоть единожды употребляли персики!
Аще ж отважится она вступить в брачные узы, либо лишь познакомиться на предмет возможного сближения впредь, однако исключительно в одеждах, равно и сапожках, и под непременным надзором кого-то из старших родичей своих мужского пола, то лишь с тем, кому их вкус вовсе не ведом от рождения!
– Вот и представь себе, любезный и щедрый торговый гость, младой, каковое ликование испытал я, признание твое услышав! – проникновенно и эмоционально молвил Фома, все же убавив в пафосе. – Ведь извелись все родственные Афинаиде и ближние ее в пятилетних поисках счастливца, отродясь не прикасавшегося к роковому для Полиевкта фрукта. А вдруг ты предстал!
Не иначе, се – знак от судеб, вышних!
И подумалось мне – уж не укори за мою открытость: сколь любо познакомиться вам, дабы хоть ненамного оттаяла Афинаида сердцем, душой и плотью своей, возвышенной!
Понятно, что предполагаю сие, остерегаясь от лживых перетолков, не в ее жилище, а в ином, и в моем первоначальном присутствии как стража и опекуна. Однако, из вящего доверия к тебе, рискнул бы покинуть вас, удостоверившись во взаимной симпатии …
– Ага! Вон он куда завел! – окончательно прозрел Молчан в своих мыслях от подобного предложения, лукавого. – Сводник сей, а не скриб!
И сомнительна непорочность оной Афинаиды, ибо излагал Басалай, что зело сведущ Фома о закоулках с самой выгодной арендой помещений для ночных утех. А ведь выдает себя за стража девичьей чести и опекуна! Явная кривда! Мня, что доверюсь ему, не за того меня держит!
Да и не зарюсь на ее целомудрие, ежели и сохранено оно, в чем вельми сомневаюсь. Даром не нужно мне! Не за тем я в Царьград послан!
И решив категорически пресечь прения, подрубив их на корню, славный сын Земли вятичей, еще не утративший тогда проницательности и бдительности, поднялся от стола, и зримо прихмурившись, высказал коварному Фоме с печалью в гласе, рассудив, что лжа на лжу будет праведной:
– Обеспокоен я и тревожусь, что заждались тебя, поди, внучка твоего брата и гости ее, приглашенные на праздничный пир. А ты, по доброте своей и радушию, растрачиваешь на нас их томление.
Негоже сие! Невмочь мне принять таковую жертву, великую!
А посему отпускаю тебя к непорочной Афинаиде, дабы не горевала она, что задерживаешься. Скорблю, что не доведется мне увидеться с ней и предаться полному счастью!
Ибо токмо что вспомнил: все ж преступил я с пятью персиками дозволенное, и стал нечист пред ее зароком! Ведь еже наше судно приближалось к гавани, еще не став на якорь, подплыли на лодках торговцы теми фруктами, недостойными. Тут и поддался я ложному зову чрева, ведь согласились они принять в оплату наши резаны, хотя и втридорога содрали за свою продажу.
Ступай, ни о чем ни печалясь! Верую: еще свидимся …
XIII
Самый богатый доспех – из неимоверного числа сплетенных железных колечек, был, как и подобало, у Путяты.
Короткий рукав, в длину рамен, стыковался с металлическими наручами из двух сильно изогнутых пластин – червеца и локотника, защищавшими от кисти до локтя.
Остальным достались пластинчатые брони, крепившиеся на завязках, из связанных между собой и наложенных друг на друга металлических пластин.
Рознились и щиты. У Путяты и Берендея – массивные, каплевидной формы, обитые железом и оснащенные креплениями для плечевых ремней.
У прочих – небольшие и округлые из обтянутых кожей плоских деревянных дощечек, соединенных в целое.
Понятно, во многом не совпадало и оружие.
В личный арсенал Путяты входили: сабля – трофей от битых им печенегов, наносившая, не в пример мечам, резаные раны, чреватые необратимой кровопотерей, тот самый скрамасакс и копье с длинным и широким пером, пронзавшим насквозь.
У Молчана – охотничий лук, три сулицы, боевой топорик, подсапожный нож. Четверо располагали таковым же снаряжением ратным, однако луки у них были боевыми.
Младший родич легко сообразил, почему у Путяты ни лука нет, ни сулиц: не для начальствующих они, да и бесполезны без постоянных упражнений. Сам Молчан умел колоть токмо сулицей, а рубить – топориком, привычный к этому еще с отрочества, когда старшие в городищах и селищах вятичей исподволь обучали меньших.
Не удержавшись, полюбопытствовал он, зачем потребны старшему родичу его два оружия, схожих.
– Затем, что саблю отвожу для рубящего удара, а скрамасакс оставляю для колющего, что немногим с мечом доступно. В бою резвы у меня обе длани сразу: рублю с десницы, а колю с шуйцы. И несладко любому ворогу супротив меня! А придется, обойдусь и без сабли: рубить я и скрамасаксом ловок!
На особицу оказался Берендей, коему даже Путята, превосходивший чуть ли не на вершок изрядно рослого Молчана, изрядно уступал ввысь, а вширь – и говорить не о чем! Главное его оружие представляла палица из древесного комля с массивным навершием, укрепленным металлическим обручем с шипами. Оснащена она была и ремешком, дабы надежнее держалась в деснице при ударе, а при надобности приторачивалась к седлу. И размерами впечатляла боле, нежели даже габариты самого Берендея. Увидев, как ловко богатырь ухватил ее, убойную, Молчан чуток оторопел.
– Чего раззявился? Он сей палицей вогнет любой шлем – был ворог, и нет его! Щиты, ежели без бляхи-накладки он, как орехи раскалывает! – прыснул смешливый Путята – И цены ему не сыскать, ежели втрое убавит глас. А то, едва слово скажет, даже кони его встают на дыбы с перепугу.
Помимо палицы, изничтожавшей щиты и шлемы, Берендей был вооружен копьем – еще длиннее, чем у Путяты, засапожным ножом, отнюдь не короче путятиного скрамасакса, и обошелся без сулиц.
Меж тем, главным оружием вятичей той поры являлись именно сулицы – дротики с массивными железными наконечниками, короче и легче копья, однако длиннее и тяжелее стрелы из большого лука, а с ними и боевые топорики. Конструкция их позволяла и ударить, словно копьем, и метнуть, ровно стрелу особой убойной силы.
Особенно хороши они были в лесном бою и в болотистой местности, где имели явное преимущество над тяжеловооруженным противником.
…Приспела пора и для перепроверки Молчана-лучника.
– Соблюдай болящую ногу! Ступай осторожно, не дергаясь. Дозволяю пустить три стрелы. Ежели попадешь, дозволю и боле, – распорядился Путята. И задумался вслед, каковую мишень поставить.
Тут же и ухмыльнулся:
– Шуй, сымай свой колпак! Целить в него будут!
Сей Шуй, а у него и рабочей была шуйца, явно огорчился вслед. Да и кого б обрадовало, что именно твою собственность, а не чью другую, попусту издырявят, якоже решето.
– Не зрю я радости во взоре, – лицемерно изрек Путята, потешаясь в душе. – Огорчил ты меня. Не радеешь о деле общем! Сегодня колпак пожалел, а завтра ворога пощадишь. Постыдился б! Однако пред боем буду ласков: может, еще исправишься. Бери на замену пустую торбу, где были доспех мой и шлем, да не забудь завязку к ней. Иди вдоль опушки и остановишься, когда крикну.
Шуй отошел уж не близко, когда Путята крикнул ему и обозначил, где подвесить торбу на нижнюю ветвь ясеня – от земли до нее было примерно в рост Берендея. Едва Шуй укрепил, спрыгнул и торопливо отошел, Путята, посерьезнев, обратился к Молчану: «Вот и цель твоя. Бери по самому верху – получится, будто в конного метишь».
«А ведь у меня и лук из ясеня», – подумал Молчан. – Чую, к удаче сие!» Многие охотничьи луки в городище выполняли из ясеня за упругость и прочность его древесины.
Осталось приладить тетиву из сыромятной кожи, натянуть ее, прицелиться и выпустить стрелу, извлеченную из тула.
По совету Путяты, Молчан взял в дорогу стрелы с железными наконечниками, однако немного их было – ровно по числу перстов на дланях. Ведь приобретались у прижимистого Домослава, а тот завсегда норовил втридорога. И однажды потребовал у совсем еще юного Молчана, в расчете на его наивность, векшу за железный наконечник! Ано не поддался Молчан на хитрость ту и сторговал векшу за три наконечника.
Да и не нуждался он в большом числе таковых. Его основным лесным промыслом являлись тогда мелкие пушные звери, а для них куда боле подходили томары стрельные – с кусочком кожи вместо острия на конце стрелы. Томары не портили шкурку и не втыкались в дерево. Да и тратиться было незачем! – их изготавливал сам Молчан. Хотя, уходя в лес, отнюдьне забывал он взять пару-тройку стрел с наконечниками от Домослава – на случай встречи с зайцами, лисой иль тетеревом.
Впрочем, на всякий случай, он осведомился у Путяты в канун отъезда, не маловато для охоты тура. Однако многоопытный старший родич успокоил его:
– При меткости твоей еще и останется.
И наказал:
– Три со срезнями возьми! Попадешь ими в брюхо тура, он скорее истечет рудой.
Меткость не подвела Молчана и на сей раз! Стрелы не токмо застряли, покачиваясь, в самом верху торбы, продырявив ее насквозь, а и оказались вплотную, словно пучком.
– Ай, молодец! – непритворно возрадовался Путята. – Ежели так, бери еще три.
Молчан извлек из тула первую из трех. «Ну, родич, держись! – подумал он. – Такового еще не показывал тебе. Что потом скажешь?»
И выпустив стрелу, но не в сторону ясеня, а прямо над собой, выхватил и послал вторую, поразив ею оперение первой, уже падавшей. А незамедлительно пущенная вслед третья подбила вторую, бывшую уже на излете.
– Нос-то не задирай! Видывал я, как и боле стрел подряд сбивали, – отреагировал Путята после некоторой заминки. – Однако умалять тебя не стану. И даже стрелы твои подыму, дабы не наклонялся ты с такой-то ногой, а дальние – Шуй поднесет. Хорошо б твоему колену залечиться к сроку: позарез ты мне нужен в седле! Отличишься, будет тебе турий рог: мое слово – твердое!
«Ежели так, я и на одной ноге в седло запрыгну!» – возликовал Молчан, легко простив родичу его подколку о лучших, нежели он, стрелках. И представил заветный рог в своей деснице…
Ближе к вечеру с вышины развесистого дуба, стоявшего недалече от того ясеня, разлилась переливчатая трель в несколько колен.
Сызмальства привязчивый к виртуозному птичьему пению, Молчан обратился к старшему родичу, дабы и тот разделил его чувства:
– До чего ж хорош соловушка! – прямо заливается.
Однако посерьезневший вдруг Путята не стал восторгаться голосистой птахой, разом остудив Молчана:
– Соловушка сей – наш Шуй! Мастер он подражать птицам, и зорок с дерев высматривать. А трель с коленцами – сигнал, что вдали показались гости.
Вслед добавил – уже вполголоса:
– Эх, токмо бы тур допрежь не дернул в лес, и заметили они его!
И весь подобравшийся, бесшумно ступая меж деревами, будто скрадывал зверя, начал выбираться к опушке; за ним и Молчан, аналогично привычный к подобному ходу, без коего не видать добычи лесному охотнику.
Совсем уж на подходе Молчана цапнуло шипами от ветки боярышника, и досадуя на свою невнимательность, невольно ругнулся он – чуть слышно, а Путяте хватило и этого.
Резко обернувшись, прошипел:
– Тише ты! Замри! – пришли уже.
Место для скрытного наблюдения, кое Путята присмотрел еще в середине дня, когда тур вовсю расхаживал по полю, насыщаясь подросшей травкой, оказалось вельми удобным. Лучшей обзорности нельзя было и желать! – поле просматривалось до противоположной опушки. А где же тур?!
«Ужель отошел в чащу?» – мысленно обеспокоился Молчан; что до встревоженного Путяты и упоминать незачем!
Первым углядел могучего зверя тот, кто моложе и зорче. Тур еще не покинул опушку, однако явно собирался вглубь леса, приблизившись к нему, считай, вплотную. Молчан ткнул в плечо старшего своего родича, шепнув ему, куда смотреть. И облегченно выдохнул Путята!
Почти тут же вылетели трое конных, держась середины поля. За плечами переднего развевалась епанча серого цвета, наброшенная на кольчугу, коя на Руси 998-го года еще именовалась броней. Чета сзади была в пластинчатых доспехах, ведя в поводу лишь одного подменного коня. И Путята тут же прикинул: основной отряд – двинулся, а прибудет, как и предполагалось, не днесь.
Резко остановившись, гости начали озираться на обе опушки. Наконец, один из них, в круглом шлеме без шишака, узрев наконец тура, плетью в руке указал на него старшему. Тот долго вглядывался, потом кивнул указавшему, отдал какую-то команду и все трое повернули в обратную сторону.
А уже не развевалась, как на подъезде, ибо тронулись неспешно, и пока оставались зримы, не прибавляли в ходе.
– Точно пожалует к нам Булгак! – вдохновленно высказал Путята, исполненный азарта и предвкушения удачливого ловительства. – Что задумал я, то и сбудется! Ну, держись, упырь черниговский!
– Родич, обещал ведь рассказать, ежели ладно будет, – напомнил Молчан.
– Не держи сомнения! Сумерки настанут, и расскажу! – заверил Путята из 998-го…
XIV
– Где б затаиться до сумерек? – озаботился Молчан из 1007-го, когда отчасти восстановились от спрямления из-за силового воздействия чуждых кулаков извилины в главе его и заструились по ним мысли, перегоняя одна иную.
Увы! Воспрянув и вдохновившись, что процесс – пошел, они, покружив, неизменно возвращались на подступы к исходной точке, напоминая замкнутый бег квадриг, начиная от стартовых стойл, на вытянутой прямоугольником и разделенной барьером арене Большого ипподрома.
И по мнению торгового гостя из славной Земли вятичей, внезапно претерпевшего лютые горести, ведь не располагал он днесь даже единственным медным фоллисом, давно уже приспела пора хотя бы одному из сих раздумий свернуть с проторенных путей! Дабы наткнуться на альтернативный выход и родить, наконец, истину, открывающую, куда податься, чем пропитаться и как хотя бы глотку смочить – ведь об омовении уже и не мечталось.
В Константинополе не особливо скаредничали на милостыню, полагая ее богоугодным делом. Однако, ввиду дефицита питьевой воды, ведь не стояла оная столица на большой реке, а морская вода – не питьевая, несмотря на самый длинный в тогдашнем мире водопровод, протянутый из Белградского леса, с двумя почти десятками акведуков, и гигантские цистерны – водохранилища, представлявшие в открытом виде бассейны, а в закрытом – подземные резервуары, никто не угостил бы ей на улице чужеземца подозрительного вида, способного объясняться с местными лишь на языке жестов.
А пить уже хотелось, и вельми!
Он согласился бы прибегнуть и к услугам капилосов, торговавших вином на разлив, да откуда ж наличность взять!
Вот к чему приводит опрометчивая утрата бдительности при кутежах и загулах…
На ипподром – главное здешнее развлечение, его сводил, на шестой день от посиделок в таверне, злокозненный Фома, завзятый поклонник конных ристалищ, когда четыре колесницы-четверки, а возничие на них – в коротких туниках-безрукавках, удерживаемых кожаными ремнями наперекрест, мчатся семь скаковых кругов под рев зрителей на поднимавшихся амфитеатром трех общедоступных трибунах, равно и на Кафизме с императорской трибуной.
Являлся он главным в сем граде, именовался Большим и располагался рядом с Большим императорским дворцом, существенно превосходя вместительностью и статусом четыре остальных.
Многое впечатлило там Молчана, накрепко запомнившись ему!
Безмерное количество азартных зрителей, в несколько раз превосходившее население всей его округи на родине, мраморные индивидуальные скамьи – шириной в локоть с четвертью, многоуровневые лестничные выходы, позволявшие покидать арену споро и без заминок, тенты на трибунах от палящего солнца, бесплатная раздача овощей и сладостей по случаю присутствия на бегах василевса Василия, близость брега Пропонтиды, именуемой нынче Мраморным морем, с южной стороны ипподрома, долгий гала-концерт меж четырьмя утренними и четырьмя послеобеденными забегами – с мимами, акробатами, музыкантами, жонглерами, даже поединками с дикими животными особливой свирепости, два ряда колонн из мрамора, пурпурного порфира и розового гранита…
И – миль пардон! – сортиры-афедроны с водным смывом и аналогично бесплатным ненавязчивым сервисом в виде пучков из кустиков, стоявших в емкостях с проточной водой, дабы не засыхали до применения.
А едва Молчан вернулся на свою скамью, сидевший рядом Фома дополнительно просветил его – с патриотической гордостью за цивилизованность Константинополя, даже не снившуюся невежественным варварам, равно и жалким провинциалам собственно ромейского происхождения, кои, строго между нами, та еще кугутня. И открылось приезжему вятичу, что афедроны в ложах для высшей знати оснащены для тех же насущных надобностей специальными веничками повышенной комфортности при использовании!
Впрочем, поводов для памятных удивлений вдосталь хватило у него и в предшествующие пять дней, кои выдались на редкость насыщенными
В первый из них Басалай предложил ему обзорную экскурсию по городу, выступая в роли гида.
Для благородной цели сей Молчан не поскупился нанять экипаж с двумя неспешными мулами в упряжи. Ибо мулов и ослов в миллионном Константинополе-Царьграде, стоявшем, как и Рим, на семи холмах, имелось куда боле, нежели лошадей, а общественный транспорт напрочь отсутствовал в нем.
По оной уважительной причине основная часть горожан передвигалась на своих двоих, осуждающе поглядывая на встреченных приезжих, поелику спесивы были чрез край и премного гордились собой, хотя едва ли половина их происходила из аборигенов сего мегаполиса. Остальные сплошь являлись выходцами из провинции, а изрядная часть нынешних спесивцев и вовсе лишь несколько лет тому прибыла покорять столицу, дабы пробиться в ней, прорасти и преуспеть.
Выехав задолго до полудня, хотя и пришлось дожидаться Басалая, вернулись уже затемно. И многое обозрели, начиная от Золотых ворот с Триумфальной аркой, двигаясь по направлению к Большому императорскому дворцу – обширному комплексу зданий разного функционального назначения, как церемониального, так и делового. Возвращаясь из походов, василевсы, а Ромейская империя владела тогда Египтом, Сирией, Малой Азией, Грецией, Балканами, островами Эгейского моря, Кипром, Критом, частью Закавказья и южным побережьем Таврии, следовали лишь сей дорогой.
Поразился Молчан неимоверной вышине конной статуи императора Юстиниана на столпе, исходящем из огромного беломраморного основания, и грандиозности Храма Святой Софии – Премудрости Божией, возведенного на той же вершине Первого холма.
А внутри оного храма, главнейшего не токмо в Константинополе, а и во всей Ромейской империи, представала, по рассказу Басалая, неописуемая лепота! И осемь порфирных колонн нижнего этажа, и пол, выложенный разноцветными мрамором, порфиром и яшмой, и настенные мозаики, краше коих и не бывает, и колико еще дивного, приводящего в изумление весь иной мир…
Однако, несмотря на посулы Басалая, усердно уговаривавшего его войти внутрь и удостовериться, восхитившись, сколь роскошно там, наотрез отказался! И негодуя на сие предложение, мысленно постановил: «Не заманишь! Не ренегат я, аки ты, предавший родину свою и веру, завещанную предками! Не покривлю пред Стрибогом и Даждьбогом!»
По неведению, Молчан был не вполне прав, касаемо его сопровождающего. Не предавал сей разводчик и нештатный осведомитель чуждого сыска свою родину, будучи послан ей на многолетнее задание, скрытное.
Что до веры, завещанной предками, то ее, за вычетом немногих упорствовавших волхвов, сбежавших в лесную глухомань от репрессий, дружно предали по приказу князя Владимира, отчасти негодуя в душе, все киевляне – не токмо Басалай!
Ибо еще от ветхозаветных времен известно: недовольные массы, обычно зело напрягаются, когда грозят им кнутом, и солидарно разбегаются, едва опустится он со всей надлежащей тяжестью…
По ходу насыщенной экскурсии Басалай просвещал Молчана о нравах и обычаях славной столицы.
Оказалось, что многие горожане среднего, а порой и небольшого достатка обучены грамоте и риторике – искусству красиво излагать; иные, не состоя на государственной службе, либо в ведении эпарха – градоначальника, разбирались и в числах с цифрами. Все, словно один, истово веруют и обильно молятся по любому поводу, а порой и без оного.
А василевс-император выплачивает, ажно и его предшественники, дешевым уличным гетерам Константинополя по четыре серебряных милиарисия в неделю – в два раза больше, чем составляет для рядового столичного жителя, не получавшего никаких доплат, смета недельных расходов на питание.
Молчан сразу же допер, что оное вспомоществование организовано, дабы не оголодали труженицы ночных закоулков и не утратили привлекательности даже у невзыскательных клиентов, включая и чужестранных искателей отзывчивости, располагающих скудной наличностью, а в долг отказывали им.
Однако не смог он взять в толк, чем же столь любезны василевсам именно гетеры, и отчего не достаются подобные соцпособия иным категориям горожан – например, тем же малоимущим клиентам, вожделевшим.
Вслед информации о субсидировании дешевых гетер Басалай хитроумно перевел на профессионалок высокого пошиба.
И тут же заметил, словно вскользь, что способны они опустошить любой кошель, и могут оказаться накладными даже для особливо богатых иноземцев.
Совсем иное дело, ежели торговому гостю из дальних земель, не старше сорока годов, а чем моложе сей, тем еще гожей, повезет встретиться с прелестницей, жаждущей чистой любви, не омраченной недостойной меркантильностью.
Однако сие – редкостная удача в корыстолюбивом Константинополе, и выпадает она не каждому, а токмо по надежной рекомендации!
При небезынтересном уточнении сем обратился Молчан во внимание!
«Что ж он молчит-то, будто трухлявый пень?! Невмочь с таковым работать!» – в сердцах подумал бывалый разводчик-разведчик-осведомитель-толмач-гид. А все ж пересилил себя и продолжил:
– Вем мне один, кто мог бы рекомендацию дать, ведь человек сей – осведомленный и внушающий доверие даже самым неприступным красавицам, понеже чист душой и всем лишь добра желает. Да и тебе он ведом.
Скорбно, что вечор обидел его ты, и пребывает он в горести.
«А Басалай, разумею, во всем един с тем ловкачом-сводником. И даже осведомлен об его горестях: не иначе, встречались они вслед ужина, либо днесь поутру. Чую: одна шайка! Вдвойне настороже буду! Впрочем, послушаю, что он еще наврет», – мигом прокрутил Молчан в своих извилинах. Вслух же справился – в самом недоуменном тоне:
– Явно ты о Фоме баешь. Не огорчал я его! – сам поспешил смыться…
– Да се он для виду токмо! Ведь у Афинаиды той на столе ничего и быть не могло, помимо сладостей и фруктовых соков. А ему хотелось еще кизилового! – хотя бы на дорожку. Ведь не добрал он! Ты же, из добрых, уверен, побуждений, попросту выпер его… Вот и в обиду впал Фома – по лику его приметил, – растолковал Басалай, возрадовавшись, что откликнулся-таки сей неподатливый.
А с главным разводчиком-шаромыжником он и точно встретился поутру, да и все инструкции получил, посему и припоздал к Молчану.
– Стало быть, я неправ был. Однако и впрямь из добрых побуждений, – изобразил Молчан сожаление. – И не соображу, чем исправить оную промашку. А надо бы!
– Ничего и проще нет! Ведь отходчив Фома, честной, а сердце его таково, что в умиление и восторг вышним ангелам!
Вам бы встретиться, и вновь расположится он к тебе…
– Встретиться? Так ведь не ведаю, где найти его!
– Зато я вем! – успокоил Молчана Басалай – И днями доведу до него о намерении твоем.
– Согласен я, – молвил Молчан, раздумчиво. – На пятый день от сего освобожусь от всех забот своих, неотложных, и готовым буду…
– На пятый день? Вряд ли получится. Ведь тогда ристалища будут на Большом ипподроме, с присутствием и самого василевса, а никогда не пропустит такового Фома! Хотя…
Вот что осенило меня сей миг: а не встретиться ли вам на ристалищах? – ты ведь отродясь не видывал подобного чуда.
А Фома тебе все разъяснит – даже не усомняйся!
– На ристалищах? А и вправду любопытно сие!
Договорись с Фомой, пообещав ему от меня, что вслед ипподрому упою его кизиловым, раз столь любезно оно его утробе.
И заверил Басалай, что в точности исполнит…
Следующие три дня Молчан провел в компании с Никетосом, коей, ради драгого гостя, презрел, как и пообещал в таверне, даже собственную торговлю.
Так и узнал Молчан все лучшие торговые точки не токмо на выложенной каменными плитами улице Меса, означавший для Константинополя примерно то же, что и Невский проспект для Петербурга, а и в проулках, примыкающих к ней. И неподдельно обрадовался он, эмиссар от Путяты, одному из них! – ведь именно в нем таился, под личиной сапожника-кустаря, резидент Секретной службы вятичей в столице Ромейской империи.
По ходу закупился он подарками для Доброгневы, родителей и малого…
На третий день с Никетосом, по вечернему возвращению к подворью, недалече от церкви мученика Маманта, где ночевал Молчан, да и все купцы от вятичей останавливались лишь там, их поджидал Басалай.
И уведомил оный, что Фома завтра будет рад Молчану, и предлагает, когда и где встретиться, дабы уже оттуда направиться к ипподрому на повозке.
А наутро встретились они, обоюдно изобразив радость.
И уже вскоре Молчан солидаризовался с атмосферой массового ажиотажа, перемежаемого ликованием одних и унынием других.
Меж тем, сколь ни бушевали на трибунах страсти, являемые представителями двух главных фанатских группировок – венетов (голубых) и прасинов (зеленых), никогда не вспыхивали там файеры, знаменуя очередную победу над органами досмотра на входе!
Понеже, в разительное отличие от особливо пылких и рьяных футбольных болельщиков обоего пола, решительно никто из ущербных по части романтики жителей Константинополя, равно и состоящих во браке жительниц, коим дозволялось проходить на ипподром токмо с разрешения их мужей, не испытывал хронической тяги к скрытному проносу в своих естественных полостях пиротехнических изделий сих, заключенных, из благих соображений предохранения, в латексные контрацептивы…
XV
Чем слаще надежды, тем горше их крушение!
Когда потемнело, и настал час первых звезд, Молчан ожидал исполнения обещанного, пребывая в настроении, дальнем от недавнего.
Как и ни бывало прежнего азарта от любопытства. А осознание, что недалек первый бой его, пришло со всей очевидностью. И стало не по себе…
Ехал он на тура, весь в запале от грядущего подвига ловчего, а получилось: подвел его Путята совсем на иное!
Не из пугливых был Молчан, отнюдь. Однако старший родич явно сводил счеты со своим ворогом и хитроумно втянул младшего.
А в чужих разборках не бывает тяги к собственному геройству! Не понимал он смысла и уже не видел цели.
Не станет же чудо-зверь пастись в сторонке, терпеливо дожидаясь, пока закончат с Булгаком сим и примутся за него!
Накрылись рога! – очевидно сие. Зря добирался в такую даль!
Тут он к месту вспомнил о манках, используемых охотниками при промысле зверя и птицы во время их гона, когда всякий самец, заслышав призыв самки, напрочь теряет осторожность, вожделея, и становится легкой добычей. Кого токмо не брал на обман сам Молчан! – и пернатых, и копытных, и когтистых, и клыкастых.
А что ноне? Его, вожделевшего сразиться с туром, Путята выманил из городища как несмышленого отрока. «На каждую дичь свой умелец. Нашелся и на меня манок!» – вывел Молчан с безусловной досадой и на себя, и на старшего своего родича.
И как охотиться на тех, завтрашних, коих явно выманил тот же Путята? Не волки ведь, повадившиеся резать домашний скот!
Что сделали они ему, даже и тот Булгак, отродясь не виденный им?
Вслед припомнилось ему, что единственный у родителей: ни братьев у него, ни сестер. Одинец! – точно сей тур.
Еще мальцом невольно услышал он из шумного разговора двух поселянок, товарок его матушки, и врезалось ему в память навсегда: «Бояну-то сколь жаль! Боле не будет у них с Добромиром детишек. И не выпучивай на мя зенки! Знаю, что говорю, хотя и молчала с тобой допрежь! Когда была она второй раз в тягости, подняла, не подумав, дежу с тестом, да и надсадилась…».
«А завтра, неровен час, сам могу пасть, ежели не уберегусь от стрелы либо меча. И останутся они одни… Им-то за что сие?!» – подумал Молчан, все более проникаясь неприязнью к тому, кто столь хитер.
– И двуличен к тому ж! – невольное высказалось вслух, в сердцах.
…– Вижу, меньшой, не терпится тебе выведать у меня, – благодушно сказал старший родич, основательно устроившись на пне. – Не ожидай великих тайн раскрытия. О чем могу, поведаю, а нет – не посетуй!
«Уже и не ожидаю я!», – подумал Молчан, вовсе не испытывая былого душевного расположения к рассказчику, однако не прерывать же его, когда сам и напросился.
– Ты справлялся, кто были сии конные. Отвечу: ближние люди тиуна Булгака, одного из начальствующих в Чернигове. Лютый враг он Земли вятичей, замышляя супротив нее, колико может! И немало достойных захватил и умучил, – продолжил Путята, не приводя конкретики. – Знаю его, считай, половину своей жизни и даже чуть боле – всегда он злодеем был!
– А откуда он взялся, аще столь нехорош? – без особого желания справился Молчан, сильно подозревая, что изобличитель злодея – сам далеко не праведник в скрытной части своего бытия.
– Происходит Булгак из дальних родичей варяга Ивора, прибывшего в Киев еще с Олегом, порешившим тогдашних правителей сего града. Как сказывали мне знающие люди некие, кои осведомлены обо всех и о каждом, Ивор, тогда еще младой, был в таковом доверии у Олега, что даже плыл с ним в Киев в одной ладье. Потом и князю Игорю успел послужить, а вслед за ним – дети его заступили.
Однако старший его сын, Стир, впал в опалу при вдовой княгине Ольге, знавшей о шашнях покойного Игоря с женой Стира Усладой, и заподозрившей, что пособничал он сему.
Отлученный от старшей дружины, Стир скоро утратил былое величие свое. Опала ударила и по всему его потомству – даже и по прямой линии, не говоря об окольных. И Булгак вступил в юность, немногое имея, опричь дерзости, всегда ему присущей.
«Ну, родич, постыдился бы! Зачем мне таковая речь? – долгая и пустая. Чую: петляешь, ажно заяц, и след путаешь!» – вывел Молчан. Вслух же молвил иначе:
– Любопытно сколь! А когда ты впервой повстречался со злодеем тем?
– Еще в Чернигове. Град сей был в ту пору таков, что и Киеву не уступал числом и богатством. При том, что Киев, весь деревянный, неказист супротив даже пригородов Царьграда, а в сравнении с ним самим – явно ничтожен.
Представь: в Чернигове видел я кумиров Перуна и Даждьбога, отлитых из злата. Меж тем в Киеве, на главном капище, даже Перун стоял деревянным, а из злата только усы были. А почему? Скаредные правят в Киеве! – токмо себе гребут.
Однако запомни: Днепр у Киева шире, неже Десна у Чернигова. А чья вкуснее рыба – из днепровских вод либо деснинских, сразу и не ответишь: тут надобно основательно прикинуть…
Молчан живо осознал, что его старший родич ставит преизбыточно замысловатые петли, кои превосходят даже заячьи. И попытался выправить положение, поскорее закончив с Булгаком.
– Родич, – вопросил он с предельной почтительностью в голосе, выражавшей полное удовлетворение уже услышанным. – А в Киеве-то что было?
Однако не поддался Путята, не оплошал! Зане разведчик (есть таковая профессия – промышлять иноземные секреты, в разительное отличие от контрразведчика, промышляющего секреты собственных граждан, а порой и тайники, где в качестве закладок таятся шпионы из ближнего и дальнего зарубежья) суть пожизненный конспиратор до своего смертного вздоха.
И продолжил он:
– О Киеве еще успеется! А вот в Чернигове особливо запомнил я окольный град с мастерами ремесел разных и торговцами, равно и детинец, окруженный глубоким рвом, а за ним – земляным валом с деревянной стеной.
Детинец тот имел три въезда. Я же, входя в него, всегда шел чрез Погорелые ворота – двумя иными были Водные и Киевские.
Тут и столкнулся я с Булгаком впервые, сверстники мы.
И сразу же он наступил мне на лапоть. Предполагаю: по злобе! Допускаю и рассеянность…
Ты токмо представь, во что был обут он. В юфтевые сапоги из толстой кожи! А ведь состоя младшим челядинцем при дворе черниговского воеводы, Булгак, во избежание излишнего износа, не имел права носить таковых за пределами оного двора.
Вот оно, небрежение к высшим чинам!
Вот где смута таится!
Добавлю: есть предположение у меня, что на те сапоги пошла шкура яловой коровы, и стала она юфтевой.
Здесь я, заметь, молвил о коже, выделанной из шкуры, а вовсе не о самой корове, коя, возможно, и телкой была, быком отвергнутой, однако не утаю: доподлинно не ведаю сего, и не провижу.
И чем старше становился Булгак, наглости в нем лишь прибывало…
«Не простил Путята за скрамасакс, – пришел Молчан к твердому выводу. – Счеты сводит! Издевается!».
И впервые в жизни захотелось ему огреть своего старшего родича чем-нибудь увесистым.
Впрочем, отходить ко сну было еще рано, а занять себя – решительно нечем. Не бродить же по лесу в темноте с риском напороться на что-нибудь либо споткнуться, раскровенив лик. Лучше уж Путята, лицемерный!
– Все же, разумею я, однажды ты все ж добрался до Киева – сам о том рассказывал, и не раз. А в княжьи ловчие каковым образом попал? Токмо прошу: не примешивай впредь сапогов с лаптями, – высказал Молчан, намеренно не скрывая своего раздражения от путятиных ехидств.
Сообразив, что хватил лишку и перегнул, Путята решил несколько приоткрыться и наделить Молчана некоей информацией спорной ценности:
– Не сразу, а погодя, добился я того места.
Желающих имелось много, и все с ходатайствами от не последних в Киеве людей. И за меня замолвлено было слово, не припоминаю уж, кем…
«Не припоминает он! Опять кривда!» – поморщился в душе Молчан, досадуя на старшего родича, лживого…
XVI
… – Испытывали каждого, на что он горазд в лесу и в поле. И все старались, сколь могли, доказывая свою пригодность к ловитве.
Били влет диких гусей, хаживали на вепрей, брали на рогатину притравленных медведей, когда их с цепи отпускали, скрадывали глухарей и тетеревов, ставили капканы – всего и не сосчитать.
О турах, понятно, не велось речи: сей зверь и тогда был редок. И токмо самым достойным из старшей ловчей охоты доверялось сопровождать князя при его выездах на тура с дружинниками. А набирали тогда в младшую, да и то под начало бывалых и сведущих.
Раз от раза оставалось все меньше из тех, кто вожделел быть принятым. И все боле множились те, кто испустил дух допрежь отмеренного срока.
Кого-то кабан на клыки поднял.
Кого-то медведь задрал, когда соскочила с упора рогатина.
Некий из нас пал с древа – вместе с ветвью, на коей стоял, хоронясь от оленей.
Двое не дожили до зари, перевернувшись в лодке на гусиной охоте. Ведь подгребая к спящей стае, плавать они не умели…
Не досчитались и загонщика Новика, тоже из числа вожделевших в малую охоту, когда двое из соискателей целили в косуль, выгнанных, проходя положенные им испытания.
Сам определенный в тот день в загонщики и перебегая рядом, видел я, как воткнулась в его злосчастный пуп каленая стрела, дойдя до самого хребта сквозь утробу.
Сильно удивился, помню, таковому непостижимому промаху. Вслед же подумал: «А ведь не заторопись он, за миг до стрелы, обегая зачем-то меня, иное было б! Не мне ль предназначалось?»
Случались потери и среди начальствующих, надзиравших за нами и отвечавших за отбор лучших из лучших.
Вовек не запамятую скорбный случай, когда один из отстающих в наших рядах изготовил ямную ловушку с острыми кольями на дне, утаив ее от звериного догляда. Однако вместо зверя не доглядел проверявший сего ловчий-экзаменатор, именем Бахарь, перебрав накануне медового напитка особой крепости, и знатной была тризна!
Помню и иные утраты, скорбные, когда и сам не вем, отчего они…
«Чую, мутнеет в главе моей. Тут бы не повредиться разумом!» – ощутил Молчан, ибо не растрогала его, жестокосердного, трагическая судьба бывалого ловчего, не смотревшего под ноги, мучаясь тяжким похмельем. Зато окрепло в нем желание что-нибудь повредить своему старшему родичу!
И превозмогая позыв сей, чреватый, не учтиво воззвал он к Путяте:
– Да тебя-то с чего приняли? Откройся! Уж моченьки у меня нет!
– Я лишь и делаю, что открываюсь! – возразил сугубо конспиративный Путята, осознавая меж тем, что Молчан и прав, отчасти.
– Не хочешь в подробностях, будь по твоей воле. Жаль мне тебя: многое теряешь по нерадивости своей! Однако не стану спорить, и продолжу.
Однажды затребовал меня ловчий Вторак, заменивший Бахаря, неосмотрительно усопшего на кольях, громко крича пред тем. А накануне была тризна, на кою никого из нас не призвали, разрешив лишь наблюдать издали. И все мы премного горевали, ощущая скорбь великую! Ведь на поминальном пиру насыщались лучшими яствами, а нам достались токмо запахи смачные.
И наказал он:
– Хмара! Днесь же идешь на оленя, а я, в отдалении, следом. Запрещаю применять лук, когда подберешься! – изловчись, и добудь иначе. Ведь придется надзирать за тобой, пусть и в сторонке. А знаю уже, как вы, юнцы бестолковые, целя в дичь, попадаете в себе подобных.
И про вашу копку смертных ям старшим, тоже осведомлен. Не хочу осиротить детей своих из-за всякого остолопа!
«Ага! Он пребывал в Киеве ажно Хмара. Проговорился! Уже интересно! Раззадорю-ка его: вдруг и на иную оплошку сподобится?» – оживился Молчан. И спросил, изображая полное равнодушие, для убедительности зевнув:
– Смекаю, что до оленя ты добирался, когда его выслеживал, против ветра, за деревами таясь и кустами, не допуская и малейшего шороха. Не усматриваю здесь особливой доблести. Сие и я умею. И почитая тебя, скажу: нечему тут хвалиться!
– А взять оленя, обойдясь без лука, тоже сумеешь? – нервно отреагировал Путята, усмотрев покушение на свою охотничью славу.
– Ежели на спор, полагаю: сумею. Хотя и не пробовал. Ведь на охоту хожу по своей воле, а не то, что ты, подневольный, коему и лук запретили!
Прикажи мне подобное, сказал бы я тому трусоватому ловчему все, что думаю о нем, потом бы и еще прибавил.
Непреложно зрю: для тебя проникнуть на службу в княжью охоту превыше было собственной гордости!
А ведь сам говорил, и не раз, сколь противны тебе киевские князья. Уж извиняй, не понимаю сего!
Замышленный выпад осмьнадцатилетнего младшего родича оказался столь прицельным, что Путята, быв на тридесять лет старше, аж поперхнулся.
«Сейчас он и раскроется», – прикинул Молчан, весь в предвкушении.
Увы! Случилось то, чего он вовсе не ожидал. Нежданно-негаданно Путята расхохотался в голос и не сразу остановился. И лишь погодя высказал:
– А хитрее ты, чем предполагал я. Хвалю! Подлинно хорош!
Меня, лисовина старого, чуть не вовлек в соблазн сказануть в запале лишнее, аки намедни. При том, что не обучали тебя сокровенному таинству выведывать…
Когда высмеял меч мой, и проговорился я, то не разглядел твоего коварства. Не заподозрил! Подумал: нечаянно у тебя вышло. Хотя и взяла меня досада крепкая.
А ты вон каков! Зрю: ежели основательно подготовить тебя, был бы способен и на двуногих зверей охотиться, не токмо на лесную дичь.
Однако не напрягайся: вовлекать – не стану. Поберегу. Ведь привязан к тебе, точно к сыну! Поможешь назавтра, отпущу тя с благодарностью…
XVII
Когда в осьмом, последнем заезде дня, все четыре квадриги выкатывали на финиш, завершая седьмой скаковой круг, Фома – преклонных годов, оторвав седалище от скамьи и вскочив, завопил столь истошно, что Молчану, возрастом двадесять седмь, стало неловко от подобного моветона.
«Даже кабанчики столь не орут, когда неумело холостят их!» – подумал он в раздражении, – Зря сострадал ему!»
Причина сострадания торгового гостя из Земли вятичей к ромейскому скрибу, а предположительно, и своднику, проистекала из его осведомленности в неких, чисто житейских, форс-мажорах.
Единожды по ходу утренних заездов и дважды – по ходу послеобеденных, Фома стремительно покидал свое сиденье, мраморное, и резво спешил к проходу, затем спускался – по направлению к местам срочного и досрочного отдохновения, а вслед и не уследить было за ним…
Возвращался раскрасневшимся и молчаливым.
«Не иначе, мается пузом. Эко прохватило его: никак не отпустит! Временно прощу прощелыгу, хотя и тщился втюхать мне некондиционую Афинаиду. Не до сведения старых счетов, когда у противника свело потроха!», – рассудил сердобольный Молчан, когда Фома отправился в свой третий забег.
Сколь ошибался он по неведению! Косоглазый скриб гонял вниз, дабы успеть сделать до начала заезда ставку у нелегального букмекера, а вовсе не по причине желудочно-кишечных невзгод.
Ведь завзятым игроком был, и просаживал на ипподроме все накопления свои от разводок и разовых выплат за тайные доносы. Не посягал лишь на должностное жалование, ведь надобно же на что-то кормиться!
И с одних токмо проигрышей за все годы ставок мог, удалившись на заслуженный отдых по личному заявлению, жировать до скончания дней своих. К примеру, приобретя или отстроив на свой вкус, каменный дом в два этажа, и наслаждаясь там прелестницами по вызову. А когда отпала бы потребность в них, ведь находился уже на переходе из стадии половой зрелости в стадию полной перезрелости и непригодности к употреблению, открыть и тайную школу разводок – с оплатой за обучение в милиарисиях, отвергая фоллисы!
Ничем не отличаясь от прочих стойких и целенаправленных игроманов, твердо верил он, накануне очередных ристалищ, в птицу счастья завтрашнего дня, коя, шустро позванивая крыльями и весело вереща на лету, выберет его, дабы щедро осыпать золотыми солидами! – допустимо и мешками с ними.
Однако назавтра, когда оказывался в очередном разоре, осознавал, оплакивая убытки и утраченные иллюзии, что наново прилетала скаредная на злато виртуальная птица несчастья сегодняшнего дня, поскрипывая от ветхости.
И многократно представлялось Фоме в мгновения самых огорчительных обломов, что она, пролетая над остаточным гнездом былой его шевелюры, вела себя, из недостойных пакостных соображений, ажно зело невоспитанный ипподромный голубь преизрядного наполнения. Еще и каркала при том…
Две первых ставки – и обе двойные, не прокатили у алчного скриба! И оставалась одна надежда: сорвать куш на осьмом заезде, поставив на экспресс – комбинацию, при коей выигрыш приносило угадывание квадриг, пришедших первой, второй и третьей.
Он и поставил все, что еще оставалось у него от нажитого бесчестным трудом за последние недели – из осьми дней каждая, по примеру Древнего Рима: пять солидов, один тримессис достоинством в треть солида и три милиарисия, оставив при себе лишь шесть фоллисов.
И по окончания заезда рухнул на скамью, явно изрыгая хулы на неведомом Молчану ромейском и неоднократно упоминая слово «архип»!
Молчан из врожденной деликатности не стал справляться, что обозначает оно. В противном же случае мог услышать в ответ, что обозначает сие Архипа – безмерного негодяя и главной днесь сволочи! А мог и нарваться на брань за свою любознательность…
Ибо, являясь возничим-гениохом, намеренно придержал тот в самом конце дистанции, и его квадрига прикатила лишь третьей, а в ставке Фомы на заезд была обозначена второй. И осквернил тем самым благородное имя свое, означающее на древнегреческом «старший всадник», оказавшись, на поверку, старшим из всех мерзавцев Главного ипподрома.
И поделом Фоме! Недостоин он сочувствия за всю свою предшествующую жизнь, порочную, равно и за нынешнее намерение оставить Молчана в одних портах, допуская по злобе изъятие и оных.
А непростительно сие жестокосердие даже в самом начале непросвещенного единадесятого века! – далекого от человеколюбия, равно и все последующие…
В таверне под завлекательным названием «Птица-молодица», направиться куда предложил Фома – благо, и пребывало оно недалеко от ипподрома, было и в самом деле представлено преимущественно птичье.
Однако, ввиду непомерной дороговизны, а переводил ему цены злокозненный скриб, Молчан и не помыслил заказывать представленных ему фирменными блюдами сего заведения жареных лебедей, бескостных каплунов, жирных, фаршированных по особливому рецепту, индюков под шафраном, равно и прочие кулинарные изыски, вельми накладные, по меркантильному рассуждению Молчана, для тех, кому расплачиваться за них.
И решил он ограничиться двумя утками – самыми дешевыми из всего оглашенного списка, начиненными массой из грецких орехов, вымоченных в кипятке, дабы не горчили они, луком и чесноком, пассированными на оливковом масле, и пряными травами.
«Хватит Фоме и утки! – подумал Молчан, до поры рачительный.
«Прижимист ты ноне, торговый гость! Иные из твоих соплеменников, блудных, по-иному меня кормили! Отольется тебе сие! Еще и Афинаиду припомню!» – возмущенно вывел в уме его сотрапезник, раскатавший, было, губы на лебедей и индюков, а обретя, по его халявным представлениям, самый убогий эконом-выбор изо всей птичьей составной меню.
Впрочем, Молчан не ограничился токмо птицей, заказав и по куску холодной козлятины – в сопровождении горчицы и свежих листьев латука, презрев баранину в рыбном соусе и вымя молодой свиньи с фригийской капустой.
Уместно уточнить, что козлятина была лишь вторым номером в списке мясных предпочтений его чрева. А поначалу нацелился он, безусловный сторонник кулинарного интернационализма, на тушеную зайчатину по-ромейски, предварительно замоченную в жирном молоке, прошедшую вслед маринование в белом виноградном вине с добавкой базилика, корицы, гвоздики, укропа, петрушки, лимона, молотого красного перца и чеснока.
Увы! – Молчан остерегся во избежание, не вовремя вспомнив историю, кою услышал еще девять лет назад в селище, отстоявшем в часе конного пути от избушки в приграничной чаще, где Добродея выхаживала Путяту.
Незадолго пред тем проник туда, незваным, некий ревнитель новоявленной киевской веры и начал поносить аборигенов за употребление в пищу зайцев, ведь в святом граде Иерусалиме их мясо считается-де «нечистым», напрочь возбраняется к употреблению, и позорно предаваться стыдобе!
Ибо подразумевалось, что шустрые ушастики греховны к употреблению их, понеже не имеют раздвоенных копыт, о чем гласят и предписания, запечатленные в священной книге Левит. А та ссылалась на пророка Моисея, сорок лет водившего по Синайской пустыне вдохновленных им соплеменников, кои, по всей вероятности, то и дело спотыкались о русаков и беляков. И налицо – гастрономическая ересь, наказуемая небесами!
Неспешно почесав затылки вкупе с брадами, селяне подивились, в простоте своей, что зайцы, оказываются, прыгают и на лужайках энтого Ерусалима, равно и в предполагаемых ими чащобах округ него. А все ж, не поддавшись укоризне пришлого критикана, презрели сей сакральный запрет, не сообразив в дремучести своей, что религия, навязываемая им, замечательна, супротив язычества, тем, что накладывает уйму директивных ограничений!
И пригрозили ретивому просветителю: аще не драпанет, немедля, окажется на вилах! Оный воспринял верно, и тотчас же… Вслед в сем селище продолжили уминать зайчатину с прежним смаком.
«Отчего ж в христианском Царьграде лопают зайцев, равно и мы, почитающие Стрибога с Велесом, да нахваливают, а в Киеве, где ударились в иноверие, запретно сие? Не попаду ли впросак, подпав под подозрение ромеев, что скрытник я из Киева?» – почуял опаску Молчан. И перестраховался, воздержавшись от заказа лакомого блюда. А понапрасну! Поторопился он.
Ведь всего чрез шесть с половиной веков патриарх-реформатор Никон, осуществляя перестройку на греческий лад, отменил в православной Руси не токмо старые богослужебные книги, прежние лики у икон, двуперстие, земные поклоны и Крестный ход посолонь, а и указанное табу на заячье мясо – с одновременной реабилитацией им телятины, за употребление коей можно было допрежь и живота лишиться, равно и аналогично преступных раков…
Делая снисхождение Фоме-сластене, а отчасти и себе, понеже ублажиться смаком во благо и себе самому, не поскупился на два фруктовых салата из греховных пред Афинаидой персиков и крупных слив, опять же политых слегка подогретым медом. Озаботился и жареным миндалем вкупе со спаржей.
Намеренно отказавшись ноне от обилия на столе съестного, Молчан имел тайной мыслью подпоить Фому, дабы развязался у него язык и сболтнул лишнее.
Ведь на переполненную утробу не столь хмелеешь!
А не подозревал он, что ни в Земле вятичей, ни в Ромейской державе, ни в Киеве, враждебном, ни в неоткрытой пока Америке решительно невозможно упоить разведчика, даже и выведенного в действующий резерв, до потери контроля над своим языком.
Смешным было бы и уповать!
И посему Молчан, еще не сведущий тогда в сем дополнительном профессиональном отличии ушлых бойцов невидимого фронта от бесталанных обывателей, бесполезных для скрытного промысла, понапрасну потратился на кизиловое в объеме, зело превышавшем потребности двух типовых глоток.
«Ну, и придурок же мой помощничек! – подумал на ромейском Фома, когда принесли емкости с оным напитком. – Ведь ведает, что любо мне виноградное из самых дорогих, и лучше бы красное! А наплел сему невежде, не отличающему доброго хмельного от пакостного, что жить не могу без дешевого кизилового. И придется травиться им! – еще и нахваливать…
Не вчинил ли мне Басалай насмешку за обиду, что размером своей доли уступает Никетосу? А не должны мигранты равняться в оплате с ромеями по рождению! Иначе по миру пойдет держава наша от таковой расточительности! А за то, что вчера упустил Басалай сего купца – возможно, не токмо купца и вовсе не Молчана, лишу его, по завершении дела, наградных за наводку!»
Приступили к трапезе, понятно, с наваристого рыбного супа. Хлеб к нему был в сей таверне ячменным, чуток уступая вкусом пшеничному, однако вполне хорош.
И вельми рознилось настроение их до первого кубка, и до второго, и до третьего!
Фома пребывал в непреходящей угрюмости, вспоминая финансовый урон свой и стеная в душе. И проклинал подлого гениоха, коему явно проплатили за торможение его квадриги на финише – как бы нечаянное, по случайной оплошке, простительной, ведь оный возничий котировался на ристалищах одним из лучших.
«Когда бы мог, оскопил сего прохвоста, и зенки выколол, негодяю, лишив и слуха, вслед и распяв!», – мысленно выносил он казни недостойному Архипу. А наособицу омрачало его то, что не располагал возможностями для приведения в исполнение данного приговора, и лишь мечтать мог…
Молчан же, напротив, был еще со вчерашнего дня исполнен самодовольства, предаваясь, отчасти, и самолюбованию.
Ведь ловко провел он своего толмача! Заодно и удостоверился, что тот промышляет не токмо синхронным переводом…
XVIII
Легли пораньше. Се распорядился Путята, ведь предстояло жаркое дело. И лучше подкопить силушку, нежели растрачивать ее всуе.
Десное колено Молчана уже почти не тревожило его. И был допущен он дозорным во второй смене. Перед сном Путята не поленился наново обмотать тряпицу с медом круг хворого места своего младшего родича.
Много не доспав накануне, Молчан опочил на сей раз скоро и без натуги, надеясь повстречаться с Младой.
Однако, как нередко бывало в начале его сновидений, явилось ему облако, нависшее над землей, чуть не смыкаясь с ней. Завидев Молчана, оно несколько встрепенулось, словно заждалось и воспрянуло выспрь.
«Ничего нового. Экая скука!»», – подумал Молчан. Сильно оттолкнулся и, ловко запрыгнув, встал на облаке, как влитой. За многие схожие сны он давно уж наловчился взмывать столь высоко – тем паче, в наивысшей точке подскока облако неизменно чуть проседало для большего его удобства, подобно обученной и вежливой лошади, когда не самый умелый, либо подраненный всадник ставит ногу в стремя.
Вслед началась неспешная прогулка. Ступать приходилось с осторожностью и тщательностью, будто скрадывая зверя либо чуткого глухаря. Ведь не являлось сие облако гладкой твердью, и следование по нему отчасти напоминало хождение по кочковатым торфяникам. А ежели промахнешься мимо кочки, рискуешь провалиться по щиколотку и выше. Боле десной грешила шуюя нога – дурная привычка ея зело раздражала Молчана.
Опытным путем проб и ошибок он со временем научился самостоятельно управлять являвшимися ему облаком, не нарушая правил воздушного движения и вполне приручив его. Хотя, в отличие от освоенной им езды на мерине Голубке, не мог применить шенкелей, понеже требовалось вначале оседлать облако, а вслед охватить его бока своими ногами. Однако невмочь ему было столь раздвинуть их!
И все же нашелся выход! Дабы облако повернуло, Молчан, переходил к краю противоположной стороны и начинал подпрыгивать на самых устойчивых выпуклостях; тогда облако постигало, что от него требуется, и выруливало, куда надо. Сложнее было добиться осторожного приземления, однако и сие осилил он, освоив непрерывные грузные прыжки отполу – с середины; немного погодя, облако, сообразив и тут, включало режим пологого снижения…
Ни во снах, ни наяву не задумывался Молчан, отчего люди не летают, в подражание пернатым. Никогда не вожделел и обретения крыл. И оказаться, к примеру, гордым соколом, черпающим счастье битвы в охоте за ужами, лягушками, зайцами, сусликами, полевками, медведками и стрекозами, затем и насыщаясь ими, едва ли б вдохновило его.
Будучи по природе своей рационалистом, обдумывающим многие смыслы в стремлении проникнуть в самую их суть, дондеже не проникнув, однако все впереди, он ясно осознавал, что можно запросто грохнуться с вышины, а безрассудно сие лихачество!
И посему никогда не тянуло его в самостоятельный полет, даже с горы разбежавшись…
При том, что перелетных птиц, когда доведены они, ощипанные, до полного томления в домашней печи, неизменно уважал до последней обглоданной косточки.
Вышагивая, он, чисто из любознательности, непременно созерцал, что доле деется. И всегда размышлял при том, делая выводы.
Вот и в сем верховом хождении, держа в уме предстоящий бой, Молчан сообразил, что стоя на краю облака, можно прицельно стрелять из лука, поражая вражеских конных, скачущих ниже. «И даже сулицей не оплошаю! Вовремя Путята подсказал мне, как должно ее бросать» – сказал он себе.
И мигом всплыло в его памяти совсем недавнее, когда вспылив, было, друг на друга, и выплеснув раздражение свое, оба разом и успокоились.
Вслед Хмара, он же Путята от рождения, он же и Бушуй для Центра, чего Молчан и предположить не мог, продолжил воспоминания вслух.
Поведал: метнул в грудь оленю тому косарем с широким и толстым лезвием. А едва проверяющий пришел в полное изумление, равно и в счастье, что сам остался цел, ведь не стрелял «остолоп всякий» из лука, он объявил старшему, что сулицей способен гораздо лучше.
Тот поразился еще боле, захотев тут же взглянуть на подобное мастерство. Когда ж Хмара многажды попал оружием тем в сосну, росшую на некотором отдалении, и ни разу не промахнулся, он пожелал, чтобы явил то же и остальным из младшей дружины. Понеже никто из них не владел сулицей столь ладно.
На другой день Хмара и явил. А заодно открыл им собственное правило меткости и убойности своих бросков. Ведь наконечник брошенной им сулицы входил с прицельной дистанции в свиную тушу на полтора вершка.
Правило оказалось двуединым: пред броском держать сулицу не в центре древка, а примерно на треть от наконечника; бросая, направлять немного вверх.
Ловчие тут же попробовали сами, и пришли в единодушное одобрение. А один из них – в явном авторитете, высказал Хмаре, и никто не возразил ему: «Не вполне бестолков ты! – даром, что из северян. Попробуем испытать тебя в нашей охоте, младшей. Глядишь, и получится из тя путное…».