Читать книгу Терская клятва (сборник) - Владимир Бутенко - Страница 1
Терская клятва
Роман
Часть первая
Оглавление1
Второе лето войны выстоялось на Тереке по обыкновению жарким, суховейным, скупым на дожди.
Где-то за сотнями верст, в неведомых березовых краях, Красная Армия всё ожесточенней сражалась с наступающей гитлеровской ордой. Там, на фронтовых рубежах, от орудийных залпов рвалось и полыхало небо, стоном стонала земля, и с дьявольской хваткой свинцовые смерчи уносили души праведных наших ратников. Там, вдали, за спиной клятого врага, точно бы в преисподней, не находилось меры скорби и мучениям славянского люда, и стенали плакучие ивы, и прах православных деревень, расстрелянных и сожженных карателями, падал на луга тяжелой черной росой. Знать, оттого был явлен знак свыше! И по святой Руси – в избах и церквях – стали озаряться чудотворным светом и мироточить, укрепляя молящихся верою во спасение, иконы с ликом Богородицы…
А на вольном кавказском подстепье, в станицах и хуторах «бабьего царства» ещё угадывались приметы укоренившейся жизни. От зари до темна гнулись колхозницы да подростки на полевых работах. Иной раз «фронтовым звеньям», взявшим обязательства перевыполнять план, приходилось поневоле разрываться: с утра ворошить в валках сено, затем стричь на кошаре овец, а с обеда подвязывать виноградные лозы. На фермах хозяйничали одни доярки, – и косили траву, и латали крыши, и обмазывали глинобитные стены. Из-за нехватки рук в садах убирали урожай шефы: пятигорские студенты и учителя. Они же в обеденный час проводили на станах громкие читки газет. По сводкам Совинформбюро, если не было в домах радио, и узнавали селяне о том, что происходило на фронте, о подвигах советских солдат и партизан.
Однако с половины июля у почтенных бородачей Пьяного кургана, прошедших не одну войну, возникли сомненья, что пишут в «Правде»… не всю правду. Похоже, враг давит не шутейно, оттого отступают гвардейские дивизии, и гнётся фронт к югу, будто подрубленная верба. Ко всему, на прежнем царском тракте, что был западнее верстах в пяти, и вёл к Моздоку, прихлынуло пеших беженцев, росло движение грузовиков и госпитальных обозов, телег и арб с домашним скарбом, подвод с имуществом небольших производств и учреждений. Нескончаемый поток нарастал и тянулся вглубь Кавказа, к Орджоникидзе.
Веселое название хутор носил исстари – здешние казаки-ухари не только прославились ратными подвигами за веру, царя и Отечество, но и горазды были погулять, плясками и чихирем[1] душеньки отвести. Недаром по всей округе – до станиц Стодеревской и Галюгаевской – разлетелась молва об искусных местных виноделах. Чтили хуторяне старожилов и ценили их советы. Также заведён был обычай заканчивать свадьбы полной «закурганной чаркой» в честь жениха и невесты. А еще на другой день после торжества молодожены должны были вдвоем подняться на вершину бугра, где от сторожевого пикета осталась насыпь, и там, под Всевидящим оком, дать друг другу клятву в верности.
Приютившееся со стороны степи под склоном, это казачье селение теплило взор размашистым и ладным видом. Любо было оглядывать в отдаленье гряду Кавказских гор, ближе – полноводный Терек, подковой огибающий окраину и уходящий за лесной соловьиный остров. А внизу, под склоном, – густостой щедрых садов, смыкающихся с центральной площадью, где сиротела со времен Ермолова деревянная часовенка. По весне, когда готовились хуторяне к Пасхе, нарядно прихорашивались присадистые и все беленые, как на подбор, хаты трёх просторных улиц.
В осеннюю пору созревало в погребах молодое вино, начинались пиршества, и до слез трогали казачьи души – точно подтягивали им с выси – голоса журавлей, находивших временное пристанище в заречье. Оно было сплошь покрыто мелкими голубоватыми соцветьями горынь-травы. И, наверно, усталые птицы принимали её за обширное озеро. Об этом можно лишь догадываться, потому что никто из хуторян не ходил туда, не приносил домой жестких безуханных букетов, зная, что приворотная трава – к расставанию…
Второй век уже стоял Пьяный курган на Тереке, но за извечными заботами и службой нечасто приходилось казакам бытовать в покое и радости. Так и с начала нынешнего военного лихолетья – в опустевших домах не до празднеств. Безутешная печаль, ворвавшись с первой похоронкой, не скудела, а прибывала.
Ефросинья и её подруги неспроста встревожились, прослышав о предсказаниях знахарки. Кривая на один глаз, с нечесаными волосами, эта Матрена-странница точно лишилась рассудка в пору цветения диких тюльпанов – лазориков. Дурную примету усмотрела она в том, что необычайно рано, еще до прилета ласточек, по мартовскому приволью занялось кумачовое цветочное пламя, будто подожженное зарей. Вечерами тончайшая свежесть доплескивалась до самых дворов. А эта оглашенная, бродя по улицам, предрекала одни испытания.
– Люди! Али не видите?! Красным цветом степь затопило! Это к большой кровушке… Обильно прольется её, – угрожающе повторяла Матрена, надрывая осиплый голос.
Вслед ей из дворов неслись то язвительные насмешки, то хула и требования замолчать, чтобы на самом деле не разбудила новое лихо. Но кликуша, озираясь, вскидывала кизиловый посох и подвывала громче прежнего:
– Вороги придут с железными головами, казни учинят! У-у… Вижу я их, на колеснице огненной едут, пушки палят…
Угроза колхозного парторга «посадить» за насаждение паники вразумила Матрену. Поздней ночью со всеми пожитками она тайком покинула хату бабки Черноусихи, где ютилась, и подалась неведомо куда.
Вспомнили о том пророчестве в конце июля, когда после обильного ливня, промочившего на поле снопы и землю, бригадир с полудня отпустил домой женщин, омраченных вестью о взятии Ростова врагом. Никто из них ещё не ведал, что письмоносец Лешка уже разнес газеты и конвертики с казённым штемпелем.
Не минуло и получаса, как женские причитания и вой, – соединившись в жуткое многоголосье, – перекатистой волною пронеслись из одного края хутора в другой. Разом лишились родных, осиротели четыре казачьих семьи!
В тот день сразила похоронка и Ефросинью. Она с трудом припоминала первые часы всепоглощающего отчаяния, что мужа больше нет, и – навек потеряла опору в жизни и единственную любовь. И одновременно не верилось ей, что это правда. Смутно помнила, как приходила соседка тетка Василиса и подруги, коротали с ней ночь, советовали поплакать. А у неё глаза были сухие, как в жару степные криницы. Она воспринимала слова, будто оглохшая. И проводив их, поняла, что лучше – одной. Тут-то горше прежнего прожгла душу боль – и стала кричать, и жаловаться Богородице, уткнувшись лицом в подушку. И выплакавшись, – отрезвела, точно бы хватила глоток воздуха, вынырнув из реки. И загадала, если с мужем не случилось страшного, то лампадка возгорится, хотя с Троицы никто к ней не прикасался. Ефросинья на ощупь взяла с печной вьюшки коробку спичек и подошла к божнице. Чиркнула – слабо озарилась родовая икона Владимирской Божьей матери. Она пустила огонек по припаленному краю фитилька. И он обрел форму золотой горошины, затеплился ровно и ясно. Но лик Богородицы показался Ефросинье в этот миг необычно печальным. Она стала на колени, шепча молитву. И прежде мимолетные, – окрепли ее мысли. И уверилась в том, что похоронку прислали не по адресу…
Поздним утром разбудил Ефросинью оклик. Растерянно вскочила она, щуря ослепшие от слез глаза и ощущая во всем обессилевшем теле дрожь. Не сразу сообразила, сколько сейчас времени и для чего пожаловал бригадир Малюгин, страшно похудевший за последний год, сивобородый, в обвисших чёрных шароварах и косоворотке навыпуск.
– Соболезную тебе, Ефросинья, – вполголоса пробасил Савелий Кузьмич, сдернув с головы поношенный парусиновый картуз. – Борис и мне по матери, по Грудневым, родней доводится… Пал за Родину, как подобает терцу. Вечная ему память! И царствие Небесное… Раз такая его доля, то хоть плачь, хоть кричи, а героя не поднять. Война, Фрося, никого не жалеет, а метит дома несчастьем, как зима снегом. По такому делу, без толку голосить и убиваться, – только душу надорвешь. Баба ты молодая, при силе, красотой в хуторе всех превзошла. Горе горем, а надобно торить стежку дальше. Сына поднимать. Как говорится: терская казачка беды на коромысле несет…
Бригадир, завзятый табакур, перевёл надсадное дыхание. Отстраненно помолчал, собираясь с мыслями.
– Само собой, положен тебе выходной. Я – не камень… Но рассуди сама. Зараз снопы на солнце подсохли, бабы цепями молотят. Вера Федотова тоже без мужа осталась, а не прохлаждается. С утра на винограднике. Вот и ты, как сознательная гражданка, подмогни родному колхозу. Обмолотим ячмень и рожь, свезем на ток. Потом отвеем – и потечет зернецо стране и армии! Опять же, согласись, на людях горе не такое колючее. Слезы не поливают, а без следа высыхают. Правильно я толкую?
Она едва заметно кивнула.
– А свекор и малец до сих пор в отъезде? – надев картуз, с удивлением проговорил бригадир. – Советовал обождать – не послушал. Сказано, бедовая голова!
– Оба у мамы, в Горячеводской.
– Была станицей, а зараз с Пятигорском срослась, – пробормотал бригадир, сводя хохлатые брови. – Угораздило его в такое время грязями лечиться! Я спину пчелами спасаю. Нажигают до слез, отлежусь – и снова на ногах. Сегодня ты пан, а завтра… Сводки хуже некуда. Немцы на Ворошиловск[2] нацелились! – гость, помрачнев, потащился к двери, оглянулся. – По такому делу, должны работать ударно! Может, на бедарке[3] к току подвезти?
– Я приду, дядя Савелий – отрешенно ответила Ефросинья, взглянув отсутствующими глазами. – Я поняла…
2
Укрепрайон № 151, охвативший дугой юго-восточный берег Крыма вблизи Керченского пролива, был укомплектован частями из уральцев и сибиряков, прошедшими специальную подготовку. Борис Груднев попал в отдельный пулеметно-артиллерийский батальон после выписки из госпиталя. Просмотрев красноармейскую книжку, лейтенант на пересыльном пункте заключил:
– Пойдешь в пулеметчики. Ты воевал. Обстрелян. А то «на авось» присылают юнцов, пороха не нюхавших. Теорию они знают, а как начнет «ганс» лупить, душа в пятках!
Сержант Груднев был назначен начальником пулеметного расчета. Командир взвода Свиридов, двадцатилетний младший лейтенант, недавно выпущенный из училища, проверил у новоприбывшего навыки в стрельбе по мишени, задал вопросы по уходу за материальной частью «Максима» и баллистике и убедился, что он хорошо подготовлен. Сержант и внешне располагал к себе. Выше среднего роста, с крутыми булыжниками плеч и крепкой шеей, узколиц и привлекателен открытой белозубой улыбкой. В разговоре, позабыв о субординации, комвзвода с любопытством стал расспрашивать Бориса о службе. А тот отвечал сдержанно, что призван прошлой осенью, когда вспахали в районе зябь. Предлагали продлить «бронь» как механизатору, но отказался. Сначала обучался на курсах пулеметчиков. В первом бою под Ростовом был контужен. После медсанбата служил в разведке. Затем тяжело ранили.
– «Языка» с ребятами взяли и переправляли через речку, – пояснил Борис. – Немцы засекли. Мы с ефрейтором Лапченко остались в прикрытии группы. Уже на берегу были, когда граната взорвалась. Мишку – насмерть, меня осколком задело. Заполз в камыши, кое-как перевязался. А на другую ночь смог обратно переплыть…
Май начался с ярого тепла, баловал солнечными деньками. Линия обороны укрепрайона была проложена с учетом рельефа местности. Многочисленные доты и дзоты, бетонные колпаки, ходы сообщений и окопы, противотанковые траншеи по высоткам и курганам должны были, по замыслу командования, стать непреодолимым редутом для врага, пробивающегося к Керченскому проливу. Но в спешке строители соорудили оборонительные пункты из белого туфа, маячившего на всю округу. Командир батальона, хватившись вовремя, приказал демаскирующую «рекламу» замазать грязью.
Немцы открывали по утрам спорадический артиллерийский огонь. Издали долбили из пушек, – то недолет, то перелет. Пулеметчики по неопытности решили, что фрицы «давят на психику». Но Борис, оглядев расчет, только усмехнулся:
– Не жалеет враг снарядов, чтобы напугать? А на какой, скажите, ляд? Выходит, фрицы глупее нас?
Наводчик Фрол Михайлов, немолодой усатый алтаец, его жизнерадостный земляк, «второй номер» синеглазый Василь Антошкин, и подносчик боеприпасов молодой уралец Силантий Лаптев приумолкли.
– Нет, братцы. Они расчетливы и коварны. С умыслом берут наш участок в «вилку». Пристреливаются. Пулеметное гнездо перенести мы не можем. И дзоты с дотами – те же неподвижные мишени.
По данным фронтовой разведки немцы готовились к прорыву в середине мая. В укрепрайоне старательно налаживали телефонную связь, штабники отрабатывали взаимодействие с подразделениями, артиллеристы маскировали огневые точки, уточняя секторы наблюдения и обстрела.
На рассвете 8-го мая побережье потряс оглушительный грохот взрывов. Все части укрепрайона были подняты по тревоге. Борис сразу понял по интенсивности огня, что это не просто артобстрел, а мощная подготовка наступления. Его пулеметчики заняли боевую позицию между дотами, с сектором обстрела левого фланга. По соседству находилось пулеметное гнездо второго расчета с командиром взвода Свиридовым.
Показалось, грянуло землетрясение. Под сапогами залихорадило почву. Высокие темно-рыжие столбы взрывов вал за валом приближались к рубежу батальона. Предполье и передняя линия были напрочь распаханы и разбиты, до неузнаваемости обезображены воронками, каменными грудами бывших укреплений, останками минометов и пушек. Жутко было видеть тела красноармейцев, разбросанные по дымящейся, опаленной дочерна земле.
А тяжелые гаубицы по-прежнему выверено кромсали крымскую землю, дробили колпаки и стены дзотов. Огненные призраки сквозняками носились над землей, обдавая лица бойцов удушливой кислотой дыма и жженого металла. Борис, время от времени высовывая голову из окопа, осматривался, пока не разнесло каменную раму укрытия. Пулемет покосило, на кожухе осталась вмятина. Расчет, за исключением командира, лежал на дне окопа. Пулеметчики, точно в лодке, жались друг к другу, погромыхивая при неловких движениях касками. Их лица, скованные ужасом, пестрели разводами. Они держали «огневое крещение». И каждый переживал его по-своему. Наводчик, не сводя глаз с «железного друга Максима», оглаживал пшеничные усы. Силантий покашливал от точившей горло пыли и и шмыгал носом. По движению губ красавца Антошкина догадался Борис, что тот тихо напевал. Вдруг по щитку с коротким промежутком цокнули два осколка. Позади себя Борис услышал вскрик. Он оглянулся. Василь со стоном выгнулся, упершись ногами в стенку окопа, – и уже в беспамятстве катнул головой по плечу Михайлова. Молодой уралец вскочил, как ошпаренный, поняв, что товарищ умирает. В расширенных глазах мелькнул огонек безумного страха. Борис рванул его за руку:
– Лечь!
И толстогубый Сила, потерянно сполз спиной по сыпучей стенке. Михайлов, потемнев лицом, упокоил голову товарища на патронном коробе. Затем, быстро перекрестившись, большими пальцами сомкнул покойному еще теплые податливые веки…
3
Смерть, заглянувшая в окоп, потрясла пулеметчиков. Силантий затравленно озирался, будто ища выход, куда бежать. Заметней побледнел Михайлов, однако, терпел с нажитым мужицким упорством.
Залпы стали замирать и – разом оборвались.
Обложная сомкнулась тишина, только в ушах долго стоял тонкий комариный звон. Вслед за командиром вскочили на ноги и пулеметчики. Борис осматривал позиции батальона, над которыми нависал дымовой сумрак, сузивший видимость до нескольких метров. Близ пулеметного гнезда, где находился второй расчет, дыбился сугроб песка. Раздолбанные доты громоздились обломками перекрытий и бетонными глыбами. Оттуда доносились жалобные стоны. Борис видел, как курилась сожженная земля, и плавился понизу раскаленный стеклянный воздух. Нужно было поднять тело погибшего, и он дал команду, остро переживая потерю бесстрашного парня.
Пулемет при беглом осмотре показался годным к использованию. Только на бронированном щитке расписались еще три осколка. Михайлов начал тщательную проверку оружия, а Борис на пару с Силой принялся откапывать товарищей. Поблизости сновали санинструкторы, связные из штаба. Из уцелевших дзотов выбирались солдаты. Офицеры, покрикивая, командовали разбором завалов.
Но едва посветлело от растаявшего дыма, и проступил небосвод, как по укрепрайону раскатилось, стократно повторяясь эхом:
– Воз-здух!
Борис повернул голову в сторону моря, откуда приближался басисто грубеющий гул. С юга, со стороны Феодосии, плыла в поднебесье эскадрилья бомбардировщиков, напоминая угластую стаю. И точно так же, как вожак выстраивает птиц, самолеты стали разбиваться на звенья, разворачиваться в боевой порядок. Потом снизились и – по очереди входя в пике, – начали бомбардировку. Тускло отблескивая на солнце, с устрашающим воем фугасы обрушились гибельным градом…
Борис сознавал всю серьезность положения. Взрывной волной и осколками искорежило пулемет. В заваленном наполовину окопе пулеметчики лежали, выставив одни лица. Борис переглядывался с Михайловым, а «третий номер», здоровяк Сила, безмолвствовал. Ад бомбардировки длился не менее получаса, пока «Юнкерсы», выхолостив смертоносные утробы, не улетели. И снова поразила наступившая тишина. И опять сполна почувствовали они ядовитую тяжесть воздуха, напитанного пороховыми газами. Борис с трудом выбрался из окопа.
– С крещением! – глухо проговорил он, ощущая во рту пресный вкус песка. – Разрешаю обедать, коль оставили фрицы без завтрака. Водка есть?
– У Василя, должно. Он не пил, – ответил Михайлов со вздохом, подавленный потерей близкого товарища и тем, что пулемет вышел из строя.
– Посмотри.
Раскрасневшийся во всё лицо Сила, которому было невтерпёж, взвился из окопа и хватил к груде железобетона. Деревенская стыдливость даже здесь не покинула парня.
Михайлов медленно, будто что-то останавливало, распустил узел чужого вещмешка. Выложил на площадку бруствера банку тушенки и фляжку. Она была полной. Борис рубанул рукой.
– Пускай по кругу.
Фрол, который призывался вместе с убитым, срывистым от волнения голосом сказал:
– В учебке был Антошкин запевалой. Все чисто песни знал. А теперь… навек утих. И почто матушке Василя такое горе? Не успел, сердешный, даже выстрелить…
Он посмотрел повлажневшими глаза на разбитый пулемет, за которым ухаживал, будто за ребенком. Затем покосился на Силу, сделал несколько глотков. Даже занюхивать сухарем не стал. Только отер ладонью обветренные губы.
– Вот тебе и первый бой… Хоть бы ленту израсходовали, хоть бы одного фашиста уложили, – помолчав, обронил Михайлов и передал фляжку командиру. – А теперь что? Кожух пробит, ствольная коробка повреждена, прицельную планку погнуло. Вот тебе и сектор для обстрела… Из всего взвода, должно, только мы живые.
– Войны на всех хватит. Настреляешься, – отозвался Борис. – Мощь у немца чертячья! Голыми руками не возьмешь. А мы фактически безоружны. Хотя бой, похоже, не закончен…
И, на самом деле, будто ветром надуло монотонный звук. Он обрел жесткость, и послышался гул моторов, перебиваемый лязгом гусениц. Из прибрежной долины, извиваясь, выползла танковая колонна. Машин, как насчитал Силантий, было тридцать две. Не подавая вида, что от волнения свело скулы, Борис скомандовал:
– Приготовиться к бою!
В предполье танки и самоходки развернулись во фронт. И с дальнего расстояния открыли беглый огонь. Довольно плотная их цепь, не встретив никакого сопротивления, проутюжила передовую.
– На нас прут! – заполошно крикнул Силантий. – Вон, от высотки.
Два «Панцера», прикатав попутные окопы, ринулись на позиции артиллеристов и пулеметчиков. Их дула беспрестанно плескали огнем. Борис, заметив тревожно-растерянные взгляды своих подчиненных, принял решение.
– Слушай приказ! Оставить «лимонки», а мне передать РГД[4]. По ходам сообщения двигаться к берегу. Оттуда – к заливу. Старший – Михайлов. Выполняйте!
Минуты были сочтены. Когда шаги бойцов стихли, Борис срезал штыком-кинжалом лямки с вещмешка, принялся обматывать все три имевшиеся у него гранаты. Только связкой, как говорилось в наставлении по стрелковому делу, можно поразить танк. Мельком глянул на часы: уже полсуток не покидал он окопа, и потому болезненно пульсировало в висках, и ломило тело, изможденное жарой.
Неотрывно следя за ближним «Панцером», он отхлебнул из фляжки водки. Нарастающая ненависть прибавила сил. И когда танк приблизился к пулеметному гнезду, Борис лег на дно окопа. В эту минуту вспомнился ему отчий дом, Ефросинья и сынишка. И обожгла мысль, что не узнают родные, что случилось с ним здесь, на крымской земле, потому что не осталось вокруг свидетелей. И всё же всем нутром противился он страшной развязке…
Наконец, словно в ознобе, задрожала земля, – и широкая железная туша закрыла небо. Обдало запахом бензина и жаром раскаленного мотора. Танк прокатился над ним! Борис вскочив, с размаха швырнул связку в бензобак. Вновь упал на дно, не успев заметить, поджег или нет. Рев танка сбился, стал прерывистым и – заглох. Он с пистолетом в руке выглянул. Ветер завивал языки вокруг башни. Резко вскинулась и закрепилась в вертикальном положении крышка люка. Точно подброшенный пружиной, в проем стал вылезать танкист в черном шлеме. Борис, прицелившись, выстрелил. Сраженный немец провалился вовнутрь. Второго танкиста он уложил, когда тот уже спрыгнул на землю. И следом, взметая высокий огненный столб, грянул взрыв боезапаса. Воздушным вихрем обрушило основание бруствера. Бориса оглушило, и прожгла такая боль в левой стопе, что он закричал. Из последних сил сдвинул с ноги бетонную глыбу и – потерял сознание…
Он очнулся в сумерки от ощущения, что кто-то трясет за плечо. Открыл глаза и расплывчато различил над собой лицо Лаптева.
– Товарищ сержант! Вы живой, а? Товарищ сержант… – испуганно твердил Сила.
– Да не дергай так, – поморщился Борис. – Почему ты здесь?
– На берегу десантники. Михайлова убило. А я утёк. Видел, как вы танк подожгли.
– Разрежь левый сапог. Посмотри, что с ногой. Перевязывать умеешь?
– Конечно. Я понятливый. Даже на гармошке выучился.
– Мне, пожалуй, не дойти. Выбирайся один.
– А я вас – верхом. Я бревна таскал в пять пудов, подсоблял плотогонам. Лаптевы все шибко здоровые и первые драчуны. Тятька меня не зря Силой назвал!
Поздней ночью они направились к проливу. Борис попытался передвигался самостоятельно, опираясь на палку. Но мука стала невыносимой. Он беспомощно остановился и выругался.
– Я же баял, что лучше верхом, – дружелюбно попенял Силантий. – Только держите пистолет наизготовку, а то… нарвемся на медведя…
Уралец присел, подставляя широченные плечи. Зашагал твердо, как ставший в колею вол. Изредка отдыхал и с прибауткой: «Битый небитого везет», – топал дальше. Перед утром, миновав немецкие посты, они добрались к берегу Керченского пролива.
У пристани и под горой – вперемешку различные части уже не существующего Крымского фронта. Время от времени отряды добровольцев вступали в бой с немецкими автоматчиками, отгоняя километра на два в степь. От пристани Еникале до косы Чушка – армейская переправа. Катеров не более десятка. Их берут штурмом, не взирая на чины и должности. Лаптев отправился искать плавсредство. Борис сидел у самой воды, зарыв в прохладный мокрый песок огнем полыхающую ступню. Нога до колена распухла, отяжелела, как дубовая чурка.
Силантий вернулся с надетой на шею, как хомут, автомобильной камерой. Глаза его возбужденно блестели.
– За водку выпросил у шофера. Так многие переправляются. Одной рукой держатся за камеру, а другой гребут. Тут, сказал мне шофер, течение в сторону моря. А теперь обратный ветер, и нас погонит, куда надобно. Только вода холодновата, – поежился Борис. – Да я привычный. У нас Угрюм-река завсегда студеная.
– А я с Терека. Он с кавказских ледников бежит…
У пристани стали свидетелями, как командир батареи их полка, молодой лейтенант, с перебинтованной головой и рукой на перевязи, докладывал подполковнику особисту, в новенькой фуражке с синим околышем:
– Я отступал последним с двумя ранеными артиллеристами. Они подтвердят. Укрепрайон стерт с лица земли. Мы отбивались, пока не израсходовали патроны.
– Там насчитывалось более четырех тысяч живой силы. Как думаете, сколько уцелело?
– Не могу знать, товарищ майор. Вероятно, сотни три-четыре…
Над проливом хищно проносились «Мессеры», метили очередями в катера и баркасы, в смельчаков, решившихся – поодиночке и группами – преодолеть вплавь пятикилометровый рубеж. По волнистой глади влеклись разбитые плоты, обгоревшие доски, трупы людей и животных, ветки, кладбищенские кресты, бревна. К непрогретой воде Борис постепенно привык, боль поутихла и позволяла шевелить ногой. Плыли, время от времени переговариваясь, ободряя друг друга. Борис не переставал удивляться превращению, случившемуся с «третьим номером». Еще вчера был Сила увальнем и трусоватым простаком, а сегодня и размышлял, и вел себя уверенно, точно от страха сделали прививку. Видимо, такая особенность русского воина, – становиться от сражений трехжильным, с яростью биться и за тех, кто навек полег на поле брани.
Ветер гнал волны к Азову, и течение почти не ощущалось…
4
За нескончаемой тяжелой работой на току, где спозаранку до ночи приходилось лопатами забрасывать зерно в веялку, вращать её тяжелую ручку, тачкой возить очищенную рожь в бурты – Ефросинья, уставая до изнеможения, забывалась, вступала в бесхитростные разговоры с женщинами. Пожилые хуторянки взяли вдов под опеку. Примерами из жизни, полной утрат и страданий, убеждали, что поддаваться унынию и падать духом – большой грех, а наоборот, надобно, как травушка после зазимка, цепляться за свое бабье счастье ещё крепче…
Перед обедом неожиданно на ток примчался председатель колхоза. С крупа его измученной, носящей боками кобыленки срывались хлопья серой пены. На удивленье, явился Камышан не в будничной одежде, а в новенькой гимнастерке, с орденом Красного Знамени. Эту награду цеплял он по праздникам, и подумалось Ефросинье, что «начальство» – с обнадеживающей вестью. Но былой красногвардеец, морщинистый, с набрякшими от недосыпа глазами, безмолвно курил папиросу за папиросой, пока к весовой собирался люд.
Кипятком обжигал плечи полуденный зной. От буртов тянуло запахом прокаленной ржи. Сизо-белесое, выгоревшее небо вкось чертили ласточки. Порывистый суховей сорил пылью и половой, шало трепал юбки. Хуторянки, подростки и старики, переговариваясь, стекались с хмурыми лицами, – молва о наступлении немцев, о том, что на Моздок правятся не только гражданские, но во множестве красноармейские колонны уже облетела улицы.
– Дорогие товарищи колхозники! – энергично обратился Камышан, оглядывая хуторян, вставших полукругом. – Немецкие захватчики, прорвав оборону Красной Армии, подошли к Минеральным Водам. Наш район с нынешнего дня – на военном положении. Парторг Еремеев призван в строй защитников. Фронт, можно сказать, не за горами. От Пьяного кургана – километров двести…
И Ефросинья замерла от мысли, что родные до сих пор в дальнем городе, и неизвестно, когда вернутся. Происходящее казалось нереальным, каким-то дурным наваждением.
– Районным комитетом обороны объявлена эвакуация. Налажен вывоз сельхозпродукции и отгон скота. А то, что останется, подлежит уничтожению. Но паниковать, товарищи, не надо! – председатель снял мокрую от пота фуражку и рукавом провел по бурым прядям, прилипшим ко лбу. – Как говорил товарищ Сталин, от каждого из нас требуется полная мобилизация сил. Поэтому ставлю неотложные задачи. Первое. Несмотря на жару, приступаем к вывозу зерна. Прямо сейчас подъедут подводы. У кого нет подборных лопат, разрешаю смотаться домой. Второе. Завтра с утра начнем на горе рыть траншею. Для руководства приедет военный. Невыход будет воспринят как пособничество врагу…
Ефросинья уловила растерянные вздохи, перелетавшие от уст к устам. Наверняка встревожились и подруги. Белый свет вдруг лихометно сузился. Ждать помощи было неоткуда. Щемящее чувство безысходности сковало душу. Точно разбежавшись по береговой поляне, вдруг обнаружила, что впереди – обрыв…
Председатель говорил сурово, подбирая проникновенные слова и жестикулируя. Ефросинья – за пеленой набежавших думок – слушала вскользь. И вместе с другими испытывала растущую тревогу, догадываясь, что Камышан «толкает речь», чтобы не допустить разброда и сохранить в колхозе дисциплину.
Затем на комсомольско-молодежной «летучке» был сформирован отряд для особых поручений. Старшей в звене председатель назначил её, Ефросинью Грудневу, ударницу труда, хотя она со слезами просилась съездить за сыном в Пятигорск.
Кучер Сашка Аржанов хлестал меринка кнутом, не обращая внимания на визг перегревшейся втулки колеса, готового в любой миг слететь. Телегу трепало, несмотря на слой пыли. Набитый за время страды летник, виляя по балкам, вел к полю, где на редкость удалась озимая пшеница. Скосили ее недозрелой, и снопы в стожках оставили прямо на жнивье, чтобы зерно «дошло». Но война порушила все планы. Грузовики МТС и большая часть колхозных подвод были отряжены для срочных армейских нужд.
Ефросинья сидела рядом с возчиком, а на задней лавке тряслись Валентина Акименко и Наташка Можнова, – обе крепкие, бойкие молодайки. Они молчали, надорвавшись на погрузке зерна. Только на поворотах, когда подводу заносило, поругивали кучера. Но Сашка не обращал внимания, помня наказ бригадира: «Гони единым духом!» На дне телеги, сталкиваясь, погромыхивали канистры с соляркой, свежесрубленные палки с паклей, намотанной в виде булавы. Ехали понурыми, то и дело зевая. Родная степь стала точно отчужденной, беззащитно открытой…
Августовское небо, в густом засеве звезд, по северному краю багрово светилось заревом. Поминутно на незримой черте горизонта роились зарницы, – и оттуда, с задержкой, доносились орудийные удары. Дурашливый конь прядал ушами и шарахался. Взошедшая полуночная луна, в красновато-мертвенной бронзе, кралась вдоль темных очертаний гор. Когда подвода спустилась в суходол, и минули кизиловую рощу, вслед завопил, зашелся хохотом сыч. И Ефросинья, осознавая неотвратимую близость войны, горестно закусила губу…
В лунной полумгле обозначались длинные ряды стожков. Подводу оставили на краю лесополосы. Взяв палки, казачки побрели по рослому пахучему чернобылу к холмистому полю. Следом Сашка понес тяжелые канистры.
Приглушенный гул фронта не умолкал. К свежести ночи примешалась едкая горечь. Подросток стал поджигать факелы и раздавать их женщинам, стоящим в оцепенении. Подавая пример, первым ринулся на поле. С ходу подпалил крайний стожок. Вертикальные языки пламени лизнули сохлые стебли, ручейком взметнулись по колосьям.
– Что вы как вкопанные? – оглянувшись, возмущенно крикнул Сашка. – А ну, давайте!
Валентина, всхлипнув, тронулась с места:
– Как же палить, Господи… Когда это – пшеничка. Как руку на хлеб поднять?
Ефросинья, ускоряя шаг, опередила подругу. А у самой глаза мутились, и тяготило чувство, что предстоит сделать нечто постыдное, на что не решилась бы прежде. И ранила острая мысль, что круто ломается жизнь, в которой не остается ничего святого, и подступила беда, казавшаяся вчера за тридевять земель…
Костры, ярко вспыхивая, множились на поле. Наверно, со времён половцев не знала терская степь такого большого и разгульного огненного хоровода! Огонь и тьма бились в одичалой схватке. Будто из-под земли вырывались чудища, взметая оранжевыми лапами фонтаны искр. Вволю наплясавшись под ветерком, они не сразу теряли накал, а сворачивались в огнедышащие вороха, мерцающие волчьим оком. Факельщицы, задыхаясь от зерновой гари, поджигали стожки с наветренной стороны, чтобы не глотать дым. Их тени причудливо изламывались по стерне. Всё тревожней ржал привязанный к дереву конь. Закопченные лица блестели от обильного пота, – вблизи клокочущего пламени было адски жарко, но никто не сделал даже короткой передышки…
К двум часам ночи жнивье сплошь покрылось гарью и пеплом. Еще во власти какого-то неведомого языческого азарта, они собрались у подводы, наблюдая, как дотлевали кострища и светились бегучие огоньки по стерне. Обессилившие руки висели плетьми. Запал обыденно сменился чувством свершенного дела. Огонь иссушил кожу лица, стянул корочкой губы. Жутко хотелось пить.
– Поехали! Нечего распотякивать, – торопил Сашка. – Мне в Курскую с утра за почтой. А когда коню отдыхать?
– Не командуй! Мы не кони, а люди, – осадила Ефросинья, ставя ногу на колесо и глядя в тронутое огненными бликами лицо парня. – Остановишь возле криницы.
– И напротив става! Хоть рожи обмоем, – прибавила Валентина, грузно переваливаясь через борт телеги. – Закоптились, как чугуны.
Ледяной водицы вдоволь испили из родника. А запруженную балку кучер с разгона проскочил. Тут-то и попал он казачкам на язык. Особенно горячилась Наталья.
– Ухналь ты, сучок терновый! Для женщины помыться – первое дело. А ты? Сивого мерина пожалел. Ещё называется, член ВЛКСМ, – язвила она, раз за разом сбивая Сашкину кепку с затылка на лоб. Тот оглядывался, поправлял.
– Чуб зачесываешь, как кацап. Картуз, и то носить не научился. А у девок, небось, просишь?
– О Родине надо думать, а не болтать, – огрызнулся парнишка.
– Ты на него не наговаривай, – нарочито серьезно вступилась Валентина. – Лучше всех читает он Маяковского, и значок комсомольский всегда носит, должно, с ним и спит. А почему не глядит на нашу сестру? По малолетству не имеет оружия, одни ножны, вот и не гож на милованье.
– Тю! А я и не того…
И обе дружно прыснули. Сашка буркнул что-то сердитое, подстегнул и без того ходко бегущего маштака.
Ефросинья отстраненно молчала. С удивлением думала, как после такой изматывающей работы подруги могли еще зубоскалить. Возможно, этом бесшабашным озорством успокаивали себя? Или от предков-казаков унаследовали умение быстро отрешаться от бед, чтобы выстаивать перед теми, что надвигаются?
5
В хутор въехали чуть свет. Валентина, жившая ближе всех, сманила искупаться. Над Тереком курчавился туман, цеплялся прядями на ветвях осокорей и дубов, стеной закрывающих островной берег. Пахло мокрой глиной и молодым тростником. Было зябко. Быстро раздевшись донага, казачки с визгом бросились в воду. За ночь она прибыла, оказалась напористой и до дрожи колючей. Течение несло пучки молодого сена, щепки, черные завитки овечьей шерсти. Наверняка в дальних осетинских горах прошли дожди.
Пора было расходиться по домам. Но Валентина по привычке зазвала к себе. И пока подруги во дворе развешивали юбки и кофты, насквозь пропахшие дымом, наведалась в дом, где спали дочки и свекровь. Принесла оттуда кувшин вина и распахнула дверь летней кухни. За разговором накрошила[5] в миску помидоров и лука, полила подсолнечным маслом. Выставила старинные серебряные стопки. Несмотря на полноту, вертелась хозяйка юлой, добавила к закуске капустного пирога.
– Винцо прошлогоднее. Вместо воды от жажды. – с одышкой проговорила она, садясь на табурет. – Давайте, чтоб не допустили в наш хутор немцев… За Красную Армию и мужей!
Не смущаясь оговоркой, Валентина выпила первой. Закусили. Налила по второй. Приметив, что с лица Ефросиньи не сходит выражение печальной отрешенности, со вздохом поправилась:
– Помянём Бориса. Нехай земля ему будет пухом.
– Вечная память, – добавила Наталья. – Был казаком настоящим.
Ефросинья подняла руку со стопкой и с недоумением спросила:
– С чего это вдруг? Я пила за него, как за живого! Это сначала ополоумела… А потом – стоп! В Галюгаевской похоронку принесли, а бойца только ранило. Про такой случай и тетка Василиса рассказывала… Борис – живой! Не верю я в извещение. Давайте за него и за ваших мужей еще раз!
– Значится, сердце вещает, – подхватила Валентина. – Нехай ни пуля, ни шашка, ни огонь их не берёт. А побеждают и скорей вертаются!
Валентина, опрокинув свою посудинку, не без желания услышать похвалу обмолвилась:
– Ну, как чихирек?
– Сладенький, – причмокнула Наталья. – Как поцеловалась. Жалко не с кем!
– Давайте теперь за нас, чтоб добро не пропадало.
И без того прокаленные лица запылали, расслабленно разомлели тела. Наталья, стройная и гибкая, потянулась и, выдернув гребень, растрясла по плечам, просушивая, темные длинные волосы. С закрытыми глазами откинулась на спинку стула, выпячивая под нижней рубашкой свои литые груди. Ароматное винцо пьянило ласково и незаметно.
– Ох, и намаялись… Мало, руки-ноги оцарапали, ресницы спалили, так еще кофточку мою искрой прожгло. Волдырь на титьке вскочил, – пожаловалась Валентина, обмахивая лицо утиркой. – Крушится жизнь. Немцы подкрадаются. Может, в отступ? Оставим хозяйство на старых, – их не тронут, а сами к беженцам примкнем.
– Скажите, почему до Терека фрицев допустили? – загорячилась Наталья. – С виноградника царский тракт как на ладони. Вчера я там работала. Ужас, сколько беженцев с тачками и чемоданами, подвод, машин. А военных! Удирают, чтоб за горами сховаться… Я бы тоже сорвалась. Да бригадир не отпустит И мамуку[6] не бросишь, сердце слабое. Опять же, кому мы нужны с детьми. Бродяжить, милостыню просить? Вот тебе и «Красная Армия всех сильней»!
– Что ты разошлась?! – оборвала Ефросинья с гортанной ноткой в голосе, что бывало, когда особенно волновалась. – Борис мой никогда от страха не побежит. И твой Митька, и Федор ее… Красноармейцы бьются из всех сил. Я в этом уверена. А потому отступают, что вооружения не хватает. Больше у немчуры самолетов и танков.
– Терцы клятву сдержат. Это верно. Потому – казаки! А за других – не божись, – покачала головой хозяйка. – Лучше о себе, девчата, поговорим. Что теперь делать? Как жить? У меня двое детей, у вас по одному. Да старики наши. И каждого накорми! Главное, запастись продуктами. Картошку, хоть и мелкая в этом году, срочно выкопать. Что можно – в колхозе украсть…
– А про другое забыла? – фыркнула Наталья, щуря свои цепкие крыжовенные глаза. – Про участь нашу. Мы с тобой – бабы как бабы. А на Фроську мужики зарятся. А если немцы?… В Гражданскую войну я малюсенькой была, и помню, как горцы в хутор наскочили. Мамука на чердаке пряталась. Двух баб насиловали и калмычку одну, незамужнюю. Беженка у нас ютилась из благородных. Так она – с места не сойти – остриглась налысо. Вроде тифозная. Потому не тронули…
– И молодец, – хлопнула ладонью по столу Валентина и воинственно подбоченилась.
– Дюже адатная![7] Без мужиков тоже не жисть. Встала б и – отряхнулась! – шало искривила губы захмелевшая Наталья. – На монастырь я не согласна. Что на роду написано – тому быть. Да не так страшен ведьмак, как малюют.
– Может, сумеют отбить фашистов? – не утаила надежды Ефросинья, почувствовав, что клонит в сон.
– Вряд ли, – клюнула носом Валентина. – Что гадать? А давайте затянем. Душа просит…
– Заводи, – кивнула Наталья.
Хозяйка, придав лицу страдательное выражение, запела страстно, с замиранием:
Ох, мама моя, мамка родненькая!
Что мне делать скажи, – расскажи.
Казака полюби… полюбила молоденького
Я всей силой моей беззащитной души.
И при повторе, когда подхватили подруги, Валентина подняла голос на предельную высоту, как учила мать, – лучшая в округе песенница. Но на втором куплете певунья остановилась и протяжно зевнула.
Ефросинья на миг прикрыла глаза, – и тотчас погрузилась в зеленоватую теплую темь. Словно сквозь воду слышала она, как снова пробовала запевать Валентина и остановилась, затем в тишине сладостно навалилась дремота…
Ей привиделся Машук в весеннем мареве, бегущий вдоль родной станицы по своему извечному руслу полноводный Подкумок, родительский дом с крылечком. А за ним – цветущий сад. Увидела она себя девочкой, любующейся деревьями. И вдруг между белопенными соцветиями стали появляться на ветках черные блестящие кольца, а когда приблизилась, то заметила клубки гадюк, обвивающие груши и вишни, и от страшного испуга закричала…
С колотившимся сердцем Ефросинья очнулась. Ее разбудил незнакомый тяжелый гул. Подруги спали, посапывали сидя, опершись на спинки стульев. В приоткрытую дверь заглядывал, скособочив голову, рыжий петух, с черной, отливающей бирюзой шейкой и резным бордовым гребнем.
И в эту минуту с бешеной силой громыхнул взрыв, качнув землю. Со стола слетела, звякнув о пол, чарка. Подскочив спросонья, Валентина и Наталья испуганно уставились на Ефросинью. Та не успела ответить, как подряд ухнули еще две бомбы. Но отдаленней, – за околицей. Оцепенев в страхе, стояли неподвижно. Гул стих. С база донесся осторожный крик петуха.
– Искупались, а дымом отдает, – в нервной горячке посетовала Валентина. – Как же так…
– Бомбил хутор, сволочь, – ругнулась Наталья. – Крепенько спали… Что стоим, Фрося? Может, в наши дома попал…
И как была, в нижней рубашке опрометью бросилась из кухни. Ефросинья, натянув юбку и застегивая на ходу кофточку, побежала вдогон. На улице чувствовался резкий запах тротила, принесённый ветром. И она приняла, осознала как данность случившееся – война уже здесь…
6
Хутор разбуженно шумел. Взгляд Ефросиньи еще издали выхватил подворье и хату, – они были невредимы. Всё кругом казалось таким близким и дорогим: уличный строй домов, и резные их ставенки, и плетни, и палисады с нежно лимонными и пунцовыми мальвами. «Без суеты. Всё делать по уму», – успокаивала себя Ефросинья, отворяя калитку.
Под камышовым навесом знакомо пахло коровой, подсохшим разнотравьем, навозом. Буська, почуяв хозяйку, повернула голову и призывно замычала. Ефросинья напоила буренку, подбросила в опустошенные за ночь ясли сенца и принялась доить. В посвежевшем воздухе волнующе витал сладковато-густой запах парного молока, и теплоту его она ощутила коленями, удерживающими подойник, – на что прежде не обращала внимания. Но вновь непрошено кольнула тревога: что с Павлушей и свекром? Мысленно перенеслась она в родную хату, в станицу Горячеводскую. Теперь они там, а Ефросинья – в хуторе, где стала жить после замужества. Борис учился в Пятигорске на тракториста, когда случайно познакомились на первомайской демонстрации. Год переписывались, пока она заканчивала педучилище. Однако преподавать немецкий язык ей так и не пришлось. В Пьяном кургане была только начальная школа, поэтому вынужденно пошла в колхоз. Думала ненадолго, надеясь, что перетащит мужа в город…
Соседка, тетка Василиса, в обрезанном потертом бешмете и калошах, ворошила кизяки в потрескивающей надворной печуре. На дощатом столе в горшке желтели куски тыквы. Увидев Ефросинью, входящую со стороны огорода с кувшином, она поправила косынку и тяжело вздохнула:
– Вот, Фрося, дождались войны. И к нам добрались, аспиды! Я у Махоры разузнала. Одна бомба на огороде Черноусихи упала, осколками крышу посекло. А другие на берегу деревья с корнями вырвали. Где они, проклятые, зараз?
– Вроде бы около Минвод. – Ефросинья поставила на стол кувшин. – А может, ближе. Недаром приказали траншею рыть. Иду на гору. А у самой сердце разрывается! Сынок и свекор до сих пор не приехали.
– Ну, Фомич тёртый калач. В огонь не полезет. Так-то оно и лучше… А за молочко благодарствую. Бабы решили нонче коров не выгонять. Пусть и твоя в стойле переднюет.
– Я задала сенца, напоите в обед.… Без вас, тетя Василиса, я как без рук. И дома не живу…
– Не переживай. Присмотрю, как надо.
К семи часам все, кто смог осилить подъем, были на месте. Ждали военного. Утро быстро теряло прохладу. Пахло молодой полынью, доцветающим шалфеем и донником. Иногда улавливался приторно-сладкий аромат татарника. Пологая вершина, в пожухлой траве и бурьяне, перетекала в поле, занятое бахчой. А далее второй волной оно поднималось на увал. Вдоль поля тянулась дорога на станицу Курскую, которая от выгона петляла у реки, а затем делала крюк по склону.
Ефросинья, проходя через многолюдную толпу, ощутила себя точно на похоронах. Хмурыми и сгорбленными выглядели бородачи и пожилые бабы, опиравшиеся на лопаты. Небогатый запас сил они растратили при подъеме, но по старинке храбрились, пошучивали. В стороне кучковалась молодежь, о чем-то оживленно споря. Тут же сновали вездесущие сорванцы, украдкой отходя к лесополосе, откуда легче высыпать на бахчу. Однако поживиться арбузами было не так-то просто. Вблизи дороги высилась холобуда[8] сторожа, крытая сеном и ветками. И в это утренний час дед Бобрусь, с берданкой за плечом, похаживал, меряя своими журавлиными ногами баштан и всем видом показывая, что покушаться на колхозное добро бесполезно.
Многочисленная группа молодаек держалась особняком. Они лузгали семечки, судачили, косились на бригадира, ожидая от него команды. Шёл второй час бессмысленного стояния.
– Должно, немцы рядом, – продолжила разговор дородная Дарья Портнова. – Беженцы отхлынули. А тех, у кого дети, расселяют по хуторам. В Дымкове две семьи поместили, свекор там был. А на содержание эвакуированных положено выдавать деньги. Или в счет налогов. А ну, прокорми ораву! И без того не солоно хлебаем. Еще военный заем брать заставили.
– У скитальцев выгодно одежду выменивать, – сощурив свои хитроватые глазки, оживилась Надежда Курбатова, работавшая в сельмаге продавцом. – За полкило сливочного масла я в Стодеревской у богатой москвички панбархатное платье отхватила!
– Нашли нас, крайних! Больше некого, – ворчала носатая неулыба Людмила Старечкина. – Нехай тогда, если за них не плотят, сами постояльцы окупают хлеб и койку. Ишь, насели на казаков!
– А то, что Бобрусь на бахчу детей не пускает, это как? – вклинилась в разговор верткая и неряшливо одетая Таисия Назарова. – Для кого, спрашивается, бережет?
– Гремело, а сейчас тихо. Может, бои кончились? – вкрадчиво предположила худенькая Нина Загудина, конопатая одиночка, которую перед войной бросил муж.
– Какие там бои, – возразила грустноглазая Вера Стахурлова, не снимавшая черный вдовий платок. – Слышала в саду от шефов, что красноармейцы оборону налаживают на том берегу Терека. Значится, попадём мы в самое пекло!
– Должно, так, – кивнула Дарья.
– Да кому наш хутор нужен? Буруны да степь кругом, – возразила Наталья, завязавшая на голове кукиш, и выглядевшая сейчас среди причесанных казачек неприглядно. Она подошла к Ефросинье, болезненно кривя губы:
– Голова шумит. Напоила Валька. А сама хоть бы хны. Опять, гляди, с Михеичем бодается. Слон и Моська! А ну, пойдём…
И на самом деле, стоящие рядом приземистая толстушка и двухметровый казачина выглядели весьма забавно. Однажды сцепившись в пустяшном споре, они с тех пор принародно устраивали при встречах словесные баталии.
– Чихирь, Валентина, не уважает тепло. Ты ересь несешь и не краснеешь, – уличал Авдей Михеевич, склонив кудлатую, точно у снеговика, белую голову. – Надобно, чтоб бочка с надавленным соком и часу на дворе не торчала! А почему? Мошкара. Сиганёт она в сок и своим особым ядом заражение исделает. И винцо пойдет не той колеёй, и не услада получается, а кислое пойло. Надавил ты – и сразу в холодок его, в погреб ховай.
– А чтоб сок забродил да силу взял? И бабука моя, и мать иначе делали! Три дня на солнце ставим…
– Ого! – хохотнул старик и ощерил беззубый рот. – За три денька квас кацапский вызревает.
– А почему ж мой чихирь хвалят, а ваш не очень?
– Не дури ты, Валюшка, честных людей! Про мое винцо, какое я лелею, выстаиваю до слезливой ясности, молва катится. И полагается перед тем, как выпить мой чихирь, твоей кислятиной руки хор-рошенько вымыть…
На этот раз бородач острил, жал на собственный авторитет и, похоже, брал верх. Валентина не отступала, и неизвестно, кто бы торжествовал, если б не замаячила на дороге повозка. Многие облегченно подумали, что спешит тот самый запоздавший военный. Однако зоркие женские глаза разглядели, что несущаяся по пыльному шляху подвода – колхозная, а правит ею стоящий в полный рост Санька. То, что кучер безжалостно хлестал мерина и оглядывался, всем показалось странным.
Не сдержавшись, навстречу ошалевшему лихачу двинулся Савелий Кузьмич. Но Санька метров за сорок закричал сдавленным тенорком:
– Немцы! На мотоциклах!
Толпа порывисто колыхнулась. Испуганные возгласы спутались в громкий гул. Малюгин не смутился, лишь рассвирепел, тыча рукой на дорогу:
– Где они? Покажи! Примерещилось? Стервец ты этакий, коня загнал! Все бока в пене…
– Я правду говорю! За лесополосой. А до этого видел кавалеристов наших. Они скакали по балке, к Тереку!
– Слезай! И не мути воду, кусок идивота!
Бригадир решительно повернулся к хуторянам и тем же разгоряченным голосом скомандовал:
– Старым разрешаю удалиться. Остальные – стройся в шеренгу! Начнем рыть. Три метра в ширину, два – в глубину. В Гражданскую мне приходилось по такому делу. Ничего тут сложного нет: бери поближе, кидай подальше.
Никто не понимал, для чего нужно было здесь рыть траншею. Прежде всего, этот открытый участок степи никакого интереса для военных не представлял. Копать, вгонять лопату в целинную твердь даже для привычной Ефросиньи оказалось трудом непосильным. Острие лопаты вязло, с трудом разрезало сплетения крепких, как проволока, корней. Попыталась она рубить землю, бросая лопату сверху вниз, но и это не помогало. У подруг дело шло не лучше. Солнце жгло немилосердно. Мучила жажда. Губы только смачивали, помня, что вода в жару – первый враг…
Шорохи по бурьянам и неровный перестук лопат. Одуряющий зной, от которого пульсирует в висках. И немая исступленность от сознания, что траншея эта – бессмысленная трата сил и времени, поскольку гораздо проще в хутор попасть по дороге.
7
Выстрел из ружья – сигнал тревоги – прозвучал громко и обрывисто. Ефросинья разогнулась и подняла голову. Сначала не сообразила, зачем это дед Бобрусь мчался по полю с небывалой прытью и – на ходу отбросил свое ружьё. Может, пацанов догонял?
Но какая-то из молодаек, копавших на дальнем краю траншеи, отчаянно выкрикнула:
– Бабы, танки на поле!
Разом бросилось в глаза: в дымке, поднятой ветром, полуденное выгоревшее небо, скачущий на его фоне всадник на гнедой и за ним – два грязно-зеленых чудища с башнями, помеченными черными крестами. Они, по всему, преследовали верхоконного. И не стреляли, намериваясь раздавить. Из-под мелькающих копыт вскидывались фонтанчики пыли. Боец с перебинтованной головой низко припадал, жался к шее лошади. Танки мчались под горку всё быстрей. Немцев, вероятно, охватило то властное чувство жестокости, которое побуждает охотника медлить, хладнокровно наблюдая за будущей жертвой.
Хуторяне врассыпную бросились с горы. Никак не ожидали они в это утро повстречаться с немецкими танками. А Ефросинья, сама не зная почему, стояла как вкопанная, пока к ней не подоспели подруги.
– Падай! Ну! – под ухо крикнула Наталья и толчком повалила Ефросинью на дно прокопа, – Ты что?! Спятила?
– Погоди ты! А если кавалериста ранят?
– А если нас?!
По соседству плюхнулась Валентина, отклячив зад. У неё подрагивал подбородок и губы. В эту минуту даже разговорчивая казачка утратила дар речи.
Ефросинья, приподнявшись, с замиранием сердца смотрела на поле. Красноармеец, умелый наездник, по-казачьи зависал с лошади, опасаясь обстрела, вскидывался и громче понукал гнедую. Он смог на рысях обогнуть солончак и выбраться на обочину. Лошадь взяла на дороге разгон. И в тот миг, когда застрочил танковый пулемёт, всадник бросил её к спуску, успел скрыться за гребнем бугра…
Танки, сбрасывая скорость и разворачиваясь, громыхнули траками. И сотрясая землю, двинулись в сторону Моздока. Их дула и пятнистые замасленные бока, как заметила Ефросинья, были густо припудрены слоем пыли. Она поднялась, с ненавистью глядя вслед. Валентина, отряхивая юбку, грубо выругалась. А Наталья сразу предложила:
– Давайте хоть арбузом побалуемся. Во рту пересохло. Айда на бахчу!
На удивленье, из неглубокой траншеи – будто услышал – поднялся неподалеку дед Бобрусь. Узкое лицо его с жидкими буровато-седыми усами выражало глуповатую растерянность. Старая соломенная шляпа, похожая на сорочье гнездо, сползла на затылок, открыв лоб и загорелую лысину. Он ни слова не возразил, пошел вместе с молодайками, по привычке бахвалился:
– Кабы не пальнул, – всех бы хуторцов передавили! Летели чертяки пуще Змея Горыныча. А я сроду не пужаюсь! Три войны отвоевал, а на четвёртой геройское ранение получил. Как увидел эти самые танки, аж ноздри раздулись! Зарядил патрон с картечью и саданул по ним! И так до пяти разов!
– Да ты, дед, случайно выстрелил, и то, как пукнул, – шутливо пристыдила Наталья.
– Молодая ты бабенка, а слухом обнищала! С одного выстрела только мух бить!
Своё ружьишко искал он долго и старательно. Но так и не обнаружил, – затерялось в рослом бурьяне. Слишком мудрено петлял, убегая от немцев. И досадливо махнув рукой, вынес из холобуды пузатую сумку с чугунком и мелкими пожитками. Понуро уселся и ждал на чурбане, пока молодушки отведут души сахарным арбузом. Для чего теперь охранять владения? Наоборот, пускай люди, сколько могут, уносят сладкий урожай. И, поразмышляв, он решил не оставаться в степи, а вместе с хуторянками вернуться домой.
Предзакатный сон Ефросиньи, забывшейся с устатку, был мимолетен. Тревожные думки тотчас подняли с топчана. В горнице дремал на клеёнчатой скатерти рыжий луч. Ефросинья боковым зрением уловила отражение в настенном зеркале. Присмотревшись, ничего особенного в своем лице не нашла. Похожа слегка на горянку. Нос чуточку горбатый, губы плотные, очерченные, подбородок небольшой. Выделялись только влажным блеском крупные глаза, – темного желудёвого оттенка, с грустинкой. Мало чем отличалась она от сверстниц, – стройна, полногруда, с вьющимися русыми волосами, заплетенными в тугую косу. Непонятно, чем так приглянулась Борису, да и другие парни за ней увивались. Хотя никогда не нравилось ей кокетничать и дурачить ухажеров. Она сразу и всем сердцем полюбила мужа. Еще до свадьбы, и особенно теперь, когда осталась солдаткой, дня не обходилось без сальных намёков немолодых бабников. Если и наделил бог красотой, то теперь она не в радость, а в обузу. Пусть бывает очень тоскливо, и знобит от жажды мужской ласки – это терпимо. Лишь бы дождаться Бориса…
Характерный тарахтящий звук возник исподволь. Ефросинья вытолкнула створку окна, выглянула и – отпрянула назад. Вдоль плетней ехала смычка мотоциклов с пулемётами на колясках. Немцы были в зеленых френчах с закатанными рукавами, в касках, а на лицах водителей еще круглились выпуклые очки. От громкой трескотни проезжающей колонны заложило уши.
Вдруг один из мотоциклов подвернул к воротам. Ефросинья похолодела. Рулевой остался на месте, а сидевший в «люльке» рыжебровый здоровяк отбросил с колен полог и вылез с пистолетом в руке. С ходу выбил ботинком калитку. Мгновенье – и с грохотом распахнулась дверь в горницу. Немец в упор встретился с ней взглядом. Он был страшен и от каски большеголов: светлые льдистые глаза со звериным прищуром, длинное лицо – окаменевшее, пистолет угрожающе направлен в грудь хозяйки.
– Bist du eine Partisanin? – настороженно крикнул немец. – Wo ist dein Mann?[9]
Ефросинья покачала головой, давая понять, что будто не понимает его речи.
– Gib mir Wasser. Schneller![10]
Эти слова ей также были хорошо знакомы. В голосе немца чувствовалась затаенная угроза, и она решила отозваться.
– Там колодец, – показала Ефросинья рукой на окно. – Во дворе. Hoff.
– О! – удивился верзила, опуская руку с оружием. – Ба-ба… карашо! Лубить!
Он повторил эти слова еще раз и осклабился. И облапив её, притянул к потному телу, задев по виску краем каски. На шее почувствовала Ефросинья липкие губы. И, охваченная отвращением, рванулась с такой силой, что рыжебровый отлетел к стене. Его лицо исказила злобная гримаса, он опять наставил пистолет. Но с улицы – не иначе ангел помог – донесся призывный сигнал мотоцикла. Фриц что-то бросил сквозь зубы и, уходя, загреб со стола дыню…
Ефросинья, не медля, вышла в летнюю кухню и тщательно вымылась нагревшейся за день водой из кадушки. Только после этого успокоилась, и исчезло ощущение брезгливости. Убедившись, что в хуторе больше не слышно мотоциклов, снова спряталась в доме.
Зеркало точно притягивало. Вспомнив рассказ Натальи о жившей у них горожанке, она снова подошла к нему. И словно там, на горящем поле, – обдало жаром при мысли, что вот так же, как этот мордатый, любая немецкая сволочь сможет прикасаться к ней, хватать, срывать одежду, лезть с поцелуями…
Колебалась она недолго. В полузабытьи от небывалого волненья, ощущая, как колотится сердце, Ефросинья достала из ящика комода, где хранился портняжный инструмент, большие ножницы. Вернувшись к зеркалу, отколола свернутую кольцом косу. И, став левым боком, – одним движением отрезала ее. Коса оказалась тяжелой и шелковистой, и Ефросинье на миг стало жалко себя. Но тотчас взяв густую расческу, она принялась обстригать виски, срезать и ровнять челку. Пряди мягко падали на грудь, пятнали синюю в белый горошек ситцевую кофточку, домотканые половики. От щелканья ножниц звенело в ушах. Минуты летели незаметно – и вот уже в зеркале отражалась как будто не она сама, а похожая лобастая женщина…
8
Катастрофическое положение, возникшее в середине августа на терских казачьих землях, заставило Ставку Верховного Главнокомандования провести не только перегруппировку войск Закавказского фронта, но и создать новый орган управления – Северную группу во главе с генерал-лейтенантом Масленниковым. На огненную черту Терека перебросили из района Махачкалы и Баку 44-ю армию, с турецкой границы и черноморского побережья были сняты две стрелковые бригады и пять дивизий, танковая бригада и бригада морской пехоты, артиллерийские полки. 9-я армия усилилась стрелковой дивизией. По Каспийскому морю спешили на помощь два гвардейских корпуса и недавно сформированные пехотные бригады.
Предстояло в кратчайший срок рассредоточить эти мощные силы по терскому рубежу и до мелочей продумать варианты долгосрочной оборонительной операции. Фактически она началась с марша прибывающих дивизий. Пока на берегах Кумы и Малки окапывались отряды передовой линии, готовясь в лобовых боях задержать оккупантов, основные силы занимали позиции и готовили укрепления: противотанковые рвы, надолбы и дзоты – на второй линии обороны вдоль Терека, Уруха и на перевалах Главного Кавказского хребта. Таким образом, фронт растягивался на полтысячи километров.
Глава немецкого генштаба Кейтель и начальник штаба сухопутных войск Гальдер ежедневно докладывали фюреру об оперативной обстановке на российском юге. Стремительный бросок бронетанковых сил вермахта, за две недели разметавших отступающие дивизии Советов и продвинувшихся на пятьсот километров от Ростова до Пятигорска, казалось бы, должен был порадовать Гитлера. Но, наоборот, с каждым днем он становился всё более недовольным темпами наступления. Видимо, опыт ефрейтора Первой мировой и интуиция ему подсказывали, что русские не только не сломлены, но замыслили нечто особенное, грозящее не только остановить его дивизии, но и обеспечить прочную оборону.
Трехпалой лапой вцепились его войска в кавказское пространство. 17-я армия Руоффа ломилась вдоль черноморского побережья к Новороссийску, вела упорные бои на туапсинском направлении. 49-й горнострелковый корпус Конрада поднялся к ледникам перевалов. А дивизии 1-й танковой армии Клейста, еще две пехотные дивизии и горнострелковая румынская пробились к излучине Терека, чтобы выйти к нефтяным скважинам Грозного и Баку. Наряду со взятием Сталинграда, это было главной целью летней кампании. Накануне близких своих побед, в застольных беседах Гитлер охотно обсуждал будущее России, предначертанное планом «Ост»: славянские народы, за исключением здоровых молодых людей, годных для примитивных физических работ и воспроизведения потомства рабов, должны быть истреблены. Подлежал запрету и забвению русский язык и иные здешние наречия. Третий Рейх раскинется по всей планете…
Но меняя тему разговора, он внезапно раздражался и выказывал недовольство тем, что фельдмаршал Лист, командующий группой армий «А», имея на Кавказе пятикратное превосходство в танках, наступает «черепашьим шагом», даёт русским возможность сохранить войска.
На другой день в Пьяный курган спешным порядком прибыла стрелковая рота с двумя подводами боеприпасов, пушкой на конной тяге и походной кухней. Красноармейцы, донельзя усталые, отощавшие, в серых от пыли гимнастерках и штанах, остановились за околицей. Рассыльные пошли по дворам, прося до вечера топоры и двуручные пилы. Жители, узнав, что отряд будет защищать хутор, не могли отказать. Более того, прихватив с собой пышки, арбузы, сало, чихирь, хозяйки и пожилые казаки приходили на берег поодиночке и стайками. Расспрашивали «родненьких солдатиков», какие вести с фронта и что в дальнейшем ждать. Когда задымила труба походной кухни, тетка Василиса и Ефросинья зарезали для приварка в солдатском котле по курице и тоже подались к служивым.
Подворье Грудневых от околицы четвёртое. С тылу, – за огородным плетнем и садом, – берег излучины. По нему вразброс хороводят вербы, чинары, вековые дубы. В ложбинах щетинятся кусты шиповника и терна. А за могучим потоком, плавящимся на течении, низкий островной берег закрывает стена леса, который в половодье изрядно заливает бродячая вода. Там – изобилие грецких орехов и фундука, груш, боярышника, барбариса. Вольготно зверью. По теплу оглашают окрестность птичьи трели, зимой в чащобах таятся стаи сов, с полей торили тропы волки, нередко схватываясь с обитающими здесь секачами. Остров испокон веку был хуторским, хотя часты были прежде вылазки и посягательства с чеченской стороны. И теперь, на исходе лета, хуторяне часто переправлялись туда, запасались ягодой и орехами, готовясь к военной и тяжелой, по всем приметам, зиме.
Казачки прямо с огорода вышли к расположению роты. И с удивлением обнаружили залитый солнцем, оголенный метров на пятьдесят берег, где еще утром росли тополя. У кромки воды громоздились плоты из свежих бревен. Бойцы, храня рядом под боком винтовки и автоматы с дисками, сидели и лежали на траве, подстелив под голову скатки шинелей. Берег непривычно наполнился крепкими запахами мужского пота, кирзы, ружейного масла, табачного дыма, спиртуозной вонью портянок. В стороне замаскированные ветками находились минометы и небольшое орудие, прикрытые брезентом подводы. Из трубы полевой кухни поднимался чадный дым. Табунок захудалых лошадей под присмотром ездового жадно стриг зубами жестковатую поросль колосящегося пырея и клевера. Внимание Ефросиньи привлекли пулеметы и двуколка, в которой лежали катушки с проводом. Отдельно стояли повозки, возле которых хлопотала женщина в белой косынке и медицинском халате под горло. Со стороны хутора охранял длинношеий парень в мокрой пилотке и новенькой мешковатой гимнастерке, затянутой ремнем. Он сдернул винтовку с плеча, строго крикнул:
– Стойте! Дальше нельзя. Вы к кому?
– К вашему командиру, – не растерялась тетка Василиса и, осторожно ступая больными ногами, стала спускаться по тропе. Ефросинья, повязавшая голову желтым батистовым платком, следом несла в ведре разделанных кур.
– По какому вопросу?
– Ты позови, а тогда скажу, – сухо ответила принаряженная в тираску[11] и каемчатую юбку казачка.
Бойцы заинтересованно повернулись, скрестили взгляды на красивой молодой хуторянке. Заметил пришедших и какой-то офицер. Он поднялся с раскладного стула, скрытого под дубом, поблескивая красными эмалированными квадратиками в петлицах и звездочкой на рукаве. Одернув гимнастерку, неспешной походкой направился к женщинам. Рослого и ширококостного, с глубокими глазницами, этого неприятного дядьку точно облили потом, – его рыжеватые волосы свисали косицами.
– Здравия желаю, гражданки! В чем дело? – спросил он с недоумением.
Тетка Василиса нахмурилась.
– Мы кур для варева принесли. И поговорить хотели.
– Я – политрук роты. Выношу благодарность за сознательное отношение к армии. А разговорчики – это в другом месте…
По ироничным взглядам бойцов Ефросинья поняла, что этого командира не очень уважали. Нечто отталкивающее было в его грубом лице, в голосе, в жестах длинных рук. Ей стало еще неприятней, когда уловила на себе навязчивый взгляд.
– Как вас зовут, девушка?
– Зачем это? – осадила Ефросинья.
– Вопросы задавать буду я, политработник Калатушин…. В нашей роте не хватает санинструкторов. Если вы патриотка и любите Родину, то в этот трудный час обязаны встать в ряды РККА. В моем лице вы найдете наставника. Серьезно подумайте над моим предложением…
Солдаты почему-то стали подниматься на ноги и вытягиваться. Ефросинья заметила за плечом политрука твердо шагавшего по берегу военного с шевроном на рукаве и «шпалой» в петлице, сопровождаемого двумя молодыми офицерами и усатым старшиной с полевой сумкой через плечо. Ефросинья догадалась, что это и есть ротный командир. Его, по всему, тоже заинтересовало появление хуторянок. Расслышав последние фразы политрука, подходя, он спросил:
– Кадровые вопросы решаете, Егор Степанович?
Комиссар обернулся, неприятно меняясь в лице. Узкие губы его стянулись в ниточку. Он наигранно помолчал и не к месту ответил официальным тоном:
– Провожу разъяснительную работу среди населения.
– Ну, и как?
– Жду ответа от этой девушки, товарищ капитан.
– Думаю, напрасно, – бросил командир и улыбнулся пожилой казачке. – Каждый должен заниматься своим делом.
– Мы делаем общее дело. Сейчас у всех одна задача – разгромить фашистов! – возразил политрук и с суровым видом ретировался обратно, в спасительную тень дерева.
– Рта не дал открыть… – проворчала тетка Василиса, метнув взгляд в спину уходящего. – Мы с доброй душой, а он шипит, как змей…
Капитан был видный собой: подтянут, чернобров, с короткой щетиной на лице, с уставшими и как будто опаленными большими темными глазами. Узнав в чем дело, он позвал кашевара, и когда тот принял кур и удалился, благодарно пожал женщинам руки:
– Я из станицы Старопавловской. Терский казак. Ивенский Александр Матвеевич.
– А меня Герасимовной зови. А это – Фрося. Вот хорошо, что ты нашенский. Вчера по хутору немцы пылили, а ноне вы зашли. Просвети нас, дорогой человек, что к чему. Чего ждать?
– Сам не знаю. А врать не хочу. Фронт не устоялся. Враг наседает. Приказ дан держать возле вашего хутора оборону. На южном берегу, где мастерские.
– Небось, возле переправы?
– Так точно.
– В Гражданскую войну там тоже не раз цокались. А почему, сынок, другие части отступают? Али числом немцы берут?
– И людей, и техники у фрицев больше. Вот в чем суть! Бьемся мы честно, по кустам не прячемся. Нас, мать, упрекать не в чем … Укомплектованность роты всего на семьдесят процентов. Пополнение неопытное. Но все равно уничтожаем врага!
– Маловато вас, сынок, – со знанием дела заявила казачка. – В двадцатом году возле брода две сотни казаков отбивались от матросов. И то не хватило. А как же вы?
– Загадывать не будем, – уклонился Ивенский от ответа. – Скажите, лесной остров на том берегу проходим?
– Дюже заросший, но дорожки набиты. Одно время там схимник в хатенке бревенчатой жил. Монах с Расеи… Неужто немцы захватят?
– Полки занимают позиции по Тереку. Сломим фашистам хребет и погоним восвояси.
– А Пятигорск еще наш? – тая надежду, спросила Ефросинья.
– Неделю назад или больше – оставили…
Сердце Ефросиньи неприятно заныло. И ни о чем больше не думалось, – всеми мыслями была сейчас там, с родными. В который раз упрекала себя, что зря отпустила Пашеньку со свекром. Фронт отрезал их друг от друга…
Неожиданно откуда-то сверху долетел звонкий юношеский голос.
– Товарищ капитан! Рама!
Ефросинья вздрогнула и, подняв голову, заметила на верхней ветке дуба наблюдателя с биноклем.
– Рота! Слушай мою команду! Всем в укрытия! – зычно крикнул Ивенский и, прощально кивнув хуторянкам, бросился к минометным расчетам. Бойцы вскочили, разобрав оружие, разметались по ложбинам и кустарникам, по огородам. Берег быстро опустел. Задержались только кряжистый старшина и трое артиллеристов, толкавших пушку в заросли лозняка. Ефросинья догадалась, что появление самолета-разведчика означает скорую опасность – налет бомбардировщиков…
В своем саду она обнаружила десятка два солдат. Служивые без стеснения рвали с зимней яблони зеленоватые плоды и, впиваясь зубами в сочную плоть, рвали зубами, жевали так, что трещало за ушами. Ефросинья понимающе посмотрела, – пусть лакомятся, нисколечко не жалко. Но, как подобает рачительной хозяйке, предупредила:
– Дерево старое – ветки не ломайте!
– Ни за что на свете! – отозвался кривоногий хлопец в побелевшей от солнца пилотке и смело зашагал рядом. – Поступайте в нашу роту, барышня. Приглашаю вас лично как гармонист. Сразу боеспособность личного состава, особенно моя, повысится. Будем любоваться на вашу красоту и – сокрушать врага!
– Отставить, Щеглов! – приструнил острослова сержант с длинными запорожскими усами. – Вин у нас скаженный, гражданочка. Язык – помело. А яблочки дуже гарни. Як у нас, на Кубани…
И бойцы, провожая восхищенными глазами эту молодую красивую женщину, перестали жевать, забыли в эту минуту, наверно, не только о яблоках, но и о войне. А Ефросинья шла, еле сдерживая слезы, подавленная и опустошенная известием о том, что родной город топчут фашисты…
9
Присутствие рядом красноармейской роты придало бригадиру смелости. Он объявил по дворам, что колхозные работы возобновляются. Ефросинья с Натальей получили наряд на уборку винограда, и с утра направились к дальней колхозной клети.
Ни облачка на подернутом пыльной наволокой небе. Виноградные листья от жары поникли, где поржавели и скрутились, где продырявились. Ближние ряды уже были пусты, сборщицы работали посередине участка. Выяснилось, что бригадир в отъезде – его на подводе забрал Сашка по вызову военного, и потому никто не торопился. Казачки частенько отдыхали, собираясь в кружок под тенью кустов.
Ефросинья, пряча голову в туго повязанной косынке под разлапистыми листьями, срезала кисти острым садовым ножом, загодя наточенным свекром. Сильванер был еще кисловат, не до конца вызрели ркацители и «дамский пальчик», но гроздья саперави и муската источали нежный аромат и оставляли во рту чудеснейшую сладость.
– Ты никак волосы укоротила? – спросила Наталья, переставляя ведро с янтарными кистями алиготе. – Не идет тебе.
– Постриглась. И что?
– Какая-то ты не такая… Смешная.
– Режь давай. За собой следи…
И подруга, посмотрев на нее с недоумением, умолкла и перешла на другую сторону ряда.
Малюгин приехал на армейской полуторке, в кузове вместе с ним сидело еще трое детей. По ветровому стеклу грузовика – паутина трещин, в углу борта торчал щербатый осколок. Из кабины остановившегося «газика» вылез, поправив висевшую через плечо полевую сумку, немолодой бритоголовый офицер в гимнастерке с синими петлицами. Бригадир слез на землю, пройдя несколько метров вдоль ряда, в полный голос позвал:
– Груднева! Ты где? Бегом сюда!
Недоброе предчувствие встревожило Ефросинью. Она не спеша двинулась к машине, возле которой стояли Малюгин и военный. Подходя, сомкнулась взглядом с печальными глазенками худенькой девочки-подростка. Офицер заговорил напористо, чеканя слова:
– Ты Груднева? В оккупации была? Родственники осужденные есть?
– Нет.
– Комсомолка?
– По возрасту вышла.
– А дети?
– Сын. Второклассник.
– Значит, обращению с детьми научена. Я – лейтенант спецчасти НКВД. Бригадир рекомендует тебя как сознательную активистку, имеющую медаль за труд. Садись в кабину и показывай дорогу домой.
– Ко мне? – растерялась Ефросинья.
– А у тебя что, два дома? – искоса глянул военный и, повернувшись, схватился руками за край борта.
– Минуту. Я хоть винограда захвачу.
В раскаленной кабине, куда залезла она и поставила в ногах ведро, едко разило бензином и солидолом. Видимо, круглолицему солдату, сидевшему за баранкой, часто приходилось ремонтировать своего «коня». Он запустил мотор, работающий с перебоями, тронул по дороге.
– Езжай до начала улицы, потом направо, к Тереку.
– Почему деревня чудно так называется: Пьяный курган?
– Не деревня, а хутор. А тебе зачем?
– Да так… Хочется с бабой побалакать.
– Ты о немцах думай, а не о бабах! – оборвала Ефросинья. – До Кавказа уже добрались!
– Мое дело – колеса. На то есть командование. Зря ты ругаешься. Замужняя?
Не дождавшись ответа, шофер поправил пилотку и вздохнул:
– Может, последний раз в жизни с молодкой еду, а она хоть бы словцо душевное…
– Тот, кому оно предназначено, на фронте.
– Повезло ему. Дождешься ты… А моя с подростком закрутила. Вернусь – убью! – вспыхнул и безвольно обмяк солдат. – А, может, наговаривают со зла…
– Сначала сам разберись. Не знаешь, зачем я понадобилась?
– Детей «врагов народа» некуда девать. Везем их из Ростова. Кого в Минводах и в Георгиевске определили, а этих строго приказано – в Орджоникидзе доставить. А теперь хоть бы самим ноги унести… Должно, у тебя бросим.
– У меня? Почему? С какого рожна?
– Это, милая, не по желанию. Командир решает. Супротив Лазарева не попрешь… Третьи сутки в дороге не спавши. От танков не раз удирали…
У своего двора Ефросинья пожелала невезучему солдату победы и выбралась из кабины. Опередив ее, военный спрыгнул на уличный жухлый спорыш, спешно приказал:
– Выгружаемся!
Сначала спрыгнули мальчишки, а за ними осторожно слезла девочка. Она и белобрысый отрок, с прямым взглядом, сразу доверчиво подошли к Ефросинье. А черноголовый, как грачонок, мальчуган отчужденно замер в сторонке. За узкими детскими плечами горбились пронумерованные вещмешки. Ефросинья быстро окинула их взглядом. Вид они имели настолько измученный и жалкий, что у нее сжалось сердце. И, наверно, очень голодны, судя по тому, что все трое смотрели на ведро с виноградом. Лейтенант, у которого от жары покрылись впалые щеки румянцем, выдернул из нагрудного кармана гимнастерки пачку папирос. Хотел закурить, но сдержался и кинул ее на подкрылок машины. Повернулся к Ефросинье, давя тяжелым взглядом.
– Как представитель органов госбезопасности я, лейтенант Лазарев, возлагаю на тебя, Груднева, особое поручение. Дальнейшая перевозка воспитанников спецприемника невозможна. По закону военного времени приказываю! Принять их на временное иждивение и под полную ответственность! За каждого отвечаешь головой. Руководство колхоза обязано до восстановления мирной жизни обеспечить их продуктами и всем необходимым. Акт передачи вы с бригадиром подпишите. Один экземпляр будешь хранить у себя. Строго предупреждаю. Их родители – шпионы и враги народа. Вникла? Задача ясна?
– Понятней не бывает… – в замешательстве, не сразу ответила Ефросинья.
Лейтенант только взглянул на детей – и они поняли без слов, стали в рядок. Затем достал из сумки сколотые листы бумаги и стал монотонно читать:
– Ващенко Дина Мануэлевна, тринадцать лет, отец – испанец, мать родом из кубанских казаков. Осуждены как английские шпионы. Вахонин Иван Иванович, тринадцать лет. Родители готовили покушение на товарища Сталина. Джафаров Али Мамедович, двенадцать лет, отец – азербайджанец, мать – осетинка. Создали подпольную троцкистскую организацию, – лейтенант обернулся к Ефросинье. – Передаются в полном здравии. Все трое обеспечены одеждой летнего образца и сменой белья. Сухой паек в дороге полностью израсходован.
Усевшись на подножке машины, офицер под копирку составил документ. Затем провел с детьми инструктаж: отныне будут они размещены в доме хозяйки и во всем обязаны подчиняться ей; запрещается менять место проживания, а если такое случится, то следует сообщить в «органы». Нельзя разглашать сведения, что они из спецприемника.
– На вопросы отвечать, что потерялись на вокзале. Родители уехали, а вы не сели на поезд, – в заключенье наставил он.
Тем временем Савелий Кузьмич, по виску которого струйкой стекал из-под картуза пот, сбивчиво объяснял:
– Не на кого положиться. Предлагал отдать Матрене или Вальке Акименко, да обе на рюмку припадают. Это ж под контролем НКВД! У тебя, Фрося, и дом подходящий, и сын с Фомичом в отъезде. Ну, поживут трошки, а после передашь. Они немаленькие, будут помогать. Как находка…
Ефросинья вскинула укоризненный взгляд, и бригадир, вильнув глазами, стал зачем-то подтягивать голенище. Воспитанники, прислушиваясь к разговору взрослых, стояли присмиревшие. Энкэвэдэшник торопливо выхватил из сумки бланк и приготовил карандаш.
– Принеси фотокарточку для личного дела.
– Есть только большая, настенная. Мы с мужем.
– Тогда вырежи. Лишь бы лицо было.
– Этого не сделаю. Она у меня одна, – непримиримо отрезала Ефросинья.
Лейтенант встал, готовый проявить волю и власть, но ощутив в груди острый укол боли, вдруг растерянно замер и побледнел. Постоял, покачиваясь.
– Ну, и черт с тобой. Никуда не денешься, – выговорил он с болезненным придыханием. – Из-под земли, если надо, достанем… Такая жара, а ты, как монашка. Освободи голову.
– Зачем это?
– Чтобы составить словесный портрет! – сорвался энкэвэдэшник, тряся листом.
Ефросинья, будто не слыша, повернулась к детям. Похоже, ей надоел и был неприятен разговор с занудливым дядькой.
– Ты что это коники выкидываешь?! – всполошился бригадир. – Хочешь норов показать?
Нервы у офицера сдали. Часто нося грудью и щуря остекленевшие глаза, он лапнул на поясе кобуру. Видавший виды хуторянин не растерялся: шагнув к плетню, заслонил собой Ефросинью, и та, поняв, что медлить опасно, перебрала пальцами по сдвоенному узлу, с досадой сорвала косынку.
У Савелия Кузьмича от удивленья шевельнулись брови. Смуглая девочка насторожилась, видимо, подумав, что ее могут так же обкатать. Зато пацанов вид тетеньки позабавил, они заулыбались. Помолчав, лейтенант с недоумением произнес:
– Почему без волос? Вши?
Казачка, не тая обиды от перенесенного унижения, задиристо выкрикнула:
– Мода такая, страхолюдная! От мужиков обороняюсь! Защищать некому…
Затем, отчужденно хмурясь, поставила закорюки на листах, один из них забрала, спрятала в лифчик. Крепкой рукой подняла ведро с виноградом, коленом вытолкнула калитку и кивком позвала детей. Новосёлы дружно двинулись за ней. Ефросинья сразу направила их в летницу. Оттуда донеслись громыханья рукомойника и голос хозяйки:
– Не стесняйтесь. Кушайте, сколько влезет. Эх вы, приемыши мои чумазые… Сейчас поведу на Терек, хоть пыль смоете. А потом постираемся…
Лейтенант снял с подкрылка пачку «Беломора». В рассеянности предложил курево бригадиру, тот охотно взял. Жгли табачок на пару, жадно вдыхая дым и прислушиваясь. В открытую дверь машины было видно, как водитель, положив голову на руль, спал.
Неожиданно офицер, то ли удивляясь, то ли осуждая, с ухмылкой пробормотал:
– И на что она рассердилась? Видно, слишком избалованная. Красивые, они все с кандибобером…
– Баба она строгая, без глупостей, – поправил Савелий Кузьмич, затаптывая окурок.
– Главное, поставил ей задачу, определил малолеток. Ты, бригадир, эту психическую поддерживай. И про свою подпись не забывай. В первую очередь, как член ВКП (б), полностью в ответе за режимных лиц.
– Я сделал, как вы требовали. И предупреждал, что приказано с отарой эвакуироваться. Сегодня привезу ей мешок муки, что держал на складе. А за остальное как мне отвечать…
– Это не имеет значения. На момент передачи – ты должностное лицо.
– Как не имеет? Меня же не будет здесь.
– Дай поручение, кому следует. Ты со мной не шути, бригадир… Я этого не терплю!
– От слов я не отказываюсь, и за Ефросинью поручаюсь. Она педучилище закончила. Образованная… А вам, товарищ лейтенант, не стоит в хуторе задерживаться. На том берегу, неподалеку рота вчера окопалась, к бою готовится. Утром старшина с солдатами чувал гороха самовольно забрал. Тоже, мол, по закону военного времени. А если вы, к примеру, с меня спросите. Тогда что? Под суд?
– Само собой, – не без иронии подтвердил офицер и, поднявшись, всё же успокоил. – За помощь армии никто тебя не тронет.
– Так может, возьмете до Орджоникидзе супружницу и дочь с внуком? – скороговоркой обратился Савелий Кузьмич. – Уважьте, товарищ лейтенант! Если донесут немцам, что семья коммуниста, бесперечь расстреляют.
– Поэтому и отказался взять к себе воспитанников?
– Да. Боюсь за семью.
– А Ефросинью бросаешь одну с детьми?
Старый казак расстегнул верхнюю пуговицу косоворотки. Не стал оправдываться перед чужим и случайным человеком. Офицер громким окриком разбудил ошалевшего от сна своего шофера и глянул через плечо.
– Места не жалко. Показывай, где живешь. Только гремит уже за Тереком. Гаубицы. Веселенькая музыка!.. Возьмем твоих. А вот довезем ли – вопрос…
10
Операция «Эдельвейс» отнюдь не ограничивалась захватом нефтепромыслов Грозного и Баку. Это было лишь этапом в трансазиатском плане Гитлера. Предполагалось дальнейшее продвижение немецкой армии на юго-запад, чтобы по иранской территории выйти к Персидскому заливу, овладеть нефтяными скважинами Ирака и уже оттуда готовить поход на Индию. (В том случае, если турецкое руководство нарушит договор и начнет заигрывать с англичанами, фюрер был намерен захватить проливы Босфор и Дарданеллы.) От Басры танковая группировка должна была сделать разворот на север Африки, где воевал итало-немецкий корпус Роммеля, и «сомкнуть клещи» вокруг земель Третьего рейха в тысячи километров – от Воронежа до Багдада, от Стамбула до Парижа.
В разгар кавказской кампании, когда 1-я танковая армия ценой тяжелейших потерь взяла Моздок и двинулась к Грозному, 49-й горнострелковый корпус достиг предгорий Главного Кавказского хребта, а дивизии Руоффа пробивались к Туапсе, руководство вермахта решило подтянуть к фронту «Особый штаб Ф». Свое название он получил от фамилии командующего – Фельми. Из малочисленного сначала отряда этот энергичный генерал авиации, вояка еще «Вильгельмовской закваски», служивший в Турции и тропической Африке, за год создал мобильное формирование. 20 августа поступил приказ о развертывании «Штаба» в корпус особого назначения, и уже через неделю его основные силы были в районе Сталино (Донецка).
Шеститысячное это соединение могло вести боевые действия автономно, располагая частями, службами и подразделениями всех родов войск. Из трех усиленных моторизованных батальонов два были полностью укомплектованы немцами, а третий – иностранный – состоял из палестинцев, иракцев, сирийцев, иорданцев и жителей иных стран. По вооруженной оснащенности эти батальоны превосходили даже армейские полки. Отдельный танковый батальон, авиационный отряд в 25 самолетов, саперная рота, мощная минометно-артиллерийская группа, не считая разведывательного отряда на бронемашинах и кавалерии, делали корпус незаменимым в тактических маневрах и позволяли решать любые оперативные задачи. Зачисленное в резерв штаба группы армий «А» формирование Фельми ожидало, когда немецкие войска победоносно вступят в Тбилиси, чтобы отправиться туда железной дорогой и приступить к завоеванию Аравии.
Хутор по-прежнему обходили бои. А по нагорной дороге проносились то немецкие мотоциклисты, то грузовики со звездами на кабинах и пылили отряды наших кавалеристов. Пользуясь отпущенным временем, рота Ивенского успела проложить по лесистому берегу ходы сообщения, вырыть в полный профиль окопы, за каменным ангаром машинно-тракторной станции оборудовать командный пункт.
Фронт подступал вплотную. Наутро стал слышен бой у высотки, километрах в пяти. Соединяясь в надсадном грохоте, частили пулеметные очереди, раздавался треск винтовок, резкое уханье минометов. Западней не унималась артиллерийская пальба. Несмотря на опасность, дальновидные хуторянки запасались виноградом и арбузами, везли на тачках с огородов капусту, свёклу и тыквы, ломали на брошенном поле квелые шляпки подсолнухов.
Никому уже не верилось, что «наши» устоят на этом берегу. И горестно было свыкнуться с мыслью, что наступает жизнь, сулящая бесконечные тяготы и утраты. Два десятилетия хуторяне твердо стояли на земле, оберегаемые советской властью, а теперь – иноземное нашествие, и где-то совсем рядом разгуливает бабка с косой в серо-мышастой шинели…
Воспитанники оказались не только смышлеными, но и приученными к труду. В первые дни они точно ошалели от наступившей свободы: не надо строем ходить в столовую, после учебы клеить конверты и вышивать фабричные кисеты, дежурить на кухне и в помещении, часами маршировать с песнями по плацу. Конечно, сельский быт показался неприятным, – вместо крана с водой – умывальник, туалет на огороде, теснота в доме, противные запахи на базу. Однако сама по себе жизнь здесь, в глухом терском хуторе, была в новинку. Они забрасывали Ефросинью вопросами, на которые не всегда находились быстрые ответы. И уже через неделю отпрыски «врагов народа» стали походить на казачат, с которыми познакомились и вместе играли, – покрылись медным загаром, окрепли и обрели непривычную для себя сельскую умиротворенность.
Дина охотно помогала по дому: чистила картошку, стряпала, мыла посуду, убиралась во всех трех комнатах. Мальчишки тоже не сидели сложа руки: набирали из колодца воду, пасли на берегу Буську, рвали яблоки, сливы, кизил и груши для компота и для сушки. Однако выполняли «наряды», как шутила Ефросинья, с ленцой, ничем не отличаясь от сверстников. И приструнивая их, Ефросинья всё чаще вспоминала о сынишке…
Ребята, ушедшие с утра ловить раков, к обеду не вернулись. То, что они не сдержали слова, Ефросинью задело. Она попросила разузнать Дину. Спустя полчаса с улицы донесся отчитывающий голос девочки, и во двор вслед за ней вошли сорванцы. Рукав синей казенной рубашки Ивана был порван, колени брюк вызеленены травой. Алик стыдливо смотрел в землю.
– Полюбуйтесь на них! – не унималась Дина. – Мы их ждем, а они дразнят теленка. Корриду устроили. И других детей учат плохому.
– Никого мы не учим, – огрызнулся Иван, переминаясь с ноги на ногу. – Митька сам предложил…
– Какого теленка? Что за коррида? – растерялась Ефросинья. – Объясните толком.
Иван вздохнул, потер рукой плечо, где зияла на рукаве дырка.
– Да шли мы домой. Воды много на реке, раков нет. А Митька на переулке встретился и говорит: ты рассказывал про тореадоров, давай с нашим телком попробуем. Красный фартук он у бабки стянул. Мы и пошли на выгон. Их бычок выше всех, с рожками…
– У тебя самого рожки! – вставила Дина.
– А у тебя – две пары. Отвязали его и начали борьбу. Сначала он неохотно бросался, а потом стал бегать с поднятым хвостом…
– Здорово было! – воскликнул Алик. – Ванька еле увертывался.
– Тут и налетел на нас его дед Митьки с кнутом. Мне рубашку рассек. Удрали мы в кушири[12]. А Динка позвала – вылезли…
Ефросинья осуждающе покачала головой:
– Тоже мне, тореро… За позорное бегство с арены, уважаемый дон Хуан, – так, по-моему, твое имя по-испански – штаны будешь стирать сам. А кнут – наука на будущее. Таково казачье воспитание. Оно проверено, хотя и не всем нравится. Надеюсь, новый бой не запланирован?
Мальчишки переглянулись.
– Может быть, пора извиниться? – поддела Дина.
Алик, взглянув на хозяйку, повинно улыбнулся:
– Простите. Больше не будем.
Иван точно воды в рот набрал. Упорствовал. Ефросинья не стала ждать извинений. Добиваться их от человека – значит, показать собственную слабость. Тотчас распорядилась взять лопаты и идти вместе с ней на огород копать картошку.
Перед закатом бой на высотке затих. «Эмка» и десятка два подвод с красноармейцами, подняв пыль, напоследок промчались по шляху. Вскоре скользнул по меркнущему небу вражеский штурмовик. В отдалении раздались взрывы и выстрелы бортовой пушки.
По хутору пронеслась весть, что немцы подтягивают силы к ближним станицам.
Среди ночи Ефросинью разбудила дробь в оконную раму. Она с забившимся сердцем вскинулась в полутьме, надела халатик и, пересекая горницу, заметила, что мальчишки тоже подскочили на своей деревянной кровати. Не отпирая двери, Ефросинья окликнула:
– Кто здесь?
– Свои, хозяечка! Не бойся.
Поколебавшись, Ефросинья с непокрытой головой вышла на крыльцо. В хуторе цепенела тишь. Фигуры солдат вразброс темнели во дворе. Вызвавший ее боец, довольно рослый парень, держал в руке посох.
– Мы из окружения выходим, – пояснил он, горошиной катая во рту русское «о». – Скажи, где водички напиться. Немцы у вас есть?
– Вечером никого не было… А колодец у плетня.
Натужно заскрипел несмазанный ворот. Сквозь оживленный разговор послышалось постукивание фляжек о край ведра. Начинало светать. К крыльцу подошел молодой поджарый мужчина в командирской фуражке. На поясном ремне висели подсумок и кобура.
– Нам нужно переправиться. Глубоко напротив вас?
– За ночь вода могла прибыть. Вам лучше через брод. Это ниже, за хутором. Как раз там и рота наша оборону держит.
– Где? За Тереком? – уточнил офицер. – Ух, ты, черт возьми! Приятная неожиданность. Думал, что мы одни… Неловко обращаться, но… От голода и кислятины у солдат «обезьянья болезнь». Питаемся с деревьев, как мартышки. Не выручишь, уважаемая, продуктами?
– Зерном могу поделиться.
Ефросинья скрылась за дверью и заглянула в горницу:
– Ваня, Алик!
В одних трусах мальчишки выбежали на веранду, помогли ей пересыпать рожь из мешка. Ефросинья вынесла полный таз и поставила его на рундук возле надворной печи. Солдаты, развязав вещмешки, начали зачерпывать зерно котелками и наполнять их. Офицер, наблюдая, то и дело прикладывал фляжку ко рту, глотками пил ледяную воду. Затем дал команду бойцам выходить на улицу, прощально обернулся.
– Извини, что в растрату ввели.
– Не за что. Рожь нам раздали. Не успели вывезти, – ответила Ефросинья и с тревогой прибавила. – Неужели у вас патронов нет? Палками воюете?
Командир, не сразу поняв, о чем она, с усмешкой объяснил:
– Да это Пичугин от собак. Постоянно его цапают… А с боеприпасами, да, туговато.
Отряд разреженным строем зашагал к окраине. Ветерок слабо шелестел жесткой листвой высокого надворного кизила. На светлеющем поднебесье, точно на проявляемом фото, проступали клочковатые сизые тучки.
– Ушли, – с горечью сказала Ефросинья и, прикрывая калитку, увидела на крыльце мальчишек. – Почему не спите?
– Уже развиднелось. Знаете, что… Давайте дрова поколю. Мне приходилось у бабушки, – напористо предложил Иван. – Где топор, я знаю.
– И я могу! – поддержал Алик. – В интернате я до подъема просыпался.
Вибрирующий, будто исходящий из-под земли гул, долетев с восточной стороны, нарастал, саднил в ушах. Ведро с водой, поставленное солдатами на край сруба, издало протяжный трубный звук. Почему-то непривычно рано заметались над хутором ласточки.
– Ваня, полезай на скирду. Глянь, – настороженно попросила Ефросинья.
К стогу сена, оберегая его от ветра, была привалена лестница. Ребята друг за другом забрались наверх. И оба испуганно уставились в стень. Ефросинья забеспокоилась, с нетерпением спросила:
– Почему молчите? Что там?
– Немцы… – дрогнувшим голосом откликнулся Иван и посмотрел на нее сверху. – Целое полчище!
Ефросинья быстро поднялась к мальчишкам. И обмерла, глянув на терскую долину. По всему шляху, растянувшись на много километров, черно-зеленой гадюкой ползли немецкие танки, грузовики, самоходки, легковые автомобили, броневики, крытые брезентом кюбельвагены[13], тягачи. От невиданного зрелища тоскливо зашлось сердце, обожгло отчаяние, что не скрыться, не спастись от смертоносной армады, заполонявшей степь. И в который раз за эти дни захлестнули лихие сумбурные мысли: как выживать теперь с тремя подростками. Им не от кого было ждать помощи…
А мальчишки, стоявшие рядом, невольно жались к ее плечам, – от вихрастых выгоревших волос и кожи пахло солнцем, речкой и укропом, который заготавливали вчера, а на шеях трогательно белел пушок. Разом вбирал взгляд Ефросиньи и нескладные детские тела с узкими плечами, и несметные войска иноземных завоевателей, явившихся поработить живущих здесь. И от этого жалостливо затомилась ее материнская душа, – больней, чем собственное одиночество, ощутила Ефросинья беззащитность этих несчастных сирот, за которых отвечала она вовсе не перед «органами», а перед богом…
– Вы что, орлы мои, оробели? Нечего пугаться! Вы – мужчины. А предкам разве легче было? Без конца воевали за Русь. Татар били, ляхов били, Наполеона без штанов оставили. Казаки, идя в бой, смотрели врагу в лицо, не ведали страха! – обняв ребячьи плечи, запальчиво говорила Ефросинья. – Помните слова князя Невского? Кто с мечом к нам придет, тот от него и погибнет. Он тевтонцев разбил, так и наша армия их потомков проклятых уничтожит на этой земле и до Берлина погонит! Мы победим, мальчики, победим обязательно. Родная земелька-любушка, как бабука говорила, тоже с врагом воюет, пока казак на коне…
Мальчишки заметили на глазах Ефросиньи слезы, но, не показывая этого, воинственно смотрели вдаль, исподволь ловя спасительное тепло ее рук…
Долго не раздумывая, Ефросинья открыла настежь широкие воротца омшаника, на сажень вырытого в земле и накрытого двухскатной крышей. Вынесла оттуда с помощью ребят рассохшиеся улья.
– Пойдут на топку, – распорядилась она и принялась мести земляной пол, снимать веником с углов паутину. Иван и Алик ведрами носили мусор. Наконец Ефросинья присыпала новое жилище для буренки глиной и выбралась во двор. Но Буська переселению воспротивилась. Упиралась, мотая головой, от испуга мычала, и только совместными усилиями – хозяйка тащила за налыгач, привязанный к рогам, а мальчишки, снося оплеухи хвостом, толкали в бока, – удалось-таки с горем пополам загнать упрямицу в омшаник.
– Никому не говорите, что она здесь, – предупредила Ефросинья.
Наблюдавшая за всем со стороны Дина наивно спросила:
– А как же корова будет на прогулки выходить?
Ефросинья снисходительно посмотрела на горожанку. Найдя обрезок широкой доски, она меловым раствором написала на ней немецкое слово и прибила к воротам. Вслух прочла и перевела мальчишкам, что означает «Flecktyphus»[14]!
11
После обеда заволокла Пьяный курган пылевая завеса. С разгона по верхней улице пронеслись, удушливо чадя, бронемашины, за ними – дюжина танков. Тут же на центральную площадь въехали крытые тентом грузовики с пехотинцами. В касках, в полевой мышастой форме и кепи фрицы выглядели неприглядно и зловеще. Высыпав на землю, они разбрелись и стали справлять нужду, где попало. Дружно раздевшись до пояса, гогоча и веселясь, принялись в ближних дворах обливаться колодезной водой. Танкисты, в пилотках и комбинезонах черного цвета, сначала с важным видом курили сигары. Затем, не выдержав испепеляющей жары, присоединились к буйным мотопехотинцам. Наконец протяжно сигналя, подкатили и остановились у зданий сельсовета и школы две черные легковушки, санитарная машина-вагончик и тягач с кухней. Вышли офицеры в полевых мундирах. Адъютанты, приехавшие заранее, вытянулись по стойке «смирно», проводили их в классы, где были подготовлены места для отдыха и накрыт стол.
По всему, походная группа задерживаться в хуторе не намеривалась. Квартирьеры бездействовали. Но интенданты на мотоциклах объехали подворья. Вразнобой прогремели выстрелы по собакам, встретившим чужаков лаем. Один раз прозвучала автоматная очередь. Ефросинье стало страшно, когда возле ее калитки притормозил тяжелый мотоцикл. Недолго посоветовавшись, мародеры поехали дальше. Видимо, отпугнуло слово на щитке, как предупреждение ранее побывавших здесь сослуживцев.
Гул нагрянувших в сумерки грузовиков с прицепами, немецкая гортанная речь, крики и плач хозяек, куриный переполох, блеянье овец, треск разъезжающих мотоциклов – этот невообразимый шум и громыхание взбудоражили Пьяный курган, явив жестокие и непреложные приметы оккупации.
Ефросинья, закутанная в черный платок, стояла у окна, сложив на груди руки. Было больно смотреть на улицу, ставшую как будто чужой. Почти физически ощущала она присутствие немцев, ненавистных, мерзких. Дом, казалось, лишился стен, и в любую минуту в него могли войти фрицы и выгнать их…
Ее оторопь и тревога, очевидно, передались детям, находившимся вместе с ней в зале. Помолчав, Иван начал спорить с Диной о том, чем питаются в Африке крокодилы. Задумчивый Алик настраивал балалайку, время от времени пробуя пальцем струны. Играть он научился в спецприемнике и очень обрадовался, увидев в доме этот русский инструмент.
– А знаешь «Катюшу»? – спросила Дина, отворачиваясь от непримиримого своего оппонента. – Выучи, пожалуйста.
Алик серьезно сосредоточился. И, ударяя пальцем по струнам, стал подбирать мотив. Вначале сбивался, но с каждой попыткой мелодия становилась чище. За ним наблюдала Дина, и он, ощущая ее взгляд, очень старался.
– Молодец! Наверно, будешь музыкантом, – похвалила Ефросинья. – А еще что-нибудь…
Алик смущенно зарделся, его глаза осветились грустью. И он заиграл восточную мелодию, замысловатую и жалобную. И вдруг остановившись, исподлобья глянул на хозяйку:
– Это я сам сочинил. Называется «Мама».
– За душу берет. Скучаешь по ней?
Алик опустил свои миндалевидные темные глаза.
– И я по мамочке скучаю, – прошептала Дина.
Не успела она и рта закрыть, как Иван с обидчивой ревностью выпалил:
– Такое и я могу придумать. Тра-ла-ла. Тра-та-та… Тянет дед за хвост кота!
– Ты в музыке ни бельмеса! А еще рассуждаешь, – возмутилась Дина. – Невежа…
– Ты много понимаешь!
– Да, понимаю. И ноты знаю. И могу на пианино этюды исполнить. Что? Проглотил, Вахонин?
Громко брякнула щеколда двери, и в дом заскочила в разорванной кофточке и съехавшей на бок синей юбке Валентина Акименко. На подруге не было лица. Жесткие рыжеватые волосы разлохматились и сбились на сторону. В расширенных глазах, полных слез, застыл страх. Верхняя губа, разбитая посередине, раздулась. Ободранные до локтей руки дрожали.
– Еле живой осталась… – заполошно вымолвила подруга. – Два фрица в кухню затолкали… Ремни расстегивают… Каталкой вдарила крайнего, второму в рожу – простоквашей… Стали, лупить… А я вырвалась – и по терновнику. А фриц вдогон из автомата! Слыхала?!
– Так это по тебе?
– По… по мне… – всхлипнула Валентина. – Девчонки мои испужались, кричат… Я лежу, тоже реву… А немчуры на коляску валушка и сало погрузили и уехали… К тебе огородом Герасимовны прокралась. Чтоб не выдать…
– Вот звери, – гневно прошептала Ефросинья.
– Правда, я сама трошки маханула, – призналась Валентина. – Сорвали они груши. Нет бы мне промолчать. А я возьми да скажи: «Ешьте, гостечки дорогие! Чтоб вы, б…, подавились!» А немец понял, да меня матом… Видно, нашенский, из предателей…
За околицей, в меркнущем вечернем воздухе блеснули небывалые белые зарницы. Странно громыхнуло. И стало понятно, что неподалеку рвутся мины. Долетели пулеметные и автоматные очереди, заглушаемые, точно ударами тяжелого барабана, залпами пушки.
– «Наши»! – вскрикнула Ефросинья. – Начали бой…
– Помоги им Господь! – перекрестилась Валентина и потрогала пальцем губу. – Онемела.
Бой, разгоревшись, так же внезапно угас. Слышались только отдельные выстрелы. Ефросинья захлопотала:
– Пора ужинать. Я картошки наварила.
– Что ты! В рот не полезет. Буду ночевать с дочками у матери. Еще не была у ней сегодня, – отговорилась Валентина и поправила кофточку. – Проводишь?
На крыльце она остановились. По сумеречной улице и двору стлался зловонный дымок. С замиранием прислушивались к перестрелке у терского брода.
– Как твои нахлебники? Сильно балованные?
– Ладим.
– Слух пустили, что ты на калитке немцам хвалу написала. Чи правда? – обронила с потаенным осуждением подруга. – Потому, дескать, объезжают.
– Слово это – «Сыпной тиф». Помнишь, Наталья про жиличку рассказывала?
– И всего-то? Напиши и мне.
Ефросинья обнажила голову.
– А на такое доказательство согласна?
– Ну, ты, девка, отчебучила. Не знала… Эх, если б помогло на самом деле, – засомневалась гостья и торопливо сошла со ступеней. Прихрамывая, засеменила к перелазу. За околицей вновь загрохотало, завыло. Валентина пригнулась и заторопилась к проему в плетне. И Ефросинья ужаснулась, что этот день мог стать для подруги последним…
12
Капитан Ивенский, получив приказ занять позиции на терском берегу, в полосе обороны батальона, недоучел того, что задание было отдано, когда отступающая дивизия находилась на марше. Командир полка Рябушко на совещании подчеркнул, что батальоны будут рассредоточены широко, в шахматном порядке. Одни в километровой отдаленности на танкоопасном направлении, другие у самого берега, где предположительно могли переправляться немцы. Между хуторами Пьяный курган и Дымков была отмель, образованная скальными выступами.
Он привел роту к этому месту, вблизи мастерских машинно-тракторной станции, оборудовал огневые точки, окопался в полный профиль. В каменном подвале, где прежде хранили запчасти, оборудовал КП. Но связь со штабом полка наладить не удавалось. Разведчики доложили, что ни слева, ни справа на расстоянии трех-пяти километров нет красноармейских подразделений. Ивенский встревожился, – вероятно, немцам удалось сделать танковый прорыв. И приказ Рябушко полетел к чертям, обстановка кардинально изменилась – их полк отступил столь стремительно, что штабники не успели предупредить его, командира роты.
Появление отряда пехотного училища, выходящего из окружения, подтвердило худшие предположения. Молодой лейтенант пообещал при первой возможности доложить командованию о ситуации, в которой оказалась рота.
Политрук Калатушин, назначенный всего неделю назад, отделился незримым барьером от командира и офицеров. Бывший парторг ткацкой фабрики ни разу не бывал на передовой, но держался с гонором, на полуслове обрывая подчиненных. Выше среднего роста, сутулый, Егор Степанович походил на неандертальца скуластым лицом и широким носом с крупными ноздрями, при этом имел белесовато-рыжие волосы, зализанные назад. Придирчивость к мелочам рьяного службиста и женолюба (письма от подружек он получал каждый день и, хвастая, вслух объявлял об этом) раздражали Ивенского. А цель всех его политбесед сводилась к прославлению партии и товарища Сталина.
– Мы, защитники социалистической Родины, должны сознавать, что всем обязаны отцу народа, дорогому Иосифу Виссарионовичу Сталину! – упорно вбивал политрук заготовленные фразы в головы бойцов. – Мы живем в эпоху вождя мирового коммунистического движения и гения, поднявшего из руин лапотную Русь! Он привел нас, товарищи красноармейцы, к социализму, а теперь направляет прямым курсом к победе над фашистским зверем! А что же мы с вами? Подумаем: кто мы такие? Да никто, простые смертные. А вождь не спит ночами, не гасит путеводный свет в Кремле, работает и заботится о народе. Спрашивается, разве можем мы не оправдать возложенную на нас ответственность и высокое доверие? Нет, не можем! Жизнь ничего не стоит, товарищи, если не отдана она служению большевистской партии и любимому товарищу Сталину! В бой нас бросает его имя! К победам ведет его имя! Что самое ценное для сердца советского человека? Его сравнимое с солнцем священное имя!
Ивенский вынужденно присутствовал на словоблудиях. Двоевластие в частях – командирское и комиссарское – приносило пользу, если между этими двумя людьми было понимание и согласие, но в противном случае вредило дисциплине и просто мешало воевать. Калатушин решил взять быка за рога. Перед выдвижением к Тереку особист полка, с которым Ивенский служил полгода, предупредил, что получил заявление, в котором новый политрук обвиняет комроты в двусмысленных высказываниях в адрес командования фронта и в грубом отношении к личному составу. Война многому научила Ивенского. И разговор «по душам» он решил отложить до подходящего момента.
Враг обходил их участок, пытаясь преодолеть Терек по уцелевшим мостам. Однако в середине дня наблюдатели обнаружили немецкую смешанную колонну. Танки и бронемашины с мотопехотой направлялись к хутору, чтобы оттуда, очевидно, приступить к переправе. Посланные за реку разведчики добыли ценнейшие сведения.
Ивенский теперь знал, что на прицепах привезены во множестве понтоны, и наводка моста может начаться в ближайшие часы, если пунктуальные немцы не отложат ее до утра, следуя общему правилу соотечественников: воевать днем, отдыхать – ночью. В хуторе накапливались силы. Стало быть, этот мобильный отряд численностью до роты прибыл обеспечить охрану переправы. Неужели их разведгруппа до сих пор не обнаружила на берегу окопавшегося противника? Или готовят удар с воздуха, чтобы избежать наземных потерь? Гадать Ивенский не привык, зная с первого боя, что война распорядится по-своему, и случится то, чего мало ожидаешь…
При появлении колонны он привел стрелков в боеготовность. Расчеты и взводы заняли позиции. Вызывал опасение взвод, выдвинутый к самому берегу. Наполовину в нем были новобранцы из степных районов Ставрополья и Дагестана. Да и командир взвода, младший лейтенант Белозуб не был по-настоящему обстрелян, а приказы отдавал таким ломким и взволнованным голоском, что хотелось закрыть уши. Справа от него находился усиленный пулеметным расчетом взвод Шаталова, офицера опытного и жесткого. На этого боевого товарища и его солдат особенно надеялся Ивенский. Вторую полосу обороны держал взвод лейтенанта Тищенко, кубанского казака, бесстрашного до безрассудства. Ему были подчинены два расчета противотанковых ружей, один – артиллерийский и минометное отделение. Это была главная сила роты.
Ивенский следил в стереоскоп за берегом и дорогой из хутора. Сверху хорошо были видны окопы и ходы сообщения, пулеметные гнезда. На этой «шахматной доске» всё было неподвижно и готово к схватке. В хуторе не унимались немецкие команды, передвижение бронетехники и живой силы.
Предельное напряжение последних дней выхолостило его душу и мысли, не связанные с текущей службой. Не получалось переключиться на что-то обыденно простое. Даже о семье, оставшейся в блокадном Ленинграде, он вспоминал отрывочно. Уже полгода не приходило от Лизы писем. Много раз пробовал он разузнать о семье через соседей, – и также не дождался весточки. Затянувшаяся неопределенность тяготила, лишала покоя. А начиная с боев под Харьковом, когда дивизия пробилась из окружения с огромными потерями, и вплоть до сегодняшнего дня властно держала его в своих когтистых лапах война. Бой за боем. Переходы и затяжные марши. Вновь арьергардные бои… Он забывал себя, не помнил дней недели. А после Ростова началось хаотичное отступление армии, прикрываемое разрозненными малочисленными частями. В Предкавказье, когда появилась некоторая оперативная стабильность, не позволяли наладить управление частями разящие выпады немецких танков. Это и привело к катастрофическому положению, в котором оказалась его рота. Он хорошо помнил приказ наркома обороны № 227 и бросить позиции самовольно не имел права.
На командный пункт поднялся Калатушин, без фуражки, с мокрой от пота головой. Тщательно отерев ее носовым платком, не без раздражения завел разговор:
– Александр Матвеевич, я дважды предлагал покинуть этот участок берега, чтобы присоединиться к своему полку. Не забывайте, что у нас есть командиры! Я ведь несу ответственность на равных с вами. От курсантов мы знаем, что наша армия не удержала Моздок. Гибнуть здесь бессмысленно! Или попадем в плен.
– Я такой вариант не рассматриваю, Егор Степанович. У роты конкретная задача. Это я уже объяснял. Мы должны задержать немцев, сорвать наведение понтонного моста. Ваша работа, как комиссара, – поднимать боевой дух бойцов, а не вносить раздрай в командование ротой.
– Тогда почему медлим? Давайте принимать решительный бой. Первыми атаковать фашистов, – назидательно твердил Калатушин. – Надо и о людях не забывать, уважаемый командир! Чем кормить? Провианта осталось дня на два…
– А больше и не понадобится, – отрезал Ивенский. – Я вас прошу поговорить в первом взводе с новобранцами. А при необходимости и остаться там.
Калатушин пожал плечами, не скрывая своего недовольства… Но спорить больше не стал, с обиженным и мрачным видом гулко загремел сапогами по железным ступенькам лестницы.
Вскоре группа вражеских мотоциклистов отделилась от темнеющей окраины хутора и свернула к Тереку. Предостерегающе загорелись фары. Немцы ехали, громко переговариваясь. Кто-то из них переливчато заиграл на губной гармошке, и ему подпел пьяный голос. Наверняка испробовали винца в казачьем погребе! Сыны Рейна не то патрулировали, не то искали место для купания. У Ивенского мелькнула мысль, – будет неплохо, если эти разведчики донесут об отсутствии на берегу противника. Но неожиданно тишину расколол пистолетный выстрел!
– Какого черта! Кто это?! – гневно крикнул Ивенский и выругался. – Где? В первом взводе?
– Так точно, товарищ гвардии капитан, – подтвердил ординарец Чалов.
Немцы застрочили из пулеметов и, развернувшись, помчались обратно. Ивенский сбежал на землю, опередив ординарца. Пахло мокрой глиной, от ближнего дерева – ароматом созревшего чернослива, камышом и неистребимым запахом табака, кирзы и пота, просолившего гимнастерки. Он стремительно пробирался по ходам сообщения, сталкиваясь с бойцами, хотя те прижимались к стенкам, освобождая дорогу.
Младший лейтенант, увидев Ивенского, отдал команду и вместе с подчиненными замер по стойке «смирно». Калатушин восседал на раскладном стульчике в специально расширенном для него окопе. В сыром воздухе еще ощущался запах пороха.
– Младший лейтенант Белозуб, кто стрелял?! – грозно повысил голос Ивенский.
– Я! Это я остановил врага, – смело отозвался политрук. – Или ждать, чтобы нас окружили?
– Выстрелом ты, комиссар, предупредил немцев.
– Что-о?
– Нарушил мой приказ. Ты арестован! – в гневе Ивенский сам не заметил, как перешел на «ты». – Сдать оружие! Сержант Чалов забрать у политрука пистолет и документы. Передать под охрану старшине Айвазову.
– Вы сошли с ума?! – негодующе крикнул Калатушин. – Кто давал вам право…
– Увести!
Проходя мимо, обезоруженный и лишенный власти, Калатушин злорадно пообещал:
– Пожалеешь, капитан. Перед боем ты не просто меня арестовал. Ты лишил роту политического руководства! Эт-то тянет на трибунал. Я напишу лично Кагановичу…
Ивенского трясло точно в лихорадке. И чтобы внушить новобранцам, что нарушать устав никому не позволено, обрушился на Белозуба за расхлябанный вид подчиненных, у которых, как у пузатых баб, распущены ремни и не застегнуты гимнастерки!
Как и следовало ожидать, немцы провели разведку боем. Издали ударили по заречной зоне шестиствольные минометы, их поддержали пушки. Чуть погодя, уже с побережья, гренадеры наугад палили из автоматов по предполагаемым укрытиям красноармейцев. Не дождавшись ответного огня, – ретировались.
Ивенский хладнокровно молчал. Вступать в слепой ночной бой было бы непростительной глупостью. Только раскроешь себя. Он, без сомнения, знал, что утром фрицы предпримут атаку, массированную и подготовленную. Ждать оставалось совсем недолго…
13
Ефросинья, боясь оставаться в доме, решила ночевать с детьми в сеннике. Из дерюжек и старья она соорудила постель поверх прошлогоднего скирда. После ужина, за которым умяли чугунок вареной картошки и полупудовый арбуз, столь сладкий, что слипались губы, она заперла большим замком хату, винтами скрепила оконные ставни.
Немецкая картавая речь доносилась с площади. Время от времени туда подъезжали, гудя перегретыми моторами, грузовики. Метались у околицы мотоциклы, вздымая пыль. И казалось, нет в хуторе никаких жителей, одни фрицы. Он стал неузнаваем и неприютно тревожным. Даже звездочки померкли в задымленном, отравленном газами небе.
Духота, как всегда на исходе августа, не спадала даже ночью. Ощущалась она и на сеновале. Под простынями ночлежники ворочались, вздыхали. Мятная прянь сохлого разнотравья, смешанная с запахами накаленного за день камыша и осиного меда, настоялась в воздухе. Рой этих сердитых летуний неумолчно гудел где-то под застрехой.
– Осы больно кусаются? – спросила Дина, лежавшая рядом с хозяйкой. – Не дают спокойно есть ни виноград, ни арбузы.
– Ерунда, донна Дина! – откликнулся Иван. – Меня жалили.
– У тебя, Вахонин, не спрашивают.
– Не укусят, если не тронешь, – успокоила Ефросинья. – Давайте спать.
– Не хочется, тетя Фрося. Пусть каждый что-нибудь расскажет о себе.
Что-то возле стенки зашуршало. Дина припала к Ефросинье и с ужасом выдохнула:
– Мышь?!
– Уж! – шутя бросил Иван.
– Ты сам – уж!
Обвыкшиеся к темноте глаза различали меж камышовыми матами узкие полосы звездного неба. Чуть саднило в горле от вековечной пыли, обметавшей стропила. Из сада доносилась дружная перекличка сверчков.
– Ну, начинай, – подтолкнула Ефросинья притихшую «донну». – О родителях расскажи. Откуда родом…
– Она с луны, – хихикнул Иван.
На этот раз Дина сдержалась. Аккуратно отбросив дерюжку, села, оправила на плечах халатик.
– Мы жили в Москве. На четвертом этаже, – начала она доверительно, с грустной мечтательностью. – Папа из города Севильи. Он меня учил испанскому языку. Я даже сейчас немного помню… Работал в Коминтерне. Там были коммунисты изо всех стран мира.
– Туфта. Откуда ты знаешь? – уколол Иван.
– Он мне рассказывал. И вообще, не перебивай, – отрубила Дина. – Папа воевал с Франко! А мы с мамой его ждали и сочиняли письма, а я еще картинки рисовала. А когда вернулся из Испании, его арестовали, – голос девочки горестно сломался. – А мама пошла в «органы», чтобы выяснить. Ей сказали, что папа – шпион. Она пожаловалась в Коминтерн. На другой день приехали милиционеры. Мамочку забрали, а меня отвезли в интернат. Прошлым летом нас эвакуировали в Ростов.
– А как же родственники? – поинтересовалась Ефросинья. – Не взяли тебя?
– Всю мамину родню выслали из станицы в Сибирь, когда я была маленькой.
– А у меня родных – с три короба! – подхватил Иван. – Бабушка и две тетки в деревне. Около Липецка, где мы жили. Папка главным инженером на заводе заправлял. За ним была даже машина закреплена! Я с ним катался… А мама – учительница и спортсменка. Третье место брала в республике по стрельбе из винтовки! Красивей, чем Любовь Орлова. Один дядька из этой… из прокура…
– Прокуратуры? – подсказал Алик.
– Оттуда. Приставал к ней. Она ему по морде врезала. За это арестовали… – в горле Ивана, видно, запершило, он ненадолго смолк. – А потом менты делали в нашем доме обыск. Подбросили, суки, портрет Сталина с дыркой на лбу. Наручники на папку надели… Да что трепаться… Убежал от «легавых». На вокзалах кемарил, блатными песнями на бублики цыганил. Зимой у бабушки скрывался. Потом в Новочеркасск с вором дядей Сашей приехали. На гоп-стопе накрыли. Засунули в спецприемник… А еще, честно, у нас были овчарка Пальма и кот Кумыс. Так дружили, что спали вместе. Мама про них стишок сочинила. В моей комнате стоял шкаф с книгами. Я каждый день по одной прочитывал.
– А вот и не верю, – фыркнула Дина, только чтоб подразнить.
– А я верю, – вздохнула Ефросинья. – Я тоже люблю читать. И по специальности учитель русского и немецкого языков. Правда, работать не пришлось. Хуторянкой стала, колхозницей… Теперь твоя очередь, Алик.
Не дождавшись ответа, Иван потормошил его и с упреком сказал:
– Дрыхнет. Аж пузыри отскакивают!
– Значит, отбой, – заключила хозяйка.
Она задремала последней. Но вдруг открыла глаза и прислушалась. В хуторе неустойчивая зыбилась тишина. Сон прошел, и косяком вновь надвинулись невеселые думки. Запасы продуктов истощались быстрей, чем рассчитывала. А если немцы заберут то, что приготовлено на зиму? Она насторожилась, и – привстала на локтях. Показалось, что по двору кто-то ходит. Ефросинья выскользнула из-под одеяльца и, спорхнув по лестнице, приникла к щелистой двери. Ночной гость бесцеремонно громыхнул замком и постучал в ставню. Она поняла, что злоумышленник пытается проникнуть в дом.
Взяв в руки вилы с коротким черенком, она стала ждать. Если не сунется в сенник, – пронесет. А коли полезет сюда, то придется держать оборону. Силуэт пришельца, мелькнув мимо, растворился в темноте.
– Ага, здесь корова. Иде ж хозяйку черти носят?! – расслышала она голос свекра и – едва не закричала от радости. Отбросила крючок, вытолкнула дверь.
– Батя! Дождалась, слава богу…
Свекор засеменил у ней, взволнованно бормоча:
– Воистину Господу слава! Думал, уехала или арестовали. Дом на запорах. Когда гляжу – буренка… Ну, здравствуй, Фрося! Были у нас нехристи?
– А где Пашенька? – не отвечая, с тревогой вымолвила Ефросинья.
– У свахи. Не отпустила в такую катавасию.
– Как вы добрались? Война кругом!
– Не поверишь. С немцами приехали. Попросились на попутку. Взяли до Стодеревской. Я не один. Я, дочка, «радиву» нам привез.
– Какое радио?
– Да профессора с Ленинграда. По дороге познакомились. Зараз в саду залег, где лилии и другие твои цветы. Пока не нанюхаюсь, говорит, не встану.
– Батя, к нам НКВД троих детей поселил. Добавилось хлопот… А сынок сильно скучает?
– Жалкует по мамке, ясное дело. Собой справный, сваха пирожки печет… А иде ж эти гаврики?
– Не надо так. Они послушные дети. На сеновале спят. Вы письмо мое получили?
– Заказал чтице заупокойную по Боре… – проговорил старик и, всхлипнув, беззвучно затряс плечами.
– Батя, живой Боря! Я по письмам вычислила! – с неколебимой твердостью заверила Ефросинья. – Он из госпиталя прислал письмо в июле. А похоронку в начале июня нам послали. Выходит, шла больше месяца. Значит, путаница!
– Могёт, и так… Один бог ведает! – вытирая лицо рукавом суконного пиджака, оживился свекор. – Будем ждать! Хотя война, должно, не скоро кончится. Ну, собери нам что-нибудь, Фросюшка. Чихирь немцы не забрали? Зараз «радиву» приведу…
Ефросинья зажгла в летнице[15] свечу, высыпала из чугунка в миску оставшуюся картошку «в мундирах». Приготовила пышку, помидоры и малосольные огурцы. Она испытывала радостное успокоение от того, что свекор дома и что с сынишкой всё благополучно.
Откинув занавеску, в дверях показался представительный старец в шерстяных мятых брюках, в чесучовой толстовке навыпуск и с погасшей трубкой в зубах. Его пытливый взгляд остановился на хозяйке. Вскинув седую лохматую голову в грязной туристической панаме, гость галантно поклонился и вынул изо рта трубку.
– Позвольте представиться! Профессор ленинградского института Калитаев. Олег Анисимович. Естествоиспытатель в широком смысле этого слова. Ваш свекор оказал мне любезность, предложив временный приют. Я был эвакуирован из северной столицы еще в мае и обитал в Кисловодске. А теперь остался без средств и пытаюсь добраться до Тбилиси, где у меня друзья. Как величать вас?
– Ефросиньей. Лучше – Фросей. Рукомойник полный. Полотенце глаженое.
– Должен сделать комплимент, милая дамочка, – заняв внушительной фигурой половину кухни, рокотал ученый. – У вас чудесные Lilium speciosum, цветы лилии прекрасной. Ее узнаешь с закрытыми глазами по карамельному аромату!
– Мне нравятся лилии.
– Да. Сие благородное растение родом из Китая и Японии. В Стране восходящего солнца еще до князя Владимира существовала традиция любоваться цветами – ханами. Часами японцы созерцали цветение умэ – дикой сливы и сакуры, вроде нашей вишни, и предавались раздумьям. Воины брали с собой веточки сакуры, веря, что души погибших возрождаются в них. А у казаков, как сказал ваш свекор, любимые цветы – лазорики. Меж тем они имеют научное название – тюльпаны Шренка. Этот замечательный путешественник впервые описал его…
Лука Фомич, постояв с кувшином в руке, нетерпеливо перебил дорожного приятеля:
– Да проходи ты, мил-человек! Ешь, пока рот свеж. Зараз отведаем чихиря. Хоть и мудрый ты человек, а про терское винцо не знаешь. Как это по-научному… Опыт? Во! Зараз по кувшину сдюжим – вот и постигнешь казачью науку…
14
Скоротечный ночной обстрел принес жертвы. Погибло два солдата из взвода Белозуба, ранило подносчика боеприпасов из пулеметного расчета и еще троих стрелков.
Ивенский собрал на КП офицеров и, расстелив под горящей «летучей мышью» на артиллерийском ящике миллиметровку, подробно объяснил план обороны. Смысл его сводился к тому, что немцы наверняка нанесут главный удар по правому флангу, где удобный подход и укрытия, – ложбины, деревья, старинный крепостной вал. Задача Шаталова подпустить врага и открыть по нему огонь с ближней дистанции, чтобы артиллеристы и пулеметчики смогли отсечь первые шеренги автоматчиков. Расчетам ПТР при появлении танков бить наверняка, и тоже со стометровой дистанции, зря не тратить боеприпасы И наконец, Тищенко должен по ходу боя корректировать огонь пушки и приданных пулеметных расчетов, закрывать своими силами возникающие в обороне бреши.
– С батальоном связи нет, – напомнил Ивенский. – Поэтому решение принимаю самостоятельно. Сутки мы должны продержаться. Пока нет понтонного моста, немцы за Тереком. А возведут – покатятся с ветерком на Грозный. Стоять насмерть! Первого, кто бросит оружие и побежит, расстреляю лично!
Проводив командиров, он выслушал донесение разведчиков. Оставшись один, отстегнул кобуру с пистолетом, снял сумку. Он не стал тушить лампу. Как был в сапогах, опрокинулся спиной на лежанку, надеясь уснуть. Но слух сам без всякого усилия ловил малейшие звуки. Он рывком снова сел, стал в который раз прокручивать варианты предстоящего боя.
– Товарищ капитан, разрешите обратиться! – от входа прокричал ординарец. – Арестованный к вам просится. На старшину кричит и даже… матерится.
– Что Калатушину надо?
– Не говорит. Требует и – всё.
– Веди.
Ивенский тупо посмотрел на карту, на неработающую рацию. Стрелки наручных часов показывали половину пятого. И заново с ироничной усмешкой прикрепил кобуру к поясу и перебросил через голову ремешок полевой сумки. Прикурил сигарету. Раздались сбивчивые шаги. Калатушин, тяжело отсчитав ступени, остановился напротив висячей лампы. Его лицо приняло выражение преданности и дружелюбия.
– Я признаю вину, Александр Матвеевич. И прошу поверить, что виной тому – эмоции. Кардинально исправлюсь.
– Это вы скажете на собрании коммунистов роты. Пусть они примут решение.
– Если настаиваете… Я и товарищам объясню. Не ошибается тот, кто бездействует. А на войне каждый час – испытание… Товарищ капитан, у меня есть важное предложение.
– А именно?
– Ввиду сложившейся обстановки, я готов, рискуя жизнью, отправиться в сторону Моздока, чтобы установить связь с командованием. Мы действуем самовольно! Это, так сказать, смахивает на «махновщину».
– Хочешь сбежать?
– Что вы! Как можно не верить мне, политруку сталинской армии? Вы заведомо настроены против…
– Я знал, что ты – шкура. Но чтобы до такой степени был… – Ивенский добавил ядреных слов, презрительно глядя в потное лицо Калатушина. – Ты мараешь память комиссаров, кто в бою доказал свою правду! Тех настоящих коммунистов, кто живет судьбами солдат… Был у меня замполитом Фролов, геройски погибший друг. Он научил ценить и жалеть каждого солдата. Бойцы берегли его пуще себя. Потому что заботился о них, как о братьях… Слышишь?! А у тебя душа – кирзовая, глухая… Арест я отменяю. И приказываю немедленно поступить в распоряжение командира санитарного отделения младшего сержанта Зинченко. Будешь помогать. Покажешь личный пример.
– Это противоречит моим должностным обязанностям. Вы выставляете меня на посмешище…
– Выполняйте приказ! – прикрикнул Ивенский.
– Есть, – козырнул Калатушин и, повернувшись через левое плечо, торопливо пошагал к выходу.
Уже доцветала августовская заря. Мелкие округлые тучки, окрашенные по краям багрянцем, напоминали бутоны маков. Из степи нес ветер горечь целинных палов и полыни, сладковатый запах чертополоха. Над Тереком курился туман. В омутах взбрасывались крупные сазаны. Обманчивый ютился покой в долине – входило в силу степное утро…
Ночью немцы подтянули силы и заняли удобные позиции. Минометный обстрел начался внезапно. Визгливый вой осколков разорвал тишь по всему прибрежью. С бульканьем вспарывала водное зеркало шрапнель. Три легких танка, дымя выхлопными трубами, медленно ползли к Тереку. Их пушки несколькими залпами раскололи стену ремонтной мастерской. Цепь пехотинцев, длинными очередями стреляя из шмайссеров, уверенно шагала за ними. Свинцовый рой густо носился в воздухе.
Ивенский, находившийся в смотровом окопе, дал команду открыть ответный огонь. Миномет и пушка громыхнули разом, на четыре голоса застрочили пулеметы. По «Панцерам» стали бить противотанковые ружья. Зачастили винтовки. Сраженные немецкие солдаты стали падать. Уцелевшие быстро залегли. И опять ударили танковые пушки и минометы, неся разрушения и смерть…
За первый час боя из строя выбыла треть роты. Ивенский в момент затишья пробрался в первый взвод, оставшийся без командира. В дальнем окопе, где хранились боеприпасы, он увидел убитых. У самого входа лежал Белозуб. Сердце у Ивенского сдавило. Он собрал всех, кто уцелел во взводе.
– Красноармейцы! – твердо обратился Ивенский. – Самое страшное, – начало боя – вы пережили. Командир Белозуб и рядовые пали смертью храбрых… Мы сражаемся за свою землю, за любимых людей. В прошлом году мне пришлось брать Ростов. С рубежа хуторов Дарьевка и Болдыревка наша армия нанесла удар по бронегруппе Клейста. Того самого, чьи танки перед вами. Впервые в войне немцы потерпели поражение! А почему нам не повторить этот успех? Мы должны отомстить врагу за товарищей. Будем драться смело и упорно. Я останусь с вами. Немцы, видно, за котелки сели. Вот и вы не теряйте времени.
Солдаты принялись за сухие пайки. Утолив голод, зашарили по карманам. Но не успели свернуть цигарки, как по вызову Ивенского, прибежала санинструктор Зинченко. Невысокая, худенькая, эта неулыбчивая Анна слыла в роте грозой. Требовала, ругалась, но добивалась своего. На вопрос командира доложила, что вдвоем с санитаром не успевают перевязывать раненых.
– А Калатушин? – осведомился Ивенский. – Помогает вам?
– Перед боем он получил санитарную сумку с полной укладкой. И больше я его не видела. Подумала – отозвали…
– Чалов! На одной ноге! – строго крикнул Ивенский. – Вместе с писарем Ивановым найти политрука. И ко мне!
Проведя перегруппировку, немцы снова предприняли штурм по той же схеме. Надсадно заквакали «ванюши». Следом открыли стрельбу «Панцеры». За ними двинулись мотоциклы и шеренги автоматчиков. Они маршировали слаженно и размеренно, как заведенные.
Рота Ивенского ответила всеми оставшимися огневыми средствами. Но поредевшие ряды и вышедшие из строя пулеметы значительно снизили ударную мощь. Уже невозможно было думать о контратаках, вражеский огонь стал ураганным. Первый взвод в присутствии комроты сражался стойко и нес наименьшие потери среди других. Мужества у стрелков заметно прибавилось.
Чалов явился в поцарапанной каске, – осколок прошел вскользь. Он ждал, когда капитан отстреляет весь боекомплект ППШ, и пока молоденький солдат менял на автомате диск, доложил:
– Товарищ капитан, в расположении роты политрука не обнаружено. Рядовой из оцепления Байрамян сообщил, что Калатушин в начале боя приказал отдать ему винтовку и патроны. И куда-то убежал вдоль берега.
Бой с каждым часом ожесточался. Гимнастерки пропитались потом. Вдоль позиций пластался дым, несло серой и приторным запахом мертвых тел. На терском берегу сошлись с двух сторон воины. Одни – ради спасения родной страны, а другие, чтобы овладеть ею. В других обстоятельствах эти люди были иными, во многом схожими. Никто немца не звал, он пришел сюда сам и поднял меч войны. И русские ратники могли остановить его только ценой собственной жизни. Иного выхода у них не было…
Ивенский командовал, испытывая слитность с подчиненными, которая появляется в самые тяжелые минуты. Ему было больно, когда видел гибель бойцов; он зверел, если замечал, что солдаты действуют трусливо и неумело, позволяя врагу продвигаться вперед, и радовался попаданиям минометчиков и артиллеристов, сумевших подбить танк. Через каждые полчаса докладывали об убыли личного состава. Рота катастрофически таяла, и он выслушивал эти страшные цифры сдержанно, хотя тяжелей всех воспринимал каждую потерю. Он знал, что в роте нарекли его Батей. С тем уважением, которое возникает у солдат, когда понятны требования командира и он сам как человек. Да, иногда Ивенский поступал жестко. Но это было не самодурством, а мерой удержания дисциплины. Таким он и представлял себе командира, учась в военном училище. Но всё оказалось на войне сложней. Изо дня в день копилась в душе его странная вина перед теми, кто погиб. Хотя чаще он исполнял приказы вышестоящих командиров. И на терский берег привел бойцов тоже по приказу. Комбат, конечно, предвидел, что будет тяжело. Но именно ему, Ивенскому, пришлось стоять с бойцами насмерть…
В половине шестого вечера, когда санинструктор Зинченко доложила, что убыль роты составила пятьдесят три человека убитыми и двадцать девять ранеными, Ивенский понял, что силы людей исчерпаны и приказал готовиться к скорому отходу. Однако было необходимо продержаться до наступления темноты.
1
Чихирь (тер.) – домашнее виноградное вино.
2
Ворошиловск – Ставрополь.
3
Бедарка(южн.) – двухколесная повозка.
4
Гранаты, использовавшиеся в Красной Армии для поражения живой силы и танков.
5
Накрошить (южн. каз.) – нарезать.
6
Мамука (тер.) – мать.
7
Адатная (тер.) – с норовом, плохим характером.
8
Холобуда (южн. каз.) – шалаш.
9
– Ты партизанка? Где твой муж? (нем.)
10
– Дай мне воды. Быстрее! (нем.)
11
Тираска (южн. каз.) – женская кофточка.
12
Кушири (южн. каз.) – заросли бурьяна, мелкого кустарника.
13
Кюбельваген (нем.) – открытый армейский автомобиль.
14
Сыпной тиф (нем.)
15
Летница (южн. каз.) – летняя кухня.