Читать книгу Вангол - Владимир Прасолов - Страница 1
Часть первая
Оглавление– Гони, ро-ди-мы-я! – орал бородатый казак, нахлёстывая пару гнедых жеребцов, запряжённых в лёгкую кошёвку.
Они по обочине, по неглубокому ещё снежку быстро обгоняли длинный обоз. Офицер, сидевший в кошёвке, надвинув на самые брови фуражку, дремал. Лёгкие сны прилетали к нему то в образе красивой, стройной женщины, которая, протягивая к нему руки, звала к себе, а его уносил куда-то под перестук колёс воинский эшелон. То вдруг он видел себя в кругу друзей, таких же, как он, фронтовиков, пропахших дымами костров и пороховыми газами, чумазых и разгорячённых после очередной атаки и отчаянно весёлых, несмотря на страх и ужас, испытанный только что.
– Вашбродь! Вашбродь! Обошли, обошли обоз! Вон сотник Сысоев вас поджидают.
– Молодец, Акимыч! Лихо! Хвалю! – Капитан снял фуражку, подставив свежему морозному ветерку красивое волевое лицо. Его сросшиеся на переносице чёрные брови благородно оттеняли большие открытые глаза, в которых горел неистощимый заряд энергии и жизненной силы.
– Господин капитан, дальше обоз не пройдёт, дорог дальше нет, – доложил подъехавший на белом дончаке сотник. В его глазах были тревога и некоторая растерянность. – Куда дальше, господин капитан? В такие турлы забрались. Шестой день, как последнюю деревню прошли!
Сотник спешился и, вытащив трубку, стал неспешно набивать её табаком.
Офицер вылез из кошёвки, подошёл к коню сотника и погладил доверчиво потянувшуюся к нему голову.
– Хорош у тебя дончак, Пётр Петрович!
– Вашбродь, у вас не хуже. Чистых кровей конь, сразу видно. Так что делать будем?
– Нельзя обоз краснопузым оставить, и защитить его мы не сможем. Мало нас. Значит, уходить в тайгу нужно, сотник.
– Как уходить-то? Куда в зиму? Сгинем в этом безлюдье.
– Пётр Петрович, ты же бывалый казак, охотник, неужто пропадём? Края здесь безлюдные, ясно, так и зверя полно. Нам время выиграть надо, они же не подумают, что мы в эту глухомань подались, вдоль железной дороги искать нас станут. Переждём, а там, глядишь, наши подтянутся и вышибут голоштанных.
– Так-то так, да дорог-то нет, обоз не пройдёт.
– Вьючить лошадей, сколько сможем. Всё, что не сможем взять, здесь укроем, в землю. – Капитан вытащил из кармана золотые часы и, откинув крышку, посмотрел на циферблат. – Три часа на всё. Выполнять.
– Так точно, – козырнул сотник и, вскочив на коня, рысью метнулся к подходившему обозу.
«Лучше в тайге Богу душу отдать, чем подарить красным этот обоз и людей отдать на растерзание комиссарам», – думал капитан, глядя, как сотник отдаёт команды…
Лёгкая метель замела следы ушедшего обоза и пепелище сожжённых повозок.
Раньше он никогда бы не подумал, что Новый год придётся встречать так. Боже, как быстро может всё измениться в жизни. Ещё месяц назад были мечты, друзья, планы на жизнь. Ожидание праздничного, пусть не богатого, но сытного стола, весёлых и здоровых друзей за этим столом, добрых рук матери, любившей пригладить непокорные вихры на его голове… И вот ничего этого нет, и как будто никогда не было, и самое страшное, что этого, наверное, уже никогда не будет…
Ровный перестук колёс и медленное покачивание вагона вдруг резко оборвались и сменились противным скрежетом железа. Эшелон остановился, постанывая и поскрипывая. Остановилось и застыло всё, что посещает людей в минуты сна или забытья. Всё то, что теплится в их душах. То, что они стараются на какие-то мгновения удержать в памяти как последний глоток благодати, зная неизбежно, что, открыв глаза, они увидят перед собой ту страшную реальность, в которой очутились, из которой не видно выхода, и неизвестно будущее.
Вторую неделю эшелон шёл на восток. И чем дальше он уходил в Сибирь, тем меньше оставалось надежд. Вагоны перестали открывать на остановках уже после Омска. Чуть приоткрыв дверь, дежурный по эшелону орал осипшим голосом фамилии. Если кто-то не отвечал, дверь открывали. Вместе с морозным воздухом в теплушку вваливались два-три конвоира и выносили, укладывая напротив двери прямо в снег, тех кто не мог уже крикнуть «Я!».
Что делали с теми, кого выносили на снег, никто не знал, да и не хотел знать. Жадно вгрызаясь в замороженный хлеб, все ждали, когда закроют наконец дверь, потому что жизнь была напрямую связана с теплом, которое с каждой минутой уходило из вагона.
– Голышев!
Услышав свою фамилию, Иван крикнул:
– Я!
Сосед по нарам по фамилии Пигарев отозвался только после хорошего пинка и, раздирая затёкшие веки слезящихся глаз, долго извинялся, ссылаясь на то, что почти не слышит на левое ухо, которое после удара по голове кирзовым сапогом стало как чужое.
Единственный человек, с которым Иван познакомился за эти дни, был Гоголев Ефим Васильевич, в прошлом – учитель химии сельской школы где-то под Смоленском, а теперь – осуждённый за создание антисоветской группы по подготовке массового отравления скота. Этот неказистый на вид человек с умными и добрыми глазами был, наверное, любим учениками, жил скромной жизнью. Как он рассказывал, в роду Гоголевых испокон веков учительствовали или лечили. Чувствовалось, что он этим гордился и дорожил. Иван видел, что среди многих окружавших его людей, подавленных, смирившихся или негодовавших, стиснувших зубы и ушедших в себя, ощетинившихся в прямом и переносном смысле, этот человек остался таким незащищённым и простым, что невольно вызывал жалость, а вместе с тем и уважение. Его неловкость и неуклюжесть в делах вагонного бытия вызывали раздражение у одних, смех у других. Но и те и другие постепенно привыкли к этому человеку и завороженно слушали под монотонный стук колёс, как он тихим, но очень выразительным голосом читал на память главы из «Войны и мира» или рассказывал о далёких странах, морях и океанах, о земле и вселенной. Ивану через несколько дней почему-то стало неловко обращаться к нему по фамилии. Сами того не замечая, все стали звать Гоголева по имени и отчеству – Ефим Васильевич.
Иван мучился от осознания непоправимых, как ему казалось, обстоятельств, совершённых им опрометчивых поступков, сложившихся в цепочку событий, ставших для него роковыми. Он переживал их снова и снова, пытаясь хоть мысленно изменить то, что изменить было уже невозможно. Вновь и вновь понимая это, он с каждым днём терял само желание жить дальше.
Срок заключения, определённый ему, был так огромен, что перечёркивал всю жизнь, и он даже не пытался строить планы на будущее.
Он прожил двадцать лет, и ему дали двадцать лет лагерей. Этот приговор, оглашённый в тесном прокуренном кабинете, куда его привели после недели изнурительных и бессмысленных допросов, не сразу дошёл до сознания. Он, оглушённый и ошарашенный этими цифрами, ничего не понимая и уже не воспринимая на слух, просто смотрел и пытался запомнить лицо человека, читавшего ему приговор. И он это лицо запомнил. Теперь часто оно виделось ему, врываясь в сновидения, беззвучно шевелило губами, показывая крупные и редкие передние зубы, отрываясь от чтения, поднимало на него глаза, в которых можно было увидеть только глухое безразличие и усталость. Как раз эти безразличные карие, слегка навыкате глаза объясняли Ивану всё. Вернее, взгляд этих глаз на него как на пустое место. «Без права переписки» означало как бы гражданскую смерть. Оставалось тело человека, живое, способное работать, но уничтожалась его личность. Тело должно было искупать грехи своей утраченной личности, поэтому его под усиленной охраной везли на восток бескрайней матушки-России. Дорога была бесконечно длинной из-за множества остановок и мучительной из-за неизвестности.
Однажды Иван поделился своими мыслями с Гоголевым. Как на исповеди рассказал ему всё о себе, о том, что теперь жизнь загублена и лучше броситься на штыки конвоя и сгинуть, чем умирать медленно и бесцельно. Ефим Васильевич слушал внимательно, не перебивая и не переспрашивая. Выслушав, долго молчал. В темноте теплушки не было видно его лица, Иван уже было решил, что Гоголев уснул. Однако это было не так. Ефим Васильевич думал, как объяснить этому молодому человеку, мужчине в расцвете лет и сил, потерявшему веру в жизнь, что всё то, что с ним произошло, произошло с ним именно потому, что в определённый отрезок времени он был предельно честен и порядочен. Однако эти качества не соответствовали тем ценностям, которые исповедовались в обществе и были просто этому обществу вредны. Что человеческая жизнь – это бесценный дар и бесполезной, бессмысленной быть не может, если только сам человек не сделает её такой. Что даже в самых неимоверно трудных условиях люди находили в себе силы для полноценной жизни. Что каждый отведённый тебе день на земле нужно прожить с пользой для себя и других людей. Как это всё объяснить человеку, трясущемуся от холода в тёмном и сыром, провонявшем нечистотами вагоне, везущем его в неизвестность? Как помочь ему обрести веру в себя, в то, что всё это можно и нужно пережить, раз уж так распорядилась судьба? Победить в себе зверя и труса, остаться человеком и выжить не за счёт чьих-то жизней, а преодолев всё. Он это понимал. Он сам был в такой же ситуации. Но он прожил большую жизнь среди людей.
Ефим Васильевич, хмыкнув, как бы подытожив свои размышления, сказал:
– Иван, всегда считай, что главное в жизни ты ещё не сделал. И ещё запомни: даже если жить осталось только один день, не поздно начать всё сначала. Я говорю тебе это потому, что верю, что рядом со мной в этом вагоне настоящий русский человек, попавший в беду, как многие другие. Что этот человек не сломается. Что придёт время, и он расскажет правду своим детям о том, как ему пришлось выжить, и ему при этом не будет стыдно. А теперь давай попробуем уснуть. Поверь, там, куда нас везут, сон будет великим благом. Российские тюрьмы и при царе-батюшке не отличались комфортом, а уж теперь, когда столько врагов народа развелось, думается, тесновато будет. Так что, Иван, давай радоваться отдельным нарам с соломенным матрасом.
Иван долго ворочался, переваривая слова Ефима Васильевича, наконец, уснул. В эту ночь он впервые спал спокойно и проснулся отдохнувшим, уверенным в себе. На перекличке не пнул ногой оглохшего соседа по нарам, а растормошил его. Никто не заметил перемен в его поведении, внешне он оставался таким же, как был, но внутри, он понял, что-то изменилось.
На полустанке, где-то под Иркутском, из соседнего вагона вынесли умершего ребёнка. Обезумевшая от горя мать бросилась на конвоира. Дикие крики женщины и мат охранников, забивавших её ногами около теплушки, стоили жизни ещё одному человеку. От сердечного приступа умер Ефим Васильевич Гоголев. Когда его тело выносили из вагона, Иван подумал: если он вырвется из ада, то найдёт этот полустанок и могилу этого человека, ведь не звери же они, должны как-то хоронить людей. Иван ошибался. Погибших на этапе закапывали в траншеи, не оставляя никаких следов о месте захоронения. Один Бог знает, сколько таких траншей вдоль великой сибирской железки.
А эшелон всё шёл и шёл, мирно постукивая колёсами на стыках рельсов, убаюкивая живых в вагонах и тех, кто оставался в траншеях, захороненных и забытых.
«Бог придумал Сочи, а чёрт – Сковородино и Могочу». В справедливости этой поговорки все выгружавшиеся из теплушек заключённые убеждались сразу. Прикрытая с юга сопками и открытая с севера, расположенная в низине станция Могоча продувалась насквозь ледяным ветром. Одетые кто во что, но в основном в осеннюю одежду, люди коченели на ветру при минус сорока градусах. При этом на абсолютно безоблачном синем небе сияло солнце, как бы смеясь над жалкими горстками людей, сбивавшихся в кучи у вагонов. Конвоиры, одетые в валенки и полушубки, не спеша пересчитывали прибывших и группами по двадцать человек уводили к видневшимся невдалеке от локомотивного депо баракам. Бараки, длинные срубы под низкими крышами без окон, как огромные деревянные ступени спускались по склону сопки, вероятно к реке. Последние ещё были не достроены, и там суетились какие-то люди, звонко тюкая топорами по твёрдому как камень, мёрзлому дереву, что-то кричали, перекатывая брёвна на покатах. Ещё издали Иван увидел, что из крыш бараков в нескольких местах поднимается вертикальными белыми столбами дым, их ждёт тепло. Находясь в третьей или четвёртой двадцатке, миновав двойные ворота из колючей проволоки, между которыми их ещё раз пересчитали, Иван довольно скоро оказался у входа в барак.
– Фамилия?
Скованными от холода губами, каким-то чужим голосом Иван назвался и переступил порог барака. После ослепительно-белого снега и солнца в помещении невозможно было что-либо разглядеть. Объятые облаком пара, все сгрудились у входа. Сзади идущие напирали, передние, упираясь в них спинами, протянув руки, как слепые, осторожно ощупывая ногами пол, медленно как бы вдавливались в помещение. Ещё окончательно не прозрев, все замерли, услышав монотонный гул, вернее, стон, а ещё вернее, сотни человеческих стонов и воплей, идущих из глубины полутёмного барака. Ужас и страх сковал людей, перехватил дыхание. Иван почувствовал, как его ещё секунды назад коченевшее на морозе тело как будто окатила горячая волна, крупные капли пота, скатываясь со лба, едко защипали глаза. Полоса света из открывшейся двери предбанника и здоровый, мордатый, по пояс голый мужик, высунувшийся оттуда, произвёл на всех впечатление какого-то чуда. И это «чудо», увидев толпу вошедших, негромко так запричитало:
– Ну ты кого, моя, чё стоим, проходь, проходь, раздягайся. Ну ты, паря, даёшь, пальцы-то синие! Там холодна вода, суй, оттирай. Там – парилка, там – мойка, одежу сюды в мешки, в пропарку.
Через несколько минут баня наполнилась воем и стоном ещё двадцати мужиков, с дикой болью оттирающих в ледяной воде подмороженные руки и ноги, щёки и носы. А потом, воющие от боли, они лезли в тесную парную, где раскалённые добела камни не давали воде долететь до них, превращая её в пар. Всё это происходило под непрерывное: «Скоренько, скоренько, народец ждёт, ох, вас сёдне подвалило». Тут же, в дальнем конце мойки, орудовали пять или больше парикмахеров, начисто снимая волосы с голов клиентов. Иван удивился большой куче аккуратно сметаемых человеческих волос.
Среди них отдельно лежали женские косы. Процедуры закончились выдачей исподнего, ватных штанов, телогреек, шапок и валенок.
Ивану, в отличие от многих, повезло. Он не отморозил конечностей, не попал сразу в рабочий наряд и успел занять место на нарах. Засыпая в вонючем, но тёплом бараке, он думал только об одном – нужно готовиться к побегу.
Пересыльный лагерь принял в свои объятия ещё несколько сотен заключённых, чтобы через какое-то время разбросать их по рабочим лагерям согласно заявкам и разнарядкам системы. Заявок было много, лагеря требовали людей. Ровной стопкой, в правом углу сейфа, в папках под грифом «совершенно секретно» лежали эти заявки. В левом углу, так же аккуратно подшитые, лежали списки заключённых, их личные дела. Начальник лагеря старший майор Альберт Генрихович Битц любил порядок. По происхождению судетский немец, студент филологического факультета, обожавший гулять по вечерним улочкам Праги, пивший с друзьями крушовицу в любимом ресторанчике «У принца» на Старомястской площади, был мобилизован в 1914 году и отправлен на Восточный фронт. Австрийская дивизия, в составе которой он служил унтер-офицером, была смята и наголову разбита под Ковелем во время Брусиловского прорыва. Он в числе нескольких тысяч пленных попал в Россию, в лагеря под Москвой. Несколько лет плена позволили ему удивительно легко освоить русский язык, что очень пригодилось и предопределило всю его дальнейшую жизнь. После октябрьских событий в России в лагерях появились представители большевиков, которые вели среди военнопленных агитацию. Битц, хорошо освоивший русский язык, как-то незаметно, сначала в качестве переводчика, а затем и агитатора идей социалистического интернационализма, сблизился с одним из них, Петром Иониным. Их знакомство и дружба были намертво скреплены и родством. Сестра Ионина, Вера, яростная революционерка, по уши влюбилась в чистоплотного и симпатичного Битца. И так же яростно отдалась ему в один из революционных праздников. Поэтому ему ничего не оставалось, как предложить ей руку и сердце. В дальнейшем, при организации интернациональных бригад ВЧК[1], он был назначен замкомбрига одной из них, где с оружием в руках доказал свою преданность идеям большевиков. Правда, не на полях сражений Гражданской войны, а при проведении массовых операций по экспроприации ценностей у населения российских городов и селений, подавлению крестьянских бунтов. Его активная деятельность была замечена и оценена. В начале 1922 года он был принят в члены партии и назначен заместителем начальника одного из первых концентрационных лагерей в Поволжье. Немецкая педантичность, безусловное и точное исполнение всех указаний руководства, практичный холодный ум Битца, поддержка в руководстве ВЧК, а затем и НКВД[2] позволили ему спокойно пережить все невзгоды того бурного времени, минуя какие-либо интриги, достойно занять место начальника пересыльного лагеря. Со временем в системе ГУЛАГа мало кто не знал Битца, сумевшего в своём лагере создать производство кожаных кресел, мягких и удобных. В конце тридцатых годов во многих, даже московских, кабинетах начальственные задницы удобно устраивались в подаренные кресла, обитые хорошо выделанной коричневой свиной кожей, под которую был набит несминаемый вечно человеческий волос. То, что «кадры решают всё», он понял раньше Лаврентия Павловича Берии, поэтому всегда лично просматривал списки заключённых, и как бы случайно в его пересылке задерживались надолго лучшие врачи, ювелиры, портные и другие «ценные» враги народа.
В эти минуты, когда Иван Голышев засыпал на нарах, в своём кабинете, освещённом настольной лампой с зелёным абажуром, стоящей на массивном столе, под портретом вождя мирового пролетариата, в кресле сидел лысеющий не по годам, сухощавый, с пронзительными серыми глазами, в безукоризненно отглаженном военном френче с малиновыми майорскими петлицами Альберт Генрихович Битц и листал очередное «личное дело» – заключённого Голышева Ивана Романовича, 1918 года рождения, русского, беспартийного. С тюремной фотографии анфас на него смотрел широко расставленными, большими, внимательными глазами молодой человек. Слегка волнистые тёмные волосы в пробор, скуластый, с прямым безукоризненным носом и полными, несколько девичьими губами.
Профиль говорил о многом – большой выпуклый лоб, чуть заметная горбинка носовой линии и выступающий подбородок свидетельствовали о незаурядном уме и твёрдой воле заключённого. Возраст же и, особенно, взгляд говорили о том, что этот человек ещё не окреп и не сформировался как личность окончательно.
Альберт Генрихович за годы работы в лагерях приобрёл бесценный практический опыт физиономиста. Он мог даже по фотографии безошибочно определить характер и склонности человека, тип его личности и уровень интеллектуального развития. Личные беседы с заключёнными позволяли обогатить этот опыт. Ему доставляло истинное удовольствие, составив для себя по фотографии психологический портрет человека, убедиться затем при допросе в правильности своих умозаключений. Он, как хороший врач, зачастую лишь взглянув на больного, уже знал суть болезни и мог поставить диагноз. Только его диагнозы несколько отличались от врачебных. Он не лечил тела и души людей, он ломал волю несломленных, а значит, опасных даже в лагере преступников. Его резолюции типа «склонен к побегу» были безошибочны. Находя в массе заключённых таких людей, он подчинял их себе, если это было возможно. Используя их авторитет, руководил внутренней, как бы скрытой от глаз чекистов жизнью лагеря. Те же, кто, несмотря на все методы воздействия Битца, не ломались, уходили в другие лагеря с такой «сопроводиловкой», что попадали на особый контроль, обеспечивавший им, по сравнению с остальными, тяжёлую и мучительную жизнь. Выявляя людей слабовольных и жадных, трусливых и завистливых, он вербовал их в лагерные сексоты, и они преданно служили ему, денно и нощно фиксируя всё, что происходило в тёмных бараках лагеря и поставляя информацию об этом. Однажды угодив в сети Битца, никто не мог из них добровольно вырваться. Время доказывало высокий профессионализм Битца в отборе: ни один из его сексотов и не стремился к этому. Уходя с пересылки в другие лагеря, они продолжали служить новому хозяину так же преданно, отрабатывая дополнительную пайку, с особым рвением исполняя свою сучью работу. Шли годы, и уже почти во всех лагерях «трудились» стукачи Битца, за что их «крёстный отец» пользовался большим авторитетом среди оперов. Такая своеобразная сексотшкола была его любимым детищем. С истинно немецкой педантичностью Битц вёл картотеку своих агентов, это был его личный секретный архив продажных душ.
По одному ему, Битцу, известным признакам Голышев в сексоты не подходил. Не был он, по мнению начальника лагеря, и особо опасен. И его «дело», без особых отметок, чуть не перекочевало в папку обычных и ничем не заинтересовавших хозяина заключённых, сотнями направляемых им по лагерям системы. Однако специальность заключённого – шахтёр – определила дальнейший путь папки, и она легла в особую стопку. Эта особая стопка личных дел формировалась по специальностям, связанным с горнорудным производством, где требовались молодые, физически здоровые зэки. Естественно, он знал, на какие работы уйдут эти люди. Интуитивно чувствуя в этом молодом заключённом признаки волевой личности, Битц ещё раз хлопнул ладонью по папке, как бы утверждая своё решение, – этого туда, там тебя без особого труда сломают и превратят в полезное и безобидное существо типа слепой шахтёрской лошади. Изучив ещё несколько личных дел, Альберт Генрихович до хруста в теле потянулся, встал и вызвал дежурного. Ещё один день закончился.
Утром следующего дня тщательно выбритый и пахнущий дорогим одеколоном Битц принимал доклады подчинённых. По всем прикидкам, со дня на день должна была вернуться колонна грузовиков спецэтапа. На неделе с главупра дважды звонили и требовали увеличить спецэтап на Удоганлаг. Раз в неделю грузовики увозили туда зимником сто двадцать заключённых, теперь требовали отправлять двести – двести пятьдесят. Из Читы по железной дороге эшелоном пришли новые ЗИСы. Пять автомобилей, ещё пахнувших краской, стояли на площадке, водители по стойке «смирно» рапортовали начальнику лагеря о прибытии и готовности к исполнению обязанностей. Битца радовало, что система работала как хорошо слаженный механизм. Потребовалось увеличение численности в лагерях, и вот эшелон за эшелоном пошли заключённые. Все его заявки по личному составу и технике выполняются быстро и в срок. Он гордился, что является частицей этой громадной системы, винтиком этого сложного и ответственного механизма, и далеко не последним винтиком. Проверяющие всегда отмечали в его лагере образцовый порядок. Даже на лагерном кладбище все могилы копаются ровными рядами и столбики с номерами одной высоты, как по линейке.
После обеда пришли грузовики из Удоганлага. Смертельно уставшие водители и сопровождающая охрана, сдав машины дежурному по лагерю, потянулись в сторону столовой. Начальник конвоя лейтенант Макушев, высокий, широкоплечий мужик в тулупе, перетянутом портупеей, унтах и мохнатом волчьем треухе, широко шагая, направился в сторону комендатуры.
«Молодец, Макушев, как из железа», – улыбнувшись, подумал Битц, увидев бодро приближающегося к нему лейтенанта. Остановив на полуфразе официально начатый Макушевым доклад, пригласил его к себе в кабинет.
– Там доложишь, чайку попьём.
Тем временем группа заключённых под наблюдением конвоиров начала разгрузку прибывших машин.
– Ёлы-палы, – вырвалось у Голышева, когда ему на спину надвинули ящик из кузова машины, – до чего тяжело, не удержу один!
За другой конец ящика сзади подхватили и понесли. Тяжёлые деревянные ящики длиной почти в ширину кузова аккуратно снимали с машин и укладывали в штабель. Точно такие ящики, но пустые, по пять штук загружали обратно в кузова. Из последней машины выгрузили к бане кучу телогреек, ватных штанов, шапок и валенок.
Наблюдая из окна разгрузку, Битц спросил:
– Сколько?
– Двенадцать, товарищ старший майор, – ответил лейтенант, оторвавшись от кружки горячего чая, – троих можно было ещё в Тупике списывать, видел, что не довезу, да куда их там денешь? Один участковый на полторы тысячи квадратных километров. – Лейтенант выложил на стол личные дела двенадцати заключённых. – Хлипкий народ, городской, к нашей природе не приспособленный.
Макушев, допив чай, получив разрешение, закурил самокрутку едкого самосада.
– Лейтенант, угощайся, – протягивая папиросы в красивой упаковке, сказал Битц, – любимые папиросы Сталина.
– Он же, говорят, трубку курит.
– Трубку, ты прав, а табачок из этих только папирос мнёт.
Макушев с видимым сожалением затушил самокрутку, уложил её в жестяную табакерку и, прикурив папиросу, затянулся приторным дымом «Герцеговины Флор». При всей неприязни к этому дыму, Макушев улыбнулся и сказал:
– Да, табачок что надо, приятный.
«Умный мужик», – всё прекрасно понимая, подумал Битц.
Рудное месторождение редких металлов Удоган было расположено севернее Могочи на четыреста километров. И только на сто километров до посёлка Тупик была пробита в тайге более-менее сносная дорога. Этот участок пути колонна спецконвоя проходила за световой день, восемь – десять часов, как повезёт, с остановками только по нужде. Горная в основной части, покрытая снежным накатом дорога, в распадках, а то и, что более опасно, на склонах сопок то и дело пресекалась кипящими ручьями, намерзающий лёд на которых проваливался под колёсами автомобилей, или ледяная накипь почти выравнивала пробитый дорогой склон сопки. Естественные преграды приходилось преодолевать пассажирам при обжигающем ветре, ласково называемом местными жителями хиуском, топорами и лопатами рубить лёд, проваливаясь в ледяную воду, выталкивать застрявшие машины, а затем, трясясь в кузове под брезентовым тентом, медленно замерзать до потери чувств и молить Бога о том, чтоб наступил конец этой дороге. Но первые сто километров были только началом, первым и самым лёгким этапом этого пути на Удоган. Остальные триста можно было преодолеть вообще только зимой по зимнику, пробитому по руслам замёрзших рек, по каменным долинам да таёжным распадкам. Где-то посередине зимника, в каменной долине, зажатой со всех сторон сопками, стояли деревянные, сколоченные из досок бараки и несколько рубленных из брёвен домов. Это было место дозаправки и ночлега. Его никто не охранял, там никто не жил. От этапа до этапа место посещали только волки. Дальше, до самого Удоганлага, остановок с ночлегом не было.
Лейтенант Степан Петрович Макушев, коренной забайкалец из даурских казаков, не один десяток раз прошёл этот зимник и уже наверняка знал: оставшиеся в живых после ночлега в долине до Удоганлага доедут.
Долина, вероятно пересохшее русло какой-то огромной древней реки, была сплошь выложена огромными валунами, за которые даже неприхотливая таёжная растительность не могла зацепиться. Где-то глубоко под валунами журчала вода. Зимой, перемерзая в течении, ключ выходил на поверхность как раз в том месте, где стояли бараки. Дальше вода, разливаясь, заполняя пространства между валунами, замерзала слой за слоем, образуя нечто похожее на огромный слоёный торт. Бесснежные забайкальские зимы с лютыми морозами создавали в долине поистине прекрасные шедевры дикой красоты. Ясными морозными ночами в ледяных зеркалах долины отражались звёзды. Глядя со стороны, с сопок, казалось, что чёрное, с ослепительно-яркими звёздами небо не кончается на горизонте, а спускается и расстилается прямо тебе под ноги. Не раз Макушев, сидевший в кабине головной машины, при спуске в эту долину ночью сам вздрагивал от столь невероятной картины. Видел, как бледнеет и напрягается лицо водителя, как намертво сжимают баранку руля его руки.
– Итак, двенадцать. Двенадцать из ста двадцати, это же десять процентов! Ты что, Макушев, под трибунал захотел? – спокойным и ровным голосом произнёс Битц.
Макушев вскочил, пытаясь объяснить что-то майору, но Битц таким же ровным голосом приказал:
– Сидеть. Молчать.
Макушев сел, нервно перебирая пальцами и глядя на шагающего от стола к окну и обратно майора.
Остановившись, в упор глядя в глаза Макушеву, который под этим взглядом стал вновь приподниматься, Битц повторил:
– Сидеть, – и продолжил: – Пришла секретная директива из центра. Общий смысл такой: страна под руководством партии и лично Иосифа Виссарионовича Сталина напрягает все силы для развития экономики. Для того чтобы мощная советская индустрия работала, необходимо ценное стратегическое сырьё и золото. Этой задаче подчинены все, в том числе и – в первую очередь – заключённые в лагерях, обязанные искупать свою вину перед народом трудом. Мы же обязаны обеспечить лагеря заключёнными. Живыми, понимаешь, Макушев, живыми, а не мёртвыми! Я понимаю, что ты хочешь сказать, что всё равно из Удоганлага никто не вернётся. Это не важно. Важно, чтобы они туда прибыли и выполнили определённый объём работ. Я докладывал о трудностях этапирования в Удоганлаг и связанных с этими трудностями потерях. Нам с пониманием идут навстречу, но не более пяти процентов потерь, не более! Должностные лица, допустившие неоправданные потери при этапировании заключённых, будут признаваться пособниками врагов советской власти со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ты всё понял?
– Так точно. – Макушев чувствовал, как прилипла к телу рубашка. Он понимал, что сейчас в руках майора его судьба, его жизнь. – Товарищ майор, вы же знаете, не от меня зависит, вернее, что от меня зависит, я готов, но я и так всегда… – Он сбился, замолчал.
– Отставить, лейтенант, возьми себя в руки. Хороший ты мужик, честный и преданный… Делу партии и правительства, – несколько помедлив, сказал Альберт Генрихович. – Что тут сделаешь, нужно как-то выходить из создавшейся ситуации. Ты с какого года в партии, с двадцатого? Стаж хороший, да и послужной список у тебя неплохой, недавно смотрел. Правда, сейчас прежние заслуги во внимание не принимаются. Но мы-то с тобой уже пять лет вместе, Макушев, ты меня не подводил, думаю, и дальше не подведёшь, а, Макушев?
Макушев встал и, преданно глядя в глаза Битцу, сказал срывающимся от волнения голосом:
– Упаси Господь, вернее не бывает!
– Лейтенант, ты же коммунист, какой Господь? Просто дай мне честное слово, слово коммуниста, что всегда и при любых обстоятельствах мой приказ для тебя – закон.
– Даю слово коммуниста и никогда вас не подведу, – откровенно и честно глядя в глаза Битцу, сказал Макушев.
– Хорошо. А теперь слушай внимательно, как мы поступим, чтобы вытащить тебя из этой беды. Завтра утром, как всегда, привезут на захоронение расстрелянных из районного НКВД. Сколько их по нашей линии, никто не фиксирует, но при захоронении могил должно стать на шесть больше. «Похоронишь» шесть чужих как шесть своих, а на этапе у тебя замёрзло шесть, понял? А те шесть умерли не на этапе, а в лагере от болезней или ещё отчего, это мы с начальником медчасти решим. Вот тебе пять процентов, понял?
– Понял, всё сделаю в лучшем виде, товарищ старший майор. – Макушев просветлел в лице и как-то даже стал шире в плечах.
– Идите, Макушев, отдохните, через три часа у меня должен лежать отчёт на столе о шести погибших зэках.
– Есть.
Нехитрые комбинации с мёртвыми душами Битц практиковал давно, ещё со времён своей службы в концлагерях. Там было проще, в концлагерях просто уничтожались представители эксплуататорских классов и контрреволюционеры всех мастей, никто не учитывал количество умерших или расстрелянных посуточно. Пользуясь этим, он просто завышал количество содержащихся под стражей и имел таким образом дополнительные продукты питания. Положенный паёк зэки получали полностью, ну а «мёртвые души» пайки не требовали, просто на бумаге, в отчётах они жили немного дольше.
Как только Макушев вышел, осторожно закрыв за собой дверь, Битц удовлетворённо откинулся в кресле. Всё будет нормально, и требования руководства не нарушены, и покойнички лишнюю недельку «поживут». Самое главное – повязал он Макушева, крепко повязал.
Впервые Иван спустился с отцом в забой семнадцатилетним парнем. Он увидел подземный мир, узнал тяжёлый изнурительный труд и почувствовал ту, непонятную людям, не работавшим в шахте, особую шахтёрскую гордость, от которой особым светом сквозь иссиня-чёрные ресницы светятся глаза горняков.
Страна била рекорды, стахановское движение увлекло Ивана, и он, уже бригадиром комсомольско-молодёжной бригады, гнал и гнал на-гора чёрное золото. Только никак они не могли всей сменой догнать того неистового шахтёра. Как-то на комсомольском собрании Иван сгоряча сказал, что не верит, будто один рабочий смог за смену нарубить двести тонн угля. На этом же собрании его сняли с бригадиров и чуть не исключили из комсомола. А на следующий день в лаве не выдержала кровля, и обвал навсегда оставил под землёй двадцать девять шахтёров. Иван чудом уцелел. Он по указанию начальника участка подвозил по штреку крепи, и его выбросило воздушной волной прежде, чем рухнула порода над его головой. Однако следственные органы, выясняя причины аварии, обратили особое внимание на объяснения Голышева, прямо показавшего, что причиной аварии он считает гонку за рекордами. Увязав его недавнее антипартийное выступление на собрании и снятие с должности бригадира, пришли к выводу, что причиной аварии является вредительство. Причём одним из виновников был признан Иван Голышев. Что творилось тогда в душе Ивана, ведомо только ему одному. Он знал, что был честен и прав. Он знал, по чьей вине произошла трагедия и то, что те, кто его допрашивал, понимали, что он невиновен. Но от него требовали признания в том, что он умышленно устроил обвал, требовали назвать сообщников. Он не сдался и ничего не признал. Начальника шахты и главного инженера расстреляли. Иван получил статью и срок. Сейчас, лёжа на нарах в Могочинской пересылке, ждал этапа, ждал возможности побега.
«Наконец-то», – подумал Иван, когда на вечерней перекличке после своей фамилии он услышал:
– Два шага вперёд! С вещами на выход!
Под светом качающихся тусклых фонарей на площадку перед комендатурой из разных бараков стягивались заключённые. Ещё одна перекличка, и всех повели в отдельный барак.
Завтра – этап! Этого никто не говорил, но это все почему-то знали.
Лейтенант Макушев готовил очередной спецэтап. В этот раз двести заключённых он должен доставить по назначению, доставить живыми, мать их за ногу! Макушев злился, не зная, как высчитать эти злосчастные пять процентов, не более которых он мог потерять в дороге. Злился на то, что морозы день ото дня крепчали и ночью доходили до пятидесяти градусов. Что техника по таким дорогам в такие морозы может просто не дойти, зэки в кузовах просто помёрзнут до смерти, а его – под трибунал за эти клятые «свыше пяти процентов»! Да, жизнь заставила Макушева, надо же, удивлялся он, заботиться о жизни этапируемых зэков. Сам недюжинного здоровья, он с нескрываемым презрением рассматривал стоящих в неровном строю заключённых, в большинстве своём среднего роста и среднего возраста мужчин с безразличными серыми лицами. «Полупокойники, – сделал он заключение, пройдя вдоль шеренг. – Ни хрена, вы у меня доедете, все! До единого!» Двое суток, переведя в отдельный барак, спецэтапируемых кормили двойной пайкой, всем собрали вязаные шерстяные носки, свитера и тёплые вещи, благо запасов одежды скопилось много и начальник лагеря дал добро. Макушев раздобыл бутыль медвежьего нутряного жира. Десять машин оборудовали буржуйками, в одиннадцатой – продукты питания и дрова, двенадцатая машина – под горючее. Доложив о готовности спецэтапа Битцу, Макушев построил заключённых по двадцать человек перед машинами и начал инструктаж:
– Граждане заключённые, сегодня вы отправляетесь этапом в лагерь для дальнейшего отбытия наказания, предстоит длительный путь в трудных дорожных условиях. В пути следования – остановки через три часа, из кузова выходить только по нужде, по команде конвоира. Сейчас будут назначены старшие в каждой двадцатке, они будут получать пайки и решать все вопросы по топке буржуек, очерёдности обогрева и другие вопросы в дороге. В пути не спать, любое неподчинение конвоиру или старшему по машине будет караться по всей строгости, вплоть до расстрела. Бежать не советую, при любой попытке – расстрел на месте, да и куда вам бежать, кругом тайга, живым из неё никто не выйдет. Старшие получат по склянке жира, всем намазать перед дорогой открытые участки тела, то есть лица, это спасёт от отморожения.
Проходя мимо стоявших около машин зэков, Макушев молча тыкал пальцем в грудь одного из двадцати, таким образом назначая старших по машине, выбирая наиболее рослых и физически сильных. Иван Голышев был на голову выше остальных в своей двадцатке и, естественно, получил тычок в грудь.
– Всем через полчаса погрузка в машины! Разойтись! Старшим остаться.
Макушев, оглядев десятерых заключённых, произведённых им в старшие, ухмыльнувшись, сказал:
– Ну, голуби, ежели порядка не будет или кто в пути коньки отбросит, спрошу с вас. – При этом он, сняв с руки рукавицу, сжал кулак и поднёс к носу каждого из десяти. – Потому заботьтесь о своих, как мамки!
Увидев перед своим лицом волосатый, пахнущий крепким табаком и селёдкой кулачище лейтенанта, Иван подумал: «Этот зашибёт одним ударом».
– Идите на склад, получайте склянки с жиром, спички и пайки, – закончил Макушев разговор. – Федотов, проводи, – приказал он одному из конвоиров.
Через полчаса колонна из двенадцати машин, пробивая светом фар утренний морозный туман, выкатилась из ворот лагеря. Миновав несколько улиц, выехала из Могочи и двинулась на север. В кабине головной машины начальник конвоя лейтенант Макушев открыл бутылку спирта и прямо из горла сделал большой глоток. Жаркая волна прокатилась по жилам его крепкого тела.
– На дорожку, – хрустя солёным огурцом, самому себе сказал он.
Сырые дрова никак не хотели гореть в наскоро сваренных буржуйках. Нещадно дымя, они не грели, а наполняли крытые брезентом кузова едким дымом, от которого перехватывало дыхание, слезились глаза. Только через час пути разогревшиеся печки позволили заключённым нормально дышать, сидя на ящиках, а не полулёжа на обледенелом полу кузовов трясущихся на кочках грузовиков.
Голышев, назначенный старшим седьмой по счёту от головы колонны машины, устроившись около буржуйки, топором щепал тонкую лучину с поленьев, и в его машине довольно быстро печка загудела и, раскалившись, стала не только греть, но и освещать лица людей. В матово-красном свете куска раскалённой трубы на Голышева благодарно смотрели девятнадцать пар слезящихся от дыма глаз. Он тоже хватанул дымку, но не упал, как все, на карачки, спасаясь от нависающего сверху дыма, он действовал и тем заслужил признание этих людей. В этой двадцатке Макушев не ошибся, назначая старшего. Скоро стало светлее, и тут сначала раздался смех, а потом все до упада хохотали друг над другом и особенно над Иваном. Лица, жирно смазанные медвежьим жиром, впитав в себя сажу от дыма буржуйки, почернели. У Голышева, а он был чернее всех, только белые зубы да зрачки смеющихся глаз определяли в красном сумраке местоположение его лица. Смеялись и хохотали все. Многие наверняка впервые за долгое время неволи. Через какое-то время хохотала вся колонна. Обеспокоенные и не понимающие причины смеха охранники и водители в кабинах грузовиков, заражённые смехом, тоже улыбались. Не смеялся только Макушев. В головной машине он не слышал хохота, да и не мог услышать, его здоровый организм мирно спал под монотонный рокот мотора.
Медленно колонна втягивалась в глухую забайкальскую тайгу. Пологие длинные сопки со всех сторон перекрывали горизонт. Плотным строем, подступая к дороге, стояли лиственничные боры. Двадцатипяти-, а то и тридцатиметровой высоты стволы деревьев почти касались друг друга, в борьбе за солнце выбрасывая свои ветви на самых макушках и в борьбе за воду сплетаясь корнями, вгрызающимися в скальный грунт. Огромные лиственницы в некоторых местах угрожающе свешивались над дорогой, каким-то чудом удерживая оголёнными, узловатыми, как гигантские мышцы, корнями свои многотонные стволы. Голо и безжизненно выглядела тайга, малозакрытая снегом, только кое-где в распадках радовал зеленью редкий ельник.
«Ничего, терпимо», – думал Голышев через какое-то время, тасуя людей в кузове, пересаживая ближе к теплу тех, кто сидел по бортам и сзади. Подчинялись спокойно, с пониманием уступая тёплые места замёрзшим товарищам. Ждали первой остановки, подшучивая над теми, кто начинал ёрзать от желания поскорее отлить. Богатый русский язык использовался на все двести процентов, и настроение было весёлое. Казалось, едут в кузове друзья закадычные, знавшие друг дружку с пелёнок, слегка хмельные, после свадьбы из другой деревни домой. Вот машина остановится, и все разбредутся по своим дворам, то тут, то там продолжая бесшабашное гулянье и веселье. В широкой, поросшей ерником и прочим мелким кустарником мари машины остановились. Конвоиры вылезли из кабин и, отстегнув затянутые сзади брезентовые полога, дали долгожданную команду:
– По нужде, до ветру выходь!
Заключённые высыпались из кузовов и, охая от удовольствия, орошали мёрзлую землю. И только теперь конвоиры и шофера, увидев физиономии своих пассажиров, не выдержали и, нарушив все инструкции и уставы, хохотали до слёз. Макушев, проходя вдоль всей колонны, увидев эту картину, всё больше хмурился. Не к добру это веселье. При его приближении смех смолкал, но то и дело взрывался за спиной. Дав указание кипятить чай, лейтенант, собрав старших машин, приказал выделить людей ломать ерник, тонкий кустарник красного цвета.
– По две хороших вязанки в каждую машину. Ясно, черномазые? – не удержавшись, пошутил он.
Через час колонна двинулась в путь. Макушев хотел успеть перевалить Становой хребет засветло, но, к сожалению, уже на первом подъёме головная машина, проскочив наледь, чуть надломила лёд, зато вторая ухнулась задним мостом и мёртво села, перегородив дорогу.
«Началось! Дохохотались», – невесело подумал лейтенант и, выпрыгнув на ходу из притормозившей машины, побежал к застрявшей.
Следом идущие машины, тормозя и останавливаясь на снежном накате, начинали неуправляемо и беспомощно сползать вниз. Конвоиры, выскакивая на ходу, рискуя попасть под колёса сползающих по наклонной машин, ножами резали ремни брезентов, выпуская из кузовов перепуганных зэков. Подпирая друг друга, машины остановились. Пошли в ход кирки и лопаты, через некоторое время машины, выплёвывая из-под колёс перемолотый с песком и камнем снег, одна за другой поползли в гору. Преодолев подъём, колонна остановилась. Рельеф дороги был таков, что, не разогнавшись на спуске, машина не могла выскочить на следующий подъём, и Макушев, зная это, решил больше не рисковать. Сорок человек с кирками и лопатами, в сопровождении двух конвоиров, уходили по спуску вниз и начинали подсыпать дорогу от подъёма до вершины, затем колонна трогалась, и машины поочерёдно проходили дистанцию полтора-два километра.
Потом уходила на дорогу следующая группа заключённых. Голышев дважды со своей двадцаткой выходил на дорогу и с остервенением лупил киркой по придорожным скальным выступам, добывая грунт для подсыпки.
– Ничего, терпимо, мужики, прорвёмся, – подбадривал он уставших и промёрзших на ветру людей, вернувшись в родной кузов к буржуйке. – В шахте, бывало, по две смены рубили уголёк. Жара, пыль, дышать нечем, а здесь красота, воздух чистый и прохладно.
– Да уж, прохладно, коченеем от той прохлады.
– А ты шевелись шустрей.
– Дак шевелись не шевелись, спина мокрая, а руки как грабли, пальцев не чую.
– Слышь, ссать захочешь, мочись на руки, не брезгуй, отогреешь махом, а потом снежком, снежком, гореть будут!
– Ну-ка, советчик, отсядь от меня, то-то, я чую, от тебя несёт.
Согреваясь горячим чаем и солёными шутками, как-то незаметно прошли Становой хребет, и колонна шла уже без остановок.
Предвкушая скорый конец первого перегона, Макушев расслабился, а напрасно. Смеркалось. Мороз крепчал. Искрами мелькал в свете фар мелкий снег. В широкой мари между сопками водитель резко затормозил, но поздно. В сумерках он не сразу заметил, как хорошо различимая дорога вдруг закончилась и перед его машиной оказалась ровная гладь, слегка переметаемая снежными волнами.
– Газуй! – заорал Макушев водителю. – Может, проскочим!
Машина рванулась вперёд, но угадать направление дороги было невозможно. Метров через сто грузовик, ломая ледяную корку наледи, ушёл передними колёсами с дорожной насыпи и, провалившись, заглох. Следом шедшие машины встали, окутанные паром вырвавшейся из-подо льда воды, заливавшей раскалённые глушители. Какое-то время все сидели в машинах и ждали. Ждали конвоиры и водители, ждали заключённые, ждали какого-то чуда. Но чудес не бывает, и зычный голос Макушева, забравшегося на кабину и оравшего оттуда, вывел людей из оцепенения. Все понимали, что придётся выходить из машин и в ледяной по колено воде вытаскивать головную, а затем выводить и все остальные машины, прощупывая насыпь дороги впереди машин. Секущий лица мелкий колючий снег, обжигающий холод ледяной воды, сжимающий твоё тело и проникающий болью в твой мозг, мат и крики конвоиров, руководивших с подножек машин людьми, – всё это запомнилось Ивану отрывками. Уже теперь, пытаясь согреться в кузове машины, он видел лица других людей. Никто не шутил, промокшие насквозь люди начинали молча, тихо замерзать. Гревшая раньше буржуйка не спасала, пропитанные водой ватники и валенки просто-напросто костенели на людях, и сжавшийся в комок, пытаясь сохранить тепло, человек через десять – пятнадцать минут уже не мог встать и распрямиться. Войлок валенок, пропитанный водой, превращался в лёд, и ступни ног, даже в сухих сменных портянках, замерзали до потери чувствительности. Чай, который Голышев постоянно грел, наливая в кружку по очереди, по глотку передавали по машине, тоже уже не спасал. Многие не могли удержать кружку в руках, просто даже взять её в руки.
До Тупика оставалось немногим более десяти километров, и Макушев гнал колонну, прекрасно понимая, что любая остановка в пути сейчас будет стоить многим жизни. Через час колонна въехала в посёлок, и два бревенчатых барака приняли этапируемых.
– Сутки на просушку одежды и отдых, – распорядился Макушев, уходя из бараков.
На душе у него скребли кошки – проклятые пять процентов! «Двести ртов, каждому по пятьдесят грамм для согрева, – это уже десять литров спирта, а где его взять?» – соображал Макушев по дороге к поселковому руководству. Несмотря на поздний час, окна в конторе были освещены. Председатель поссовета, седой, болезненного вида мужчина, Волохов Иван Прокопьевич, был давним знакомым Макушева. В одной сотне они когда-то воевали в Гражданскую. Волохов, получив тяжёлое ранение в этих местах, остался на излечение, а потом, пригретый одной из солдатских вдов, тут и осел. Тем более что большевистская партия поручила ему и доверила как проверенному в боях, закалённому большевику руководство этим посёлком. Увидев на пороге Макушева, Иван Прокопьевич искренне обрадовался:
– Ну, здравствуй, дорогой. Как добрался? Ждал ещё вчера, рыбки приготовил, строганинкой побалую. Пошли в мою половину.
Волохов жил уже много лет один прямо в конторе.
– Иван, сначала баньку, промёрз как собака. Дорогу перекрыло на Волчьем ручье, кое-как прошли.
– Хорошо, банька второй день тебя поджидает, да не только банька, – ухмыльнулся Волохов. – Давай венички вон прихвати. Иди парься, я чуть позже подойду, тоже погрею кости за компанию.
Макушев, хорошо зная хозяйство Волохова, сбросил с себя одежду, в валенках на босу ногу и исподнем, подсвечивая себе керосиновой лампой, пошёл к небольшой рубленой избушке в глубине двора. Банька была рублена хорошо, по-казацки, чистая и уютная мойка с лавкой для отдыха и отдельно парилка.
Пришедший через некоторое время Волохов застал Макушева лежащим на лавке распаренным и довольным. Багровый шрам наискось перечёркивал широкую спину лейтенанта.
– Не побаливает мадьярская отметина? – спросил Волохов, похлопав Степана по жаркой спине. – Прими-ка стопку.
Макушев, отдуваясь, сел, молча выпил, зацепив ладонью из деревянного туеса мёрзлой брусники, высыпал её в рот и, закрыв глаза, застонал от удовольствия.
– У-у-ух, благодать у тебя, Прокопьич.
– Рад стараться, вашбродь! – гаркнул шутя Волохов и нырнул в парную, откуда вырвался клуб пара.
«Да, сильно сдал Иван», – глядя на спину Волохова, думал Макушев. А какой казачина был. Вот на этой, теперь костлявой, изуродованной ранами спине вытащил он когда-то Макушева, порубленного матёрым венгерским кавалеристом. Позже, простреленный из карабина в упор, Волохов остался без правой лопатки, половину которой, раздробив, вынесла из его тела пуля. Но это было намного позже. А тогда… тогда они молодые, ещё безусые казаки, как на живого Бога смотрели на своего атамана. Готовы были в огонь и воду броситься, выполняя его приказ. Сызмальства в седле, к шестнадцати годам они отменно владели пикой и шашкой, неплохо стреляли из коротких кавалерийских карабинов. В грохоте и сумятице революций и Гражданской войны трудно было разобраться, кто враг, кто не враг, но, воспитанные уважать старших и подчиняться воле командира, они в составе своей сотни рубили всех, кто вставал на их пути. Святая вера в правоту атамана была у них в крови и кровью скреплена. Зимой 1919 года в составе полуторатысячного отряда они несколько месяцев преследовали так называемый интернациональный венгерский полк. Следы полка затерялись в районе станций Ксентьевская – Могоча. Железная дорога, захваченная войсками адмирала Колчака, сковала манёвренность венгров, и они ушли. Ушли быстро и скрытно, растворившись в забайкальской тайге. Они были уверены в том, что легче найти иголку в стоге сена, чем обнаружить их в той бездорожной глухомани, куда они забрались. Но тайга не любит чужаков, она имеет свои глаза и уши. Охотник-орочон, имени которого Степан не помнил, в чьи охотничьи угодья, не ведая того, забрели, укрываясь от преследования, венгры, наткнулся на их лагерь. Озабоченный вмешательством в его промысловые дела, он вышел из тайги и рассказал об увиденном родичам. Война, шедшая в России, почти не задевала ничего в ней не понимавшее коренное население. Охотники и оленеводы племени орочон занимались своим нехитрым промыслом так же, как это делали на протяжении веков. Грамоты никто не знал, газет в тех краях никогда не было, пушнину скупали и выменивали приезжавшие купцы, которые политическим просвещением не занимались.
Родоплеменные устои были настолько сильны, что мнение шаманов и старейшин было обязательным и единственным законом жизни таёжных кочевников. Однако в семье, как говорят, не без урода. Родичи передали ему совет от старейшин: сохранить в тайне место, где встал на зимовку полк венгров. Старики рассудили так: вооружённые люди вреда не причинили, тихо при шли, придёт время – тихо уйдут. Старики знали, что другие вооружённые люди их ищут, но они не хотели, чтобы на земле их предков проливалась людская кровь. Однако тот охотник, встретив казачий разъезд, за обещанное вознаграждение рассказал, а потом и провёл глухой ночью казачьи сотни охотничьими тропами прямо к лагерю венгров. Река Олёкма, на берегу которой были безжалостно порублены застигнутые врасплох несколько тысяч красных венгров, никогда до и никогда после не слышала столько людской боли и не принимала в себя столько людской крови, как в ту страшную ночь. Волохов и Макушев в том ночном бою, не тратя по приказу атамана патронов, рубили шашками, как капусту, головы метавшихся в панике людей. Сопротивления оказано почти не было, однако пленных не брали. К утру всё было кончено, но охотничий кураж охватил Степана, когда он увидел нескольких уходящих в тайгу всадников и кинулся в погоню. Волохов на две сотни метров отстал от Макушева, когда тот нагнал остановившихся и повернувших к нему врагов. Сверкнули клинки, и увернувшийся от удара Макушева венгр ловко рубанул проскочившего казака, навсегда оставив о себе память на его спине. Два выстрела из-за скалы – и Волохов через голову рухнувшего замертво коня скатился в снег. Очнувшись от удара, Волохов увидел на снегу под скалой распластанное тело друга. Макушев лежал на животе и стонал. «Слава богу, жив!» – обрадовался Иван и с опаской стал осматриваться вокруг. Около скалы никого не было.
– Ушли, сволочи!
Далеко внизу, на берегу, слышались лошадиный топот и крики людей. Никто не увидел их смелой погони, понял Иван. Никто их и не хватится в этой суматохе сейчас. «Уйдут ведь!» Волохов вскочил на ноги и тут же рухнул от острой боли. Когда сознание вернулось к нему, было тихо, только поскрипывали над головой вековые сосны. Макушев всё так же лежал под скалой. Теперь хорошо было видно, что шинель на спине рассечена и пропитана кровью. Волохов ощупал себя. Неестественно вывернутая ступня левой ноги сильно болела. Других ран, не считая ушибов, не было. Преодолев два десятка метров ползком, Волохов добрался до Макушева.
– Степан, я сейчас, – переворачивая его на бок, приговаривал Волохов. – Только не умирай, держись, браток.
Рана была большая, от плеча до поясницы, но не глубокая. Вскользь полоснул клинок, не прорубил кости. Потеряв много крови, Макушев дышал, но не приходил в сознание. Волохов, разорвав всё, что было из белья, как мог, перевязал Макушева. Срезав ремни с седла, перетянул несколько раз прямо поверх шинели его спину и, превозмогая боль в ноге, потащил его вниз, к реке, к лагерю. Он полз, матерясь и проклиная всё на свете, до крови закусывая губы, когда его вывернутая ступня, цепляясь за корни и камни, невыносимой болью била в голову, парализуя всё тело. Нужно было доползти, дотащить Степана до лагеря, там были землянки, там можно было спастись и выжить. И он дополз и дотащил. То, что он увидел на берегу Олёкмы, было ужасно.
Иван Волохов, не раз бывавший в сабельных атаках и повидавший смерть врага, никогда не был на месте такого кровавого побоища. Он тащил своего раненого товарища между ещё неостывших трупов людей, лёгкий морозец лишь слегка покрыл инеем волосы, ресницы незакрытых глаз. Открытые страшные раны от сабельных ударов ещё кровоточили, в некоторых местах кровь собралась в огромные лужи и парила. Волохову стало плохо, его тошнило, его выворачивало наизнанку. Тяжёлый запах смерти и ужаса как бы висел в воздухе и комом вставал в горле, не давая дышать.
Стараясь не глядеть по сторонам, Волохов, раздвигая ещё податливые тела, освободил вход в одну из землянок и, втащив туда Макушева, упал без сил.
Хорошо протопленная землянка сохранила тепло. Через какое-то время Волохов, придя в себя, разжёг печку, благо сухие дрова были по-хозяйски сложены под лежаком, и зажёг уцелевшую керосиновую лампу. Просторная землянка на десять человек, добротные топчаны и железная печка, чисто выметенный земляной пол – всё говорило о том, что устраивались здесь надолго и основательно. В брошенном вещмешке Волохов нашёл шило и толстые нитки для починки обуви да конской упряжи. Вот этими нитками и зашил Иван кровоточащую спину Степана, обработав рану самогоном, поделив последний глоток по-братски с другом. Перебинтованный чистыми бинтами, на которые ушли две простыни, Степан спал. Только теперь Иван, с трудом и болью сняв сапог, занялся своей ступней. Неестественно вывернутая в сторону, она распухла. «Да, не ходок», – с горечью подумал Иван, не зная, что предпринять. Устроив поудобнее больную ногу, он сидел у открытой печки и смотрел, как языки огня сначала ласково облизывают поленья, а потом, фыркая и стреляя от удовольствия, начинают сжирать их, превращая живое, наполненное смолой и силой дерево в ничто, в угли и пепел.
Почему их бросили? Почему отряд так быстро ушёл? Почему и зачем порубили столько безоружного народа?
Ведь он видел, как, выскакивая из землянок, полуодетые люди падали на колени и поднимали руки. В горячке ночной атаки он тоже рубил врага и только сейчас, вспоминая и осознавая увиденное, задумался. Ему показалось, что сегодняшней ночью он страшно согрешил. Душа была не на месте, она горела огнём и обугливалась, как эти поленья в печи. Только горящие поленья согревали, давали живительное тепло, а его душа, сгорая, оставляла в нём холод. Холод и страх. Ему стало вдруг страшно: а что, если оставшиеся в живых, ведь кто-то же ушёл, вернутся? Вернутся и найдут, непременно найдут их, и непременно порвут их на куски за ту жестокость, которую они сотворили. Он вдруг понял, что, если их найдут, он не будет сопротивляться и молить о пощаде. Он заслуживал смерти, и он её достойно примет.
Его горькие думы прервал очнувшийся Степан.
– Воды, дай воды, – слабо простонал он и открыл глаза. Долго и жадно глотая воду, поднесённую к его потрескавшимся губам, Степан внимательно смотрел на Волохова. – Иван, это ты? Господи, что с тобой, ты же весь белый. Где мы? Чёрт меня понёс за ними, – сокрушался Макушев, выслушав рассказ Ивана, – теперь из-за меня пропадём.
– Знаешь, Степан, мы уже пропали. За что мы льём кровушку свою и чужую? За родную землю и волю, так у нас её никто не отнимал. Германца за тридевять земель отсель отбили. Большевики землю мужикам отдали, так и у нас не забирают. Власть свою ставят, так царь-батюшка отрёкся. Порядок на земле должон быть, да и какая разница, на кого горбатить, а вот кровушку проливать больше не хочу. Не по-казацки – безоружных бить, не по-казацки – раненых бросать! Покойников порубанных воронью оставили, видано ли дело! Всегда хоронили после сечи и своих, и чужих. Не Бог с нами, Степа, сейчас, а прав ты, чёрт нас за собой ведёт.
Степан молча слушал. Выходит, Иван, спасший ему жизнь друг, теперь прав был, теперь ещё и душу его спасал. Промолчал Степан, закрыв глаза, сделал вид, что задремал. Думал: а ну как наши вернутся? С такими помыслами не то что атаман, сотенный, прознав, шкуру нагайкой сдерёт, а то и просто шлёпнут, как осенью большевистского агитатора в Нерчинске шлёпнули. Запутались они, запачкались в крови по уши. И кто её разберёт, эту правду? Только согласен он с Иваном – не по-казацки стали воевать. Жар застилал Степану глаза, и, проваливаясь в беспамятство, он прошептал:
– Не по-казацки.
Остаток дня и ночь Степан то приходил в себя, то терял сознание и метался в бреду. Иван, забыв про сон и усталость, ухаживал за ним и только к утру уснул. Гортанные крики и голоса разбудили Ивана, в лагере кто-то был. Иван приподнялся на лежаке, и в это время дверь в землянку открылась. В светлом проёме Иван увидел что-то мохнатое и неуклюжее, однако это мохнатое шагнуло внутрь и оказалось человеком.
Присмотревшись в сумраке землянки, небольшого роста человек в оленьих одеждах, увидев лежавших, быстро развернулся и с криками на непонятном Ивану языке выскочил. Несколько минут было тихо. Иван с замершим сердцем лежал, не зная, что делать. Не свои, не чужие – орочоны. Дверь землянки открылась, и в неё осторожно вошли несколько человек. Один из них, подойдя ближе к Ивану, заговорил:
– Больсой беда слуцись, больсой горе. Орочоны не воюй, орочоны – охотники, зверь добывай, мех добывай, орочоны с русскими дружат, орочоны нет убивать людей.
Стоявшие за ним люди согласно кивали.
– Мы вам помогай, здэсь одни помирай, злые люди приходил, много ваш товарищ помирай, ой много. – С этими словами он повернулся, что-то коротко сказал своим и вышел.
Осторожно, на руках, орочоны вынесли казаков и, укутав в меха, уложили в нарты. Краем глаза Иван заметил, что орочоны стаскивают трупы погибших в землянки и засыпают их. Над головами людей на ветвях деревьев черным-черно сидело, а ещё больше кружило в небе слетевшееся вороньё.
Пришедший в себя Степан, совсем не понимая происходящего, спросил, увидев лежащего рядом Ивана:
– Вань, что случилось? Куда нас везут, кто?
– Тихо, Степа, это орочоны. Они приняли нас за уцелевших красных. Куда везут, не знаю, но, думаю, вреда не будет. Хотели бы убить, бросили бы там, – ответил Волохов.
Прямо в нартах их напоили каким-то горьким отваром, пахнущим мёдом, и они скоро уснули…
– Ух, хорош парок! – вывалился из парилки Волохов, прервав воспоминания Макушева. – Наливай ещё по маленькой, да пойдём вечерять.
– Давай, Вань, за дружбу, – поднял гранёный стаканчик Макушев.
– Давай, Степан, за дружбу, – серьёзно глянув в глаза Макушеву, сказал тост Волохов и опрокинул в себя чуть мутноватый первач.
Обсохнув, чистые и посвежевшие, друзья вернулись в половину Волохова.
– Вот это стол! – ахнул с порога Степан, увидев угощение. Тут было и жареное мясо, и солёные груздочки, и квашеная капуста, и отварная картошка. Толстыми ломтями нарезанная солёная тайменина и копчёный ленок. Украшением стола между грибочками и дымящейся с мороза брусникой стоял, отпотевая, стеклянный, ещё царских времён штоф с самогоном.
– Кто ж так расстарался, а, Прокопьич? – спросил Макушев, сбрасывая полушубок с плеч. – Никак, у тебя хозяйка завелась справная?
Иван, улыбнувшись, ответил:
– Да я не против бы такой хозяйки, да, видно, по другому бабёнка сохнет. Марья, да где ты, объявись, наконец! – крикнул он в комнаты.
– Да иду, иду уже, Иван Прокопьевич! – отозвался звонкий голос.
В комнату вошла статная, высокая молодая женщина, её миловидное лицо тронул румянец. Не глядя на Степана, она проскользнула в прихожую и появилась вновь с миской строганины.
– Знакомься, Мария, это мой старинный приятель Степан Петрович Макушев. Вот, проездом, так сказать.
Макушев, вглядываясь в лицо женщины, представился:
– Степан.
Что-то неуловимо знакомое было в её лице, взгляде.
– Где я вас видел? Мы были знакомы?
– Нет, мы знакомы и незнакомы, – смущённо ответила женщина. – Вы меня видели много раз, и я вас тоже, только это было давно, – совсем раскрасневшись и смутившись, ответила она.
Степан вопросительно повернулся к Ивану. Иван хитро улыбался, разливая самогон.
– Ну, Иван, не томи душу, где я мог такую красавицу видеть и сейчас не признать?
Мария рассмеялась так заразительно и звонко, будто сотни бубенчиков рассыпались в горнице и наполнили её радостным возбуждением. Рассмеялись все. Утирая слёзы, Иван сказал:
– Неужто не признаёшь, Степан? Вот, помучайся пока. Мария, пусть потомится Петрович? Или подсказать?
– Не может быть! Машенька, вот это да! – только и мог промолвить Макушев, не веря своим глазам. – Иван, это же Машенька! Мария, Мария! Какая Мария, когда это же Машенька! – орал, хохоча, Макушев.
Опрокинув табуретку, Макушев выскочил из-за стола, и Мария, не успев опомниться, оказалась на его руках, а Макушев хохотал и кружил её по комнате.
Через какое-то время весёлая и довольная компания мирно сидела за столом, с удовольствием вкушая под рюмочку приготовленные умелыми руками Марии кушанья.
Степан, взволнованный такой неожиданной встречей, не отводил глаз от Марии. Та, чувствуя такое внимание, вспыхивала румянцем и отводила глаза. Милая улыбка на её лице будоражила Макушева, ему было приятно, что Мария как-то по-особому ухаживала за ним за столом. Вовремя и незаметно она старалась подложить ему что-нибудь вкусное, лишний раз прикоснуться к нему, как бы нечаянно слегка прижаться. Каждое такое прикосновение или нечаянно пойманный взгляд Марии обжигал Степана и притягивал к ней.
Слегка хмельные и сытые Волохов и Макушев, отсев от стола ближе к печи, закурили, и Волохов низким приятным голосом тихо запел:
– «Ни-и-что в по-о-о-олюшке не колы-ы-ы-ы-шется».
Пристроившись в лад, чуть выше тоном, Макушев поддержал. Мария, присев на пол и облокотившись на колени Макушева, тоже чистым красивым голосом вошла в песню. И эта старинная казацкая песня полилась, как полноводная река, переливаясь и падая на порогах, затихая в заводях, тая в своих глубинах огромную жизненную силу. Казаки пели тихо и проникновенно. Святое чувство родства душ пьянило и объединяло сердца. Им казалось, что в их голосах слышны голоса их отцов и дедов, они улетали своими истосковавшимися душами вместе с песней в то чистое и светлое прошлое, святое и безвозвратно утраченное.
Осторожный стук в дверь прервал песню. Сердито нахмурившись, Волохов разрешил войти.
– Прошу извинить, Иван Прокопьевич, тут начальник конвоя лейтенант Макушев?
– Здесь. Проходи, Семёнов, что случилось? – услышав голос сержанта, ответил Макушев.
– Товарищ лейтенант, разрешите доложить? – встав по стойке «смирно», чётко обратился Семёнов.
– Докладывай.
Оказавшись случайными свидетелями доклада, Иван и Мария сделали вид, что как бы ничего и не слышали, однако то радостно-праздничное настроение с уходом сержанта Семёнова как-то исчезло. Мария хлопотала у стола, заваривая крепкий чай и расставляя чашки, мужчины молча сидели и курили.
– Степан, тебе не надоело арестантов возить? – нарушил молчание Иван. – Нам здесь, в Тупике, – взглянув на Марию, – уполномоченный нужен. Мог бы по своим каналам посодействовать.
– Нет, Ваня, это не по мне. Так я на службе, приказано доставить заключённых – доставил, прикажут отпустить – отпущу, а уполномоченный – тот сажать должен, это разные вещи.
– Ну, как знаешь, а то у нас уполномоченный, Яшка Кривоглазов, спился совсем. До начальства далеко, а про Бога он не ведает, творит что хочет, сволота. Недавно из Могочи вернулся, целую неделю пил. Жена его приходила, плакалась: «Сидит пьяный за столом с револьвером в руке, барабан крутит и щелкает себе в висок. Долдонит одно и то же: «Где мне взять врагов народа?!» Пришёл к нему, спрашиваю: «Ты чего, Яков, жену, детей пугаешь? Оружием балуешь, чай, не игрушка, у башки крутить». Знаешь, что он мне сказал? «Здоровье, – говорит, – у меня подкосило, боли головные, не сплю ночами, видно, контузия сказывается. Пора мне уходить на пенсию, пособи по старой дружбе, Прокопьич». Я, конечно, по обещал, кто его знает. Только, как мне кажется, здоров он как бык. Напуган он чем-то, что ли, но мне не открылся.
– Иван, ты поостерегись за него хлопотать. Кто он тебе, сват, брат? В стране сейчас обострение классовой борьбы, вражеская агентура, троцкисты, вредители всех мастей. Ты слышал, сколько на Удоганлаг вожу?! Туда ведь дорога, сам знаешь, только в одну сторону. У вашего опера не здоровье подкосило, а башку. Ты же сам чуешь, проверят его по здоровью, признают, что симуляция, дезертирство, и, как говорится, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Из нашей системы сейчас уйти добровольно нельзя, мы – карающий меч трудового народа, а если проще, назвался груздем – полезай в короб.
– Степан Петрович, Иван Прокопьевич, прошу к столу, чай наливаю, – позвала Мария.
– Чай, это хорошо. Однако, Машенька, налей-ка нам ещё по чарочке, – попросил Волохов.
Усевшись за стол, мужчины выпили. Мария, за чью красоту был поднят тост, засобиралась домой. Макушев вызвался проводить.
– Хорошо, – улыбнувшись, согласилась Мария, и они ушли.
Крепкий мороз пощипывал щёки и перехватывал дыхание, однако они медленно шли по тёмным проулкам посёлка, ничего не говоря друг другу. Только у дома, остановившись и глядя Макушеву прямо в глаза, Мария повелительно сказала:
– Мороз-то какой, Степан Петрович, зайдите, пока не согреетесь, не отпущу.
Два барака, куда для ночлега загнали заключённых, могли вместить этих людей и согреть, но спать пришлось по очереди. Голышев не спал в эту ночь вообще, не пришлось.
Как старший в машине, он позаботился, чтобы все высушили одежду, получил пайки и справедливо поделил хлеб. Многие его товарищи по несчастью сильно упали духом, узнав, что до лагеря добираться ещё минимум двое суток. Ещё двое суток такой дороги выдержат не все, понимал Иван. Сильно простыл и кашлял худощавый парень, нужно было как-то помочь. Барак был заперт, и Ивану пришлось долго стучать в двери, пока не услышал шум открываемого запора.
– Какого дьявола надо? – Один из конвоиров ткнул Ивана в грудь стволом карабина.
– Врач нужен. Одному из заключённых нужна медицинская помощь, – сказал Иван.
– Ещё больные есть? – громко крикнул высокий рыжий конвоир. – Всем чахоточным собраться у выхода, поведём на больничку.
Через несколько минут шесть человек, подошедшие к выходу, в сопровождении конвойных ушли. Двери барака закрылись. Иван уже хотел лечь спать, место ему ближе к печи определилось как-то само, но двери снова открылись, и тот же рыжий конвоир, увидев Ивана, скомандовал:
– Давай тоже на выход!
Иван быстро оделся и вышел из барака. Довольно крепкий мороз сразу перехватил дыхание.
Их привели к бревенчатому дому, в котором отдыхали конвоиры. У крыльца прохаживался Семёнов.
– Значит, так, Голышев, ты назначаешься лечащим врачом, вот у крыльца лекарства от всех болезней – пилы и топоры. Курс лечения такой: четверо пилят, один колет, двое носят. Свистунов, – окликнул он рыжего конвоира, – проследи, чтобы никто не нарушал курса лечения, и через два часа выздоровевших отправишь в барак, больным продолжишь курс лечения до полного выздоровления. – Довольный своим остроумием, Семёнов, пожелав на прощание всем скорейшего выздоровления, ушёл в дом.
Всю ночь, по два часа, заключённые двуручными пилами пилили дрова, кололи их и складывали в поленницы. К утру Голышева, который, чтобы не замёрзнуть, не выпускал из рук колуна, наконец, сменили, и он, злой и уставший, упал на нары. «Сволочи, какие сволочи!» – думал Иван, вспоминая лица довольных охранников, остривших и хохотавших, когда заключённые из первой шестёрки, кашляя и обливаясь потом, пилили и таскали, чуть не падая, тяжёлые листвяжные поленья. Иван отчётливо понял, что ни его жизнь и здоровье, ни жизни других находящихся здесь заключённых уже не представляют никакой ценности.
Всю дорогу до Тупика он обдумывал возможности побега. Выпрыгнуть на ходу из машины незамеченным было невозможно. Конвоиры сидели в кабинах идущих следом машин. Можно было попытаться уйти в ночной суматохе, когда вытаскивали провалившуюся в наледь машину. Но далеко ли он ушёл бы в промокшей одежде, даже если бы смог незаметно оторваться? Нет, бежать нужно будет на следующем перегоне. Дальше, со слов охраны, населённых пунктов уже не будет, а значит, не будет и связи. Если он сможет оторваться и сбежать, колонна пойдёт дальше и искать его никто не будет, пока этап не дойдёт до лагеря. Это минимум двое-трое суток, за это время можно уйти далеко. Нужно готовиться. Продукты, спички, одежда – нужно быть максимально готовым в тот момент, когда появится возможность. Вырваться, вырваться во что бы то ни стало, пока он здоров, пока есть силы. С этой мыслью он жил ещё сутки, не воспринимая уже ничего, что не касалось его замысла.
Не спал эту ночь и Макушев. Войдя в дом Марии, он задержался у входа, долго пытался повесить на гвоздь свой полушубок, у которого, как на грех, оторвалась вешалка.
Потом с полки несколько раз сваливалась шапка, потом долго не снимались унты, потом… Потом что-то горячее и нежное прижалось к его спине, и он замер от неожиданно нахлынувшего чувства. Осторожно повернувшись, он обнял и прижал к себе гибкое и податливое тело Марии. Она крепко обнимала Степана, их губы нашли друг друга, и долгий, бесконечно долгий, нежный поцелуй забрал у них остатки ощущений реальности. Дальше всё происходило как во сне, сумасшедшем сне. Не прекращая объятий и поцелуев, они умудрились, раздеваясь, сбрасывая и срывая с себя одежды, добраться до постели и упали в неё уже совершенно нагие. От бешеного желания Степана просто колотило и подкидывало вместе с обвившей его тело руками и ногами Марией. Казалось, они слились в единое целое, горячее и родное обоим. Безумство страсти завладело не только их телами, но и душами. И эти души слились и, переплетаясь в нежном танце любви, взлетали ввысь, не зная границ и пространства. Они потерялись во времени, и только взрывы плотских чувств возвращали их души в мокрые и горячие тела, обессиленные и счастливые, чтобы вновь наполнить их силой и страстью и вновь взмыть в неведомое доселе обоим огромное до бесконечности и короткое, как вспышка молнии, счастье мужчины и женщины.
Утро наступило слишком рано. Макушев лежал на спине. Прижавшись к его груди щекой и обняв рукой, спала Мария. Её длинные тёмно-русые волосы, рассыпавшись по груди Степана тяжёлой волной, холодили тело. «Мария, Машенька», – нежно подумал Макушев, осторожно, чтобы не разбудить, погладил волосы женщины…
Много лет назад, в году, наверное, двадцать втором, он, очередной раз раненный, отлёживался в госпитале в Чите. Там и увидел он в первый раз смешливую угловатую девочку-подростка Машеньку. Она помогала бабушке, работавшей там санитаркой. Весёлый детский смех перемещался вместе с бабушкиным ведром и шваброй из палаты в палату. Раненые бойцы ждали и радовались её появлению. Чем могли, угощали девочку. Многие видели в ней черты своих детей, таких же шаловливых и непослушных, весёлых и задорных. Степан, в то время ещё совсем молодой, был ранен в ногу легко, навылет. В августе в госпиталь привезли около сотни раненых, в то время были сильные бои, добивали остатки отчаянно сопротивлявшихся белогвардейцев адмирала Колчака, расстрелянного в Иркутске. Легкораненых разобрали, кто мог, по домам работники госпиталя. Так Степан и оказался в доме бабушки Глаши, той самой санитарки, чья внучка сейчас лежала на его груди. Там, у Глафиры Андреевны Павловой, нашёл его бывший в Чите проездом Волохов. Потом Волохов, бывая в Чите по работе, всегда останавливался в этом уютном доме недалеко от станции, подружившись с его приветливыми и простыми хозяевами. Родители Машеньки погибли, когда ей было два года, и она их совсем не помнила. Волохов как-то незаметно для себя привык к этой девчушке, даже скучал по ней и каждый раз, приезжая в Читу, обязательно вёз ей гостинцы. Так незаметно Иван Волохов стал для Машеньки «дядя Ваня», и она с восторгом с разбегу прыгала ему на шею, едва он переступал порог их дома.
Степан почти два месяца прожил здесь, выздоравливая, и, обещав навещать по возможности, снова закрутился в боевом лихолетье. Слава богу, ранений больше не было, да и род службы его изменился, не получилось как-то навестить в близкое время. А потом забылось это обещание, вытесненное разными жизненными и служебными обстоятельствами. Но тёплая благодарность всегда оставалась в душе Степана к этим людям. Как за родным сыном ухаживала за ним Глафира Андреевна. Машенька не отходила от него, выполняла все просьбы, не давая вставать с постели. Как настоящая медсестра, дежурила у его изголовья, когда он спал. Невдомёк тогда было Степану, что этот подросток, эта маленькая девочка, навсегда запомнит его лицо. Влюбившись в красивого молодого казака, она будет мечтать о нём всю свою жизнь. Окончив школу, Мария пошла на курсы медсестёр при госпитале, и, наверное, девичья мечта угасла бы, на неё заглядывались и пытались ухаживать многие интересные мужчины, если бы не Волохов. Как-то около года назад, приехав на партактив в Читу, он, как всегда, зашёл вечером к Павловым. Глафира Андреевна накрыла стол, и они сидели вдвоём, обсуждая житейские темы, вспоминая двадцатые годы. Иван помянул о Степане, который вот уже год как служит в Могоче и частенько проездом бывает у него в Тупике. Волохов передал от него привет хозяйке. Мария была на работе и не увиделась с Волоховым, но, услышав о Степане от бабушки, вспыхнула ярким румянцем. Всё понимавшую бабушку долго уговаривать не пришлось. Мария уже на следующий день сидела в приёмной райкома комсомола. Просьба направить её по комсомольской линии на работу медсестрой в посёлок Тупик вызвала одобрение и поддержку молодого энергичного секретаря. Но больницы или госпиталя в Тупике не было, поэтому Мария получила направление на фельдшерские курсы.
Шесть месяцев для неё, окрылённой мечтой о встрече со Степаном, пролетели незаметно. Получив свидетельство и направление на работу фельдшером в Тупик, она как снег на голову объявилась у Волохова. Иван был удивлён и, конечно, несказанно рад этому, с медициной в Тупике было плохо. В эту таёжную глухомань добровольно никто бы не поехал. Был ссыльный доктор, да сам хворал непрерывно. Волохов обеспечил Марию жильём и кабинет для приёма больных выделил. Заботился о ней, как мог. И только спустя какое-то время понял причину приезда Марии. Она несколько раз спрашивала о Степане. Когда Иван рассказывал, где и кем служит Макушев, Мария внимательно и спокойно слушала. Но, когда сказал о том, что Макушев, как и он, до сих пор одинок, она изменилась в лице и, как-то сразу похорошев, вдруг стала с ним прощаться. Поцеловав его в щёку, стремительно убежала. На столе остался недопитый чай и забытые варежки Марии.
Макушев осторожно, не разбудив сладко спавшую, ставшую ему такой родной и близкой женщину, встал, оделся и, оставив на столе записку, ушёл. Не заходя к Волохову, почему-то стесняясь, он сразу направился к баракам.
Сержант Семёнов, встретив начальника, доложил, что всё в порядке, и они вместе вошли в первый барак. Барак встретил их сырым спёртым воздухом и надрывным кашлем заключённых. Печи топились, и кругом было развешано подсыхающее бельё.
– Семёнов, через час больных собрать у выхода, – распорядился Макушев и вышел из барака.
Во втором бараке творилось то же самое.
– Семёнов, лично проверь, чтобы все просушили бельё и одежду! Сейчас семь часов, в двенадцать часов доложить о готовности этапа к погрузке и движению. Больных к восьми приведёшь к поссовету, там их фельдшер осмотрит. Я – у Волохова. Всё ясно?
– Так точно, товарищ лейтенант! – козырнув, ответил Семёнов и, сделав «кругом», зашагал к прогревавшим машины водителям.
Около восьми часов запыхавшийся Семёнов, улыбаясь, докладывал Макушеву о том, что больных нет, все здоровы, так как по его команде никто на лечение не вышел.
– Ты что, Семёнов? Как никто не вышел? Почему не вышел?
Семёнов, продолжая улыбаться, пояснил:
– Так, товарищ лейтенант, мы ж их всю ночь «лечили» на дровах, как обычно, вот все и выздоровели, никаких жалоб на самочувствие.
– Что?! – глухим, помертвевшим голосом спросил Макушев. – Кто приказал? Кто приказал, я спрашиваю?
– Так, товарищ лейтенант… – улыбка начала сползать с лица Семёнова, – я ж это, как обычно, трудовое воспитание врагов народа, так сказать. Вы же раньше…
– Молчать! – заорал Макушев, багровея. – Семёнов, немедленно в бараки и всех, кто плохо себя чувствует, температурит, веди сюда, немедленно. Ты всё понял, Семёнов?
– Так точно! – Семёнов почти бегом направился в сторону бараков.
Стоявшие на крыльце поссовета Волохов и Мария что-то оживлённо обсуждали и ничего не поняли из разговора Макушева со своим подчинённым.
– Сейчас приведут заключённых. Машенька, посмотри, если у кого что серьёзно, ну там воспалительный процесс или ещё какая беда, скажешь мне потом. Им ничего говорить не нужно, просто осмотр, и всё. Договорились? – улыбнувшись, спросил Макушев.
– Есть! – улыбнувшись в ответ, ответила Мария. – Степан, только будь рядом, а то мне что-то страшновато, никогда заключённых не видела.
Семёнов, вернувшись к баракам, злой из-за того, что почему-то не угодил начальству, оторвался на своих подчинённых. Больше всех досталось Свистунову, попавшемуся на глаза первым. За неопрятный внешний вид, за нестроевой шаг, за упавшую поленницу дров и вообще за то, что он рыжий. После этого он отправил его найти Голышева и тех шестерых, которых вечером «лечили» первыми.
– Голышев их знает, наверное, выполняй!
– Голышев, давай своих вчерашних больных на выход! – заорал Свистунов, войдя в барак.
– Все здоровы, – ответил вставший ему навстречу Голышев.
– Твою мать! Там фельдшер ждёт, давай быстро, а то сейчас всех на мороз выгоню, – продолжал орать Свистунов.
– Лечение дело добровольное, передай большой спасиб начальнику за заботу! – с издёвкой раздалось из дальнего угла барака.
– Кто! Кто там пасть открыл? Забыли, где находитесь, вражины! Вы у меня сейчас поговорите! Вы у меня сейчас ссать кипятком будете! А ну, всем встать! В две шеренги стройся!
– Ладно, – вмешался Голышев, – мужики, может, правда фельдшер. Выходи, кто занемог.
Через несколько минут около десятка человек под конвоем увели. Голышеву, который помогал идти одному из сильно ослабших, пришлось идти вместе с ними.
«Вот она, свобода, – думалось Голышеву, – всего несколько шагов за колючую проволоку, и ты идёшь по заснеженной улочке мирно живущего посёлка. Вот идут женщины, наверное, спешат на работу, вон ребятишки гурьбой выкатились со двора и рассыпались по дороге, гоняясь друг за дружкой. Этот мир почему-то существует независимо от тебя и сотен таких, как ты. Ещё недавно ты ощущал себя частицей этого мира, ещё недавно…»
Флаг, красный флаг нашей Родины чуть колышется на ветру. В кумачовом убранстве портреты великих вождей. Весёлые и радостные лица ребят из его бригады, все с красными бантами на груди, колонна за колонной, под революционные марши – мимо трибун. Ура, ура! Да здравствует великий Ленин! Ура! Да здравствует великий Сталин! Ура! Ура! Страна, огромная страна живёт единой жизнью и единой целью. Миллионы людей, объединённые единой волей, создают мощное государство, окружённое со всех сторон капиталистическими хищниками, готовыми воспользоваться любой слабостью, любой оплошностью, чтобы напасть и разорвать этот оплот свободы и справедливости на земле. Смерть врагам народа! Ура! Ура!.. И вот теперь он, Иван Голышев, враг народа! Идущие с ним рядом тоже враги народа. И почему-то Ивану стыдно шагать вот так, под конвоем, под взглядами этих остановившихся на обочине женщин. Хочется крикнуть, объяснить, что это ошибка, он не враг, он такой же, как все, хороший, рабочий парень, и вернуться в этот мир… Никогда, никогда, Иван понял, этот мир уже не будет для него родным. Мир, в котором осталось счастливое прошлое, стал чужим и враждебным. Он стал другим, ощетинился зубами штыков и колючей проволокой, он охраняет себя от таких, как Иван. Да, прав был покойный Гоголев. Один человек не может изменить мир. Чтобы жить в нём, он должен подчиниться его законам, приспособиться, тогда спокойная жизнь и добропорядочность обеспечены. Но если человек не может принять эти законы и не в состоянии приспосабливаться, значит, он непременно, рано или поздно, станет этому миру враждебен. Вопрос только в одном: для кого создаётся этот мир и это государство? Если для самого себя, тогда понятно. А если для людей, в нём живущих, тогда почему люди должны приспосабливаться под этот мир? Почему от него требовали на допросах говорить неправду? Почему та правда, рассказанная им, не была услышана, точно не нужна? Она не устраивала, не подходила, она была неприемлема, а потому враждебна.
– Голышев, давай этого доходягу в первую очередь, – услышал Иван и почти на руках внёс в медпункт обессилевшего заключённого.
Марии действительно не приходилось раньше оказывать медпомощь заключённым, она раньше их просто никогда не видела. Слышала и читала о врагах народа, представляла себе их злобными и агрессивными, хитрыми и изворотливыми агентами иностранных разведок или трусливыми предателями. И вот она их увидела.
В кабинет медпункта вошёл молодой высокий парень с открытым и симпатичным лицом, на руках он внёс больного и, аккуратно уложив его на кушетку, молча встал лицом к стене рядом с вошедшим конвоиром.
Голышев, повернувшись к стене лицом, не ожидал такой удачи: буквально перед его носом оказалась географическая карта. Он не слышал и не видел ничего вокруг, его глаза запоминали населённые пункты, реки, озёра, дороги района. Он закрыл глаза и опустил голову, заставил свой мозг запомнить увиденное, ещё раз взглянул на карту и обернулся на окрик:
– Выноси! Носилок здесь нет.
Мария была расстроена. Заключённый, которого она осмотрела первым, худощавый мужчина лет двадцати пяти, требовал срочной госпитализации, дыхание затруднено, лёгкие практически не прослушивались, температура около сорока. Она, как обычно, села писать направление на лечение в стационар. В это время вошёл Макушев.
– Мария, ничего писать не нужно, я же тебе говорил, – сказал Степан, глядя ей в глаза. – Пойми, дорогая, это заключённые. Что с этим?
– Степан, его нужно срочно в госпиталь, скорее всего, острое воспаление лёгких, – ответила Мария.
– Сколько он протянет без госпиталя?
– Не знаю, может, неделю, но ему нужен покой и уход, лечение, пойми, он же может умереть!
– Машенька, пойми, я обязан доставить их всех в лагерь, там есть санчасть, там ему окажут помощь. Мне нужно, чтобы он доехал, желательно живой.
– Боже, что я могу, Степан Петрович, это же человек. Может, оставить его пока здесь, а на обратном пути увезёте в Могочу, там больница?
Степан пожалел, что обратился к Марии с просьбой осмотреть больных, но уже ничего не поделаешь, и он тоном, не допускающим возражений, сказал:
– Мария, таблетки, порошки, пилюли – это всё, что можно, ничего другого нельзя, всё. Не я их судьбу решаю. Не обижайся, время такое. – Степан как можно мягче, с сожалением посмотрел на её расстроенное лицо и вышел.
После медосмотра, в кабинете Волохова, Мария рассказывала ему, что четверо больны серьёзно и требуют срочной медицинской помощи. У остальных различной степени тяжести простудные заболевания. Без анализов и обследования установить точный диагноз она не может, но лекарства от простуды приготовила.
– Это хоть как-то поможет, я здесь всё расписала на пакетиках, – закончила Мария, протягивая свёрток Макушеву.
– Машенька, через пару часов мы отправляемся, нет времени, а мне так много хочется тебе сказать. Через пять-шесть дней буду ехать назад. На сутки остановлюсь у тебя, дождёшься?
– Степан, возвращайся скорей. – Мария прижалась к Макушеву.
Целуя её в губы, он почувствовал солёный вкус её слёз.
– Ну что ты, родная, – прошептал Степан, – не на войну же ухожу, скоро свидимся.
Ровно в двенадцать колонна выехала из посёлка. Отсюда дорог никуда больше не было. Тупик – он и есть тупик. Буржуйки в машинах протопили заранее, да и мороз ослаб, так что в кузовах было более-менее тепло. Голышев, уютно устроившись в углу кузова, ближе к кабине не так трясло, обдумывал варианты побега. Он приготовился как мог: спички, склянка с медвежьим жиром, полбуханки хлеба и пять луковиц лежали у него в мешке со сменным бельём. В последний момент перед побегом он прихватит из кузова кружку и топор, тогда сам чёрт ему не брат. Только бы уйти. Перед отъездом начальник конвоя, этот здоровенный лейтенант, ещё раз объяснил на перекличке, что любая попытка побега с этапа бессмысленна. Кругом непроходимая тайга, и, если кого не догонит его пуля, того, замёрзшего, сожрут волки. Это почему-то не пугало Голышева. Наоборот, раз непроходимая тайга, то не догонят и не найдут. Раз нет населённых пунктов, то и людей нет, а люди опаснее для беглеца, чем волки. Замёрзнуть он не боялся вообще – спички у него были.
Так рассуждал никогда не видевший тайги двадцатилетний шахтёрский парень. Там, где он вырос, небольшие берёзовые рощи считались лесом, а в основном – поросшие ковылем и татарником степи да заросшие камышом заболоченные низины озёр расстилались от горизонта до горизонта. Терриконы родных шахт, как египетские пирамиды, издалека были видны отчаянным юным следопытам, совершавшим походы на природу. Только этот пионерский опыт да оставшиеся в памяти инструкции из книжицы в коричневом переплёте с барельефом вождя «Юному сталинцу» – вот всё, чем располагал решившийся на побег Голышев. Ему ещё только предстояло узнать, что лейтенант Макушев был абсолютно прав.
Часа через три пути колонна остановилась, у одной из машин была небольшая поломка. Зэки, выпущенные из машин, под надзором конвоиров справили нужду и разминали затёкшие от долгого сидения ноги и спины. Иван, выпрыгнув из машины, огляделся. Вокруг, насколько хватало зрения, расстилалась однообразная местность. Невысокие сопки, покрытые лесом, с почти голыми вершинами, снега было совсем мало. Потоптавшись вокруг машины, разминаясь, Голышев заметил, что не все конвоиры вышли из кабин. Однако бежать днём возможности не было, всё просматривалось как на ладони. Заметив недалеко от машины кустарник ерника, Голышев направился к нему, но тут же услышал окрик:
– Стой, куда попёр, скотина! Стрелять буду!
Клацнувший затвор карабина более чем убедительно доказывал Ивану намерения охраны. Замерев на полушаге, Иван повернулся и увидел, что на него смотрят стволы карабинов трёх конвоиров. Да, эти своё дело знают.
– Да я ерника на растопку наломать, гражданин начальник, разрешите? Вон, кусты рядом, – как бы извиняясь, сделав испуганное выражение на лице, прокричал Голышев.
– Назад, к машине! Лечь на землю! Встать! Лечь! Встать! Лечь! Встать!
Раз двадцать выполнив эти упражнения, Голышев вместе со всеми по команде забрался в кузов. Ловя на себе сочувственные взгляды заключённых, Иван, как только машина тронулась, громко сказал:
– Нас дерут, а мы крепчаем!
Все расхохотались.
Часа через два снова остановка. Выталкивали застрявшую машину, и опять Голышев не нашёл возможности ускользнуть из поля зрения охраны. Было уже довольно темно, но, как назло, луна в чистом небе хорошо освещала широкий распадок между сопками. Вот ёлки-палки, кусал губы Иван, если так дальше пойдёт, ничего у него не получится. Он вспоминал карту: чем дальше на север, тем меньше у него шансов выйти к железной дороге. Он рассчитывал тайгой, напрямую, добраться до железки, затем товарняком незаметно доехать до родных мест. А там… Он не знал, что он будет делать там, да и не задумывался об этом. Ему просто хотелось увидеть своих родных, обнять и успокоить мать, а там – будь что будет.
Машины, напряжённо рыча моторами, медленно поднимались в гору. В склоне сопки, наверное, ещё при царе-батюшке прорубили этот подъём, больше похожий на широкую тропу. Едва вмещаясь по ширине, машины карабкались вверх. То и дело останавливались, чтобы убрать с дороги упавшие камни или повалившиеся деревья. Но с этим справлялись зэки из головной машины. После небольшого перевала машины пошли вниз, скорость возросла, и в кузове неимоверно трясло. Особенно плохо было сидящим в середине, не за что ухватиться. Хватались друг за друга, вместе подлетали на ухабах, вместе и приземлялись тощими задницами на доски ящиков. Было уже далеко за полночь. Иван, просунув руку за стойку тента, согнул её в локте и, зафиксировав таким образом своё тело, попытался уснуть.
Сидевший в кабине ЗИСа конвоир Свистунов настолько заболтал водителя своими рассказами о похождениях на женском фронте, что тот с облегчением вздохнул, когда рыжий захрапел, угомонившись. Имея достаточный опыт вождения, машину он вёл уверенно и спокойно, стараясь не обращать внимания на крутой обрыв справа, по самой кромке которого шла машина. Машина шла легко, под гору. Дорога, огибая сопку, медленно уходила влево. Автоматически ориентируясь на габаритные огни впереди идущей машины, подруливая влево, водитель что-то насвистывал. Чуть притормозив на ухабе, он не слышал хруста лопнувшей рулевой тяги, и, только почувствовав, как ослабла баранка руля и увидев, что габаритные огни впереди идущей машины резко пошли в сторону, а свет его фар провалился в темноту, он ударил по тормозам. Машинально вращая руль в левую сторону и потеряв от испуга голос, он пытался остановить грузовик, но было поздно. По инерции, не слушаясь руля, машина передними колёсами ушла под откос. Водитель, отброшенный ударом, уже не мог тормозить, и, набирая скорость, подпрыгивая на выступах, грузовик неуправляемо понёсся вниз. При первом же сильном ударе в кузове сорвало и опрокинуло буржуйку. Вывалившиеся из неё угли и горящие поленья жгли метавшихся в панике людей, рвущихся из кузова. Загоревшийся брезент тента осветил страшную картину происходящего. Заключённые выпрыгивали из кузова и, кувыркаясь, катились вслед за машиной. Ударившись о крупный валун, машина перевернулась набок и, уже вся объятая пламенем, перекатываясь, ломая на своём пути мелкие деревья, упала с небольшого обрыва у основания сопки. Прогремел сильный взрыв, и столб пламени взметнулся вверх.
Всё это произошло очень быстро. Макушев в головной машине ничего этого не видел, и только взрыв и вспышка пламени где-то внизу, под сопкой, заставили его остановить колонну. Возвращаясь назад, он издали увидел остановившиеся машины и людей, стоявших и лежавших около машин. В свете фар мелькали фигуры конвоиров и заключённых. Вытащив пистолет, чертыхаясь, Макушев бегом побежал к месту аварии.
Сержант Семёнов, ехавший в хвосте колонны, встретил лейтенанта и доложил о случившемся. Из-под откоса выбирались заключённые, многие были в крови, снизу доносились крики о помощи. Было темно, только блики пламени догоравшей внизу машины выхватывали из темноты склон сопки и фигуры карабкающихся по нему людей.
– Кто из конвоя был в машине? – спросил Макушев.
– Свистунов, – ответил Семёнов.
– Где он?
– Наверное, внизу, товарищ лейтенант. Если уцелел, вылезет.
– Нужно организовать группу поиска. Семёнов, ты – старший, возьми четверых, фонари, и спускайтесь к машине, – приказал Макушев.
Когда машина, вдруг накренившись, ринулась вниз, Иван дремал. Он не сразу понял, что произошло, а когда сообразил, вцепился руками в стойку тента, пытаясь удержаться на уходящем из-под ног, подпрыгивающем полу. Людей катало и кидало по кузову, пока кто-то не заорал, что нужно прыгать из машины. Тогда все разом, отталкивая друг друга, падая и наступая на упавших, кинулись к заднему борту. В этот момент сорвало буржуйку, дым, огонь, крик – всё смешалось. Люди как сумасшедшие выпрыгивали за борт, где их жёстко встречала каменная осыпь. Прыгающая и разбрасывающая посредине кузова огонь раскалённая буржуйка не давала возможности Ивану сразу проскочить к выходу. Он, мёртво вцепившись в борт, медлил, выбирая момент для броска. Загоревшийся брезент и сильный удар вдруг рванувшейся к нему буржуйки, боль ожогов – последнее, что запомнилось ему.
Голышев очнулся уже на земле. Внизу, метрах в тридцати, сильно горела разбитая машина. Вверху он увидел свет фар остановившихся машин и фигуры двигающихся на склоне людей. Ощупав себя, Иван убедился, что цел, сильно пекло лицо да несколько болезненных ушибов. «Как я выскочил из машины?» – пытался вспомнить Иван и не мог.
Он стал перекатываться по склону вниз и в сторону от горящей машины. «Только бы не заметили, только бы не заметили!» Сердце лихорадочно билось в груди. У подножия сопки был обрыв, и Иван свалился в него. Здесь его уже не могли увидеть сверху, и он побежал вниз по распадку. Несколько раз, наткнувшись в темноте на препятствия, падал, задохнувшись от бега. Голышев остановился, прижавшись спиной к дереву. Он стоял, закрыв глаза, и боялся их открыть. Боялся, что, открыв их, проснётся в бараке, что произошедшее с ним сейчас – это всего лишь сон. Однако это была явь. Где-то вдалеке виднелось зарево пожара, слышались людские голоса, рокотали моторы машин. Он ушёл. Его душа ликовала, – он сбежал, и его не скоро хватятся. Как хорошо, радовался Иван, его вещмешок у него за плечами, он специально не снимал его всю дорогу. Теперь нужно уйти как можно дальше, до рассвета нужно раствориться в тайге. На рассвете его начнут искать. Превозмогая боль и усталость, не обращая внимания на холод, Иван шёл и шёл, всё дальше и дальше углубляясь в тайгу. К рассвету он остановился и обессиленно упал на мох в корнях какого-то огромного дерева. На рассвете затих ветер и пошёл снег. Не было слышно ничего и никого. Стояла такая тишина, что было слышно, как с лёгким шуршанием снежинки ложатся на замёрзший мох и камни, укрывая их тонким пушистым покрывалом. Тишина успокаивала и убаюкивала Ивана, и он забылся.
* * *
Поисковая группа, направленная к машине, вернулась часа через два. На обратном пути они помогли выбраться двоим зэкам с повреждёнными ногами, тела ещё двоих погибших заключённых, раздавленных машиной, оставили на месте. Сержант Семёнов положил перед Макушевым в обгоревшей кобуре револьвер Свистунова.
– Вот всё, что можно было оттуда взять. Водитель и он, – имея в виду хозяина револьвера, – сгорели в кабине. Тела изуродованы, сам видел, машина вверх колёсами, ещё горит. Что будем делать, товарищ лейтенант?
Уцелевшие и раненые заключённые стояли у края обрыва.
– Посчитай, Семёнов, сколько здесь, сколько там осталось, разбираться будем потом. Распредели их по машинам, и трогаем. На обратном пути заберём наших из машины, – распорядился Макушев. В этой ситуации он не мог поступить иначе. «Горючего в машинах не так уж много, нужно двигаться вперёд, и так потеряли часа три, – рассуждал он. – Погибших заберём на обратном пути, что им станет теперь на морозе, возить туда-обратно глупо».
Его думы прервал Семёнов:
– Товарищ лейтенант, в наличии семнадцать человек и два трупа внизу, всего девятнадцать, одного не хватает. Кажется, старшего группы, Голышева, думаю, он сгорел в кузове. Один из заключённых видел, как его буржуйкой придавило.
– Ты же осматривал машину, Семёнов!
– Осматривал, но там ни черта толком не разглядишь, горит, всё кувырком, живых нет точно.
– Ты уверен, Семёнов?
– Уверен, – убедительно подтвердил сержант.
– Ну нет, так нет, на обратном пути убедимся. По машинам! – Макушев, прыгнув на подножку одной из машин, дал команду, и машины двинулись.
* * *
Проводив Макушева, Мария дождалась Волохова. Они сидели в его кабинете вдвоём, пили чай. Мария рассказывала о своих впечатлениях, ведь она осматривала врагов народа.
– Какие-то они не похожие на врагов, дядя Ваня. Простые люди, как у нас в депо парни работают. Один вообще худющий, и глаза как у ребёнка, такой и воробья не обидит. Больные они, куда их везут в такой холод, уму непостижимо, – сокрушалась она.
– Ты вот что, Мария, забудь о них и никому больше не рассказывай. Договорились? – серьёзно сказал Волохов. – Враги они, иначе бы их не арестовали, время такое.
Неожиданный сильный удар в окно заставил обоих вздрогнуть.
– Что это было?
Мария подскочила к слегка подёрнутому морозцем стеклу и увидела под окном кругами ходящего по земле чёрного ворона, он волочил одно крыло и открывал беззвучно клюв. Подскочившая откуда-то лайка схватила его и потащила по улице.
– Ворон в окно ударился, надо же. Ладно, дядя Ваня, пойду я к себе, сегодня с Гули должны больного привезти. Вечером приходите, чайку попьём. – Мария ушла.
У Волохова что-то защемило в груди. «Ох, не к добру это, птица в окно – к несчастью, да ещё и ворон». В одном здании помещалась вся советская и партийная власть округа. А тут ещё из Читы судью прислали, отдельный кабинет требует и зал для заседаний. Где взять? «Смех и грех, – думал про себя Волохов, – кого здесь судить? Раз в год какой-нибудь мужик свою бабу погоняет, вот и все дела. Все друг друга знают, тихо живут люди, спокойно делают каждый своё дело».
Да, каждый делал своё дело, хотел делать своё дело и новый судья Щипачёв, а ему не давали. Сколько ни обращался он к Волохову, председателю Совета, о выделении для осуществления социалистического правосудия помещения, а результата нет. Разговаривал с участковым об усилении работы по выявлению вредительства в народном хозяйстве, так тот вообще его послал. Месяц назад написал он письмо руководству в Читу, в котором с партийной прямотой изложил свою точку зрения на происходящие в Тупике безобразия, на полное отсутствие борьбы с врагами народа, которые окопались здесь, в тихом месте, и вредят, как могут. Местные же органы власти попустительствуют этому, чем нарушают требования партии и лично вождя народа товарища Сталина. Он, как бывший рабочий-истопник, то есть истинный пролетарий, не может спокойно смотреть на эти безобразия и просит направить сюда компетентную партийную комиссию для наведения должного порядка.
Его письмо возымело действие. Комиссия приехала без предупреждения и сразу приступила к работе. В течение суток было арестовано девятнадцать человек, первым арестовали Волохова. К зданию подъехали две грузовые машины, из которых вышли несколько мужчин в штатском и около взвода энкавэдэшников в форме и с оружием. Бесцеремонно вломившись в кабинет Волохова, ничего не объясняя, сбили с ног и, обезоружив, усадили на стул. За его столом по-хозяйски расположился моложавый чернявый мужчина с гладко прилизанными редкими волосами на голове.
– Ну что, Волохов, очухался? Не удалось тебе советскую власть обмануть, не удалось. Вылезло наружу твоё белоказачье нутро, как ты его ни маскировал. Сколько волка ни корми – он всё равно в лес глядит. Я тебя хорошо помню, гад, – пристально вглядываясь в разбитое лицо Волохова, с ненавистью говорил чернявый.
Волохов поднял голову, вгляделся в говорившего:
– Зато я что-то не припомню, чтобы с такой мразью знаком был. Я – член партии с двадцатого первого года, и ты ответишь перед партией и советской властью за это беззаконие.
– Не помнишь, сволочь, а я тебе напомню. Я тебе напомню девятнадцатый год, это ведь ты, белобандитская морда, зверствовал в Нерзаводе вместе со своим атаманом.
– То, что я по молодости воевал на стороне белоказачества, партии известно, и давно отмыта та вина моей пролитой за советскую власть кровью, мне партбилет лично комиссар полка вручал, понял ты? А тебя я не знаю и знать не хочу.
– Вот-вот, твой бывший комиссар полка Хлебников арестован и расстрелян как враг народа месяц назад, – улыбаясь произнёс медленно, с расстановкой чернявый. – А со мной тебе придётся долго общаться, потому как, если жить хочешь, многое должен рассказать. На многие интересующие нас вопросы ответить обязан. Может, и меня по ходу дела вспомнишь. Увести арестованного! – приказал чернявый, и конвоиры не церемонясь вытолкали Волохова из кабинета.
Ни в этот, ни на следующий день его никто не допрашивал.
Особисты занимались допросами вредителей и врагов народа, выявленных и арестованных в Тупике. Волохова заперли в одном из кабинетов, где он и провёл двое суток под охраной. Из окна был виден кусок двора, по которому день и ночь под конвоем приводили людей. Почти всех он знал. Мария, приносившая Волохову поесть, умудрилась в хлебе передать записку, из которой он узнал, что арестованы почти все руководители организаций и должностные лица округа. Она дождётся Степана и всё ему расскажет, он, по её мнению, поможет Волохову. «Глупенькая, – думал Иван, – ей надо уносить ноги отсюда». Иван надеялся, что у Степана хватит ума не ввязываться в эти дела…
При следующей передаче он успел ей сказать при часовом, чтобы она обязательно навестила бабушку, надо побеспокоиться о её здоровье. Поймёт она или нет то, что он хотел сказать, думал Иван, переживая за Марию. Мария, конечно, поняла, но твёрдо решила дождаться Степана здесь. Тем более что она, как фельдшер, не вызывая подозрений у особистов, продолжала ходить на работу и принимать больных в маленьком кабинете, расположенном в том же здании, но в другом конце коридора, по которому на допросы водили арестованных. Она действительно могла ничего не опасаться, она была новенькая и приехала по направлению обкома комсомола. Она считала, что происходит какое-то недоразумение, которое скоро закончится, и, разобравшись, Волохова и многих других в общем-то незнакомых ей людей отпустят. Макушев вернётся и поможет Волохову, он же знает его как честного человека, он же сам служит в НКВД. Однако через два дня после ареста Волохова и ещё нескольких человек под конвоем увезли в Читу.
Голышев проснулся от холода. Над его головой покачивались ветви деревьев, небо было закрыто тучами, шёл густой снег. Он вскочил на ноги, приплясывая на месте, чтобы согреться, обдумывал, как идти дальше. Он был правее зимника и, если идти по прямой, примерно километрах в двухстах от железной дороги. Тридцать километров в день – это значит примерно семь дней пути, но это по прямой, а по прямой не получится, значит, дней десять. Так рассуждая, Иван вытащил хлеб и разломал его на десять примерно равных частей. «Не богато, но ничего, выдюжу», – успокаивал он себя. Главное, он вырвался, он свободен. Не рискуя разжигать костёр, вдруг его ищут, примерно определив направление на юг, Голышев пошёл. Начался первый день его пути.
Вожак уже который раз за зиму вёл стаю в каменную долину. Малоснежная зима сделала тяжёлой для волков охоту на изюбрей и сохатых, которые легко уходили от погони в скалы, недоступные для хищников. Там, на отстоях, волки по нескольку суток караулили добычу. Но добыча, отдохнув в безопасности и набравшись сил, стремительным рывком уходила, и голодная стая не могла её догнать. В каменной долине они найдут пищу, как это было уже много раз. За этой пищей не нужно гнаться, сбивая в кровь лапы об острые камни, рисковать своей шкурой, пытаясь украсть оленей из стойбища орочон. Эта пища ждала их каждый раз, когда они приходили туда, этой пищей были тела мёртвых людей. Волки не любят мертвечины, им больше по вкусу брызги горячей крови разрываемой жертвы и ещё бьющиеся в конвульсиях в их клыках куски живого мяса, но голод меняет правила даже волчьей жизни. Вожак ещё ночью слышал шум моторов проходящей колонны грузовиков, а сегодня он отчётливо чуял ненавистный запах сгоревшего бензина. Поэтому он грозно рыкнул на двух молодых волков, бросившихся было по свежему следу кабана, и заставил их вернуться. Волчья стая второй день шла к долине, чтобы успеть туда вовремя, утолить голод ещё тёплым мясом людей. Успеть, чтобы их сородичи с другой стороны становика не перехватили добычу, как это уже бывало. Из распадка, к которому утром вышла стая, несло острым запахом гари и чем-то ещё, сильно привлёкшим волков. Уже не обращая внимания на вожака, стая бросилась вперёд. Через некоторое время всё было кончено. Утолившие голод волки, уютно устроившись в мягком, свежевыпавшем снегу, залегли. К вечеру вожак поднял стаю и повёл в долину – волка ноги кормят.
Голышев шёл без остановок несколько часов, снег прекратился, небо постепенно очистилось, похолодало. Уже не боясь быть замеченным, он, наломав сушняка, разжёг костёр. Огромный, в два человеческих роста, выворотень прикрывал его от поднявшегося лёгкого хиуса, и, довольно удобно устроившись, Иван грелся, то и дело подкладывая в костёр ветки. Не так уж много удалось ему пройти за эти несколько часов. Выпавший снег сильно мешал, особенно при подъёме на сопку, валенки скользили, и Иван несколько раз падал. Поднявшись на вершину, он огляделся и не увидел ничего, кроме ровных гряд нескончаемых лесистых холмов от горизонта до горизонта. Эти огромные просторы не были обжиты, и нигде Голышев не заметил даже признаков жизни людей. Это одновременно и радовало, и пугало его. Да, ему стало как-то не по себе, когда он почувствовал своё одиночество в этом пространстве. С трудом преодолев голец, сплошь заросший и опутанный стелющимися ветвями кедрового стланика, идти по которому было просто невозможно, Иван понял, что поговорка «умный в гору не пойдёт» придумана не напрасно. Очень хотелось пить, снег совсем не утолял жажды. Теперь, сидя у костра, он заметил и ещё одно неприятное обстоятельство: войлок на подошвах его валенок был изодран об острые камни, и было ясно, что ещё немного, и он останется без обуви. Нужно было что-то предпринимать. Что он мог сделать, не имея в руках ничего, даже ножа? Идти дальше в такой обуви нельзя, это верная гибель. Вернуться назад к зимнику, пока недалеко ушёл? Наверняка колонна ушла, а в разбитой машине что-то да осталось. Топор, чайник не сгорели же, может, ещё что, рассуждал Иван. Да, нужно вернуться, принял наконец он решение и пошёл назад по своим следам. Как ему показалось, путь назад оказался длиннее. Может, сказывалась усталость, может, потому, что ему пришлось искать свой след, в некоторых местах засыпанный снегом. К месту своей первой остановки он пришёл затемно и обессиленно повалился. Но лежать было нельзя, мороз крепчал, нужен был костёр, и Иван стал собирать валежник. Выбрать удобное место в темноте уже не удалось. Надрав как можно больше мха, он устроил себе какое-то подобие постели и разжёг огонь. Спать ему практически не пришлось, усталость сковывала и закрывались глаза, но холод, проникая через одежду, леденил тело, и ему постоянно приходилось подкидывать в костёр быстро сгорающие ветки сушняка. У костра в такой мороз не поспишь. Приходилось контролировать своё тело. Повернувшись к огню одним боком и согревая его, Иван чувствовал, как постепенно замерзает другая половина тела. Причём он чувствовал, как замерзает определённая группа мышц, достаточно было чуть сменить положение тела, и эти мышцы согревались, но другие начинали замерзать. Промучившись так всю ночь, он наконец дождался рассвета. Съеденные всухомятку хлеб и луковица практически не утолили голода. Надеясь скоро выйти к зимнику, Иван как можно быстрее пошёл, согреваясь на ходу. После ночных страхов, а они были, настроение у Голышева, несмотря на самочувствие, поднялось.
Часа через полтора он вышел к распадку и стал по нему подниматься вверх. Выпавший накануне снег скрыл все следы, и Иван шёл, ориентируясь по солнцу, предполагая, что направление верное. По времени он должен был уже выйти к месту, но распадок всё уходил и уходил вверх. Идти в подъём было тяжело, едкий пот заливал глаза и вызывал сильную боль в ранах обожжённого лица. Только поднявшись по распадку на перевал и увидев перед собой спуск, Иван понял, что он ошибся. Это был не тот распадок. Нужно вернуться вниз и искать верный путь. Немного отдохнув, Иван пошёл назад вниз. Он предполагал, что раньше времени свернул с сопки и не дошёл до того подъёма, который был ему нужен. Спустившись, он стал обходить сопку слева, надеясь найти подъём. Как жаль, что человек, приобретя благодаря достижениям своего разума так много полезных вещей, утратил дарованные ему когда-то природой острое чутьё и слух. Если бы Иван ими обладал, он давно бы понял, что сгоревшая машина и зимник, так ему нужные, находятся гораздо дальше и в стороне от того склона, по которому он сейчас карабкался в надежде их отыскать. К вечеру Иван, обессиленный бесконечными поисками, голодный и промёрзший, окончательно заблудившийся, сидел под небольшой скалой. Рано наступавшие сумерки и длинная, нескончаемо длинная ночь ожидали беглеца. Голышев, потеряв надежду на то, что он сегодня найдёт то место, решил подготовиться к ночлегу. Необходимо было сделать укрытие, шалаш, что угодно, где можно было бы, обогревшись, выспаться. Пока не стемнело, Иван стал искать удобное место и, обходя скалу, заметил небольшую ровную площадку, прикрытую от ветра. Спустившись на неё, он стал сооружать что-то вроде очага, подтаскивая от скалы куски камня. Очередной камень долго ему не поддавался, и, только применив как рычаг валявшуюся рядом крепкую сухую ветку, он выдавил камень из-под другого, более тяжёлого валуна. Едва этот камень высвободился, как валун шатнулся и медленно съехал в сторону, открыв отверстие в скале.
Иван не верил своим глазам. Перед ним был вход в небольшую пещеру, вернее, лаз, поскольку только на четвереньках смог пролезть внутрь. Чуть дальше лаз расширялся и заканчивался небольшим продолговатым помещением. Зажигая негнущимися пальцами спички, освещая пещеру, Голышев плакал от радости. Он был спасён, по крайней мере, от мороза он был спасён. Натаскав побольше мха и сухих веток, Иван ближе к входу развёл небольшой костёр и уже скоро почувствовал, что лютый холод вытесняется из его убежища, оно наполняется живительным теплом. Он долго, как ему показалось, поддерживал костёр, нагревая пещеру. Когда стало тепло, усталость и сон победили его. Впервые за двое суток он уснул. Впервые за много ночей ему снился сон. Ему приснилось, что его, ещё совсем мальчишку, мать моет в корыте. Она молода и весела, льёт воду ему на голову, а он хохочет и брызгается водой. Прозрачная тёплая вода льётся и струится по его телу, и вот он уже плывёт в каком-то озере, видит берег и стремится к нему. Там, на берегу, мать зовёт, а его всё дальше уносит течение, и вода становится все горячей и горячей, она уже обжигает его и не даёт дышать. Иван проснулся. Костёр давно погас, и в пещере было прохладно, очень хотелось пить. Нос был заложен и сильно болело горло. Он привстал и, чувствуя сильную слабость, с трудом вылез из своего убежища. Были сумерки, Иван не знал, утро это или вечер. Натаскав побольше дров, он снял шапку, набрав в неё снега, вернулся в пещеру. Небольшой костёр сразу загорелся от тонких веток ерника, найденного Иваном поблизости. Подкрепившись хлебом и луком, он топил в ладони снег и слизывал его языком. Жар, болезненный жар расползался по его телу, его то знобило, то бросало в пот. Сознание уходило, и он, медленно погружаясь в небытие, снова плыл и плыл к берегу, к матери и снова просыпался от удушья. Замерзая, он выползал за дровами и снегом, ни на что другое у него сил уже не было. Сколько прошло времени, он не осознавал. Закончился хлеб и медвежий жир, заканчивались и силы.
Трясясь в автозаке по дороге в Могочу, Волохов ни с кем из арестованных не разговаривал. Впрочем, никто не разговаривал. Все друг друга хорошо знали, каждый думал о своём и о себе. Думал о своём и Волохов. Что могло стать причиной его ареста? Неужели то прошлое, о котором он уже забыл, которое даже у него стёрлось из памяти, заслонённое другими событиями жизни? Да, он воевал с красными, но ведь воевали тысячи людей, не разобравшись сразу, кто для них враг. Он же разобрался, он добровольно вступил в отряд красноармейцев и чистосердечно признался в своём прошлом. Да в этом отряде было больше половины казаков, ушедших из белых банд. И его тогда приняли и доверили оружие, и он не хуже других воевал за советскую власть. В партию его принимали в ходе боевых действий. Только тяжёлое ранение выбило его из седла. Где он мог видеть этого чернявого следователя? Тысяча девятьсот девятнадцатый год. Волохов стал вспоминать события тех лет… В Нерчинск их отряд пришёл осенью, в сентябре, ночью, и встал на отдых, а через день они ушли. Всё, что он помнил, – так это то, что хорошо отоспался на сеновале. В городке были белые войска адмирала Колчака, и никаких боевых действий не велось. Ни о каких зверствах, как выразился чернявый, он не знает, тем более никакого участия в них принимать не мог.
Что-то тут не то, думал Волохов. Ничего, в Чите разберутся. Его мысли переключились на Макушева, Марию. Волохов по-хорошему завидовал своему другу. Он был старше его на полтора года и всегда заботился о нём, как о младшем брате. Надо же, радовался он, как его разом Мария стреножила. Иван видел, как сияли её глаза, когда Степан говорил с ней. Да и Степан, мотаясь по службе столько лет, не мог встретить себе по душе женщину. Отшучивался на вопросы Ивана: «Женихаться не умею». Видно, до этого просто ни одна не зацепила казацкого сердца, а эта смогла. И женихаться не пришлось. Само собой всё сложилось, как будто так и должно было быть. Просто она ждала и знала своего избранного, он пришёл и понял, что именно она ему и нужна. Всё-таки хорошо жизнь устроена. Сложно, но хорошо, с теплотой в душе о них думал Волохов. Да, а ведь всё могло сложиться иначе в их судьбе. Если бы тогда в девятнадцатом, при разгроме мадьяр на берегу Олёкмы, они не были бы ранены и не попали бы к орочонам, а ушли вместе с белоказаками. Получается, так и сгинули бы наверняка в какой-нибудь сече или в маньчжурских степях, куда ушли остатки банд разбитых белоказаков. Слава богу, всё сложилось иначе, вспоминал Волохов…
Как долго они были в пути и как оказались в стойбище орочон, Иван не помнил. Только проснулся он в тёплом чуме, где заботливые руки пожилой орочонки напоили его тёплым оленьим молоком. Она же, осмотрев ногу, вправила ступню, заставив его покривиться от боли, и, наложив тугую повязку, велела лежать. Со Степаном было хуже, он потерял много крови и шёл на поправку медленно. А Иван уже через неделю начал ходить, с интересом наблюдая за жизнью этого диковинного для него народа. Их хорошо кормили и не беспокоили ничем. В стойбище были одни женщины, и он уже не раз замечал игривые взгляды укутанных в меха желтолицых молодух. Ухаживала за ними одна и та же пожилая женщина. Она не знала русского языка и обходилась с ними жестами, которые были очень красноречивы и понятны. Однажды, когда Степан уже окреп и на его щеках появился румянец, она привела в чум молодую девушку и положила её рядом со Степаном, очень доходчиво показав, что от него требуется. Ошарашенный Степан, несмотря на ещё болевшую рану, взлетел на ноги и весь красный как рак пулей выскочил из чума. Хохоча и смущаясь одновременно, Иван долго объяснял этой женщине, что они христиане и не могут просто так, без родительского благословения, жениться. Как ему показалось, несмотря на эти объяснения, женщины обиделись, причём обе. Прошло не менее двух месяцев, когда в стойбище приехали на собаках и оленях много мужчин, привезли одного связанного по рукам и ногам. Впервые за всё это время к ним пришли и с ними заговорили мужчины. Наверное, как понял Иван, это было что-то вроде казацкого круга. В большой юрте собрались старики, туда же пригласили войти и их. Под удары бубна и причитания шамана в юрту ввели связанного орочона. В юрте с него сняли верёвки, и он испуганно стоял в центре круга. Не зная языка, Иван понял, что вершится суд, старики что-то гневно говорили в адрес стоявшего перед ними мужчины, и тот содрогался от бросаемых в него реплик. Затем все опустили головы, и только шаман, выкрикивая какие-то вопли, потрясая бубном, вытеснил этого испуганного, пятившегося от него человека на улицу. Один из стариков встал из круга и молча вышел вслед за изгнанным. На этом всё закончилось, и их, нечего не понимающих, отвели в чум. Пришедший мужчина объяснил, что они видели, как изгнали из рода человека и его семью. Это он, нарушив запрет старейших, выдал людей, скрывавшихся на берегу реки. Это по его вине на землю их предков пролилось столько человеческой крови, и он за это наказан. Теперь навсегда он и его семья изгнаны из рода, и никто и никогда не окажет ему помощи, никто и никогда с ним уже не заговорит, никто и никогда не возьмёт в жёны его дочерей и не отдаст замуж дочерей его сыновьям. Он должен уйти с родовых пастбищ и никогда не возвращаться в эти места. Таков был приговор и проклятие старейшин рода, не подчиниться ему нельзя было никому. Эти оленеводы и охотники свято чтили свои родовые законы независимо от менявшейся власти. По окончательном выздоровлении их привезли к железной дороге, и они несколько дней, безоружные и пешие, добирались до Читы. Вот тогда-то, окунувшись в жизнь, они увидели близко, а не мимолётом из седла коня, всю ту беду, которая царила тогда в глубине России. Как-то, ожидая на маленькой станции поезд, расположившись перекусить на траве, в кустах около небольшого перрона, они увидели остановившийся воинский эшелон. Из штабного вагона вышли несколько офицеров, из него же был выброшен на землю избитый, истекающий кровью мужчина. Руки его были стянуты колючей проволокой за спиной, голая спина и грудь сплошь кровоточили ранами.
– К стенке эту красную сволочь, – скомандовал один из офицеров.
В это время из вагона вышла ещё одна группа офицеров, это были японцы. Волоком, подтащив избитого к стене деревянного вокзального помещения, не обращая никакого внимания на то, что на перроне было много женщин и детей, вышедших к поезду в надежде уехать и ставших невольными свидетелями происходящего, офицеры из револьверов расстреляли этого человека. Японцы, стоявшие отдельной группой и видевшие расстрел, о чём-то громко говорили, то и дело с их стороны раздавался смех. Свисток паровоза – и состав ушёл, оставив после себя на перроне тело растерзанного, расстрелянного человека и окурки дорогих папирос. Люди, бывшие на перроне, окружили тело, Степан с Иваном тоже подошли.
– Колчаковцы, палачи, продали Россию японцам! – сказал пожилой крестьянин.
– Антихристы, убивцы, – причитали старушки и женщины, вытирая слёзы.
Подошедший работник станции, высокий седовласый мужчина в форменной одежде, перевернув тело, долго не мог освободить руки от впившейся в них колючей проволоки. Он делал это молча, только желваки играли на его лице.
– Помогите, – взглянув на Ивана, попросил железнодорожник. – Надо похоронить по-людски, за правое дело Богу душу человек отдал.
Могилку выкопали прямо за станцией, под деревьями. «Ни имени, ни фамилии, но человек был, видно, правильный», – подумал тогда Иван. Холёные лица улыбающихся офицеров долго ещё не уходили из его памяти, не забылась и фраза одного из них при расстреле: «Что, каналья, жить хочешь, наверное? Нет, не жить тебе. И до Ленина твоего доберёмся, и до ваших рабоче-крестьянских депутатов. Захлебнётесь в своей крови, быдло!»
Только один офицер, высокий, со сросшимися бровями капитан, не вытащил револьвера.
– Господа, я не палач, – сказал он, уходя в вагон.
Он не повернулся, услышав выстрелы, и никак не отреагировал, хотя наверняка слышал, как один из стрелявших громко сказал:
– Павлов, вы чистоплюй.
Ни Иван, ни Степан ничего не понимали в политике, не понимали они по большому счёту и того, что происходило в России, но эта сцена жестокости помогла им сделать выбор, и они его сделали, поклявшись друг другу, что встанут на сторону красных, как только такая возможность представится.
Макушев довёл колонну до Удоганлага и сдал заключённых начальнику лагеря. В долине, где была ночёвка, осталось три трупа замёрзших ночью зэка. Как всегда, их оттащили в сторону от сараев и, закидав снегом, бросили. Что он мог сделать, ничего.
Возвращаясь назад, они остановились на том перевале, чтобы забрать трупы конвоира и водителя. Картину, которую Макушев увидел на месте аварии, вспомнить без содрогания потом не мог. В клочья разодранная одежда и растасканные по склону и вокруг машины белые человеческие кости. Сложив в мешки останки, валявшиеся в снегу около сгоревшей машины, Макушев погнал колонну в Тупик. Он торопился, он знал, что там ждёт его Мария. Степан серьёзно и твёрдо принял решение. «Всё, покончено с холостяцкой жизнью, непременно женюсь и заберу Марию в Могочу». Там какая-никакая, а комната с кухней ему давно выделена. Жить можно, детей рожать. Мария такая милая, такая желанная, думал в дороге Макушев, то и дело торопя водителя головной машины. В его жизни было немало женщин, он мужик видный, и они редко проходили мимо, если была возможность задержаться. Но это всё было не то, не чувствовал он желания прижаться к той, в чьей постели утром просыпался. Может быть, и влюблялись в него женщины, и готовы были на всё ради него, но он не мог себя заставить любить. Он узнал, что это такое, только теперь, внезапно и быстро очарованный и захваченный Марией в плен.
Глубокой ночью колонна въехала в посёлок. Макушев, отдав необходимые распоряжения, отправился к Марии. Она спала, но проснулась сразу, едва Степан осторожно постучал. Открыв дверь, Мария прямо на крыльце кинулась Степану на шею. Он внёс её, выскочившую босиком и в ночнушке, в дом, горячо целуя в заспанные губы, глаза, крепко прижимая к себе её горячее, невесомое в его руках тело. Только утром, налюбившись всласть и дав Степану немного поспать, Мария приготовила завтрак и разбудила его. Степан, валяясь в постели, пробовал капризничать, приманивая к себе Марию. Мария, одевшись, присела к нему на кровать и, ласково обхватив его лицо ладонями, долго-долго смотрела ему в глаза, а потом тихо сказала:
– Стёпа, Ивана Прокопьевича арестовали. – В её глазах заблестели слёзы.
Сонное, благодушно-расслабленное состояние, в котором пребывал Макушев, слетело с него.
– Не может быть! – только и смог он проговорить, натягивая на тело гимнастёрку. – Как это было? Кто? – засыпал вопросами Марию, неспешно одеваясь.
– Арестовали пять дней назад, три дня, как увезли в Читу. Многих арестовали, Степан. Я ничего не понимаю, мне страшно, – прижавшись к нему, расплакалась Мария. – Я за тебя боюсь, Степан. Иван успел сказать мне, чтобы ты не ввязывался, а я срочно уезжала к бабушке.
– Почему не уехала? – строго спросил Степан.
– А кто бы тебе всё рассказал? – вопросом на вопрос ответила Мария, утирая слёзы.
Позавтракав, Степан оделся.
– Вот что, Машенька, жди дома, я сейчас выясню всё у участкового и вернусь, он-то должен что-то знать.
– Не ходи, Степан, участкового забрали тоже. Люди говорят, когда с Читы приехали и начали людей хватать, уполномоченный на коня и в ночь ускакал куда-то, через день дома его нашли пьянющего. А арестовали его ещё через день, когда особисты вернулись из Гули. Оказывается, он предупредил там всех мужиков, и те в тайгу на охоту ушли. Особисты приехали, а забирать не кого, все на охоте, вот ни с чем и вернулись. Так они сразу Кривоглазова и взяли. Люди говорят, били его сильно, прямо дома и били.
– Да. Ну и дела здесь творятся. Тогда вот что, Мария, прошу тебя, отпросись в отпуск, ну, бабушка заболела, придумай что-нибудь и собирай вещи, часа через три-четыре выезжаем. Я забираю тебя с собой. В общем, выходи за меня, – смутившись, закончил Степан.
Её звали Ошана, это ласковое имя ей дала мать. Отец, пропадавший по нескольку месяцев в тайге, увидел её впервые, когда она уже ползала по юрте, познавая окружающий мир. Она была седьмая дочь в древнем эвенкийском роду орочон. Родители были счастливы рождению ещё одной дочери. Дочери – это богатство, говорили старики. Самая младшая, она была любимицей своего деда Такдыгана, который любил рассказывать смышлёной и приветливой внучке легенды оленьего народа. Когда-то давно, в молодости, а ему было уже много больше ста лет, он считался сонингом – предводителем воинов. Он дружил с легендарным Болтоно и даже, говорили, побеждал его в борьбе лёжа. Сам Такдыган о себе не рассказывал, он был очень скромен в оценке своих подвигов и успехов. Он гордился, что ветви его рода в далёком прошлом переплетались с ветвями рода самого Гантимура. Ошана, находясь под его постоянной опекой и вниманием, росла в атмосфере героических легенд и сказаний. В своих мечтах она невольно превращалась в девушку-воина, подругу и жену прекрасного смелого сонинга. Такдыган смог передать ей великую любовь и уважение к своему народу и его обычаям, многие его потаённые знания она впитала в себя в раннем детстве, не понимая тогда их ценнейшего значения.
В орочонских испокон веков кочующих по тайге семьях весь тяжёлый на стойбище труд лежал на женских плечах. Мужчины занимались промыслом: охота, рыбная ловля, олени. Женщина следовала за мужем, разбирая и собирая чумы и юрты, перевозя всё своё нехитрое хозяйство и детей. Мужчина, погрузив на оленя самое необходимое, налегке уходил на новые оленьи пастбища и, занимаясь там своими промысловыми делами, ожидал семью. Так было всегда, и ничто не менялось в жизни кочевого народа. С детских лет девочки учились у матери всем премудростям и к замужеству были полностью подготовлены к самостоятельной жизни. Замуж выходили рано. С детства бойкая и уверенная в себе, Ошана была выдана замуж в пятнадцать лет. Её мужем стал весёлый и бесшабашный Ульфар из рода Агинкагир, который отдал за неё родичам пятнадцать оленей, много беличьих и собольих шкурок и большой медный казан. С небольшим оленьим стадом они ушли кочевать по бесконечным тундрам севернее Тунгира и Олёкмы. Пока не было детей, отдав на выпас кочующим поблизости родичам Ульфара оленей, они охотились вместе, добывая соболя и белку, били изюбрей и сохатых, поднимали из берлог медведей. Их родичи были довольны. Свято соблюдая нимат – обычай отдавать добытое на охоте мясо и шкуры всем, кто живёт на стойбище, – они пользовались всеобщим уважением. Как только Ошана почувствовала в себе признаки новой жизни, они с Ульфаром покинули родичей и ушли в кочевье одни. Горе посетило их стойбище весной, когда она родила мёртвого мальчика. Родичи, проведав про беду, навестили её и помогли пережить случившееся. Приехавший с ними Такдыган так и остался у любимой внучки доживать свой век. Ульфар сильно изменился и стал сторониться Ошаны, наверное виня её в смерти ребёнка. Ошана, почувствовав это, страдала, виня себя. Старый Такдыган смог убедить Ошану в том, что не она причина случившейся беды. Он поведал ей предание о том, что злой рок преследовал род Агинкагир уже много лет, убивая мальчиков, не давая ему продолжиться. Однажды, увлёкшись пляской вокруг холма на берегу реки Уд, они взяли в круг собаку. Не хватало одного человека, чтобы сомкнуть круг, и они плясали, пока не разорвали её. Это не понравилась духам тайги, и они с тех пор обрекли род Агинкагир на вымирание.
Ульфар много охотился и месяцами пропадал в таёжных увалах, добывая соболя. Шкурки сдавал русским скупщикам, к которым выезжал после сезона, привозил необходимое и снова пропадал на долгое время. Отношения между ними, благодаря терпению и стараниям Ошаны, несколько улучшились, но Ульфар всё чаще надолго уезжал.
Ошана редко виделась с родственниками, заезжавшими иногда в их стойбище. Каждая такая встреча была праздником. В одну из таких встреч она узнала, что русский царь уже не правит в России, что много людей с оружием бродит по тайге и нужно дальше уходить от дорог и посёлков.
Вернувшийся после долгого отсутствия Ульфар рассказывал, что новая жизнь скоро наступит для людей. Богатых не будет, все будут равные и счастливые, у всех будет много оленей и настоящих ружей. Он рассказывал про железную дорогу, по ней быстро бегают железные, огнедышащие олени, которые возят много людей и товары. Он привёз с собой в стеклянных бутылках прозрачную жидкость и целых десять дней не выходил из юрты. Он делал из бутылки несколько глотков, а потом долго пел весёлые песни и засыпал. Просыпаясь, он снова глотал эту жидкость, и всё повторялось сначала. Это очень не нравилось старому Такдыгану, но он молчал. Ошана знала обычаи предков, согласно которым мужчина, не достигший сорока лет, не имел права употреблять хмельные напитки, она вежливо сказала об этом Ульфару. Ульфар никак не отреагировал на замечание, сказав, что прошло время поклонения предкам, и он будет жить вольно и свободно. Услышавший это старик обиделся и перестал разговаривать с Ульфаром. Потом Ульфар уехал добывать соболя, и несколько месяцев его не было. Ошана сотни раз одна меняла пастбища, перегоняя оленей, всё дальше уходя в тайгу. Старый Такдыган, чем мог, помогал внучке в нелёгкой кочевой жизни.
Однажды Такдыган, сказав Ошане, что скоро вернётся, собрался и уехал верхом на олене. Вернулся он через несколько дней и не один. С ним был Ульфар. Ульфар был растерян и напуган, он без слов упал в чуме на лежанку и молчал. Молчал и вошедший следом Такдыган. Ошана пыталась выведать у мужчин, что случилось, и не смогла этого сделать. Они молчали.
На следующее утро Такдыган сказал внучке, чтобы она начала готовиться к большой кочёвке, пояснив, что уходить предстоит далеко, за становик, туда, где нет людей и нет дорог. Так нужно для её мужа, так необходимо для их семьи.
Такдыган узнал от родичей, какой непростительный проступок совершил Ульфар. Это он за обещанную ему винтовку и патроны вывел таёжной тропой казаков к лагерю скрывавшихся на Олёкме, у переката, красных мадьяр. Это по его вине пролилась кровь застигнутых врасплох, по-воровски убитых спавших людей. Даже зверя спящего никогда не убьёт настоящий охотник-орочон.
Не было прощения Ульфару. Такдыган был согласен со страшным наказанием, который определил ему на сухлене, собрании старейших мужчин, нюнгэ, вождь рода.
Такдыган тоже должен был оставить его семью, но входил в число старейших, и с согласия нюнгэ остался в изгнанной семье по праву родства. Он любил свою внучку и хотел закончить свою жизнь у неё на руках. Он понимал, что Ошана любит своего пустоголового, как он думал, мужа и не уйдёт от него, бросив в беде.
Несмотря ни на что, он надеялся, что Ошана ещё родит ему правнука, которому он сможет передать все знания и навыки, которые приобрёл за свою долгую жизнь. Поэтому он вернулся в стойбище. Поэтому и уводил сейчас Ульфара и его жену далеко, за становой хребет, в те труднодоступные места, где кочевал когда-то в молодости и куда давно не уходили люди его рода.
С тех пор минуло семнадцать лет. За эти годы, кочуя вдали от людей, Ошана родила Ульфару двух дочерей. Ульфар лет через шесть после изгнания погиб на охоте. Подвела заработанная предательством винтовка, дала осечку в момент, когда растревоженный в берлоге медведь выскочил и, ослеплённый на мгновение светом, встал на дыбы, а в следующее мгновение уже рвал подмятого Ульфара, не успевшего схватить в руки надёжную в руках умелого охотника пальму. Такдыган добил медведя пикой и привёз Ошане и её дочерям тело погибшего. С тех пор они кочевали вчетвером, подраставшие дочки Ошаны были отрадой и любовью старого, но никак не хотевшего умирать Такдыгана. Что происходило в стране, по бескрайним просторам тайги которой они столько лет кочевали, не знали. Изредка за солью и другими припасами Такдыган уходил к людям и, возвращаясь, рассказывал, что они не должны возвращаться, они ещё не прощены их народом. Более того, Такдыган знал ещё и то, что власть, пришедшая и установившаяся после долгой неразберихи и войны, искала того, кто предал тогда интернациональный отряд, и лучше было оставаться подальше от этой власти.
Ошана пристрастилась к охоте и добывала много пушнины, перенимая приёмы, которыми владел Такдыган. Вскоре она самостоятельно могла добыть даже медведя, взяв его на пику и убивая ударом остро отточенной пальмы. Такдыган знал многих, и его знали многие, он находил возможность менять меха на нужные в тайге товары.
Этой зимой, в середине января, он, погрузив вьюк на одного оленя и сев верхом на другого, отправился по одному ему известным тропам обменять добытые Ошаной меха на товар. Такдыган слышал, что с некоторых пор все охотники обязаны были сдавать меха только заготовителям, поставленным нынешней властью, и не имели права продать добытое куда-то ещё. Что личные семейные оленьи стада объединяют в общие, а орочон заставляют жить оседло, в посёлках. Что управлять родами власти назначают молодых, а зачастую и вообще инородцев. Уважаемые старейшины и шаманы изгоняются и всячески притесняются. Детей орочон и других эвенков, разрывая связь поколений, принуждают жить отдельно от родичей. Сердце болело у старика за гибнущий народ.
Поэтому он хотел сохранить свою семью, а он всегда считал Ошану и её дочек своей семьёй, в неприкосновенности, как частицу своего самобытного народа. Поэтому Такдыган был осторожен. Обмен мехов на товар он производил в тайге. В небольшой пещере он оставлял свой товар и, кочуя неподалёку, ждал, когда привезут в обмен необходимые ему вещи. Его дальний родственник Пётр Андреев, охотясь в тех местах, по уговору забирал его меха и как свои сдавал. Уже много лет они, практически не встречаясь, совершали такой обмен, ни разу не нарушив своего слова. Вот и в этот раз Такдыган ехал к той потаённой пещерке, стараясь успеть до темноты.
Присутствие чужака Такдыган почувствовал уже давно, именно почувствовал, а не увидел или услышал. Едва уловимые запахи, обломанные веточки кустарника и сбитый мох указывали на то, что недавно здесь был человек, совсем недалеко от его тайника. Причём не эвенк, русский, мужчина выше среднего роста, в плохой обуви и одежде, скорее всего не знающий тайги. Привязав оленей в укрытом месте, Такдыган осторожно приблизился к скале, в основании которой была пещера. Лёгкий дымок, выходящий из лаза, был едва заметен. Сняв с плеча на всякий случай винтовку, Такдыган подошёл к входу и по-русски окликнул:
– Эй, человек, выходи, знакомиться будем.
Ему никто не ответил. Он окликнул ещё несколько раз, и опять ему в ответ была тишина. Тогда он, положив оружие, осторожно полез в лаз. Прогоревший у входа костерок не освещал пещеры, и Такдыган не сразу разглядел свернувшегося в калачик человека. Он был неподвижен, но жив. Тяжело, с хрипом дыша, замерзающий человек через слегка открытые глаза смотрел на Такдыгана.
– Кто ты?
Запёкшиеся губы человека еле слышно прошептали:
– Иван Голышев.
– Ван… гол… – услышал старый охотник. – Ну, Вангол так Вангол, – сказал Такдыган, собирая остатки веток и мусора, чтобы разжечь погасший костёр.
Его не смутило это странное имя. Он понимал, что человек случайно остался жив, приди он позже на несколько часов – и всё, тот бы просто замёрз. Старый охотник знал, что случайностей в этой жизни не бывает. Значит, духам тайги так было нужно, чтобы он нашёл и спас этого человека. Не случайно, значит, решил он ехать этим разом на двух оленях, всё не случайно, всё в этой жизни продумано и предрешено заранее. Согрев и напоив Вангола отваром из трав, всегда имевшихся у Такдыгана с собой, он прибрал в пещере, перенёс в неё меха и, поставив на место камень, загораживавший вход, не мешкая отправился в обратный путь. Вангол, немного пришедший в себя, с трудом держался на олене, но не упал ни разу. Мёртвой хваткой вцепившись в шерсть на шее, он полулежал на нём. Иван действительно плохо понимал, что с ним происходит. Последние несколько суток он провёл в бредовом жару и сейчас не понимал ещё, явь это или продолжение бреда. Он тупо повиновался появившемуся человеку, почему-то всецело ему доверяя, собрал всю силу воли, чтобы удерживаться на животном, которое осторожно несло его. Куда, зачем и почему? Эти вопросы просто не приходили на ум Ивану, его мозг просто фиксировал происходящее с ним как бы со стороны, давая необходимые команды мышцам рук и ног. Верховые олени, в отличие от лошадей, всегда бегут ровно и не трясут своих седоков. На лошади Иван бы не удержался, да и не прошла бы лошадь теми тропами, которыми Такдыган вёл свой небольшой караван. Он решил вернуться сразу, ждать обмена было невозможно, его находка, Вангол, не выдержал бы нескольких ночёвок в тайге. Такдыган понимал, что оставляет на долгое время своё стойбище без соли и боеприпаса, но спасти жизнь человека он посчитал важнее. На остановках осторожно укладывал на оленью шкуру больного, укрывал его и согревал своими целебными отварами. Вангол был настолько слаб, что самостоятельно уже не мог встать. Распухшее, покрытое струпьями от ран лицо не позволяло Такдыгану определить возраст Вангола. Но руки, руки рассказали старику о том, что его спасённый молод и силён. То, что он беглый заключённый, Тактыган понял ещё в пещерке, увидев его одежду. Нужно было спешить, и охотник вёл свой небольшой караван, останавливаясь только для отдыха и кормёжки оленей. К полудню четвёртого дня пути они приехали к стойбищу, где их встречали радостная Ошана и две её весёлые дочери. Увидев необычный груз, ничего не спрашивая у старика, Ошана с дочками сняли потерявшего сознание Вангола с оленя, на руках перенесли в чум. Там с него сняли всю одежду и немедленно сожгли. Не отходившая от Вангола Ошана вечером увидела, что ему становится хуже. Он задыхался, кашель душил его, и, обливаясь потом, он на глазах слабел. Широко открытые глаза Вангола уже ни на что не реагировали, они смотрели куда-то в одну точку и медленно угасали. Он умирал. Такдыган, отдохнувший с дороги, сидел у костра и, что-то нашёптывая, раскачивался в ритме одного ему слышимого шаманского бубна, он призывал доброго духа тайги Сэвэки.
Затем, быстро собравшись, взяв аркан и пальму, вышел из чума. Опытному орочону не трудно было быстро отыскать в стаде молодую важенку и набросить на неё аркан. Зарезав важенку, он сам освежевал тушу и, сняв свежую шкуру, вернулся в чум. Ошана видела такое впервые в жизни. Такдыган, расстелив окровавленную шкуру оленихи мехом вниз, уложил на неё обнажённое и почти бездыханное тело Вангола и, обернув полностью, укутал его. Получившийся меховой кокон он стянул поверху кожаными ремешками.
– Сейчас всё решает великий Сэвэки, – многозначительно произнёс он, ответив на немой вопрос Ошаны. Сев у костра, стал, покачиваясь, что-то нашёптывать и напевать.
Так прошло около шести часов. Ошана и её дочери, девочки десяти и двенадцати лет, не спали, завороженно смотрели на происходящее. Они видели, как крупные капли пота катились по лицу их старого деда, как он, медленно покачиваясь, иногда замирал, и из его горла вырывались нечеловеческие звуки. Кокон, в котором было упрятано тело больного, лежал неподвижно, и ничто не говорило о том, что человек внутри ещё жив. Первые лучи солнца осветили макушку чума. Такдыган замолчал и тяжело поднялся на ноги.
– Наверное, я плохой шаман, Сэвэки не услышал меня, – сказал старик, подходя к кокону. Он протянул руку, чтобы развязать ремень, и вдруг мех шевельнулся, из его глубины раздался стон.
– Он жив, он не умер, ты великий шаман, дедушка! – кричала Ошана, помогая старику развязывать ремни, стягивавшие шкуру.
– Да, он не умер, он родился, – сказал старый охотник, обтирая от крови и жира горячее тело Вангола.
– Теперь у меня есть правнук, Вангол, он будет великим сонингом, – тихо произнёс старик. – Внучки, принесите снега.
В четыре руки Ошана и Такдыган снегом растирали голое тело Вангола, пока кожа не покраснела, затем его, как маленького ребенка, укутали в куски ткани и меховые одеяла. Напоенный густым тёплым оленьим молоком, он уснул и спал почти двое суток под присмотром дочек Ошаны.
– Пока Вангол не встанет на ноги, будем стоять здесь, – решил Такдыган, и Ошана с ним согласилась. Пастбище было ещё хорошим, и корма оленям хватит.
Ошана любила и уважала своего деда, а после того чуда, что он совершил с Ванголом, вернув его к жизни, она поверила в безграничные возможности Такдыгана. Она слышала и от него, и от других старых людей в детстве много красивых и правдоподобных легенд о сонингах, но, повзрослев, относилась к ним как к сказкам. Теперь, услышав из уст старика слова о будущем Вангола, она поверила в реальность замысла старого охотника. Она поверила в то, что духовная сила, сконцентрированная в старике, его связь с духами тайги и терпение способны изменить жизнь этого беглого. Превратить его, больного и беспомощного, в сильного и мужественного воина, дать ему такое знание природы и мира, о котором он даже не догадывается. Сделать его сыном тайги и её бережливым защитником и хозяином. Мало кто мог удостоиться такой чести и такой судьбы, но Вангол, этот молодой русский парень, был избран добрым духом тайги и предназначен своей новой судьбе. Так считал Такдыган, этому верила Ошана.
* * *
Старший майор Битц был в приподнятом настроении, всё у него складывалось хорошо. Недавно уехал бывший у него с проверкой один из замов начальника Главного управления принудительных работ. Он увозил с собой в Москву результаты проверки, согласно ко торым лагерь содержится в полном соответствии с требованиями партии и правительства, политической ситуации и законности. А он, начальник пересыльного лагеря, старший майор Битц, заслуживает поощрения. Его лагерь признан образцовым по зоне Восточной Сибири и Дальнему Востоку. Пройдёт какое-то время, и он получит повышение по службе, и наверняка прощай, Могоча, эта таёжная дыра. Пора, пора уже ему служить где-нибудь в крупном городе или, всякое может быть, рассуждал он, в столице. Дух захватывало от перспектив, о которых намекнул, уезжая, заместитель начальника главупра. Теперь главное – никаких ЧП. Всё должно быть так, как должно быть. Он стоял у окна своего кабинета и наблюдал, как на площадке начальник караула производит развод. Чёткий строевой шаг, безупречная выправка, образцовый порядок – это его заслуга. Ему даже взгрустнулось. Жаль будет покидать этот лагерь, здесь он полный хозяин. Но, увы, пора расти, как сказал проверяющий.
Из-за поворота на площадку въезжали машины удоганского спецэтапа. Битц отметил про себя, что конвой вернулся на сутки раньше. «Молодец Макушев, – увидев вылезшего из головной машины лейтенанта, подумал Битц, – этого возьму с собой, не откажут».
Макушев, войдя в кабинет, строго по уставу начал рапортовать о выполнении поставленной задачи. Битц, сидя в кресле, внимательно выслушал доклад и, пригласив лейтенанта сесть, подытожил:
– Степан Петрович, то, что не вылез за пять процентов, благодарю, а вот за потерю машины и личного состава придётся отвечать. Напишешь рапорт на моё имя, в котором подробно изложишь обстоятельства происшествия и принятые тобой меры. Останки водителя и конвоира похоронить, как положено, с воинскими почестями на могочинском кладбище. Родным отправим письма о гибели при выполнении служебного долга. На этом всё, Макушев, выполняйте. И ещё: проинструктируйте свою команду, чтобы о происшествии не болтали языками.
– Уже сделано, товарищ старший майор. Разрешите идти? – Макушев выложил на стол начальника личные дела погибших зэков, оружие конвоира Свистунова и вышел из кабинета.
Да, подпортил картину Макушев, думал Битц. Хорошо хоть проверяющий уже уехал, а то, как говорится в русской пословице, ложка дёгтя бочку мёда портит. Битц, совершенно не заинтересованный в огласке происшествия, не стал писать рапорт по инстанциям, решив замять это на время. А время работало сейчас на него. Потом, когда его судьба уже будет решена, в Москве, он пустит документы по инстанциям. Просто он проводил служебное расследование, скрупулёзно выясняя причины и условия, повлёкшие происшествие. На это потребовалось чуть больше положенного времени, вот и всё. За усердие в его системе не наказывают, это он знал твёрдо. Придвинув к себе личные дела, привезённые Макушевым, он, даже не открывая папки, на обложках поставил резолюции, отправляющие их в архив. С этого момента эти люди перестали существовать вообще. С этого момента перестал существовать и заключённый Иван Романович Голышев. Он погиб в автокатастрофе и захоронен на кладбище пересыльного лагеря в городе Могоча Читинской области. Но об этом даже не нужно было никому сообщать. Он был осуждён без права переписки.
Через месяц Битц сдавал дела, он был повышен в звании и переведён на Украину.
Степан Макушев добился перевода Марии в Могочу, и теперь у них был медовый месяц. Битц перед отъездом навестил молодожёнов и был несказанно удивлён красотой и молодостью Марии. «Непременно Макушева заберу к себе», – решил он, нагло разглядывая смутившуюся под его взглядом женщину.
– Степан, мне так не понравился твой начальник, – сказала Мария после того, как Битц, галантно раскланявшись, поцеловал ей руку и ушёл. – Какой-то он мерзкий!
– Забудь, лапушка моя, мы его больше не увидим, – обняв жену за плечи, успокоил Степан. Он не знал, что как раз в этом он ошибался.
Все попытки Степана выяснить, где Волохов и что с ним происходит, ни к чему не привели. У него не было таких связей, а Битц, к которому он обратился за помощью, и слушать не стал, сославшись на срочные дела. Однако дал понять, что в его же интересах забыть Волохова и нигде больше не упоминать его имени. Время было такое: чтобы сохранить себя, дети отрекались от родителей, жёны от мужей, брат предавал брата.
Но Макушев не мог забыть своего друга, не по-казацки это, не по-мужски. Мария, считавшая, что своим счастьем обязана Ивану, целиком разделяла точку зрения мужа. Нужно было что-то делать, искать Волохова и добиваться справедливости.
Волохов тем временем сидел в одиночной камере Читинской тюрьмы. Его долго не допрашивали, как будто забыв о его существовании. Утешало лишь то, что он был одинок. Так уж сложилась жизнь. Получив несколько тяжёлых ранений, он был демобилизован из Красной армии, но в родные места не вернулся. Не хотел встречать родственников и знакомых, знал, что многие из них, воюя под другими знаменами, сложили свои головы, немало порубив своей и чужой родни. Потянуло его подальше от знакомых людей, поближе к природе. Так и занесло в Тупик, где, встретив одинокую женщину, у неё и остался. Недолгим было семейное счастье. Она умерла в тридцатом. Он, поседевший ещё в молодости, сильно сдал здоровьем и о женитьбе больше не помышлял, целиком отдаваясь работе, которую ему поручила партия. Перебирая события своей жизни, Волохов никак не мог вспомнить личность того чернявого следователя, допрашивавшего его в Тупике. Да и не должен был вспомнить, потому что в действительности никогда его не видел раньше.
Старший следователь особого отдела НКВД Гладышев тоже никогда раньше не встречался с Волоховым. Он просто применил свой излюбленный приём. Поверхностно зная по личному делу прошлое арестованного, он обрушивал на него какое-нибудь нелепое обвинение, якобы совершённое в прошлом. Человек начинал оправдываться, приводить какие-то факты и аргументы своей невиновности, называл имена и фамилии людей, обязательно где-то был неточен или даже врал. Из этого потока информации Гладышев искусно вылавливал для себя всё необходимое, чтобы потом предъявить обвинение ни в чём не повинному человеку. Как правило, этот приём срабатывал, и он мастерски им пользовался. В случае с Волоховым получилась осечка, он не называл фамилий и не врал, крепким орешком показался Гладышеву, и поэтому теперь следователь скрупулёзно собирал на него информацию. С его точки зрения, судьба Волохова была уже предрешена. Достаточно было фактов, что он служил в банде атамана Семёнова, зверствовавшего в Забайкалье. Был в хороших отношениях с комбригом Хлебниковым, недавно расстрелянным за участие в преступной группировке Блюхера. Одного этого с лихвой хватит, но Гладышев хотел сломать этого человека, заставить его каяться в грехах и предавать других. Ему нужна была преступная группа вредителей, раскрыв которую он смог бы проявить свои недюжинные способности преданного делу партии чекиста. Он убеждённо считал, что необходимо очистить партию и страну от примкнувших к ней и замаскировавшихся до времени врагов. Для этого все средства были допустимы и хороши. Великая цель, поставленная перед ним вождём и учителем, товарищем Сталиным, оправдывала всё.
Допрашивая врагов народа, арестованных в посёлке Тупик, он получал информацию о Волохове. Как ни странно, даже припёртые к стенке фактами вредители ничего, что было нужно Гладышеву, не говорили и не подтверждали о Волохове. Это ещё больше злило следователя и вызывало ненависть к Волохову. «Как законспирировался, вражина, – с негодованием думал о нём Гладышев. – Ничего, расколем и тебя. Дай время».
Безусловно, Гладышеву стал известен круг лиц, с кем Волохов был хорошо знаком и поддерживал отношения. Фамилия Макушева, как его единственного близкого друга, всплыла недавно, и Гладышев стал наводить о нём справки. Личное дело Макушева, истребованное им, было безупречным. В отличие от Ивана Волохова Степан умолчал в своё время о своих боевых делах в составе белоказацких войск. Так получилось даже не по его вине, а потом его просто никто не спрашивал об этом. Направив отдельное поручение о допросе Макушева в особый отдел по месту его службы, он ждал ответа. Ответа долго не было, и Гладышев только спустя месяц узнал, что лейтенант Макушев откомандирован по новому месту службы куда-то на Украину. Направлять новые запросы уже не было времени. Гладышев решил заканчивать дело Волохова по имеющимся материалам. Их было предостаточно. Волохов получил десять лет принудительных работ и ушёл этапом.
Нет конца и нет края великой сибирской тайге. Начинаясь с отрогов Уральских гор, раскинулась она на тысячи вёрст до самого Тихого океана. Безлюдная и дикая природа лишь чуть была освоена по берегам крупных рек и озёр да живой нитью протянулась цивилизация железной дорогой. Где-то там электричество приводило в движение станки и машины, выплавлялся металл, строились корабли и самолёты, из репродукторов лилась музыка и на экранах открывшихся кинотеатров Великий немой, обретя голос, завладел умами и сердцами тысяч людей. А здесь, как и тысячи лет назад, скованная в эту пору крепкими морозами, тайга дремала, укрывшись мягким снежным одеялом, сохраняя и сберегая до поры гигантские запасы жизненной энергии. Сюда, в труднодоступные, потаённые таёжные углы ещё десятки, а может, и сотни лет не ступит нога цивилизации, раздавив, не задумываясь, кованым сапогом какое-нибудь великое творение природы, вроде обыкновенного муравья. Здесь тихо журчат скованные льдом, кристально чистые воды сибирских ручьёв и рек, вода которых, облагороженная золотым песком, имеет такие целебные свойства, о которых и мечтать не может великий индийский Ганг, берущий своё начало в залежах серебряной руды. В одном из таких таёжных районов, размером примерно с половину Франции, и кочевала уже много лет волею судьбы оторванная от людей семья Ошаны под покровительством мудрого Такдыгана.
Только по прошествии трёх недель Иван начал понимать, где он и что с ним произошло. Эти три недели его организм боролся с болезнью, и только сейчас он почувствовал, что слабость проходит. Он стал набираться сил. Появился интерес к тому, что его окружает.
Когда-то в школе преподаватель по географии рассказывал о чуть ли не первобытных народах, населяющих Крайний Север. Тогда Ивану это не было интересно, и он ничего не запомнил из школьного материала, разве лишь только то, что эти народы разводили оленей и занимались охотой. Теперь ему стало не просто интересно. Оказавшись в орочонском чуме, оставшись в живых благодаря заботе и уходу этих людей, он почувствовал желание и необходимость узнать и понять их. Его прошлая жизнь – а была ли она? – отошла куда-то на задний план. Он с удивлением обнаружил, что существует другая, особенная и совсем не похожая на его прежнюю, очень интересная жизнь, которой живут окружающие его люди. Его не беспокоили вопросами, за ним ухаживали, кормили и лечили, как родного сына. Он привык к добрым рукам этой уже немолодой орочонской женщины с ласковым именем Ошана, к суровому, изрезанному морщинами лицу старого охотника с необычным и труднопроизносимым именем Такдыган, к весёлым и симпатичным девочкам-подросткам, дочкам Ошаны. Постепенно он начал понимать, что мир, в котором он оказался, полон тайн и загадок, которые зачастую ставили его в тупик. Например, он очень смущался и чувствовал себя неловко, когда, ещё очень слабый, пытался по малой нужде отказаться от помощи Ошаны, но вынужден был мочиться в приносимый ею кожаный мешок. Этот мешок выносили на мороз и вновь, по нужде, приносили к его лежанке. Он не понимал, почему мешок вместе с содержимым замораживали, а не опрастывали, и был ошеломлён, когда Такдыган объяснил ему, что и он, и все делают это для оленей. Оленям необходима соль, которую приходится покупать и завозить, если рядом нет природных солонцов. Оказывается, даже если есть соль, содержимое этих мешков является лакомством для оленей, а уж если нет соли, то это единственное средство для их подкормки.
Как только Иван встал на ноги, стойбище свернули, началась кочёвка к новым пастбищам. За время вынужденной стоянки олени сильно выбили ягель в округе, и Такдыган опасался потерять эти выпасы на несколько лет. На новом месте Иван перешёл жить в чум Такдыгана. Здесь его называли Ванголом, и своё имя он мог услышать, только произнося его сам. Он пытался объяснить Такдыгану, как его зовут, но это было бесполезно. Старик упирал палец ему в грудь и говорил:
– Иван умер, ты Вангол, сын оленихи и доброго духа тайги Сэвэки.
Иван смеялся и не соглашался со стариком, считая его слова чудачеством, но постепенно привык к новому имени и уже спокойно отзывался на него. Такдыган приглядывался к Ванголу. Поправляясь, Вангол стал охотно помогать ему и Ошане по хозяйству. У него, как правило, ничего не получалось, он ничего не умел, но было видно, что хотел научиться, и постепенно начинало получаться. Ошана и Такдыган неплохо говорили на русском языке, но специально старались в общении с Ванголом говорить на своём, вольно или невольно заставляя Вангола осваивать язык эвенков. Главными же его учителями стали дочери Ошаны. Долгими вечерами все собирались в чуме старика и слушали его рассказы. Потом, когда Такдыган ложился отдыхать, наступала очередь Вангола, и он рассказывал о жизни русских людей, об исторических событиях, в общем, обо всём, что знал, чувствуя их живой и неподдельный интерес ко всему. Девочки впитывали в себя его знания, как губка влагу, и Вангол впервые в жизни понял и пожалел, что, оказывается, так мало сам знает. Вангол кусочками угля на натянутой оленьей шкуре написал буквы алфавита, и с этого дня все, Ошана, её дочери и даже Такдыган, стали обучаться русскому языку. Одновременно они обучали его своему. Вот бы Гоголева сюда, думал он, с теплотой вспоминая своего вагонного наставника. Ладно сшитая Ошаной одежда была тёплой и удобной. Вангол чувствовал себя здоровым и просил Ошану взять его на охоту, но получал отказ. Такдыган объяснил ему, что он не может идти на охоту, он не знает тайги и не чувствует её. Он должен окрепнуть, стать здоровым и сильным, должен научиться видеть и слышать.
– Я здоров, у меня хорошее зрение и слух! – говорил старику Вангол.
– Это тебе так кажется, – возражал охотник. – Догони оленя.
– Его нельзя догнать, – говорил Вангол.
– Можно, – возражал упрямо старик.
– Кто сможет догнать оленя? – спрашивал Вангол.
– Ты сможешь, – отвечал Такдыган, тыкая его пальцем в лоб.
Как-то наедине Такдыган спросил Вангола, за что его лишили свободы. Вангол всё подробно рассказал, Такдыган долго молчал и думал, поглядывая на Вангола. Потом встал и, похлопав его по плечу, сказал:
– Ты хороший человек. Я мог ошибиться, Сэвэки ошибиться не мог. Если ты согласен, как сойдут снега, мы пойдём к чистому камню, там дух Сэвэки очистит твоё тело от болезней и даст тебе силу. Он откроет тебе глаза и прочистит уши и нос, он снимет оковы с твоих ног.
Вангол хотел улыбнуться словам старика, но что-то остановило его, и он, внимательно выслушав, ответил на языке эвенков о своем почтении духу тайги и согласии.
Так незаметно, в кочёвках и переходах, долгих серьёзных беседах с Такдыганом и весёлых вечерах в обществе детей и Ошаны, пролетела зима и наступила весна.
Удивительна сила живой природы. Ещё вчера скованные ледяным холодом сопки казались безжизненными, трудно было себе представить, что они могут ожить. Сего дня пригретые солнечными лучами склоны, едва почернев проплешинами, очистившимися от снега, загорелись багровыми пятнами цветущего багульника. Безмолвные накануне боры наполнились звуками птиц и шорохами зверей, на таёжных полянах, по склонам сопок вышли на свет и раскрылись ему удивительно нежные, покрытые тонкими волосками голубые и желтые подснежники. Зашумели и заиграли на солнце весёлые ручейки, сливаясь в затейливо изогнутые между сопок русла лесных речушек, на берегу которых, собираясь огромными стаями, лесные птицы склевывали песок и мелкую гальку. Проснувшиеся худые и голодные медведи, расчёсывая слежавшуюся за зиму шкуру, купались в воде, гоняясь за крупным тайменем или хариусом, в изобилии шедшим вверх по течению на нерест. Серебряный березняк в прозрачных рощицах, дружно покрывшись мелкими клейкими листочками, от каждого дуновения ветерка что-то тайное шепчет его обитателям, дурманя голову своим тонким ароматом весны.
Ванголу не доводилось раньше видеть такой красоты, а может, и скорее всего, он её просто не замечал, как это свойственно большинству людей, утративших свою связь с природой. После очередного перехода Такдыган сказал Ванголу, чтобы он готовился к пути.
– Выйдем завтра на рассвете, через два дня будем на месте.
Вангол, согласно кивнув, упал на шкуры. Трудно ему давались уроки оленевода. Сегодня он бессчётное количество раз учился ловить арканом оленей. То, что двенадцатилетняя девочка с лёгкостью проделывала в считаные минуты, Вангол не мог сделать, как ни старался. Только взмокнув и пробегав за оленями полдня, он сумел заарканить одного из них и под общее одобрение и похвалы сквозь смех подтащил трёхлетку оленя к чуму.
– Вот на нём и поедешь, – сказал Такдыган, заходя в чум.
Утром чуть свет они, собранные в дорогу Ошаной, уехали из стойбища. Сытые, отдохнувшие олени бежали быстро и ровно, и скоро стойбище исчезло из вида, затерявшись в кажущемся однообразии таёжного ландшафта. Вангол удивлялся: как ориентируется старик, уверенно ведущий оленя без каких-либо троп или знаков на деревьях или скалах? Такдыган рассказал ему, что он один раз был в том месте, куда его ведёт, и был там лет семьдесят назад. Однако к середине второго дня пути они подъехали к скалистым сопкам и стали подниматься на одну из них по едва заметной тропе. Бордово-красного цвета скалы на склоне сопки, похожие на клыки гигантских чудовищ, окружённые свежей зеленью молодой листвяжной хвои, в лучах заходящего солнца создавали фантастический пейзаж, от которого у Вангола захватывало дух. У подножия одной из них они устроили привал. Вангол, как всегда, стал собирать сушняк для костра, но старик сказал ему, чтобы он этого не делал.
– Здесь нельзя жечь огонь. Переночуем без костра, – сказал он, расстилая небольшую оленью шкуру и укладываясь спать.
Хотя по ночам было ещё прохладно, они прекрасно выспались, укутавшись в шкуры. Оставив оленей у скалы, в лучах утреннего солнца они поднялись вверх ещё на пару сотен метров и оказались перед плоской и почти абсолютно ровной каменной площадкой, как бы зажатой между скал. Посредине площадки, кое-где по трещинам поросшей коричневым мелким мхом, стоял, как бы вырастая из неё, почти правильной формы восьмиугольный камень. Он был абсолютно чёрного цвета и матово поблёскивал в солнечных лучах. Вангол ничего подобного не ожидал увидеть, про себя надеясь, что старик приведёт к какому-нибудь каменному идолу и заставит ему поклониться или что-нибудь подобное, к чему он приготовился и из уважения к Такдыгану проделал бы. Однако всё оказалось совсем не так, и Ванголу стало слегка страшновато. Когда солнце стало подходить к зениту, сидевший на площадке Такдыган встал и велел Ванголу быстро раздеться догола. Затем, взяв его за руку и что-то невнятно нашёптывая, старик медленно, по спирали, стал подводить Вангола к камню. Сделав примерно два оборота вокруг, приблизились к камню. Такдыган подсадил Вангола и велел ему лечь на камень спиной, раздвинуть руки и ноги и как можно плотнее прижаться к камню. Вангол всё сделал, как говорил старик. Последнее, что он запомнил, было лицо старика, который, сняв головной убор и вознеся руки к небу, что-то быстро-быстро говорил. Редкие седые волосы старого охотника шаром стояли у него на голове, и каждый волосок был подобен натянутой струне, которую не мог покачнуть даже ветерок, задувавший сюда из расщелины. Ванголу, лежащему голым на камне, вдруг стало тепло и спокойно, и он уснул. Через какое-то время сознание вернулось к нему. Подняв голову, он увидел Такдыгана, стоявшего у края площадки. Заметив движение, старик замахал ему рукой и позвал к себе. Вангол вскочил на ноги и, спрыгнув с камня, подошёл к старику. Он не знал и не понимал, что с ним произошло, но то, что реально случилось что-то очень важное, чувствовал. Такдыган внимательно смотрел в глаза Вангола, и под этим взглядом Вангол опустился на колени и склонил голову перед старцем. Старик погладил его по голове и велел вставать и одеваться.
– Это место священно, и о нём не знает никто. Даже я не смог бы его отыскать раньше положенного срока. И теперь, когда мы уйдём отсюда, мы забудем дорогу обратно. Я – уже навсегда. А ты, Вангол, когда придёт твое время, приведёшь сюда своего ученика. Пора возвращаться домой, Вангол, – сказал Такдыган, подавая ему одежду.
Спускаясь по склону к оставленным оленям, Вангол почувствовал в себе что-то новое, он вдруг услышал множество звуков, ранее не слышанных им. Он почувствовал запахи трав и цветов и, остановившись от неожиданности, как вкопанный стал озираться вокруг, топчась на одном месте. Прислонившись спиной к дереву, он почувствовал или услышал, как в глубине ствола текут соки, а в коре ворочаются, прогрызая её, личинки короедов. Ошеломлённый и изумлённый происходящим, он пришёл в себя только тогда, когда услышал, как давно спустившийся на площадку у скалы Такдыган окликнул его.
Перед Ванголом открывался новый мир во всём его могуществе и многообразии, трепетной нежности и многоцветии, искромётности мгновений жизни и смерти. Такдыган внимательно следил за его поведением и довольно улыбался, когда Вангол, как мальчишка, радовался неведомым до сего дня открытиям. Довольно скоро они вернулись в стойбище и были, как всегда, радостно встречены его обитателями.
После всего пережитого Ванголу казалось теперь, что он оказался на совершенно незнакомой ему планете, где так же, как и на земле, светило солнце и мерцали звезды, но всё остальное изменилось, приобрело иной смысл. С каждой ранее знакомой вещью или предметом он вынужден был как бы знакомиться вновь. Его мучили сотни вопросов, о которых он раньше и не задумывался. Такдыган терпеливо отвечал ему. Но однажды Такдыган отказался отвечать на очередной вопрос.
– Для чего? Почему? Ты сам всё это знаешь, Вангол, тебе просто это нужно вспомнить, не ленись, вспоминай, – сказал Такдыган, отдавая в руки Вангола свой охотничий лук и колчан со стрелами. – Из чего сделан лук? Вспоминай, Вангол! Из чего сделаны стрелы, каких птиц перья в их оперении? Вспоминай! Ты знаешь, ты должен вспомнить! Ну!
Вангол, уже не удивляясь услышанному, взял в руки лук, вытащил стрелу, внимательно оглядел её и вдруг отчётливо понял или вспомнил, что и вправду всё хорошо знает.
– Лук трёхслойный, выточен из сердцевины лиственницы, стрелы выстроганы из колотой берёзы, оперение из перьев дятла, – проговорил Вангол, сам себе удивляясь.
– Молодец, правильно. Видишь, ты всё сам знаешь, а мучаешь меня, старика, – улыбаясь, сказал Такдыган, а потом уже серьёзно продолжил: – Ты не только многое теперь знаешь, ты многое теперь умеешь, тебе только нужно заставить себя вспомнить. Многое тебе сейчас не по силам, но это поправимо. Теперь тебе нужно тренировать своё тело, сделать его сильным и выносливым. Тренируя тело, ты закалишь дух, и, когда ты будешь готов к новым знаниям и умениям, они сами будут приходить к тебе. Не думай, что это легко и просто. Ты сейчас как слабая птица на сильном ветру. Забилась меж ветвей и сидит, стоит ей хоть на миг высунуться из укрытия, её унесёт и разобьёт о скалы. Не обижайся, Вангол, но рано или поздно тебе придётся покинуть укрытие и выйти против ветра, и ты должен быть к этому готов. Забудь всё, чем ты жил до сегодняшнего дня, забудь на время, откуда ты и как сюда попал. Ты – Вангол, сын оленихи, твой дом – тайга, добрый дух которой – твой отец и покровитель. Он избрал меня твоим учителем и наставником.
После всего, что было у чистого камня, Вангол не мог не верить словам старика, он сам чувствовал в себе желание и готовность следовать его требованиям и советам. С этого разговора его жизнь изменилась. Такдыган каждый день определял, чем будет заниматься Вангол, и не отходил от него. Сначала он учил его правильно дышать и ходить, практически не уставая. Любимая присказка старика «Устал идти – пробегись» применялась тем повсеместно, чем бы Вангол ни занимался. Старик заставлял его всё делать до полного изнеможения, выдавливая из него вместе с потом и кровью свойственные человеку лень и жалость к самому себе. Постепенно, месяц за месяцем, наращивая нагрузки, Вангол стал лучше и лучше их переносить, получая от этого даже какое-то удовольствие. Такдыган был настойчив и спокоен, он готовил здоровье и тело Вангола по какой-то одному ему известной системе, чередуя десятки видов упражнений в движении с неподвижными позами самого причудливого вида. Всё это должно было сопровождаться правильным дыханием, за которым старик внимательно следил. К концу лета Вангол сильно окреп и возмужал, в его движениях появилась лёгкость и уверенность. Органы чувств давали ему огромную информацию об окружающем мире, теперь он без труда мог ориентироваться на местности. Как бы далеко ни уходил в тайгу от стойбища, всегда чётко знал не только правильное направление движения, но и пространственно мог определить своё местонахождение относительно других предметов и людей, не видимых им. Например, один раз взглянув, он мог запомнить количество и расположение чёрных и белых бисерных бусинок на украшениях Ошаны. Его сызмальства здоровый организм избавился от несвойственных оленьему народу простудных заболеваний, и к осени Вангол, не боясь простуды, часами бродил по колено, а то и по пояс в холодных водах небольших речек, охотясь за крупным тайменем. С осени Такдыган стал обучать его обращению с луком. Стрельба из тугого орочонского лука стала ежедневным многочасовым занятием Вангола. С места, стоя и сидя, в прыжке и на бегу, по неподвижной и движущейся цели, на скаку с оленя и в падении с него – всё это под руководством Такдыгана, а иногда и Ошаны, в совершенстве владевшей этим искусством, осваивал Вангол. Охотничий лук в умелых руках опытного охотника был грозным оружием. Ошана с сорока шагов, с разворота, практически мгновенно отпуская тетиву, попадала стрелой без промахов в цель размером с куриное яйцо. Остро отточенный железный наконечник стрелы, выпущенной с такого расстояния, вонзался в твёрдую листвяжную плаху почти на два сантиметра. Такдыган рассказывал, что в молодости он мог выпустив вверх одну стрелу, вторым выстрелом переломить её, падающую, на землю.
– Сейчас я не смогу уже так стрелять, но ты, Вангол, сможешь, – говорил старик.
Вангол ему верил, и эта вера помогала поверить в себя, в свои силы, которые сейчас стали казаться ему безграничными. Впрочем, так оно и есть, в любом человеке заложены безграничные возможности. Беда в том, что не всякий может их открыть в себе и тем более использовать. Вангол же, поддерживаемый огромной силой духа Такдыгана, делал поистине невозможное. Он за несколько дней осваивал навыки, которые многим орочонам не давались годами, вызывая уважение и восхищение со стороны Ошаны и похвалу старца. Старшая дочь Ошаны, двенадцатилетняя Тинга, вообще последнее время не сводила с Вангола глаз. Она увязывалась за ним везде и старалась быть рядом. Лёгкая и неутомимая, она не отставала от него, невольно участвуя в его ежедневных подъёмах бегом на близлежащие сопки. Приносила стрелы во время занятий с луком, таскала на верёвке движущуюся мишень и очень переживала, если у Вангола что-то не получалось. Вангол часто сажал её себе на плечи и по нескольку часов катал на себе, уходя в тайгу. Она показывала Ванголу травы и цветы, которые полезны для здоровья, они собирали грибы и ягоды, в изобилии произрастающие вокруг. Их дружеские отношения ни у кого не вызывали опасений. Напротив, Ошана радовалась, втайне рассчитывая на то, что дружба может их связать более прочно, что Вангол может в будущем взять Тингу себе в жёны.
В орочонских родах, согласно обычаям, девушки были вольны в выборе друзей и могли до замужества ночевать в чуме возможного избранника. Если они впоследствии переставали встречаться, в этом никто не видел ничего плохого, просто девушка выходила на призывную песню другого юноши и, если желала этого, оставалась ночевать у него. Это приветствовалось родичами. В большинстве случаев родители жениха тогда засылали сватов, когда видели, что невеста уже беременна, то есть данный брак гарантирует продолжение рода. Ванголу была симпатична эта любознательная девчонка с чёрными как уголь озорными раскосыми глазами, но он считал её подростком и относился к ней по-братски. Иногда вечерами, слушая истории Такдыгана, он сажал её себе на колени и осторожно расчёсывал ей волосы костяным старинным гребнем, а потом заплетал десятки косичек. Такое внимание и заботу Ошана не видела никогда в семьях своих соплеменников. Вангол своим появлением и жизнью в семье внёс в неё много нового и необычного. Не только он учился у них, но и они много полезного перенимали от него. Он каждое утро, ещё больной, просил принести ему воды, мыл голову и умывался. Ошана спросила его, зачем он это делает, у орочон не принято мыть голову вообще. Они стеснялись своего голого тела и практически не мыли его, не знали они и что такое мыло. Вангол объяснил, шутя, что так он избавляется от ночных злых духов, мешающих видеть хорошие сны, отгоняет их. Попробовав один раз вымыть голову, – видно, ей приснился дурной сон, – Ошана через некоторое время вновь помыла её перед сном. Летом, останавливаясь около воды, Ошана стала мыться сама и мыть дочерей. Водные процедуры понравились им. Однажды, бродя по таёжным увалам, Вангол обратил внимание на чёрные каменные осыпи. Подобравшись к ним, он взял в руки один из камней и был несказанно удивлён – это был уголь. Осмотрев место, он обнаружил выходящие на поверхность пласты угля толщиной до двух-трёх метров. Набрав полную суму, Вангол принёс уголь в стойбище. Ошана и Такдыган были очень довольны, когда в костры-дымовухи подбрасывали уголь. Он разгорался, долго и жарко горел, стало значительно легче их поддерживать. Дым этих костров был единственным укрытием для оленей от бича тайги – кровососущих насекомых, которые тучей нападали на животных, не давая им спокойно пастись. Несколько дней на оленях Вангол и Тинга возили уголь к стойбищу, создавая запас топлива на зиму. Так в постоянных тренировках, повседневной работе текли дни, и Вангол незаметно для себя перешагнул свой день рождения, 21 августа ему исполнился двадцать один год. Но он не знал чисел дней, в тайге в этом необходимости не было, как не было и дней недели, выходных и праздников.
Близилась осень с её холодными, дождливыми месяцами, когда жизнь в тайге замирала, тяжёлые низкие облака затягивали небо и делали короче и без того уменьшающийся световой день. Такдыган и Ошана готовили снасти к последней осенней рыбалке, Вангол помогал. Интересно было видеть, как из тонкого конского волоса в руках Ошаны получалась плетёная прочная нить для уды. Как Такдыган, используя медвежью шерсть, пёрышки птиц и смолу, мастерил обманки на хариуса. Ванголу поручали более грубую работу, но не менее ответственную. Он затачивал наконечники стрел, пик и пальм, под руководством старика почти месяц он занимался изготовлением своего лука и стрел к нему. Когда лук был готов, чтобы привыкнуть к нему, Вангол каждый день не менее трёхсот раз стрелял из него по мишеням. И только когда в присутствии Ошаны и Такдыгана, в три секунды послав три стрелы в брошенную вверх Тингой мишень, он с сорока шагов всеми стрелами поразил её, Такдыган сказал, что Вангол научился стрелять. Но хороший стрелок из лука ещё не охотник, и Ванголу пришлось изучать приёмы владения пикой и пальмой. На это ушло много времени, и только выпавший первый снег прервал интенсивные тренировки. Такдыган взял с собой на охоту Вангола. Первый снег для Такдыгана был как открытая книга, он читал следы зверей и птиц, и Вангол жадно впитывал в себя эти знания, эти тайны старого охотника прочно входили в его память.
Умение двигаться беззвучно и маскироваться в условиях таёжной охоты, которыми старик владел в совершенстве, позволяли им незамеченными подходить к чуткому и осторожному зверю на расстояние выстрела. Вернулись они скоро, ведя в поводу нагруженных мясом убитого изюбря оленей. Сердце изюбря и его печень, согласно обычаю, они съели в тайге, поджарив на костре. Небольшой хвост изюбря Такдыган, аккуратно вырезав, завернул в тряпицу и отдал по возвращении Ошане. Огромные ветвистые рога украсили их чум. Ошана с дочерьми, разделав мясо, сушили и коптили его особым способом, получая тонкие полосы очень вкусного и непортящегося продукта. Ошана была довольна, она рассказала Ванголу, что мясо изюбря самое ценное и полезное.
Хвост, который ей отдал старик, она подсушит и приготовит из него снадобье для Вангола, оно придаёт силы и снимает усталость, обостряет зрение и слух, несколько капель этого снадобья позволят Ванголу, при необходимости, не спать несколько дней, двигаясь по тайге, совершенно при этом не нуждаясь в отдыхе. Она не сказала Ванголу лишь о том, что снадобье делает мужчину неистощимым любовником.
Вангол часто задумывался о своей необычной судьбе, скучал по родным, оставшимся где-то там, в другом мире. Он не знал, ищут его или нет. Удачно сложившиеся обстоятельства при побеге давали ему основания предполагать, что его могли посчитать погибшим в аварии. И, даже не обнаружив его останков, теперь-то он отчётливо осознавал это, вполне обоснованно могли посчитать погибшим в тайге. Но уверенности ни в чём не было. Он старался не думать о своём будущем, целиком вживаясь в свою нынешнюю жизнь. То, что уготовила ему судьба, он, как и всякий человек, не знал. Но то, что стал ощущать себя совсем другим, было более чем очевидно. Он сам поражался иногда своим способностям, а потом привыкал к ним и уже не обращал внимания. Например, на то, что, заметив вдалеке на деревьях выводок тетеревов, без труда мог, слегка прищурившись, приблизить их зрительно и детально рассмотреть каждое перышко в красивом оперении. Никакой бинокль или зрительная труба не смогли бы дать такого чёткого эффекта. Нечто подобное происходило и ночью. Если ему нужно было рассмотреть что-то, он начинал видеть это почти как при дневном свете. Более того, рассматривая что-нибудь у себя на ладони, он мог, разглядывая, как бы увеличивать предмет до огромных размеров. Теперь обычный муравей, попав на ладонь Ванголу, становился для него предметом исследования и познания. Он начинал понимать, что размеры и объёмы окружающего мира относительны. Небольшая песчинка, прилипшая к ладони, оказывалась целым миром, населённым живыми организмами, подчиняющимися всеобщим законам жизни на земле и влияющими на весь мир. Разглядывая царапину на руке, он видел, какие процессы происходят в живых тканях при заживлении этой небольшой ранки, и начал понимать, как заставить эти процессы ускориться. Он каким-то ему самому неведомым образом давал команду, тысячи мельчайших микроорганизмов бросались к месту повреждения и заживляли его. Иногда ему казалось, что он начнёт понимать то, что хочет Такдыган сказать, ещё до того, как тот произносил фразу вслух. Ради интереса он иногда стал опережать действиями просьбы старика, чем очень удивлял его. Эта игра увлекла Вангола в общении с Тингой. Тинга загадывала какое-нибудь желание или прятала что-нибудь. Вангол, лишь поглядев в её сторону, разгадывал желание или называл потаённое место. Получалось, что он читал чужие мысли. Более того, в играх с Тингой он мысленно мог попросить её что-либо сделать, и она, понимая без слов, выполняла его просьбу. Для Такдыгана такие способности, открывавшиеся в Ванголе, были неожиданны. Сам он ими не обладал и, решив, что духи тайги благосклонны к Ванголу, наделяя такими сверхъестественными силами, с ещё большим терпением и усердием принялся за его обучение. Теперь Такдыган с Ванголом пропадали по нескольку дней в тайге. Они охотились, ставили кулемы на соболя и пасти на лисиц, Такдыган, обучая Вангола охоте, в основном приучал его к жизни в зимних таёжных условиях. И зима пришла, пришла как-то сразу, сорвав ветрами пожухший лист с деревьев, тут же вморозила его в лёд быстро замерзающих рек. Не церемонясь, ударили крепкие морозы, превратив в ледяные бусы ярко-красными брызгами разбросанную в изобилии по болотистым участкам клюкву. Перелётные северные гуси, садясь в сумерках на зеркальную гладь почти застывших озёр, сбивались в огромные стаи на небольших пятачках, где благодаря работе их лап и крыльев вода ещё не замёрзла. Морозный воздух был чист и свеж, наконец-то исчезла наполнявшая его летом непрерывным гудением мелкая крылатая нечисть, мошка и гнус.
Тем временем другая, прожорливая и кровожадная, коричневая нечисть, расползаясь по Европе, всё ближе и ближе подступала к границам Советского Союза. Забрав всю полноту власти, энергичный и уверенный в себе Адольф Шикльгрубер смог убедить нацию в её превосходстве над всем миром. Национал-социалистическая партия, руководимая им, смогла в кратчайшие исторические сроки заставить работать на свою политику всю экономическую и финансовую мощь не только Германии, но и практически всей Европы. Причём для этого Гитлеру не пришлось уничтожать десятки тысяч и миллионов своих сограждан. Напротив, в Германию устремились сотни тысяч этнических немцев со всего земного шара. Военно-экономическая мощь Германии, поверженной в Первой мировой войне, как феникс, возродилась из пепла, почти удесятерив свой потенциал благодаря не столько мощным экономическим вливаниям заинтересованных политических сил, сколько самоотверженному труду немецких рабочих и инженеров. Новые виды вооружения и техники, железная дисциплина и истинное сплочение народа вокруг лидера нации – всё это, умноженное на военное искусство немецких полководцев, позволило Германии в считаные месяцы ставить на колени раздираемые политическими распрями и дипломатическими интригами европейские страны. Страна, давшая миру Гёте и Шиллера, казалось, потеряла разум, как в наркотическом опьянении следуя каждому слову своего фюрера. Немецкие женщины испытывали оргазм только от его речей и готовы были рожать и рожать солдат для его непобедимых армий. Хлеба и зрелищ требовал народ, опьянённый речами Геббельса, и он их сполна получал. Подростки, вступая в гитлерюгенд, получали от своих воспитателей такой заряд национал-патриотической гордости, что забивали во дворах и на улицах почти до смерти своих сверстников-евреев, ещё не успевших покинуть фатерланд. Распадались тысячи браков, настоящий немец не мог иметь жену нечистых кровей, и настоящая немка не имела права рожать полукровок. Это сумасшествие, охватившее великую страну, предопределяло ход истории, реки крови должны были пролиться на грешную землю, и многие люди чувствовали приближение этой страшной беды.
В далёкой забайкальской тайге отрезанный от всего цивилизованного мира старый неграмотный охотник, понятия не имевший о существовании на земле фашизма и арийской расы, сидя в чуме и глядя в огонь костра, сказал:
– Вангол, скоро на земле начнётся большая война, много, очень много твоих братьев и сестёр умрут, умрут их неродившиеся дети, и эта беда скажется на многих поколениях выживших.
– Как ты можешь об этом знать? – спросил с недоверием Вангол.
– Об этом мне говорят звёзды, ты ещё очень молод, и тебе непонятен их язык. Звёзды знают многое, и высшая мудрость исходит от них. Великие духи зажигают в небе звёзды, чтобы люди не могли сбиться с правильного пути. Только они неизменны, всё остальное на земле меняется каждый миг. Они не вмешиваются в земную жизнь, но могут подсказать в ней верный путь. Тот, кто слушает и понимает звёзды, тот управляет своей дорогой, владеет своей судьбой. – Такдыган задумался и прикрыл глаза. В его памяти проплывали картины далёкого прошлого. Его изрезанное тысячами морщин неподвижное лицо, освещаемое пламенем костра, было спокойно и сосредоточенно. Ванголу казалось, что именно сейчас старик слушает шёпот звёзд.
– Когда это случится?
– Не сейчас, ещё не скоро, ещё много времени, через два или три года.
– Такдыган, это мало времени, это очень мало времени. Скажи, можно ли что-нибудь изменить? – Вангол не сомневался в словах охотника.
– Один человек изменить что-либо в этом мире не в силах. То, что сказали звёзды, уже предрешено и будет. Но даже один человек, зная о том, что будет, может многое. Он не может остановить падающую со скалы глыбу камня, но он может разбудить спящих под скалой людей и увести их. – Такдыган, взглянув на Вангола, видя его горящие глаза, улыбнулся. – Ты, оказывается, ещё совсем мальчишка. Вижу, в тебе загорелось желание спасти этот мир. Я тоже был таким, это проходит.
Такдыган вытащил откуда-то из глубины чума кожаный свёрток и подал Ванголу. Вангол осторожно развернул его и увидел десяток обоюдоострых, похожих на лезвия кинжалов, железных заточек без рукоятей.
– Нужно заточить их так остро, чтобы даже лёгкое касание к ним приводило к порезу, – сказал старик, подавая Ванголу тонкий камень для работы.
Вангол не стал спрашивать, для чего служит это оружие, и принялся за дело. Через несколько дней, когда клинки были тщательно отточены и отшлифованы Ванголом, они собрались и вышли в тайгу. На привале старик рассказал, что они идут на волков, следы которых всё чаще появлялись у стойбища и беспокоили его.
– Волки могут напасть на стадо и порезать оленей, мы нападём на них первыми, – сказал Такдыган.
– Почему ты не сказал раньше? Нужно было взять винтовку, стая большая, я насчитал только матёрых около двадцати, Такдыган, мы не сможем. – Возмущаясь и возражая старику, Вангол пытался дать ему понять, что он не трусит, а просто реально рассчитывает силы.
Выслушав разгорячившегося Вангола, старик, поднимаясь, спокойно ответил:
– Нам не придётся в них стрелять.
Это удивило Вангола, но он не стал ни о чём расспрашивать, так как Такдыган лёгким быстрым шагом уже спускался по склону сопки.
Спустившись в распадок, они увидели следы волчьего перехода и через какое-то время вышли к месту лёжки стаи. Здесь, в густом ельнике, стая отдыхала. Вангол издалека почувствовал терпкий запах волчьей шерсти, дав знак об этом старику. Одобрительно хмыкнув, старик показал ему, что нужно делать. Вангол на уровне своей щиколотки тихо срезал молодые деревца берёз и ёлок и расщеплял пеньки на две части. Старик вставлял острые клинки в расщепленные пеньки и крепко стягивал ременными петлями. Получился двойной круг невысоких пеньков с торчащими в разные стороны остриями ножей. В центре этого круга Такдыган разбросал принесённые с собой куски оленины. Каждый нож он осторожно обмазал оленьим жиром и насадил на него тонкие ломтики мяса. Затем охотники осторожно за мели свои следы и ушли в сопку. Удаляясь, старик несколько раз прокричал криком раненой оленихи. Поднявшись выше, они удобно устроились в ветвях раскидистой сосны, стали наблюдать. Место было выбрано удачно. После полудня серые силуэты волков чётко обозначились на опушке ельника. Стая действительно была большой, десять или двенадцать крупных самцов вёл за собой вожак. Цепочкой, след в след, выходили волки из распадка. Вангол, присмотревшись, хорошо видел их жёлтые беспощадные глаза. Поджарые животы говорили о том, что стая голодна и вышла на поиск добычи. Вожак уже метров на пятьдесят удалился от ельника, а из него всё выходили и выходили молодые волки и волчицы. Даже Такдыган обеспокоенно заворочался в ветвях, видя такое количество смертельно опасных хищников. Если стая свернёт в сторону перевала, она через два-три часа выйдет к стойбищу Ошаны. Переменившийся ветер, как назло, относил запах приманки в сторону от стаи, и волки, следуя за вожаком, уходили левее, к перевалу. Нужно было принимать какое-то решение. Если сейчас они поднимут шум, волки всё равно уйдут к стойбищу и догнать их будет невозможно. Оставалось одно: выйти и, показав себя, как бы бросить им вызов. Два лука и две пальмы-секиры на примерно метровых рукоятках – оружие, с которым они были. Если стая кинется на них, шансов спастись или победить практически нет. Но выбора не было, Вангол ничего не спрашивал у старика, он прочитал его мысли и стал спускаться с дерева вниз. Страха не было, он понимал, что, если волки порежут оленей, они не смогут выжить в тайге. Два старых волкодава, бывшие с оленями, только смогут предупредить Ошану о нападении и будут разорваны в клочья. Жаль, что хитрость Такдыгана не удалась, пронеслось в мозгу у Вангола, когда он, спрыгнув на землю, схватил лук с колчаном стрел и уже кинулся было вниз по склону. Что-то вдруг остановило его, он почувствовал: что-то произошло. Старик, спускавшийся с дерева, тоже замер в ветвях и поднял руку. Вангол замер на месте. А случилось вот что.
Следовавший в хвосте стаи молодняк, годовалые молодые волки, резвясь и гоняясь друг за дружкой, немного оторвались от уходящей стаи и вдруг, благодаря на мгновение затихшему ветру, хватанули запах свежей оленины в воздухе. Насторожившись, они на мгновение замерли, вытянув длинные шеи и нюхая воздух. Секунда – и они, издав глухой рык, кинулись в сторону западни. Стая остановилась как по команде, волки повернули головы в сторону прыжками бегущих молодых волков, затем сорвались с места и кинулись следом. Опытный вожак, оказавшись сзади, уже не управлял обезумевшей от пьянящего запаха крови стаей. Успевшие первыми к наживе волки, не соблюдая строгой волчьей иерархии, по праву первых стали рвать оставленную в центре оленью требуху, вырывая её друг у друга. Подоспевшая стая кинулась к добыче, и началась дикая свалка. Вангол, вернувшийся на дерево, с ужасом наблюдал, как волки, хватая куски мяса с лезвий, ранили себя, в свалках и борьбе напарывались на острые жала и, почуяв кровь, начинали рвать друг друга. Страшные клыки одних рвали в клочья пораненных собратьев, тут же сами победители становились добычей других, более сильных и дерзких. Подоспевший вожак, ощетинившись, встал перед безумно дерущейся стаей, его страшный оскал и рык остановил молодых волчиц, следовавших за ним. Через несколько минут всё было кончено. Вожак уводил нескольких волчиц и молодых щенков от места побоища. Несколько сильно раненных зверей отползали в сторону ельника. Насытившиеся свежей кровью три крупных волка, уцелевшие в резне, уходили по распадку в сторону охотников, не рискуя присоединиться к свирепому вожаку, уходившему с волчицами. Быстро спустившись с дерева, Вангол и Такдыган кинулись к распадку, наперерез уходившим волкам. Две стрелы, выпущенные на бегу Ванголом, заставили упасть пронзённых в шею зверей. Третий волк, пробитый стрелами старика, крутился на месте, пытаясь схватить зубами торчащие из туловища стрелы, но ударом пальмы, рассёкшей ему голову, был добит. Вангол, впервые принявший участие в такой охоте, весь дрожал от возбуждения. Всего они насчитали двадцать два убитых волка. Уже возвращаясь, они услышали несколько винтовочных выстрелов со стороны стойбища. Поздно вечером, нагруженные снятыми шкурами, они вернулись к Ошане. Расстроенная Ошана показала им на трупы зарезанных волками собак. Оленей вожак стаи не тронул, обойдя стойбище, но убил увязавшихся за ним в погоню старых волкодавов. Собаки, почуяв приближавшихся волков, с лаем кинулись навстречу. Ошана несколько раз выстрелила в воздух, отпугивая зверей. Собаки, самоотверженно кинувшиеся навстречу стае, стали преследовать уходивших волков и погибли. Вангол хорошо запомнил морду вожака, он смог рассмотреть её в момент ярости, когда зверь понял ошибку стаи, попавшей в ловушку, но ничего уже не мог сделать. Он метался между молодыми волчицами, роняющими в снег слюну, и убивающей себя стаей. Его свирепый и бесстрашный взгляд, ослепительно-белые клыки и рваное ухо часто отчётливо вспоминались Ванголу. Он почему-то думал, что их встреча ещё не последняя. Вангол восхищался охотничьей хитростью Такдыгана, настолько тот хорошо знал и использовал повадки зверя.
– Многие люди живут по волчьим законам, Вангол, – сказал как-то ему старик. – Человек, радующийся чужому горю или злобно завидующий чьей-то удаче, подобен волку, хладнокровно и расчётливо убивающему раненого собрата. Если ты встретил человека, который не может открыто смотреть тебе в глаза, будь настороже, возможно, в его душе живёт волк, не доверяй ему, такой человек всегда сможет предать и бросить тебя в беде.
– У нас говорят: чтобы человека узнать, надо с ним пуд соли съесть, – сказал Вангол.
– Это правильно, но не всегда человеку дано такое большое время, шаманы говорят: глаза – зеркало души. Загляни в глаза, и увидишь, что у человека на душе.
Вангол вспомнил глаза того судьи, что зачитывал ему приговор, в тех глазах была пустота.
В глазах у Волохова следователь Гладышев так и не увидел ни страха, ни отчаяния, ни мольбы о пощаде. Волохову не давали спать уже четвёртые сутки, допрашивали и били, но результатов не было, лютую ненависть видел в глазах у Волохова Гладышев. Так они и расстались. И теперь Волохов, осуждённый к десяти годам, ехал в теплушке вместе с сотней таких же, как он, арестантов куда-то на Колыму. Эшелон ночью остановился в Могоче, и Волохов через небольшое зарешеченное окно вагона пытался что-нибудь разглядеть. Где-то здесь, в Могоче, оставался его верный друг Степан Макушев, скорее всего, и Мария здесь. Если бы они знали! Так хотелось Ивану ещё раз увидеть родные лица. Просто увидеть и убедиться, что всё у них хорошо. На перроне было пусто, только старый железнодорожник, проходя мимо вагонов, постукивая своим молоточком, на секунду остановился у окошка, откуда смотрел Волохов. Встретившись глазами, эти люди в долю секунды рассказали друг другу всё, о чём болели их души. Эшелон тронулся, увозя Волохова, в деповской курилке сидел старый железнодорожник, глотая вместе с дымом едкой папиросы горькие мужские слёзы. В каком-то таком же эшелоне ехал в лагеря его сын, дома слегла от горя его старуха, а невестка, оставив им внука, уехала в Читу искать правду, да уже который месяц как пропала. Ни письма, ни вестей. Заоравший ни с того ни с сего репродуктор на станции заставил старика подняться, прибывал очередной литерный эшелон на восток. «Сколько же их идёт, пол-России уже вывезли», – сокрушался про себя старик, вагон за вагоном обходя поезд и прислушиваясь к звуку ударов своего молоточка. Звук должен быть чистым и звонким, иначе беда…
* * *
Месяцем раньше с этого же перрона Степан и Мария уезжали к новому месту службы старшего лейтенанта Макушева. Майор Битц всегда выполнял свои желания и добился перевода Макушева к себе. Не знал ни Битц, ни Макушев, что этот скорый переезд спас их обоих. Они просто выпали из поля зрения особистов в период наиболее активной чистки рядов НКВД. На новом месте Битц принимал дела начальника лагеря из рук единственного уцелевшего из всей лагерной администрации начальника отряда. Его предшественник, замы и все начальники служб были недавно арестованы. Вакансий было много, и в главупре ему не отказали в быстром переводе Макушева. Сейчас, сидя в своём кабинете, он под звуки песни из нового фильма «Трактористы», лившейся из настенного радио, как всегда, внимательно изучал личные дела подчинённых. На новом месте нужно было вновь создавать свою систему. Битц хорошо знал своё дело и тщательно подбирал людей, комплектуя команду по главному принципу, принципу личной преданности. Ему было не так важно, почему этот человек предан, страх или авторитет начальника тому причиной, главное, чтобы он был от него зависим и беспрекословно выполнял его волю. Макушев по прибытии был назначен начальником комендатуры лагеря, в лагерную медчасть была оформлена и его молодая жена. Битц до конца не доверял вообще никому, таков был его характер. На Макушева он мог положиться как на ответственного и исполнительного офицера, не сомневаясь в его личной преданности. Обоснованно считая Макушева человеком простым и прямолинейным, Битц был уверен в его порядочности. Людьми такого склада характера ему было легко управлять. Сделав однажды добро такому человеку, Битц мог рассчитывать на как бы пожизненную эксплуатацию. Главное, чтобы человек не сомневался в его принципиальности и справедливости. Эти простаки почему-то упорно верят в существование таких понятий в отношениях между людьми. И жизнь их ничему не учит, удивлялся Битц. Сто раз, обманутый и одураченный, человек всё равно верит в то, что хороших людей на земле больше и есть какая-то справедливость, и она всё равно восторжествует. Нет, Битц был умнее, он предпочитал другой жизненный принцип. Хочешь жить – умей вертеться. Умей вовремя покорно склонить голову и вовремя укусить, а схватив, держать мёртвой хваткой. Тут уж не до принципов, выживает сильнейший, Битц был убеждён. Он был умён, в этом была его главная сила. Чтобы выжить в предлагаемых жизнью обстоятельствах, ему хватало ума тщательно свой ум маскировать.
Его нынешнее начальство, мягко говоря, не блистало образованностью и не жаловало подчинённых, умеющих писать без ошибок. Зато лагерь был забит грамотными и образованными людьми. Их письма в судебные и партийные органы пачками ложились на стол начальника лагеря. Это были письма людей, наивно полагавших, что их где-то услышат и кто-то справедливый, вмешавшись в их судьбу, исправит допущенную в отношении к ним ошибку. Они клялись в своей честности и преданности, обещали добросовестным трудом доказать свою невиновность и непричастность к тем врагам народа, которых справедливо карал меч социалистического правосудия. Писали жалобы и прошения, конечно, не все, но писали и на что-то надеялись многие. Им было невдомёк, что в стране работала страшная мясорубка, что под прикрытием надуманных, благородных идей в стране вовсю правил закон волков. Страх пропитал сознание и души простых людей, он вселился в их жилища и залез под одеяла их постелей. Он заставлял людей вздрагивать от каждого ночного стука в дверь или скрипа тормозов остановившейся машины. Повальные аресты в армии и на флоте, безжалостное клеймение и уничтожение сотен видных и ещё недавно прославляемых государством людей, ежедневные списки выявленных и арестованных врагов народа в центральных и местных газетах – всё это обрушивалось на головы оболваненного народа под звуки бравурных гимнов и маршей в честь вождя и любимого всем народом учителя, товарища Сталина.
Писатели и поэты, восторгаясь скромностью и простотой вождя, писали о нём стихи и прозу, песни о любимом вожде пели пионеры и школьники, солдаты и матросы чеканили под них строевой шаг. Песни лились из репродукторов в коммунальных квартирах и бараках рабочих, колхозных клубах и цехах заводов. Ни один народ так не любил и не прославлял своего вождя. Его нельзя было не любить, не любить его было опасно для жизни. Для жизни любого человека, невзирая на возраст и заслуги, чин и звание, родственные отношения и привязанности, невзирая ни на что. Он это доказал, и это вросло в сознание абсолютного большинства. Но не всех.
Битцу было интересно, а с некоторых пор стало необходимо изучать дела тех, кто пытался хоть как-то бороться с тем насилием, которое происходило в стране.
Такие дела ему попадались исключительно редко. Во-первых, потому что абсолютное большинство людей, действительно представлявших угрозу власти, расстреливались и их дела ложились в секретные архивы. Во-вторых, потому что в огромной массе дел даже такому опытному специалисту, как он, очень трудно было найти дела не мнимых, а настоящих врагов власти. Не народа, как было выгодно их называть коммунистам, а именно – врагов власти коммунистов. Из тысяч прошедших через его руки дел он не мог похвастаться и десятком таких. Недавно ему повезло, кажется, он натолкнулся на такое дело, вернее, не дело, дело было обычным стандартным полуфабрикатом, он натолкнулся на человека, мыслящего человека. Один из его сексотов перехватил письмо, которое сейчас читал Битц. В нём были стихи.
Всё стало ясно,
мы переродились!
Смешенье крови в замкнутой среде.
С рожденья до седых волос
мы с чем-то воевали, бились,
а оказалось – не разобрались в самих себе!
Не разобравшись, мазали, чернили!
Без долгих разговоров под расстрел,
а оказалось, заживо мы гнили!
Не стало мудрецов, сбежали, кто успел!
Какая горькая судьбина!
От чистоты души народ
скотине вечно подставляет спину!
Сидит подлец на подлеце
и лозунги орёт!
А бедный наш народ везёт
и думает: хоть тяжко под ярмом,
но движемся вперёд!
Эй, барин-секретарь,
поправь подпругу, жмёт.
Сказали, сделали, и вновь по кругу.
В глаза уж друг не смотрит другу.
А колея всё глубже, всё тесней!
Уж ноги без обувки поднимаем,
поверив в то, что сверху им видней,
молчим и тащим воз, не понимая,
что гибнет русская земля, сгорая!
Мы не живём, а тихо вымираем!
Да, за такие стихи автору помажут зелёнкой лоб, это точно, думал Битц, решая, что делать. Он обязан был дать этому материалу ход, и тогда заключённого Егора Ивановича Прохорова, осуждённого за вредительство инженера-железнодорожника, особисты увезут из лагеря, и он уже наверняка никогда о нём не услышит. Так он и сделает, но не сейчас. Интеллектуалу Битцу хотелось увидеть этого человека и поговорить с ним. Изучая лицо заключённого по фотографии в деле, он увидел твёрдую волю, ум, решительный и мужественный характер Прохорова. Вызвав дежурного офицера, Битц дал распоряжение после ужина доставить к нему заключённого Прохорова. Около семи часов вечера в кабинет начальника лагеря вошёл высокий, широкоплечий мужчина с открытым взглядом серо-голубых глаз. Коротко остриженные волосы его были какого-то неопределённого тёмно-серого цвета, седина забелила виски. Грубовато слепленное лицо скрашивал широкий выпуклый лоб и крепкий, чуть выступающий подбородок. Тёмные круги под глазами и опущенные уголки тонких губ говорили об усталости.
– Заключённый Прохоров доставлен по вашему приказанию, – доложил дежурный и, подчиняясь жесту Битца, вышел из кабинета, тихо закрыв за собой дверь.
– Ну, здравствуй, Прохоров, присаживайся, вот папиросы, кури.
Битц, встав из-за стола, показал Прохорову на стул и положил пачку папирос на стол.
– Спасибо, гражданин начальник, но я не курю, а присесть можно, целый день на ногах. Слушаю вас, гражданин начальник, зачем меня вызвали? – глядя прямо перед собой, спросил Прохоров.
– Мне понравились твои стихи, Егор Иванович, вот решил лично с тобой познакомиться, люблю поэзию. Давно пишете?
– Что-то вы спутали, гражданин начальник, какие стихи в зоне можно написать, это к блатным вам нужно, там такие шедевры выдают, вся зона плачет.
– Спасибо, я поинтересуюсь и их талантами, только твои стихи мне почему-то больше по душе, Прохоров. Какие аллегории, а? Смешение крови, Прохоров, это когда брат сестру и детки дауны? Интересно, кого ты скотиной считаешь? Или ещё: это кто те подлецы, что лозунги орут? Хочешь, расшифрую так, как это сделают в особом отделе ГПУ? В этом тексте клеветнически излагается и оскверняется руководящая и направляющая роль коммунистической партии и её вождя, лично товарища Сталина. Авторство установлено будет мгновенно, даже без почерковедческой экспертизы. Вот взгляни. – Положив перед ним лист со стихотворением из письма, Битц внимательно посмотрел в глаза заключённого.
Прохоров, не читая, отодвинул от себя лист бумаги и, встретившись глазами с Битцем, произнёс:
– Вам не стыдно читать чужие письма, гражданин начальник?
– Стыдно, Прохоров, но служба обязывает. – Битц закурил. – Хочу понять, Прохоров, ты ведь умный и грамотный человек, зачем это тебе? Неужели ты считаешь, что вот такими стихами ты можешь что-то изменить? Разбудить эту безмозглую массу рабов, добровольно и радостно идущих с песней в бездну? Тебе сидеть ещё восемь лет, ну и сидел бы тихо, освободившись в сорок восемь лет, ещё можно будет пожить.
– Зачем?
– Что – зачем?
– Зачем жить, гражданин начальник, если кругом ложь? – Прохоров, взглянув на майорские петлицы начальника, продолжил: – Вы, гражданин начальник, серьёзно что-то хотите услышать и понять или просто решили поиграть со мной перед дальней дорогой? Разве вам мало того, что написано на этой бумаге? Мне кажется, на вышку уже потянет, поэтому ничего нового я вам уже не скажу.
– Ты прав, Прохоров, твоей писанины достаточно для вынесения тебе смертного приговора, но эта бумага пока лежит у меня на столе, и я действительно хочу понять мотивы твоих действий. Объясни, на что ты рассчитываешь.
– Хорошо, поговорим. Терять мне, собственно, нечего. Скажи честно, майор, кроме уголовников, в лагере все остальные действительно враги народа? Не отвечай, я сам скажу. Если это так, то все, кто ещё ходят на свободе, просто ждут своей очереди сюда. Причём и те, кто сажает и стережёт, тоже в этой очереди, и ты, майор, в ней, и твой нарком. Вне очереди только тот, кто определяет, что сегодня – плохо, а что – хорошо. То, что сегодня хорошо, завтра покажется ему плохо, и в очередь встанут ещё тысячи людей, делающих сегодняшнее «хорошо». Это же очевидно, это же происходит у всех на глазах, и все молчат. Кто-то, майор, должен говорить, если он считает себя человеком, а не рабом. Эти стихи – маленькая капля в море людской ненависти, которая накапливается, как вода в горном озере, сдерживаемая плотиной из страха, колючей проволоки и штыков. Я убежден, что придёт время, и эта плотина не выдержит, и тогда каждая такая капелька будет оценена потомками по достоинству. Сколько ты собираешься прожить, майор, что ты расскажешь своим внукам? Как гробил в лагере врагов народа? Уверен, к тому времени, если ты сумеешь сам избежать лагерей, ценности изменятся. Тебе придётся как-то объяснять им, почему тебе пришлось быть исполнителем преступной воли хозяина. Как ты это будешь делать, поймут ли тебя, подаст ли тебе руку честный человек, рождённый твоими детьми, или со стыдом отвернётся? Так или иначе, мы все отвечаем за грехи своих отцов и дедов. – Прохоров замолчал, опустив голову.
Молчал и Битц, пауза затянулась, за окном слышались окрики конвоиров и лай овчарок.
– Ну что ж, поговорили, спасибо за откровенность, Прохоров. На сегодня всё. Я подумаю, что с тобой делать, ещё побеседуем. Шум насчёт письма в бараке не поднимай, иначе его содержание пойдёт к особистам. Ты понял меня, Прохоров? – Майор, взглянув на понуро сидевшего зэка, нажал кнопку вызова конвоя. – Увести, – распорядился Битц. – Найдите мне старшего лейтенанта Макушева, пусть срочно зайдёт.
Когда дверь закрылась, Битц вытащил носовой платок и вытер лоб, он почему-то вспотел, хотя в кабинете было довольно прохладно. Да, поговорили, думал он, а ведь прав этот инженер, крутилось в мозгу майора. Испугавшись одной этой мысли, Битц закрыл лицо руками. Раздался стук в дверь, и она открылась.
– Разрешите войти, товарищ майор? – В дверях стоял Макушев, как всегда подтянут и в хорошем настроении.
– Заходи, Степан, дело есть. Дверь закрой поплотнее, присаживайся. В десятом отряде есть такой заключённый, фамилия Горбатко. Нужно, чтобы сегодня блатные узнали, что он стукач. Так оно и есть, он мой кадр, но мне нужно, чтобы его сегодня же ночью убрали. Поручить операм не могу, Степан, дело деликатное, нас с тобой касается. Вопросы есть? – Битц посмотрел на Макушева.
Макушев, впервые получивший от начальника такое задание, озадаченно почёсывал затылок.
– Надо так надо, сделаю, товарищ майор. Недавно случайно подкоп обнаружили, чечены из своего барака рыли. Придётся пустить слух, что нам Горбатко помог. Чёрные его не простят, бараки рядом, думаю, утром мы его с пером в боку найдём. Разрешите идти? – Макушев встал.
– Подожди, Степан. Как там Мария? Не скучает по Забайкалью? Надо бы новоселье твоё обмыть, чего не приглашаешь, старший лейтенант?
– Так ещё только въехали, немного устроимся, и милости прошу, товарищ майор, будем рады. – Степан, козырнув майору, вышел из кабинета.
Степан ненавидел стукачей и с лёгкой душой сдал Горбатко блатным, как бы случайно проговорившись о его заслугах при заключённых. На утренней проверке Горбатко недосчитались, его нашли ближе к обеду за котельной в кучах шлака. Горло было перерезано острой бритвой одним движением.
Битц остро отточенным карандашом вычеркнул его из своего списка «продажных душ».
После обеда в кабинет Битца привели Прохорова. Отпустив конвоиров, начальник колонии подошёл к Прохорову вплотную, они были примерно одного роста, и тихим голосом сказал:
– Что ж ты, голубчик, так меня подставил? Я же предупредил тебя – не шуметь насчёт нашего разговора, а ты моего агента под перо поставил. Только ты знал, что Горбатко на меня пашет, письмецо на волю кинуть он тебе обещал, а оно у меня, Прохоров. Нехорошо получилось.
– Гражданин начальник, не пойму, зачем вам на меня убийство вешать, вы же знаете, не моих это рук дело.
– Может, и не твоих, но с твоей подачи, тут, сам понимаешь, всё сходится. Присаживайся, Прохоров, чай пить будем.
– Спасибо, начальник, но…
– Никаких но, садись и пей чай, пей чай и думай, что с твоей женой и сыном будет, если твои стихи в ход пойдут. За сексота не переживай, кроме тебя и меня никто его смерть с твоим письмом не свяжет, возьму грех на душу, забуду. Да только ты помни мою забывчивость.
– Зря стараешься, начальник, я масть менять не собирался, шей что хочешь, можешь и стукача своего на меня списать, возьму. Семь бед – один ответ, только не плети паутину, на тебя работать не стану, как ни крути. – Прохоров продолжал стоять.
Битц тем временем наливал крепкий чай в кружки и, выслушав его, ещё раз повторил:
– Садись, Прохоров, пей чай, ты мне в сексотах не нужен.
– Тогда что вам от меня нужно?
– Ничего, кроме того, чтобы ты просто выпил горячего крепкого чайку и согрелся, а потом поговорим по душам.
Битц придвинул к себе кружку чая и стал прихлёбывать бодрящий напиток. Прохорову ничего не оставалось, как сесть к столу и присоединиться к чаепитию. Со стороны показалось бы, что сидят за столом два хороших товарища и пьют чай, тихо беседуя о делах житейских.
Так же тихо сидели и пили крепкий чай в каптёрке одного из бараков трое зэков. Один из них, крепкого телосложения, высокого роста, сутулый, с большой шишковатой головой и потому кажущимися маленькими, глубоко спрятанными в глазницы серыми глазами, был вор-медвежатник по кличке Фрол. Второй, небольшого роста крепыш с курчавой головой и слегка раскосыми карими глазами, неоднократно судимый за грабежи и убийство, козырный парень по кличке Татарин. Во главе компании сидел русоволосый, сероглазый, среднего роста крепко сбитый мужчина, он был обнажён по пояс и явно был в каптёрке хозяином. На его широкой, поросшей курчавыми рыжеватыми волосами груди красовалась трёхглавая церковь, плечи украшали звёзды и эполеты, во всю спину раскинул свои крылья летящий орёл. Это был широко известный в уголовном мире авторитетный вор в законе по кличке Москва. Недавно он пришёл этапом и теперь, освоившись, принимал лагерь, оставшийся без смотрящего. Его предшественника, крепкого законника Седого, недавно зарезали в столовой, зарезали тихо, заточка мастерским ударом вошла со спины точно в сердце, там и осталась, обломанная резким движением убийцы. За столом Седой смог только туманящимся взглядом обвести сидевших рядом за столом и попытался обернуться, но не смог, ничком упал грудью и головой на стол. Никто сразу не понял, что произошло. Среди бела дня, на глазах у братвы кто-то из проходивших мимо смог незаметно убрать смотрящего по лагерю.
Как это могло случиться? На этот непростой вопрос и пытались ответить Москве близкие убитому Фрол и Татарин.
– Расслабились, братишки, расслабились, такую лажу допустили, – выслушав их, заговорил Москва. – Не мокрушника нужно искать, он никуда не денется, – причину. Кто-то под себя подмять лагерь хочет, руку подняли на законника втихую, любой честный пацан на сходняке мог поднять вопрос, если на Седом что-то было. Ясно, это не личная месть. Здесь надо думать, пацаны, думать. Какого чёрта Седой в столовке делал? С какой поры в лагере законник за один стол с мужиками садиться стал? Что, шестёрок нету, харч принести или западло это стало здесь?
– Нет, Москва, зона не скурвилась, Седой всё правильно вёл, и законы соблюдались. Мужики рот стали открывать, пайкой недовольны стали, вот Седой и решил постоловаться вместе с ними, проверить, любил он сам всё смотреть. Пока, говорил, сам не пощупаю, не поверю, что кто-то законную пайку режет.
– Ну и что? Пощупал?
– Не успел, его в этот день и завалили.
– Татарин, а ты где был? – Москва пристально посмотрел на него.
– На разборке. Фраер один рамсы попутал, пришлось слегка поучить, – ответил Татарин, не выпуская изо рта папиросу.
– Вот что, Фрол, займись столовкой, что да как. Татарин, опроси братву, кто что видел, слышал, вечером соберёмся. Мне помозговать надо. Слышал, хозяин в лагере новый, немец, братва говорит, из Сибири, надо и про него проведать, чем дышит.
Москва встал, набросив на себя меховую душегрейку, вышел следом за Фролом в барак.
– Так на чём мы остановились прошлый раз, Егор Иванович? – допив чай, спросил Битц Прохорова.
Тот, отставив кружку, взглянул в глаза начальника колонии и, видно не увидев в них и намёка на издёвку, покачал головой:
– Чего неймётся-то тебе, майор, неужели задумался, неужели зацепило тебя моей правдой? Ты здесь хозяин, в твоей власти судить и миловать, так принимай решение, мне за такие посиделки с тобой ответ в бараке держать придётся, сам знаешь, кто в лагере правит.
Альберт Генрихович, слушая Прохорова, карандашом что-то нарисовал на листе бумаги и, когда тот замолчал, придвинул ему этот лист.
– Есть хорошая русская сказка про богатыря, который стоял на распутье, выбирай сам, Прохоров.
Битц встал из-за стола и, закурив папиросу, стал медленно прохаживаться по кабинету. На листе бумаги Прохоров увидел что-то вроде схемы, в центре – кружок, в котором была вписана его фамилия. Стрелочка влево упиралась в кружок с надписью «ГПУ», и дальше холмик с крестом.
Стрелочка вниз упиралась в кружок с надписью «секретный сотрудник», и дальше холмик с крестом. Стрелочка вправо упиралась в кружок с надписью «Битц», и дальше стоял большой вопросительный знак.
– Я думал, у меня есть только два варианта. Чтобы сделать выбор, вы должны объяснить мне значение третьего. – Прохоров внимательно смотрел на Битца, продолжавшего прохаживаться по кабинету.
– Если я разъясню значение третьего варианта, а ты, Прохоров, не согласишься, то единственным вариантом для тебя останется четвёртый – пуля в голове при попытке побега через пять минут после того, как ты выйдешь из моего кабинета. Из этой схемы тебе ясно, что ты волен выбрать ГПУ, после чего тебя расстреляют, но имей в виду, заберут и тех, кому адресовано было письмо, и твоих родных тоже, это первое. Можешь выбрать долю сексота, рано или поздно, если тебя не зарежут, ты сам наденешь на себя петлю, поверь, я в этом уверен, это второе. Значит, я тебе предлагаю что-то другое, не связанное с НКВД. Единственное, что я могу тебе сказать сейчас, – это то, что твоя совесть перед твоими внуками будет чиста при выборе третьего варианта. Так что выбирай, Прохоров, даю тебе на раздумье сутки. Но эти сутки ты проведёшь один, в карцере. – Битц вызвал конвой и, дав необходимое распоряжение по Прохорову, вызвал к себе Макушева.
После отбоя Фрол и Татарин сидели в каптёрке у смотрящего, попивая чифирь, Фрол тихо рассказывал:
– С месяц назад, когда заваруха была, всех начальников под белы ручки на правило увезли, в лагере сменили начпрода. Новый старлей откуда-то с Кавказа, Давлаев, поменял всех поваров и служек, все чёрные, бля! Они, суки, пайку мужикам резать стали, чёрные в седьмом бараке жируют. Седого, сквозь зубы, уважали, на рожон не лезли, а как Давлаев появился, борзеть стали. Без предъяв, без спроса недавно мужика зарезали. Опера затаскали, а мы и впрямь не в курсах, в общем, беспредел пошёл. Татарин, что там Гнилой базарил, выкладывай.
Татарин, играя желваками на скулах, затянулся и, погасив папиросу, сказал:
– Всё одно к одному, видели чёрных в столовке, выскакивали через кухню, когда шухер по Седому поднялся, Гнилой в мусорке ковырялся, успел присесть, они его не видели. Веры старому пидору на разборке всяко не будет, а так всё ясно, кажись, Москва. Глушить надо сук за Седого.
– Сколько чёрных в лагере, под кем ходят? – спросил Москва.
– Душ триста в двух бараках, ходят под Ашотом, погоняло у него Казбек, – ответил Фрол.
– Татарин, вызови его на разговор завтра в обед, в столовой, – сказал Москва.
– О чём говорить, Москва, всё ясненько и так, резать их надо всех.
– Не ори, Татарин, я зоны не зря топчу, надо до конца разобраться, ты его спокойно, вежливо пригласи, скажи, Москва пришёл, познакомиться хочет с братвой. Пока никаких предъяв, понял меня?
– Понял. Сделаю, как ты сказал. – Татарин, пожелав доброй ночи, вышел.
– Фрол, собери десяток надёжных людей, сядьте перед встречей так, чтобы из их барака ни одна мышь незамеченной не проскочила. Увидишь, если сразу толпой пойдут, дашь знать. И валите к столовой, прямо сейчас поставь на догляд. Я всё должен знать и днём и ночью, кто с ними дела имеет.
Отправив Фрола, Москва, не раздеваясь, прилёг на кровать, приглушил керосиновую лампу и задумался. Много повидал на своем веку Виктор Вианорович Смолин, больше четверти века по лагерям да ещё по царским тюрьмам. Это была его жизнь, он не представлял себе другой, да и не хотел что-либо менять в ней. Вот уже десяток лет, как он «коронован» на питерском общаке, и не раз приходилось ему решать непростые лагерные споры. Последние годы весь гнев праведный по лагерям обрушился на новую категорию зэков, врагов народа, а их, матёрых уголовничков, как бы и перестали прессовать по-чёрному. По крайней мере, без особой нужды не ломали законников и не мешали жить по воровским законам. Были случаи, когда в лагерях тупоголовые опера с хозяином пытались натравить уголовку на политических, но где он присматривал за братвой, этого не случилось. Москва считал любое сотрудничество с операми и хозяином недопустимым для честных воров и всякий раз разгадывал их замыслы. Сейчас он думал о том, не дело ли рук хозяина – убийство Седого. Подставить чёрных под ножи для каких-то своих целей? Не может быть, он только вошёл в лагерь, его и в лицо-то толком никто не видел. Всё началось при старом хозяине, или этот новый начпрод действительно своим кавказским братьям поддержку пообещал, те и стали крыльями бить от восторга. Ладно, утро вечера мудренее. Смолин затушил лампу и лёг спать. Он всегда быстро и крепко засыпал, но спал ровно столько, сколько сам себе назначал. Проснуться в полшестого, сказал сам себе Москва и провалился в сон.
Лагерь спал, спали заключённые в бараках, спали охранявшие их собаки в вольерах, не спали только вертухаи, часовые на вышках, да дежурный офицер боролся со сном в дежурке, то и дело накручивая ручку полевого телефона и донимая по очереди часовых на вышках. Прожектора ровным неподвижным светом освещали пятиметровый коридор между двумя рядами колючей проволоки и четырёхметровым забором, отгораживающим один мир от другого. Трудно было понять, в каком из этих миров жилось легче и спокойней человеку.
Не спали ещё двое: в карцере ворочался на деревянных нарах Прохоров, никак не находя себе удобную позу, а может быть, потому, что он, пытаясь логически всё осмыслить, никак не мог понять, что предлагает ему начальник лагеря. В какую игру он собирается с ним играть? Может, послать его, и дело с концом? Он представил себе, как люди в штатском ночью разбудят его жену и она, прижав к себе ребёнка, будет с ужасом смотреть, как они переворачивают всё вверх тормашками, обыскивая их комнату в коммунальной квартире. Как придут к его школьному другу и ещё ко многим, кого он знал и любил. Нет, это не выход. Лучше просто пулю в голову при попытке побега, если третий вариант для него будет неприемлем. Приняв решение, Прохоров успокоился и уснул, чтобы утром, проснувшись, ещё раз на свежую голову попытаться разгадать игру Битца.
Не спал и Битц. Он принял решение и теперь боялся допустить ошибку, уж очень велика была степень риска в его игре. Он ещё и ещё раз просматривал дело Прохорова, внимательно вглядываясь в его фото, искал и не находил даже малейшего признака, который оправдал бы его опасения. Нет, он не ошибался, Прохоров подходит для его целей как нельзя лучше. А задачи у майора были очень серьёзные и долговременные, и поставлены они ему были в Москве, когда он, ожидая назначения, ненадолго заехал к жене. Они с Вероникой жили врозь уже много лет. Юная революционерка, влюбившаяся когда-то в Битца, помотавшись с ним по лагерям, забеременев, уехала рожать к матери в столицу, где и осталась. Редкие её приезды всегда были праздником в первые дни и заканчивались лёгкой ссорой, после чего она уезжала, и только несколько месяцев спустя приходило её первое письмо, в котором она великодушно прощала своего «котика» и писала о своей любви к нему, обещая уже скоро снова приехать.
Так повторялось из года в год, и они оба привыкли так жить, их это устраивало. Единственным святым связующим звеном для них был сын, которого они оба боготворили. Вероника, как безумно любящая мать, посвятила себя ребёнку, на время оставив даже свои мечты о всеобщей мировой революции. Нигде не работая, она ходила на курсы иностранных языков при Московском университете и после нескольких лет упорных занятий овладела в совершенстве немецким и французским языками. Её брат, один из помощников грозного наркома внутренних дел, помог устроиться Веронике на работу в Наркоминдел переводчицей, а вскоре она стала секретарём аналитического отдела по западной прессе. Её основной работой было постоянное ознакомление с публикациями в большей части зарубежных эмигрантских изданий и прочей литературой антисоветского толка, привозимой и присылаемой посольствами из стран Европы, их анализ. Во время первой чистки рядов партии она уцелела благодаря поддержке влиятельного брата. Вторая чистка унесла, как листья с дерева осенью порывом ветра, большинство старых, проверенных ранее сотрудников наркомата. Однако Веронику не тронули. Её брат перед самыми грозными арестами как-то странно погиб. Официально сообщили, что авиакатастрофа унесла из жизни преданного делу Ленина и Сталина большевика П.В. Ионина. Тело хоронили в закрытом гробу, и похороны были очень скромными. Как раз в это время приехал её муж, на похоронах он не присутствовал, не успел. На поминки, устроенные в доме матери, из сослуживцев Петра почему-то никто не пришёл. Так они и помянули его втроём: мать, Вероника и прямо с вокзала приехавший Альберт. Битц, обрадованный переводом на Украину, возможностью чаще видеть жену и сына, не ожидал попасть на поминки, и, конечно, встреча получилась печальной. Но горе как-то сблизило их, и они, уехав к себе, долго не могли наговориться. Ночью Альберт ласкал жену, и она, как в молодости, отдавалась ему самозабвенно и неистово. На следующий день у Вероники был выходной, они его провели вместе, разговаривая о дальнейшей жизни. Сын Игорь, курсант военного училища, был на учениях и, к сожалению, не смог увидеть отца. Но наверное, это было и хорошо, никто не мешал тому серьёзному разговору, который произошёл у них вечером. Вера действительно была рада приезду мужа, он был единственным человеком, с которым она могла поговорить, рассказать ему, о чём болела душа, ничего не опасаясь. В редкие встречи с братом она пыталась заговорить с ним, но брат был замкнут и не шёл на разговор, если речь заходила о чём-либо, связанном с политикой, хотя раньше они вечерами дискутировали на эти темы. Последняя их встреча насторожила Веру, Пётр был расстроен и растерян. Он говорил, что ей нужно быть крайне осторожной, никому не доверять и вообще лучше ни с кем не общаться. На вопросы о том, что случилось, махнув рукой, сказал:
– Случилось не сейчас, случилось уже давно, и исправить уже нельзя, теперь нужно уцелеть.
Вера не верила своим ушам. Это говорил её брат, ленинец с дореволюционным партийным стажем. Она много думала в последние месяцы, и вот теперь, когда приехал Альберт, она выплеснула свои мысли, буквально повергнув его в шок. Она была истинной большевичкой ленинской закалки, и то, что происходило в стране в последнее время, сначала просто не понимала. Но у неё хватило ума не задавать вопросов на партийных собраниях, она интуитивно чувствовала опасность. Читая огромное количество зарубежной прессы, она стала невольно анализировать события политической жизни страны и то, как на них реагируют буржуазные соседи. Чем больше она анализировала, тем больше у неё возникало вопросов, ответы на которые ей никто бы сейчас не дал, тем яснее она стала видеть реальную действительность. Ей становилось страшно, она увидела настоящее и начинала предвидеть будущее. И от этого светлое прошлое, которым она жила и гордилась, ради которого пролилось, как ей казалось, тогда оправданно, так много крови, те идеалы свободы и братства, ради достижения которых были уничтожены миллионы, – всё это рухнуло в небытие. Она видела причину и понимала своё бессилие. Теперь она знала точно, почему лучшие люди покидают родину, почему оборвали свои жизни выдающиеся поэты и писатели, почему сами стрелялись соратники Ленина, а тысячи других честных людей исчезали по ночам. Нет ничего страшнее разочарования в том, чему была посвящена жизнь. Нет, рассудок не покинул её в эти минуты, она решила бороться и об этом своём решении сказала только одному человеку, своему мужу, Альберту Генриховичу Битцу. Он никогда не был идеалистом и в партию вступил из чисто практических соображений, он не был русским, и судьба этой страны не задевала его сердца, всё это Вера знала давно. Но ещё она знала, что Альберт безумно любит её и сына, ради них пойдёт на всё, и она не ошиблась. Далёкий от политики, службист и карьерист, Битц сразу понял, что на карту поставлена судьба их семьи и Вере нужна его помощь и поддержка. Он всецело ей доверял, особенно в вопросах политики, да и то, что творилось вокруг, свидетельствовало о её правоте. Он, как и она, пока не видел никакого выхода, оставалось, сохраняя лояльность режиму, в случае личной опасности, готовиться к самым решительным действиям. Оба понимали, есть здравомыслящие люди, которые понимают преступность сталинской политики, но как их найти? Как в обстановке тотальной слежки и всеобщей слепоты увидеть честного человека, чтобы можно было довериться ему? Эту задачу и взял на себя Битц, он был специалистом по людским душам. Прохоров был первым, кому он поверил и которому завтра должен был открыть свои замыслы, потому и не спалось начальнику лагеря в уютной кровати, перина которой хранила запах тела его любимой жены.
Ровно в полшестого Москва открыл глаза. Резко сбросив с себя одеяло, он в одних трусах вышел из барака на улицу и, уминая выпавший ночью мягкий снежок голыми ступнями, чуть отойдя от барака, стал обтирать тело снегом. Тело наливалось бодрящей силой. Закончив ежедневную процедуру, он не спеша вернулся к себе в каптёрку и до красноты растёрся жёстким шерстяным полотенцем. Вертухаи на вышке каждое утро видели, как этот до синевы в наколках зэк каждое утро ровно в полшестого выходил и совершал свой моцион, хоть часы по нему сверяй, да часы, правда, были не у всех. Сразу после утренней проверки и завтрака бригады потянулись из лагеря на работы в каменные карь еры, крики команд и лай овчарок стихли, когда в каптёрку заскочил Татарин.
– Слушай, старый, Казбек хочет встретить тебя у себя в бараке, говорит, согласно законам гостеприимства, он ждёт тебя в своём доме сегодня после ужина, просит не обижаться и принять приглашение. В столовке, говорит, ушей много, разговор на сквозняк выйдет. Короче, замануха, Москва, на своей территории он хозяин, идти туда нельзя.
– Он на это и рассчитывает, что я не пойду. Если не пойду, значит, уже подозреваю его в чём-то, значит, насторожится, и его трудно будет потом взять, если он ссучился. А так его прикиды правильные, гостей в доме встречают, – ответил Москва. – Только встретимся мы до обеда, передай, времени у меня мало, дела после ужина важные, так что приду через пару часов, пусть встречает.
– Понял. Кого с собой возьмёшь?
– Ты пойдёшь и Фрол, пару пацанов у входа оставите. Спокойно, Татарин, Казбек не дурак, сразу в бутылку не полезет, понтовать будет, а до дела не дойдёт. Не готов он будет. Если что и готовит, то к вечеру, а мы сейчас придём с дружеским визитом. Скажи, ответа Москва ждать не велел, его дом в моей хате только комната, приду посмотреть, как там честные пацаны живут.
Не успел Татарин выйти, как пришёл Фрол.
– Москва, с утра в седьмом дважды Давлаев был, люди мои видели, как Казбек гонцов в столовку посылал после ухода Татарина. И ещё, неделю назад шестьдесят заточек с промзоны мужики пронесли в барак чёрным, на хлеб и чай меняли, видно, заказал Казбек.
– Да, есть о чём поговорить. Фрол, пойдёшь со мной в седьмой. Казбек, правда, на ужин пригласил, а мы на полдник пожалуем. Как думаешь, не обидится? Татарин, дуй в седьмой, обрадуй Ашотика. – Москва погасил папиросу и спросил Фрола: – Что по хозяину люди говорят?
– Да кое-что удалось узнать, он из забайкальской пересылки, только дела принял и знакомится со своими, бараки ещё не обходил, политических дёргает на допросы, вчера одного в карцер упёк. В общем, темно пока, не проявился никак. После обхода, может, кто из бродяг его вспомнит.
– Ладно. Давлаева он притащил с собой?
– Нет, этот орёл намного раньше прибыл.
– Хорошо, что так, значит, хозяин, может, и не в курсах. Ну что, пора навестить Казбека, идём, Фрол. Татарин с пацанами должен у шестого барака ждать.
Накинув телогрейки, они вышли из своего барака и пошагали в сторону шестого, где, присев на корточки, ожидали их несколько человек. Татарина среди них не было, но братва поняла, кто идёт рядом с Фролом, и все поднялись при их приближении. Остановившись, Москва поприветствовал всех и спросил:
– Уважаемые, где здесь остановка трамвая до центрального рынка?
Дружный хохот был ему ответом.
– Зачем тебе рынок, Москва? – подыграл кто-то из стоявших.
– Да по южным фруктам соскучился, уже забыл, какая на вкус мякоть у кавказских персиков.
Смех умолк, и кто-то серьёзно ответил:
– Гнилые на местном рынке персики, Москва.
– Ну, братва, я проверю, если гниль завелась, в сортир опустим, чтобы воздух не портили.
– Москва, встречи не будет, седьмой барак вертухаи шмонают, – сказал подбежавший Татарин и, оглянувшись, добавил: – С чего бы это? Обычно шмон с политических начинали и по порядку, весь лагерь знал, когда, в какой барак вертухаи нагрянут, а тут ни с того ни с сего.
– Не хочет Казбек разговора, вот что я думаю. Заказал он шмон через Давлаева. Видно, и впрямь гнилые персики, братва. Что ж, сегодня после отбоя соберём сходняк, будем решать, что делать.
В обед в лагере произошла большая драка в столовой. Одна из бригад, пришедшая с карьера, отказалась есть баланду из воды и картошки. На шум, поднятый мужиками, из кухни вышли несколько чеченцев, один из них нагло заявил, что мясо должны кушать настоящие джигиты, а баранам мясо не положено. Метко брошенный кем-то из мужиков табурет сбил с ног говорившего, и началась свалка. Подоспевшие конвоиры и надзиратели растащили дерущихся только применив оружие. Битц, прибывший на место, увидел около сотни зэков, лежащих на земле под дулами винтовок взвода охраны, и выслушал доклад начальника отряда о причинах происшествия. Не говоря ни слова, Битц сразу же прошёл на кухню, где повар прямо из бака зачерпнул и предъявил ему порцию наваристого мясного супа. Тут же начпрод лагеря Давлаев доложил, что он лично снимал пробу перед обедом и не понимает причины отказа заключённых от пищи. Но обмануть Битца не удалось, из кухни он вышел к столовую, и, хоть там всё было перевернуто, в одной из мисок сохранились остатки того варева, что стало причиной драки. Видно, вывернуть в общий котёл мясное варево повара успели, а тут промашка вышла, и новый хозяин это понял. Битц не торопился принимать решения, он всегда хорошо продумывал каждый свой шаг. Он прекрасно понял, что собой представляет старший лейтенант Давлаев, лишь взглянул в его слегка подёрнутые поволокой наглые, блестящие глаза. Он обратил внимание и на то, что работники кухни все на одно лицо, чернобровые красавцы с орлиными носами.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу