Читать книгу Коммунальная опера - Владимир Вестер - Страница 1
ОглавлениеТретий конь
Как-то летом, в августе, под окном басом мяукала кошка. Эта кошка всегда мяукала под окном, когда Клюеву не хотелось спать.
Он лежал у себя за шкафом. Он видел, что занавески на окне распахнуты, поэтому за стеклом видны звёзды. Клюев не знал, сколько их, этих звёзд. По радио говорили, что их очень много.
А днём он видел на улице много разных людей. Все эти люди были прохожими. Частью эти прохожие были дядями, а частью тётями. В ботинках, пиджаках, брюках, футболках, шляпах, туфлях и платьях они шли по обеим сторонам широкой каменной улицы, ехали в трамваях, автомобилях, заходили в магазины, учреждения, просто в какие-то двери, выходили назад и делали вид, что не замечают Клюева. А он шёл по улице и громко сосал красного сахарного петуха на палке. Он купил его за 10 копеек у какой-то цыганки, одетой в разноцветные занавески. Потом мимо с шумом, дымом и грохотом проехал громадный грузовик, доверху груженный стульями, и к цыганке подошёл какой-то дядя в пиджаке и шляпе. Дядя вытащил из кармана и дал цыганке бумажный рубль. Рубль пропал в разноцветных занавесках и назад не появился, а цыганка схватила дядину ладонь и стала что-то ему говорить. Она говорила быстро, вроде «ожидает, красавец, тебя», и водила по дядиной ладони пальцем, а дядино лицо вытягивалось и вытянулось почти до асфальта, на который кто-то бросил обертку от мороженого.
Потом Клюев пришёл из города домой. Дома он съел суп, развесив по краям тарелки всю петрушку, и перестал думать, почему так получилось с лицом дяди и почему на грузовике было так много стульев и все ножками вверх. Теперь он скакал на своем деревянном коне с красной гривой. Теперь он думал о том, почему у этого коня отскочило правое ухо, которое он искал вчера в шкафу и в кухне, где сосед Бочкин с круглым, как обеденная тарелка, лицом жарил на масле яичницу, а другие соседи с другими лицами развешивали на верёвке огромные фиолетовые штаны. Клюев не знал, почему на свете так много фиолетовых штанов и почему все они должны висеть в кухне. Он думал, что лучше бы они летали над городом, и прохожие тогда бы останавливались и показывали на них пальцами. |
Правого уха он вчера не нашёл. Ни в шкафу, ни в кухне. Искал он его и в коридоре, протянувшегося от того конца коммунальной квартиры до этого, но и в коридоре не нашел. И в ванной комнате. И в почтовом ящике. Он хотел сообщить об этом по городскому радио, которое висело в комнате на стене, но вспомнил, что ещё не знает, как нужно сообщать на весь город про потерянные уши. Теперь ему было просто очень жаль коня. Всё-таки скакали вместе почти всю жизнь по полям, лесам и болотам. Он думал, что коню без уха будет трудно жить. Над ним будут смеяться другие кони…
Но вот в окне одна звезда сорвалась и упала. Как раз на крышу того большого дома, по верху которого бегали очень большие электрические буквы. Занятый мыслями Клюев ничего не успел загадать.
Еще одна звезда упала, и он снова ничего загадать не успел. И подумал о том, что и в городе август и, наверное, за шкафом, где он лежит, тоже август. Время басом мяукавших кошек, цыганок в разноцветных занавесках, вытянутых лиц, бегающих букв и падающих звёзд.
А еще это такое время, когда он, лежа в кровати, не знает, о чем бы подумать еще. Наверное, можно подумать о том, что скоро осень, и будет стучать по карнизу дождь. А звёзды пока еще падают, потому что август. Они падают за окном, а не в комнате. Он их видит, а они его нет. Он ведь за шкафом, а они на небе. В августе. И падают они так быстро, что вскоре на небе не останется ни одной. Жаль, если небо станет пустым. Это плохо. Так по радио говорили вчера, а сегодня не говорили. Сегодня говорили о том, что, если все звезды упадут, тогда людям нечего будет делать. Они до этого звезды считали, а теперь считать будет нечего. Они будут тогда ходить по городу с петухами на палках и сосать их от скуки. Впрочем, и петухов не будет. Их тоже некому будет делать.
…Вскоре за шкаф пришла мама. Лицо мамы в темноте казалось большим, белым, а в городе, когда они ходили туда днём, было озабоченным и деловым…
– Ты почему не спишь?– громким шёпотом спросила мама, нагнувшись над кроватью и пытаясь увидеть открытые глаза Клюева.
– Потому что думаю, – помолчав немного, сказал он.
– Завтра думать будешь,– сказала мама.– А сейчас надо спать. Ну-ка, закрывай глаза и считай: один конь, второй, третий…
Он закрыл глаза и начал считать. Пока он считал коней, мама подошла к окну и задёрнула занавески. Осталась басом мяукать кошка.
Угол
Клюев был человеком лет шести-семи в коротких брюках на бретельках и матросской бескозырке с надписью «Речной флот». Он и всевозможные сказки любил, и разные события, и истории, и происшествия. А что касается пошалить, побаловаться, то это он не меньше любил сказок и происшествий. Разбалуется, расшалится, повалит вешалку или об стол приложится, а потом мама ловит его за руку и делает строгое материнское предложение:
– А ну-ка, становись в угол. Постой и подумай…
Вот он и стоит в самом дальнем углу. Стоит, упершись носом в темень.
А темень эта такова, что заставляет думать. Собственно, как мама велела, так он и поступает. Стоит и думает о самых разных вещах. Но больше всего о том, что неужели всю жизнь его будут ставить в угол. И думает об этом с таким напряжением, что не замечает, как проходит время, мама давно уже легла спать, и папа, разведенный с мамой, где-то лег, и бабушка, живущая в другом конце города, легла, и прочие люди, о жизни которых он еще ничего не знает, тоже легли, а он стоит, упершись носом в темень, и думает…
И додумывается неизвестно до чего. Кажется ему, что он взрослый, носит пиджак, галстук, брюки, круглую современную шляпу, утратил способность беззаветно баловаться, валить вешалку и стукаться об стол, а все равно кто-то строго ему предлагает: «А ну-ка, Клюев, в угол!»
Это предложение не слишком пугает его. Он еще никогда не видел, чтобы взрослых ставили в угол. Правда, в какой-то детской книжке он (с помощью мамы) прочитал, что это бывает, но только в далеких незнакомых странах, где живут какие-то переодетые артисты с птичьими головами.
На другой день у него болят ноги. Хорошо болят, сильно. При этом сам он беззаботный, и люди, когда они с мамой едут сначала на трамвае, а после в метро, кажутся ему переодетыми артистами. И каждому из них он мысленно приставляет птичью голову, однако голова не приставляется, поскольку у каждого человека голова своя.
Одет он по-уличному: в свою маленькую натуральную шубу, которую мама сшила ему бог весть из чего, но, видимо, из овчины. Он думает о том, как станет баловаться у бабушки. И знает Клюев, что у бабушки он станет баловаться сильно и очень талантливо, потому что еще ребенок и нет у него шляпы с круглыми полями, галстука и пиджака. И нет мелкого страха. Страха за то, что бабушка поставит его в угол. Ведь у бабушки нет углов. Все заняты. А в том, где он мог бы поразмышлять о разных вещах, стоит один из первых в стране телевизор.
Соседка
В квартире, в том ее конце, который был по коридору налево, в комнате с розовым абажуром, удобным широким диваном и электрической радиолой, никто не проживал. Совсем никто. Кроме молодой женщины в красном габардиновом пальто. Работала она на трамвае. Клюев для себя выяснил, что всякий человек, который работает на трамвае, называется «вагоновожатый». Он очень гордился тем, что в квартире живет не просто соседка, а еще и вагоновожатая.
Она иногда заходила к ним. Стоя на пороге в своем ярком, как летний закат, пальто, она интересовалась:
– Как вы тут поживаете? Как мальчик твой? А? Поет? Сочиняет? Романа ни с кем не завел? А?
Мама что-то делала в шкафу: белье сортировала. Она вытаскивала голову из темноты шкафа и улыбалась соседке. Ей нравилось, что она так говорит. Мама знала, что мальчик ее когда-нибудь вырастет из своей матросской бескозырки. И деревянный конь его с оторванным правым ускачет это ухо искать, и он пожелает ему счастливого пути и положительного результата. Жаль, что больше не встретятся нигде, кроме воображения.
Знаниями почти обо всем он овладеет в том объеме, который сам для себя выяснит. Немного испортит глаза на этом сложном пути, однако снижение остроты зрения не помешает тому, чтобы однажды захватил его настоящий роман с какой-нибудь девушкой с такой же фигурой, как у ее подруги, соседки по коридору налево. Они будут жить в своей квартире с отдельным кафельным туалетом, со шкафом-купе и большой светлой кухней с окнами в городской парк, и с неба над парком, как в его детстве, будут падать августовские звезды. Он устроится работать на какую-нибудь приличную должность и выпишет на свой адрес несколько приличных бумажных изданий, чтобы быть всегда в курсе. В этих изданиях будет написано о чем-нибудь самом интересном и наиболее важным. И кое-что о том, о чем пели по радио настоящие оперные певцы. Но это все впереди. А пока… Пока пусть скачет на своем деревянном коне и промачивает ботинки на улице. У него такой возраст. Возраст наездника по прериям коммунальной жизни.
А соседка тем временем снимала красное пальто, вешала его на деревянную вешалку и оставалась в платье. Платье у нее было синее как море, которое накануне приснилось Клюеву, а воротник платья белый как снег, с легкими закругленными кружевами. Еще у соседки был тонкий нос и рыжие длинные волосы, почти до порога… Эти волосы светились в комнате. Он смотрел на нее с немым восторгом и тихим ужасом и думал, что теперь их старая люстра горит зря. Пусть горят одни рыжие волосы!
А мама с соседкой скрывались в кухне. Они находились там долго, почти целую вечность. И что-то там обсуждали почти целую вечность. Они сидели на двух больших табуретках, укрывшись от внешнего мира за огромными фиолетовыми штанами, висевшими на веревке и принадлежавшими, казалось, сразу большой группе жильцов. Штаны пахли влагой мира и хозяйственным мылом.
Тихий ужас проходил, уступив место тайному восторгу. Оставшись один, он садился на своего деревянного коня с облезлой спиной и оторванным правым ухом и долго скакал вокруг стола по каким-то равнинам. Там не было ни гудков, ни машин, и небо было голубое, бескрайнее, как оперный марш, который пел Клюев…
Еще в его воображении рисовался трамвай. С яркими окнами. Тот самый, который вела соседка по ночному городу. Наверное, ему очень хотелось проехаться в этом трамвае. Он был бы тогда единственным пассажиром. Он бы сидел тогда на скамейке у самого окна и прижимался носом к холодному стеклу. Ведь когда прижмешься носом к холодному стеклу, лучше всего глядеть на огни проносящихся мимо улиц и на светящиеся вывески магазинов. А соседка, рыжая и фантастическая, вела бы этот трамвай. Быстро, со звоном, минуя все ночные остановки. И было бы такое впечатление, будто по городу несется огромная копилка с мелочью. Громадная рыночная свинья или глиняный кот. И был бы тогда у Клюева невообразимый роман. С трамваем, ночным городом и этой соседкой. Вагоновожатой в красном габардиновом пальто.
Как долго бы длился этот роман? Клюев полагал, что он продлится всю осень, зиму и еще захватит весну. Весна, говорила мама, – самое время романы крутить. Скворцы и почки любви помогают.
Но до весны было еще не так близко: вся осень и вся зима. Думая об этих продолжительных временах года, он спал беспокойно и много ворочался во сне. Или совсем не спал. И не ворочался. Он лежал у себя за шкафом, в привычной темноте и прислушивался к каким-то шагам, которые, казалось ему, раздавались на лестнице. Это были разные шаги. Они принадлежали ногам разных людей. То шли вверх взрослые мужчины, объединенные их местом в жизни и каким-то еще признаком. Среди них были: художники, водолазы, фокусники, композиторы, ткачи, дрессировщики, революционеры, стекольщики, бюрократы, поэты, милиционеры, кинематографисты. Первых было больше, чем всех остальных, но также много было вторых и последних. И все они шагали по лестнице на пятый этаж. И все они были одеты в свои пальто и шапки, военные шинели и фуражки, как для торжественного случая. И все они, казалось Клюеву, вскоре войдут в темноту коридора и на какое-то время поселятся у рыжей соседки. Он даже слышал их голоса, хотя они старательно говорили шепотом и чем-то звенели, а после долго скрипели невидимыми пружинами соседкиного дивана.
Откуда они появлялись?
Он мог только догадываться. И чтобы в чем-то еще раз убедиться, ночью вставал и подходил к окну. Раздвинув обе занавески, он видел под фонарем блестящую от дождя крышу трамвая. Он знал, что у их дома трамвай останавливаться не мог: рельсы были проложены в стороне…
Аплодисменты
Он уже много чего знал, однако никак не мог научиться хлопать в ладоши. Поэтому мама повела его однажды на собрание в клуб.
У входа в этот популярный клуб, похожий на кинотеатр с большими круглыми фонарями перед входом и толстыми колоннами, мама сказала:
– Смотри, как это будут делать другие. Смотри и учись.
Выступал в этом клубе всего один дядя. Сначала, правда, не он один. Сначала объявили концерт с участием дрессированных собак и оперного певца с белой накрахмаленной грудью, а потом всех их, в том числе и гибкую женщину-змею, заменили на дядю. Сказали: «Он главнее всех дрессированных в мире собак!». И Клюев поверил. К тому же все называли этого дядю тихо, но уважительно – Андреем Петровичем.
Не менее уважительно пришедшие в клуб люди отзывались о нем и в освещенном фойе. Там торговали подкрашенной газированной водой, пирожными с сладким коричневым кремом, и над всем этим съестным великолепием висела невероятная хрустальная люстра с ввинченными двумя сотнями лапочек в казенный хрусталь. И всё гудело вокруг, двигалось, и все друг другу говорили, что Андрей Петрович – это вам не кто-нибудь из заброшенного захолустья, а столичная ораторская звезда, большой друг прохожих и знает много настоящих слов: яблоко, волчок, лошадь, борец, карусель, свисток, свадьба, телескоп и кинематограф.
Клюев тоже знаком был с этими словами. Их почти каждый день, а то и несколько раз на дню повторяли жильцы в той бесконечной по величине квартире, где находилась их с мамой комната. Бывало и так, что жильцы произносили и другие слова, а также целые группы слов и составленные из них фразы: «Эй, тетя Дуся! Куда ты таз-то поперла?» Или: «Мужики, рёбя, мать ваша заводная ручка, айда «Байкала» покурим!» Или: «Петр Павлыч! Мы вас, конечно, уважаем, но сковородку-то вашу кто будет за вас мыть?».
Поэтому Клюев сразу понял, что хлопать в ладоши – это значит приветствовать не только словоохотливых жильцов, но еще и Андрея Петровича. Логики, конечно, никакой, но зато очень правильно. Сидишь на откидном стуле в таинственной темноте зала и громко думашь: «Да здравствует дядя!» То есть, значит, приветствуешь.
А Андрей Петрович стоит на сцене в круге яркого света и хорошо говорит, но не очень понятно. А сцена такая огромная, а Андрей Петрович такой высокий, солидный, упрямый и такой на нем черный праздничный пиджак, что просто не может хуже и понятней сказать. И зал его слушает и забывает, что нужно дышать. И Клюев забывает. Он вспоминает только тогда, когда все вокруг начинают хлопать. Он тоже пытается хлопать, но у него ничего не выходит.
…Мама расстроилась и после собрания, пока они поднимались по лестнице к себе на пятый этаж, говорила:
– Ну, почему ты у меня не такой, как все. Впрочем, ты еще маленький. Иди-ка лучше спать за шкаф. Во сне все болезни проходят.
Он не очень долго болел одним из видом простудных заболевания, после выздоровел и в газете он увидел фотографию Андрея Петровича. На фотографии тот был такой же, как на сцене: высокий, солидный, не такой упрямый, хотя и в пиджаке. Подпись под фотографией была честной. Что-то там было про «Долгие и продолжительные аплодисменты». Так прочитала мама.
Ему понравились эти слова. Он долго ходил с газетой по коридору, всем улыбался, а потом, радостный и довольный, сидел в комнате и смотрел в окно на длинный дождь, начавшийся то ли в конце августа, то ли в начале сентября.
Дождь еще идти не перестал, когда он взял мамины большие ножницы, вырезал ими из газеты фотографию Андрея Петровича и раскрасил ее всеми имевшимися в комнате красками. Раскрашенный Андрей Петрович стал еще солидней и притягательней. Соседи, которые видели это, предлагали куда-нибудь его послать, но Клюев почему-то так и не узнал, куда… Вместо этого, когда оставался дома один, он клал фотографию на стол, а сам бегал вокруг стола и учился хлопать в ладоши. Еще он включал радио, чтобы создать музыкальное сопровождение своим урокам. По радио передавали сначала что-то про войну, а после стали передавать первоклассную оперу с участием большой группы людей, но без участия пушек и танков.
Оперу уже всю передали, но шторы на окне еще не было задернутыми, когда Андрей Петрович пришел к маме в гости. Его привела их рыжая соседка, которая водила по городу трамваи. Эта молодая женщина в красном габардиновом пальто очень нравилась Клеву. Он еще не понимал, почему она ему нравиться, но, по словам мамы, «похоже, что-то подозревал». Наверное, значительную роль играли в его подозрениях ее рыжие волосы и вся остальная природная красота, включая пальто и проживание в дальней комнате – по коридору налево.
Она вошла и сказала:
– Завтра, Анна Николаевна, приведу к тебе приятного гражданина. Зовут его Андрей Петрович. Ты знаешь, кто он такой?
Мама, изменившись в лице, села на стул:
–Тот самый? – спросила она тихо.
– Ну, уж не тот самый, – сказала соседка. – Те на трамваях не ездят. Так и пойдет он тебе в коммуналку. Жди больше! Тот-то оратор, огромной известности человек. А этот просто похож.
– Ну, приводи, – сказала мама, и Клюеву показалось, что она немножко разочарована.
На другой день Андрей Петрович действительно пришел – высокий, солидный, упрямый и в пиджаке. Сначала он долго мялся в дверях, не зная, что ему делать с толстым батоном любительской колбасы и куда девать свою шляпу. Клюев встретил его долгими и продолжительными аплодисментами. Он так долго и громко хлопал в ладоши, что маме это, наверное, надоело, и она предложила ему отправиться хлопать в коридор.
– Иди-ка соседей порадуй, – сказала мама, – а мы тут с дядей пока кое-какие моменты по жизни обсудим. Ты ведь теперь у меня, как все, но все равно мой единственный. Иди, я тебе поцелую!
Мама его поцеловала, и он, схватив со стола фотографию, выбежал в дверь. И жизнь потом не раз награждала его аплодисментами.
Радио
Радио висело в комнате, на двух шурупах, крепко ввернутых в стену. Собственно говоря, это было не совсем радио. Это был, по словам мымы, репродуктор городской радиотрансляционной сети. Изнутри он был всегда настроен на музыку и человеческие голоса, а снаружи его украшала белая пластмассовая чайка.
Клюев любил слушать это радио. Последние известия или какую-нибудь героическую оперу. Известия иногда попадались хорошие, оперы – еще лучше. Сидя на стуле или лежа у себя за шкафом, он с восхищением слушал, слегка приоткрыв рот.
Читать он еще не умел. Книги казались ему большой человеческой тайной, сделанной из бумаги. Телевизора у них с мамой тогда тоже не было. Но зато были соседи. Или жильцы. Все они жили в длинной квартире на пятом этаже большого каменного дома.
Клюев с мамой занимали одну комнату в этом своеобразном мире жильцов. Кроме радио, висевшего на стене, в их комнате были трехстворчатый шкаф с зеркалом, стеклянная люстра с висюльками, две кровати, стол и стулья. Шкаф стоял таким образом, что за ним мог спокойно спать Клюев. Он там и спал, потому что за шкафом ему никто не мешал слушать радио и видеть сны.
Длинная квартира круглые сутки жила своей жизнью, интенсивность которой по вечерам достигала высот. Вокруг становилось раз в десять многолюдней, чем днем. За стеной кто-то пел, где-то передавали футбол, кто-то кашлял, а кто-то вел себя тихо, потому что его не было дома. А в кухне стояла неподвижно на подоконнике бутылка с подсолнечным маслом, и трое неразлучных друзей-шоферов разглядывали в табачном дыму заграничный глянцевый журнал с ослепительной брюнеткой на такой-то странице…
Об этой сложной, многомерной жизни ничего не говорили по радио. Иногда намекали, но Клюев этого еще не понимал. Зато если кто-либо из соседей шумно мылся в громадной пожелтевшей ванной, то мама об этом говорила: «Чистоплотные люди живут! Все как один певцы!» Тогда он бежал к двери ванной и кричал: «Петр Палыч! Вы слышали, что о вас моя мама сказала?»
Человек за дверью не слышал. Он пел и не слышал. Он не был профессиональным певцом. Он не был профессиональным летчиком, хирургом, милиционером, почтальоном, инженером, физиком, химиком, фотографом, животноводом, а также машинистом. Он не водил тяжелые составы через всю страну во Владивосток. Он свою известность получил, потому что работал в машбюро оператором пишущей машины.
Клюев не знал, почему у него такая профессия. А сосед знал. Это был полный, низкого роста мужчина с круглым, как обеденная тарелка, лицом. Его фамилия была Бочкин. Такие люди о себе, как правило, что-то знают. Он утверждал, что занимается своей работой не потому, что делать ему больше нечего, а в честь своей единственной тети Наташи по отцовской линии. Он говорил, что его тетя Наташа когда-то работала в издательстве на углу. Потом была война, и во время войны в издательство попала фугасная бомба весом килограммов 800 взрывчатки. А потом, уже после войны, здание восстановили и открыли в нем кинотеатр. А раньше, по его словам, там издавали много интересных книг. Эти книги сочиняли писатели. Они приносили рукописи в издательство и отдавали их тете Наташе. Она по десятью пальцами перепечатывала рукописи на машинке. Один раз она перепечатала на машинке невероятный по величине роман, который назывался «Декамерон». Его принес один переодетый в монаха писатель, которого звали Джованни Боккаччо, хотя на самом деле это был псевдоним. На самом деле фамилия писателя была такая же, как у соседа: Бочкин. На этом заканчивалось сходство соседа с переодетым монахом. Тем более что не монах, а сосед хотя и носил металлическую расческу в нагрудном кармане пиджака, однако никогда не пил кружечное пиво под парусиновым тентом ближайшего открытого кафе. Звали соседа Петр Павлыч. Писал он не на итальянском языке и не каждый день.
Клюев вскоре после восьми часов вечера приходил в комнату к Бочкину. Вежливо приоткрыв дверь, он сначала входил, затем стоял, затем спрашивал:
– А почему, Петр Палыч, вы сегодня не пишете?
–А мне, юный хозяин страны, Боккаччо не советует, – отвечал тот. – Ты, Петр Палыч, говорит, сегодня на работе слишком замордовался. Так что ты сначала ванну прими, а после садись за свой роман. Авось, два слова за вечер напишешь. Или в Италию съездишь. Ты, юный, когда-нибудь ездил в Италию?
– Нет, я только к бабушке ездил.
– Эх! А в Италии как хорошо! Как там восхитительно! Там много фонтанов, тонких макарон, католических монахов, киноактрис, полицейских, статуй, картин, мотоциклистов, вина и все там поют. Вот так: «Кто мо-о-о-жет с маманей сравниться с твоей!»
Тут мама появлялась в дверном проеме и говорила строго:
– А ну, мальчик, быстро спать!
Затем Петру Палычу:
– А вы, Петр Палыч, не провоцируйте юное создание счастливой заграницей. Вы бы сами сперва туда съездили, а потом утверждали.
– А что? – Петр Палыч радовался, потирая руки и на глазах молодея. – Идея ясная. Скажите мне только одно, дорогая моя и красивая Анна Николаевна: денег где взять на поездку? Как мне на работе отпроситься? Не член же я партии, закоренелый не член!
– А вы накопите.
– И то верно! Надо, очень надо! Завтра же куплю на рынке цветную глиняную свинью с прорезью на спине и буду в нее каждый вечер серебро кидать достоинством в двадцать копеек. Всё, какое останется у меня от всех моих текущих расходов!… Эй, куда же вы, маманя с сыном?
Это был праздный вопрос, недостойный и тени Боккаччо. Мама не верила ни одному слову соседа. Она была беспартийной и по себе знала, что такое замордоваться на работе. А про соседа она говорила, что он самый настоящий придумщик фантастического. «Сковородку за собой не моет, денег у него нет и жениться ни на ком не хочет. Именно что Бочкин, а не Боккаччо. Поэтому ты включай погромче радио, когда Петр Палыч моется в ванной, а по радио оперу передают. Пусть слушает, какие артисты по трансляции арии распевают. Может, ума наберется».
Никто не знает, набрался ли Петр Палыч ума или нет. Но факт, что Клюев в детстве любил слушать радио.
Командарм
Про военных по радио тоже хотелось послушать. Так хотелось, что события за шкафом могли показаться слишком настоящими, а конь с оторванным ухом не совсем деревянным. Они ведь не только военные, а еще и действующие лица бывших детских сновидений и минувшей действительности.