Читать книгу Кошмарные сказания ведьмы Эделины - Яна Денисова - Страница 1
ОглавлениеПуть ведьмы
Меня зовут Эделина и я – ведьма. Не та, что на гравюре бесталанного художника, в остроконечной шляпе и бородавкой на носу, и не та, что в деревне порчу на скот да соседок надоедливых наводит. Эти и не ведьмы вовсе, так, случайные вкусительницы нашего ведовского могущества. Я же одна из истинных ведьм, колдовской сосуд, полный мудрости, бездна страдания, сердце благочестия и веры. Меня нельзя убить – я уйду из этого мира лишь по своей воле. Меня нельзя покорить – я неподвластна даже времени. Меня нельзя любить – душа моя холодна и бесстрастна, я не добро, но и не зло, я сумерки, рождающие ночь, я предрассветная дымка, зачинающая день. Я – истинная ведьма…
Когда-то очень давно я была человеком, малым человеческим дитём, неразумным, несведущим и оттого, наверное, очень счастливым. Отца своего я не знала. Когда матушка произвела меня на свет, его вместе с другими сельчанами угнали на одну из тех бесконечных господских междоусобиц, что не приносят ни золота, ни земель, ни гордости, а лишь истощают и без того обескровленные поборами княжеские угодья. Матушка говорила, что нравом я очень похожа на павшего в жестоких битвах горемычного моего родителя, бесконечно ласкала и обнимала меня, стойко неся горестный вдовий крест и находя утешение в долгожданном своём материнстве. Мои детские воспоминания пронизаны трепетным солнечным светом, тихими матушкиными колыбельными, тёплым запахом парного молока и смехом, хрустальным, ясным, словно весенняя капель. А потом грянул страшный кровавый день, разбивший мою безоблачную жизнь, моё детское счастье, моё сердце на уродливые острые куски.
Словно тяжёлые речные валуны, перекатываю в голове те восхитительно прекрасные и чудовищно жестокие мгновения, навечно оставившие в моей душе глубокие, рваные раны… Вспоминаю нежное, красивое лицо матери, её светлые волосы нимбом светятся в предзакатных солнечных лучах. Она плетёт для меня венок из луговых цветов: «Смотри, Эделина, васильки синие, как небо!» – и голос её звенит хрустальным колокольчиком, а я, беззаботная, прячусь в высокой траве, потом внезапно выпрыгиваю, пугаю матушку, она хохочет, хватает меня в охапку и падает в душистое разнотравье, и я падаю вместе с нею. А над полем уже летят горящие стрелы, оголтело кружатся стервятники и горячие кони вражеских латников топчут цветущие заливные луга, где мы – счастливые, в одном мгновении до смерти…
Потом воспоминания сливаются в сплошное кровавое месиво, и словно в грязной вонючей луже видится мне ухмыльчатая рожа безжалостного маминого палача, мелькает зарево страшного пожара, спалившего дотла мою родную деревеньку, эхом доносятся крики и стоны умирающих односельчан и – огонь, едва видимый, зеленоватый, потёкший из кончиков моих трясущихся от ужаса пальцев.
В живых не осталось никого, одиноким столпом стояла я посреди безмолвного пожарища, в мешанине из пепла и крови, боясь взглянуть на обугленные тела захватчиков, боясь пошевелить руками, в которых таилась неведомая мне, невероятная, могущественная сила.
Там меня и нашла Миррея.
Она помогла похоронить родимую мою матушку на том самом месте, где мы с ней, беззаботные и счастливые, падали в небо среди полевых цветов на самом краю от страшной погибели, и терпеливо ждала, пока я выплачу над маленькой неприметной могилкой всю свою растерзанную душу. Рыдая над устеленной цветами свежей насыпью, я поклялась со всем пылом израненного детского сердца отомстить за её гибель роду человеческому, за окровавленные её пшеничные волосы, за грубо распяленное под пьяным латником белое её тело, за то, что не сумела, не спасла, маленькая перепуганная ведьмочка, принявшая благословение силы в миг её смерти, отомстить, а потом вернуться и умереть здесь, среди васильков и клевера, в такой же погожий летний денёчек.
Миррея положила на одинокий земляной холмик маленький букет из цветов и сорочьих перьев и сказала:
– Отныне она будет жить в твоём сердце, Эделина. Не оскверняй его дурным, не пятнай злобой светлую память о ней, – и отошла, дав мне время упиться лютым, беспредельным горем.
А когда я, обессилевшая от скорби, поднялась с остывшего матушкиного захоронения, влажного от росы и горьких слёз, Миррея укутала меня в свой зелёный бархатный плащ и увела прочь с пепелища, не замечая, а может, не желая замечать, что душа моя отныне и навек отравлена смрадом зверски умерщвлённой человеческой плоти.
Миррея была истинной ведьмой-отшельницей. Она так давно покинула мир людей и спряталась от их глупости и жестокости в непроходимой чаще, что и сама не помнила, когда это произошло.
Много лет Миррея жила совсем одна в глубине древнего могучего леса, просторную светлую хижину её скрывали от чужого глаза цепкие опасные топи и незримые защитные заклинания. Здесь она собирала ароматные ягоды и целебные травы, варила из них молодильные бальзамы и заживляющие мази, а потом продавала многочисленные бутылёчки и флакончики на деревенских ярмарках.
Её чистое и светлое сердце было лишено злобы и зависти. Несмотря на многочисленные человеческие грехи и пороки, она любила людей, оберегала их скот и посевы, тайком лечила и наставляла на путь истинный. Осторожная и разумная, Миррея искусно скрывала свою ведовскую сущность и ни разу не испытала мук сожжения и возрождения, а потому созрела и состарилась, как обычная, не отмеченная ведьмовством женщина.
Когда не подпитываемые страданиями колдовские силы стали утекать из её натруженных рук, Миррея задумалась о преемнице – славной маленькой ведьмочке с такими же добросердечными и честными помыслами, как у неё самой. Казалось, многолетним поискам не суждено было увенчаться успехом, но одним чудесным летним вечером колдунья ощутила наконец зов истинной силы и был он такой невиданной мощи, что Миррея немедля бросилась на зачарованный призыв.
Не успев осиротеть, я тут же обрела новый дом и горячо любящую душу – весь свой нерастраченный материнский пыл Миррея обратила на меня, долгожданную юную чародейку с разбитым вдребезги сердцем.
Она привела меня в свой дом – крохотный райский уголок среди болот и вековых деревьев, светлый, уютный, бесконечно прекрасный. Эта обетованная земля была надёжным убежищем для старой одинокой ведуньи, но мне, юной ведьме, едва начавшей постигать колдовское могущество, было здесь тесно, скучно, а порою и вовсе тоскливо. Зачарованные цветы и ручные белочки, звонкий ручеёк с чистейшей водицей и пучки ароматных трав, аккуратно развешенные вдоль стен лесного жилища – всё это казалось слишком сказочным, приторным, словно я до тошноты объелась матушкиными медовыми пряниками. Душа рвалась на свободу, жаждала бескрайнего разнотравья, пыльных дорог, вьющихся лентами к далёкому горизонту, но та заветная свобода не сулила мне ни покоя, ни радости: теперь, когда я обратилась в истинную ведьму, людской мир стал для меня опасным. И, пока я не овладела в полной мере своими сокрушительными чарами, возвращаться в родные края было опрометчиво.
Миррея терпеливо и в то же время требовательно вразумляла мою глупую головушку, и я послушно училась, отчасти чтобы угодить заботливой и мудрой наставнице, отчасти чтобы скорее приручить силу и покинуть топи в поисках возмездия. День за днём, месяц за месяцем, год за годом варила я вонючие густые зелья, дарующие беспамятство и долголетие, плела витиеватые заклинания, могущие изничтожить всё живое вокруг на день конного пути, читала древние свитки, запоминая целебные свойства трав и ягод, всё чаще вызывая на морщинистом лице Мирреи горделивую и торжественную улыбку.
Но как ни старалась Миррея исцелить мою истерзанную душу, до конца ей это так и не удалось. То и дело мучали меня ночные кошмарные видения: белое как снег лицо матери, искажённое страхом, унижением, болью, её хриплый шёпот – беги, доченька, беги, родная! – плотоядная ухмылка здоровенного наёмника, дёргающегося на беззащитном женском теле, и кривой нож, вспоровший матушкину грудь до самого живота в момент звериного его упоения.
И никакие увещевания, зелья и ласки не могли вытеснить из моей памяти страшное это воспоминание, словно выжженное внутри лютым пламенем. Я не желала забывать о своей потере, баюкала сердечную боль как младенца и, словно драгоценные жемчужинки, омывала солёными слезами каждое светлое мгновение своего внезапно потерянного детства.
Сердце моё горело одним лишь желанием: отомстить, отомстить извергам! Только все они были давно мертвы, сожжены моим же собственным колдовством, а кого ещё наказать, кого подвергнуть немыслимым пыткам и страданиям, я не знала. И ненависть, холодная, кипящая внутри раскалённым докрасна железом, впустую иссушала мои силы, приводя Миррею в отчаяние.
Подспудно, почти незримо, но с каждым днём всё ощутимее зрело во мне странное и страшное желание уничтожить волшебную обитель, застить розоватый солнечный свет горами растерзанных людских тел, окрасить серебряный родник тягучей свернувшейся кровью, разорить этот дивный уголок, подчинить его своей жестокой безжалостной воле.
Миррея легко читала мои мысли, словно старинные ведьмовские рукописи, но не злилась, не бранила, лишь горечь тенью ложилась на её лицо и она мягко увещевала:
– Ты можешь разрушить всё, Эделина. Наш дом, княжество, весь мир! Только придёт ли покой в твою мятежную душу?
– Я могла спасти свою деревню. Спасти матушку! Ведь я ведьма! Почему она умерла, почему я не успела спасти её? – ненависть к самой себе разрушала меня, миг – и сожгла бы, разметала бы своё тело пылающими ошмётками, чтобы очиститься от ядовитого, непреходящего, изматывающего чувства вины.
– Твои силы пробудились только в миг её смерти, девочка. Истинные страдания порождают истинных ведьм. Ты стала ведьмой ценой её жизни, прими этот дар и не оскверняй злобой и ненавистью.
Миррея, конечно же, была права, но я не хотела этого понимать и то и дело бередила свои душевные раны, черпая боль горстями и упиваясь ею допьяна.
А потом… потом меня сожгли.
О, я помню своё первое сожжение, будто это было вчера – помню свой дикий ужас, всю жуткую нечеловеческую боль до самой крохотной капельки, и невероятное пробуждение в лёгких розовых солнечных лучах, чудесное возрождение, словно я волшебная птица феникс из древних обольстительных легенд.
Попалась я тогда случайно и совершенно неожиданно. Повздорив в очередной раз с Мирреей, я решила вытворить какую-нибудь нелепость, непредсказуемую, сумасбродную и довольно опасную, чтобы заставить свою пестунью поволноваться и чтобы притушить терзавшее меня чувство вины за собственную вспыльчивость и несдержанность. Как же я была юна и глупа тогда, боже мой! Дерзкая, самоуверенная, соблазнительная, явилась я в таверну расположенной неподалёку деревеньки с отвратительным намерением напиться вдребезги крепкой забористой браги и провести ночь в горячих объятиях кряжистого неотёсанного парня.
Едва я переступила порог полутёмного шумного зала, как взгляды всех местных выпивох воткнулись в меня, словно тупые, зазубренные мясницкие ножи, разговоры стихли и к прилавку я шла в жуткой тишине. Страх тошнотворной слизью застрял в горле, откашляться бы, вырвать, выплюнуть его прямо на пол, но ты же ведьма! – напомнила я себе, неужели сбежишь от горстки жалких людишек, слушая, как они улюлюкают и отпускают непристойные шуточки тебе вслед?
– Пшеничной браги, – громко сказала я, прокатив по липкой столешнице украденный у Мирреи золотой. – Да налей в кружку побольше. В самую большую!
Трактирщик ухмыльнулся и грохнул передо мной здоровенную посудину, налитую до самого края. В полумраке я не заметила, что её резные деревянные бока обиты тонкими полосками чеканного железа. Развязно схватив кружку с мутным вонючим пойлом, я высоко подняла её над головой, намереваясь выкрикнуть нечто пошлое и бесстыдное, но тут же взвыла, отбросила, словно ядовитую змею, и в ужасе уставилась на дымящиеся, обожжённые свои руки. В таверне на мгновение стало так тихо, что слышалось только шипение моей крови, пузырящейся от магического жара, а потом – враз, оглушительно, страшно:
– Ведьма!!!
В один миг набросились, стянули железными цепями, на голову надели пыльный мешок из-под прогорклой ржаной муки и потащили к ратуше, свистя, кривляясь и распевая хмельные песни. Как же мне было страшно! Я билась в руках своих палачей, сжигая, сдирая кожу о раскалённые магией тенёта, жалобно плакала, дико хохотала, умоляла и проклинала – напрасно. Меня притащили на площадь, бросили в клетку и, несмотря на поздний час, пробудили шумным своим гиканьем и радостным предвкушением всех сельчан. Пока мужчины таскали охапки колючего хвороста, женщины плевали в мою сторону, выкрикивали изощрённые ругательства и оскорбления, а дети, громко гогоча, бросали в меня камнями и лошадиным навозом.
Я сжалась в комочек в дальнем углу клетки, еле живая от страха, и дышала в такт набату в своей голове: я скоро умру, я скоро умру, я скоро умру. Когда меня привязывали к позорному столбу, я уже утратила волю к жизни, смирилась со своей несправедливой участью и молила Господа только об одном – чтобы он смилостивился над мятежной душой и даровал мне быструю смерть и освобождение.
Спасибо Миррее: даже потеряв голову от обиды и задумав несусветную, безрассудную свою проделку, я не забыла её наставлений и поставила на болотах метку возрождения, а иначе сложила бы тогда свою бедовую головушку на потеху скудоумным крестьянам. И, охваченная ревущим пламенем, хрипя обожжённым горлом, чувствуя, как капают мне на щёки расплавившиеся в адском жаре глаза, я вспомнила вдруг – метка! Я поставила метку, я не умру, я вернусь, слышите, твари поганые, я вернусь! И захохотала, заклокотала, задёргалась – от радости, от восторга, я вернусь, изверги клятые, я вернусь!
Рассвет следующего дня, хмурого, дождливого, возродил, вернул меня к жизни, колдовская метка бесшумно растаяла в потоках тёплой небесной воды, омывшей моё разгорячённое, нагое, обновлённое тело. Когда жизнь до последней капельки вернулась ко мне, я расхохоталась. Адская боль всё ещё пылала в каждой частичке моей воскресшей плоти, но она больше не мучила, не досаждала, не мешала, наоборот, она словно кричала: ты неподвластна даже смерти, Эделина! Ты – выше жизни, выше смерти, ты – божество!
И это невероятное осознание собственного могущества, неуязвимости, бессмертия наполнило меня беспредельной гордыней и спесью, и, поддавшись им, я погубила всё, что с непомерным терпением и любовью создавала Миррея.
То ли стыд за совершённую несусветную глупость, едва не приведшую меня к позорной гибели, то ли предвкушение страшного возмездия, которое я задумала обрушить на головы убивших меня селян, а может, все эти переживания разом не позволили мне предстать перед наставницей в тот роковой день. Я знала, что своим спокойствием и мудростью Миррея утихомирит бушующее внутри меня пламя чёрной ненависти, добрыми и светлыми словами успокоит мятущуюся душу своей ненаглядной названной дочери, и мне останется только покориться, погасить свои низменные порывы и вновь надеть маску рассудительности и благотерпения.
Дождавшись, когда Миррея соберёт свои бальзамы и отправится в соседний городок на воскресную ярмарку, я пробралась в хижину, поспешно натянула платье и мягкие кожаные сапожки, наполнила большую заплечную суму травами и зельями и помчалась к ненавистной деревеньке, собирая над собою тяжёлые дождевые тучи.
Гроза бушевала три дня и три ночи, превращая дороги в чавкающее грязное месиво, подтапливая дома и сарайчики в низинке у реки и разливая лесные ручейки далеко вширь. В такую непогоду никто не решался и носа высунуть из сухого тёплого жилища, и я безбоязненно плела вокруг деревни свои колдовские сети, прерываясь лишь на короткий сон, чтобы восстановить силы.
Наконец дождь закончился и с его последней каплей я вышла на деревенскую площадь, брезгливо тронула носком сапожка угли размытого грозой костровища, на котором испытала нечеловеческие муки, и злобно-весело крикнула:
– Эй, я вернулась, слышите? Я здесь! Ваш костёр был недостаточно горяч той ночью, может, повторим?
Селяне сбились в испуганную толпу, ощетинились вилами, косами, в одном из домов громко заплакал младенец, забормотали сдавленные женские голоса и младенец умолк. Тишина, тяжёлая, нехорошая, камнем придавила деревеньку – крестьяне знали, беды им не избежать.
– Ну что же вы примолкли, а? Вот она я, хватайте, жгите, убивайте! – я широко раскинула руки, показывая, что совершенно беззащитна и нет у меня за спиной ни ножа, ни камня.
Что ж, несмотря на всю свою глупость, людишки всё же сообразили, что это ловушка, непонятная, невидимая, но очень опасная ловушка. Один из мужиков сделал шаг вперёд, судорожно сжимая в мозолистых руках длинную острую косу, и крикнул остальным:
– Уводите женщин и детей, быстро! Пусть уходят немедля!
О, представление начинается! Я переступила с ноги на ногу в предвкушении занимательного зрелища, торопиться не хотелось, я желала испить наслаждение до самого донышка.
Из домишек выбегали селянки, прижимали к себе хнычущих младенцев, тянули за руки ребятишек постарше, перепуганные до смерти, они понимали, что им несдобровать, что вернутся к ним стократ злые их слова и тяжёлые камни, которые дружно летели в меня несколько дней назад. Объятые ужасом, дрожащие, они бегали по узким деревенским проулочкам, сталкивались между собой, топтали визжащих куриц, дети плакали навзрыд, выли собаки… выхода из деревни не было, уж я постаралась. Наконец их мельтешение меня утомило, я громко хлопнула в ладоши, прекращая бессмысленные метания, и торжественно объявила:
– За сожжение на костре невинной ведьмы Эделины, никому не причинившей ни добра, ни зла, приговариваю вас, вас всех, к смерти!
И под жуткие вопли и стоны зажгла на ладонях незримый ведьмовской огонь.
Что это была за бойня! Ошеломляющее, потрясающее, наикровавейшее зрелище, такое долгожданное, тысячу раз воображаемое, но наяву оказавшееся куда великолепнее самых смелых моих фантазий. О, это удивительное удовольствие – наблюдать за людьми, потерявшими разум от животного страха! Самые трусливые прячутся за спины односельчан, отталкивают детей, распинывают захлёбывающихся хриплым лаем псов, а самые отчаянные кидаются на меня, размахивая своим примитивным оружием, пытаясь поразить самую могущественную ведьму на свете, глупцы. Но я отдала должное их храбрости – убила смельчаков быстро, безболезненно, не доставляя им мучений, словно своей бесполезной сейчас отвагой они заслужили моё прощение.
Над страданиями же других я потешилась на славу. С дородной румяной матроны, что перед казнью называла меня мешком с костями, я заживо содрала кожу, выставив на всеобщее обозрение её окровавленные, заплывшие жиром бока. Толстуха так громко вопила, что пришлось убить её раньше времени, очень уж докучали пронзительные, оглушительные визги. На глазах другой бабы, посмеявшейся над бесплодностью истинных ведьм, я рассекла пополам всех трёх её отпрысков, потом своими руками вырвала ей матку и оставила подыхать на кишках собственных детей. А хозяина таверны, уличившего меня в ведовстве, заживо скормила его же свиньям – эти грязные твари жрали корчмаря с громким аппетитным чавканьем и я вспомнила вдруг, что с самого своего возрождения ничего не ела, и ощутила невыносимый, дьявольский голод, до тошноты, до боли, до рези во впалом животе. Только жилистое вонючее мясо старика меня не прельщало, я хотела свежего, молоденького, сладкого…
И пока оставшиеся в живых, омертвелые от пережитого бабёнки готовили освежёванного мною лично хорошенького младенчика, я жгла дома, морила скот, не жалела, не щадила ничего и никого. Злобы и ненависти во мне уже не было, я утолила их сполна и эти чудовищные демоны уснули, сытые, удовлетворённые. Теперь я желала лишь одного – завершить начатое, обратить это место в пыль и пепел и идти своею дорогой дальше. Я ни капли не сожалела о содеянном, ни слёзы, ни мольбы немногочисленных, не тронутых моей жестокой рукою людишек не жалобили сердца, я знала, что всё сделала правильно, защитила себя, отомстила за матушку, ночные кошмары больше не явятся в мои беспокойные сны и с этого дня жизнь моя в очередной раз начнётся заново.
А когда я трапезничала прямо посреди обжигающего пепелища в окружении доведённых до сумасшествия селян, в разорённую деревню пришла Миррея.
Кроткий незлобивый нрав Мирреи частенько доводил меня до белого каления. Её уверенное спокойствие, мудрое наставление на любую каверзу, тихая светлая улыбка – весь этот архангельский облик – так явно оттеняли мою злопамятную, непокорную, мятежную натуру, что я ощущала себя полнейшим ничтожеством, недостойным даже единого волоска с прекрасной головы моей наставницы. И после размолвок я мысленно бранила её, не смея, однако, высказаться вслух: ну нельзя же быть такой смирной, безропотной овцой, Миррея, ведь ты же могущественная ведьма! Убей, сломай, хватит прятаться! Укажи тварям, тебе досаждающим, их поганое место!
В минуты же покоя и безмятежности я тайком завидовала её способности жить в любви не смотря ни на что, ограждать себя от зла и пороков и нести миру заботу и свет. Тысячу раз я задавалась вопросом, какие ужасные страдания превратили Миррею в истинную ведьму и как ей удалось пронести сквозь страшное своё горе любовь ко всему сущему, но прямо спросить не могла, а потому преклонялась перед силой её духа ненавязчиво, незаметно и порою непонятно для самой себя.
Слишком поздно я поняла, что за много лет, прожитых бок о бок, Миррея стала мне роднее и ближе, чем погибшая давным-давно матушка, что эта женщина бескорыстно дала мне столько нежности и ласки, сколько не было никогда у неё самой, она так часто прощала мои выходки, не требуя ничего взамен, что родник её чистой души почти иссяк. И теперь моё мстительное, кровавое побоище разбило хрупкое сердце Мирреи окончательно и навсегда.
По своему обыкновению, она не пришла в ярость, не разозлилась, не закричала, лишь по её морщинистым щекам стремительно покатились горошинки-слезинки. И, прежде чем уйти, она сказала:
– Впервые я не сожалею, Эделина, что я не твоя мать.
Эти слова отрезвили меня. Морок всевластия и безнаказанности вмиг рассеялся, обнажив мои истинные чувства – я так боялась остаться одна, боялась сойти с ума от горя, если потеряю ещё и Миррею, боялась оказаться никчёмной, несведущей колдуньей, боялась снова очутиться во власти кровожадных людей, так рьяно наказывала себя за смерть матери, что сделала всё, чтобы оградить себя от любви, оттолкнула единственную родную душу, стала чудовищем, изгоем, изуверкой, омерзительным именем которой будут пугать непослушных детей.
Ясным, незамутнённым взором смотрела я на отвратительные деяния своих рук и сердце моё раскалывалось на куски – что же я натворила! Увидев в своих грязных от крови и жира пальцах недоеденные останки несчастной малютки, я отшвырнула их с криком ужаса, колени мои подломились, я упала в кучу зловонной, тёплой ещё сажи и вырвала всё, что успела проглотить. Судороги сотрясали моё тело раз за разом, горькая, едкая тошнота опаляла глотку, словно я хлебнула кипучего ядовитого зелья, разум отказывался понимать произошедшее здесь, но оспаривать явь было глупо – я монстр, людоед, самая поганая нечисть из всех существующих.
Миррея всегда знала, что за ведьмовское бессмертие нужно платить непомерную цену – платить светом, что таится в каждой, даже самой тёмной душе, платить верой, что спасает в смертоносный час, платить чужим временем, которое ложится на плечи такой невыносимой тяжестью, что нутро болит и разрывается, и кровит неизбывным, негаснущим страданием… Тысячу раз повторяла моя мудрая наставница, что одной, данной Господом жизни хватает каждому его созданию, чтобы исполнить своё предназначение, но как же так? – перечила я, ведь Господь сам наделил ведьм бессмертием, а значит, в этом есть толика неведомого нам божьего промысла! У добродетели должен быть выбор, качала головой Миррея, только тогда она несёт благо… И сейчас, после всех учинённых мною злодеяний, я поняла наконец истинность её наставлений.
Едва придя в себя, я бросилась на топи, чтобы отыскать Миррею и рассказать о своих душевных метаниях, вымолить, выплакать её прощение и попытаться исправить свои чудовищные преступления, хотя бы малую толику, чтобы снова увидеть на её лице добрую мягкую улыбку. Но хижина встретила меня мёртвым, погасшим очагом, зачарованные цветы вокруг увяли, защитные заклинания были сняты – Миррея покинула свою обитель.
Растерянная, потерявшая надежду на прощение, безумно раскаивающаяся в своих страшных деяниях, скиталась я по свету в поисках своего места, своего предназначения, душевного покоя и исцеления сердечных ран, нанесённых себе собственной, одержимой яростью рукою. Нигде не было и следа моей доброй наставницы, но я упрямо искала её, тенью оставляя за собой колдовские метки и проявления благосклонного отношения к людям, чтобы Миррея могла увидеть – отныне чёрная моя душа очищается и тянется к свету. Но все благие дела – обереги скота от мора, спасение умирающих от болезней и тяжких родов, благословение посевов и новорождённых младенцев – не приносили мне утешения, я знала, что так и должно быть на свете: отмеченные могуществом не угнетать должны слабых и сирых, а защищать и укрывать от невзгод. И в том, что люди боятся ведьм и истребляют наше и без того малочисленное племя, есть немалая толика моей вины. Разве можно осуждать на смерть того, кто защищает свой дом, свою семью, свою жизнь от угрозы, полной злобы и кровожадности?
Миррея знала это, жила по давно канувшим в лету ведовским устоям и пыталась и мою силу обратить во благо всему миру.
Эделина, ты – жизнь и ты – смерть. Эти её слова жгли мою память калёным железом, не забыть, не отмахнуться, не исправить. Будто клеймо на шкуре скота, моё оправдание и моё проклятие. И никуда от этого не деться – раз за разом, костёр за костром, и теперь я поняла их истинный, древний, нерушимый смысл.
В своих долгих одиноких скитаниях я так и не научилась жить рядом с людьми, и если днём бродила по городским или деревенским улочкам в поисках Мирреи и нуждающихся в моей помощи мирян, то спать предпочитала под открытым небом, в лесу или чистом поле. Не забывала и про метку возрождения – коварство и жестокость людские мне уже были хорошо знакомы, за время долголетних странствий меня разоблачали парочку раз и, конечно же, радостно сжигали. Но зла на род человеческий я больше не держала, а потому терпеливо сносила казни, виня в них лишь собственные неосмотрительность и беспечность.
Той тёплой летней ночью я долго не могла уснуть. Сидела у обрыва, прислонясь к кривой полусохлой раките, и наблюдала, как в городке на другом берегу реки один за другим гаснут огоньки фонарей. Неведомое мне поселение погружалось в глубокий сон, полная луна то и дело прятала свой восхитительный лик за игривыми облачками, лес за моей спиной шелестел и ухал, выпуская на промысел диких ночных охотников.
Я любовалась бесчисленными звёздами, с тоской вспоминала о Миррее, размышляла, стоит ли заглядывать в этот городок или лучше пройти мимо, как вдруг увидела нечёткий детский силуэт. Полупрозрачный, окружённый жемчужно-белым тусклым сиянием, он возник в воздухе прямо передо мной и протянул ко мне свои маленькие ручки. Это была девочка, одетая в призрачную суконную юбку и широкую, не по размеру, рубашонку. Она жалобно смотрела мне прямо в глаза, словно умоляла о помощи, что-то горячо и быстро говорила, но речь её была беззвучна, эфемерна, как и она сама. Мне ещё не приходилось встречать неупокоенную душу, взывающую к живому человеку, сердце заколотилось в груди набатом, казалось, его бешеный стук слышен на день пешего пути вокруг и вот-вот из кустов выскочат все здешние охотники на ведьм, чтобы снова приговорить меня к сожжению.
Я вскочила на ноги и едва не свалилась в овраг, запнувшись в темноте о корявые корни, но удержалась и как можно скорее помчалась за призраком, не очень-то ловко перепрыгивая через валежник и поросшие мхом камни. Девочка вела меня в город.
Появление неупокоенной души значило лишь одно – человек умер не своей смертью и тело его не было захоронено. За годы своих странствий я видела сотни неприкаянных душ. В лесах близ Королевского тракта много томится неупокойников – разбойники частенько отправляют к праотцам неосторожных путников, бросая их ограбленные, искалеченные тела на съедение дикому зверью. Много их и на полях сражений – не всех успевают захоронить в братских безымянных могилах, в морях неупокоенные тоже водятся и в ясные ночи могут мигать зелёными отблесками над самой водой, отмечая место своего последнего приюта.
А неупокоенное дитя близ человеческого жилища – неужто убийство? Не удивлюсь, если это так. Люди – сколько же тьмы в ваших презренных душонках, сколько ненависти и тщеславия, как выносите вы гнёт собственных грехов и не сгораете заживо от стыда и раскаяния? Неужто не видите, как жалки бесплодные ваши попытки возвыситься над себе подобными, ведь всё, что нужно для добродетельного существования, уже есть у каждого из вас – бессмертная душа? Глупцы, жестокие, жадные глупцы, смеющие убивать слабых и карать беспомощных… где-то глубоко внутри кольнуло, словно обломанной иглою: а где же твой свет, Эделина? Сколько осталось его в твоей проклятой душе? Есть ли у тебя божественное право воздавать по деяниям или тешишь ты своё всемогущество, прикрываясь добродетелями людскими?
Словно в ответ своему безмолвному собеседнику я на ходу скатала в ладонях невидимый зачарованный огонь, закляла метку и уронила её в прибрежные заросли ракитника, бросив сверху охранительный заговор.
В городке было темно и тихо. Изредка взлаивали сторожевые псы, скрипели рассохшиеся ставни да шуршали по каменным мостовым любопытные крысы. Призрачное дитя подлетело к большому красивому дому и растворилось в его молчаливом фасаде, оставив меня недоумевать и тревожиться в кромешной темноте. Я уже было решила уйти, как вдруг окна слабо осветились, заставив меня прильнуть к тусклым цветным стёклышкам, и открывшаяся картина поразила даже моё зачерствелое сердце.
В середине длинной широкой залы высился резной деревянный алтарь, на котором лежало бездыханное тело той самой, явившейся мне в лесу девочки, обнажённое, окровавленное, истерзанное. Длинные соломенные волосы её намокли от крови и свалялись в грязные колтуны, в узкой девичьей груди зияла страшная рана, а руки и ноги были перебиты и вывернуты самым чудовищным образом. Вокруг алтаря бродили в каком-то жутком ритуальном оцепенении человеческие фигуры, скрытые длинными чёрными плащами. На головы их были накинуты глубокие капюшоны, в руках они держали горящие свечи. В изголовье алтаря стояла ещё одна фигура, только в руках её была не свеча, а маленькое, алое детское сердце.
Я слышала едва различимое монотонное бормотание, но не понимала ни слова, будто говорили эти люди на неведомом мне языке. Наконец фигуры остановились, поставили свечи вокруг тела своей жертвы, открыли лица, скинув длинные капюшоны, и принялись поедать ещё не остывший трупик. Я застыла каменным изваянием, не в силах сдвинуться с места, не в силах отвести взгляд от омерзительного, ужасающего зрелища. Люди – Господи, люди ли? – отрезали от тела девочки лакомые кусочки, жевали, переговаривались и даже смеялись, будто все они находились в роскошном замке на княжеском балу. Главная фигура тоже сняла капюшон – это была пухлая, смешливая женщина – и аккуратно кушала детское сердечко, то и дело кивая и улыбаясь своим сотрапезникам.
Меня затошнило, я отступила от окна, в спину внезапно вонзилось что-то острое, раскалённое, в голове мелькнуло – железо! – ещё одно остриё мягко вошло в мой живот, боль стиснула внутренности и огнём разлилась по жилам, ещё нож, ещё… И, уже угасая, проваливаясь в небытие, краешком рассудка я уловила грубое, повелительное, беспрекословное:
– Сжечь суку в печи и прах утопить!
И, пока меня, полуживую, недвижимую, волокли к раззявленной пасти раскалённой докрасна жаровни, над домом в скорбном танце извивались и плакали десятки детских неупокоенных душ.
Очнулась. Вздохнула глубоко, шевельнула легонько руками, ногами, ощутила обнажённой кожей тёплое дыхание любопытного ветерка. Боли не было – не верилось. Казалось, она подленько прячется где-то в затаённых уголках моего возрождённого с рассветом тела и ждёт подходящего момента, чтобы наброситься, укусить, оторвать кусок плоти и снова свести меня с ума.
Глаза открыть сил не было, я просто лежала на мягкой траве, упивалась свежим воздухом, согревалась в ласковых солнечных лучах. Хотя куда ещё греться, только из пламени, усмехнулась, потянулась, словно после долгого сна, и услышала шорохи, частое дыхание, почуяла терпкий звериный аромат. Ну иди же ко мне, иди, поманила беззвучно, притянула к себе мягкое, податливое, с горячим круглым животиком и горьковатым молочным запахом. Щеночек облизал мне лицо, пыхтя от счастья, ткнулся в мои волосы ушастой мордочкой, вот она, кровушка молоденькая, сама в рот страждущий просится, пей, моя милая, пей…
Ах, как хорошо! Сила вливается в меня бурным потоком, словно вино в пустой кожаный мех, орошает иссушенное огнём тело, наполняет меня жизнью, я снова пылаю, только это живительное пламя, возрождающее, воскрешающее. Ещё, ещё глоточек! Напрасно терзаю обескровленное собачье тельце, жизнь в нём иссякла. Мало, мне мало, хочу ещё! И словно в ответ на мои мольбы зазвенел где-то рядом тонкий детский голосок:
– Черныш, Черныш, а ну иди сюда!
Налилась силушкой досыта, смотрюсь в прозрачную гладь речного омута, любуюсь – хороша бесовка! Волосы чернее ночи, кожа белая, словно сок мухоморный, стан тонкий, гибкий, что твоя лоза. А в глазах, тёмно-тёмно-синих – злоба развесёлая. Вот так, людишки глупые, вы меня в полымя, я оттуда, ещё сильнее и краше, вы меня на дыбу, я и с неё легко сойду, только неистовее стану, и уж тогда беды вам не миновать!
Задохнулась от собственного могущества, закружилась лебедицей, окуталась волосами, словно туманом – пора в путь-дорогу отправляться, не ждут меня в той сторонке, ну что поделать, буду нежданной гостьей, неотвратимой, безжалостной…
Полуденный зной кипящей смолою растёкся по зелёным лугам, прогнал меня с узкой тропки к сияющей жидким золотом речушке, под сень печальных ракит, распустивших свои чудесные косы над прохладной водою. Утомлённая долгой дорогой, скинула я с себя тесное платье, стянутое с обескровленного тела бедной юной крестьяночки, с наслаждением погрузилась в текучую свежесть, запрокинула голову, слилась с беспокойной рябью, бесстыдно выставив напоказ белые груди. Прозрачные струи оглаживали разгорячённую солнцем кожу, волосы шёлковым полотном рассыпались по воде – как же хороша, чертовка! Только не для любви мой стройный стан, не видать мне грубоватой ласки мужниной, не носить в утробе деток, в счастии прижитых.
Горькое сожаление кольнуло привычно в холодное сердце и тут же растаяло без следа. Ни к чему жалиться о потерянном, несбывшемся, что толку от этой боли, только душу свою терзать, а на ней и так места живого нет от страданий неизбывных, что не забудешь, не сотрёшь, не укроешь…
Купание в реке освежило меня, но измученное вчерашними страданиями тело всё ещё нуждалось в отдыхе. Солнце стояло высоко, обещая длинный вечер и ясную звёздную ночь, и я расслабилась, потянулась томно, улеглась нагим телом на упругую, словно мягкий ковёр, траву и зажгла в ладонях колдовской огонь. Скатывая в метку возрождения незримые струи наговоров, сплетая воедино тайные древние слова, я прикрыла глаза и едва не вскрикнула: словно выжженное изнутри на веках, явилось неожиданно недоумённое лицо девочки, встретившей утром в моих руках вечное упокоение. Ни вскрика, ни страха, лишь доверчивая беспомощность и чуть-чуть боязни. Ах, какой сладкой показалась мне её алая, полная жизни кровушка, выпила до донышка, ни капельки не уронила, насытилась до одурения, возвратилась, выжила, наполнилась. А когда голубые глаза застыли, подёрнулись смертной поволокой, отпустила душеньку детскую в небо, прости, милая, прости, а иначе мне уже никого не спасти, ни себя, ни души тех малюток, погибших в муках, взывающих ко мне, молящих о возмездии.
Только вот кто дал мне право выбирать, кому жить, а кому орудием мести становиться? Разве можно спасти невинные души ценой чьей-то жизни, или я их всех обрекаю на страдания, ибо нет во мне ни пламени очищающего, ни света благословенного, и все мои деяния несут смерть, даже если свершены во имя жизни? И чьей жизни, Всемогущий, если я свою собственную прожить страшусь, бегу от неё, прячусь на кострах людских, метками колдовскими прикрываюсь? Что же я творю, Господи? Ты ли меня направляешь по этому пути или гордыня моя непомерная? Где свет твой, Господи, как мне его распознать, коли сияние собственного могущества застит глаза так, что тени чернее ночи становятся? Тысячи вопросов, а ответ один, и ты знаешь его, Эделина, всегда знала. И сейчас ты готова.
Готова прожить свою собственную, одну-единственную жизнь, готова идти со временем рядом, не обгоняя и не останавливая его, готова отринуть страх смерти и принять предназначение своё – стать ведьмой и не быть ею.
Решительно стряхнула с рук магические узелочки, стёрла метку ведьмовскую и вдруг сквозь шелест листвы и щебет беспечных пташек уловила металлический лязг, противный скрежет тонко выкованного железа – сетка! Дёрнулась было, вскинула руки с набухшими в ладонях защитными заклятьями, не успела, сверху упал, придавил, ожёг голую кожу железный невод, тело задымилось, мерзкий запах собственной горелой плоти ударил в ноздри. Со всех сторон сбегались крестьяне, окружали, тыкали грязными пальцами в сторону моего корчащегося на траве тела, сквозь боль пробивались возбуждённые удачной охотой голоса:
– Попалась, сучка! Ишь как извивается, змея подколодная!
– На куски бы её разорвать, ведьму проклятую!
– Она, она Эллу убила, тварь поганая!
– И других тоже – она!
А я кричала, кричала, кричала, сходя с ума от неизбывного ужаса, смерть лезла мне под кожу костлявыми пальцами, а возродиться я больше не могла.
В тесной вонючей клетке, нагую, спелёнутую вплавившейся в кожу железной сетью, меня привезли к городской ратуше, чтобы снова судить, снова возвести на костёр, а может, подвергнуть иной казни – жестокость человеческая безгранична, уж мне ли этого не знать. Лёжа в холодной сырой темнице, привыкнув к боли, тягучей, назойливой, шипящей речными полозами, я тихо плакала от отчаяния и страха. Страха смерти. Не той смерти, что приходит с жаром костра и рассеивается с рассветом, как ночной кошмар, а смерти безвозвратной, вечной, необратимой. Сейчас она грозила по-настоящему, её ледяные руки уже сомкнулись на моём сердце – вот-вот лопнет кожа, брызнет алым и острые, словно когти хищной птицы, пальцы вырвут его из разверстой окровавленной груди.
Наконец спасительный сон окутал моё измученное тело, я с благодарностью приняла сгущающуюся тьму, впустила её под веки, позволила окутать меня тёмным пушистым облаком, укрыть от боли и бессмысленных теперь дум. Утром – смерть, сейчас же моё время, время отрешения от всего сущего, успокоение мятущейся души, предсмертное утешение, последнее и оттого бесценное.
Я не хотела умирать, только не сейчас, когда я смирилась с Божьим промыслом и доверила Всемогущему свою жизнь и свою судьбу, но что-то изменить было уже не в моих силах. Всё, что мне оставалось теперь – это призывать единственную свою надежду, Миррею, в бесплотном уповании, что услышит она мой безмолвный крик и придёт, примчится, позабудет хоть на миг моё давнее тяжкое грехопадение и спасёт беспечную глупую маленькую ведьму.
С той поры минуло так много лет, жива ли она ещё? Вернулась ли в разорённые мною топи или сгинула, потеряв разом всё, что было ей так дорого? Господи, Миррея, прости, прости меня! Теперь не искупить мне тяжкой вины перед тобою, не вымолить прощения, не поцеловать твоих любящих рук… Прости меня, названная моя матушка, я хочу уйти с миром в душе… Прости…
Занялся рассвет. Заглянул в зарешёченное окошечко темницы, погладил мои бёдра, покрытые бурой коркой из грязи и запёкшейся крови, осветил тёмные углы крохотного карцера и отнял у меня последнюю надежду на спасение. Ещё чуть-чуть, ещё совсем немного – и смерть, моя заклятая подруга, уведёт меня из грешного земного мира в забвение, в непроницаемую тьму, в которой нет ничего, даже звёзд.
Когда открылась дверь узилища, я была тиха и спокойна, в глубине души я смирилась со своей участью, приняла неожиданный конец, перестала рвать себе сердце бесполезными слезами, отдалась на милость Господа, лишь всё также беззвучно призывала Миррею и молила её о прощении. У ратуши собралась целая толпа. Люди стояли плотной стеной, молчали, угрюмо смотрели на меня, от вчерашнего охотничьего азарта не осталось и следа. И их горькое молчание, жгучая ненависть, плещущая из глаз, руки, сжатые в кулаки – пугали меня. Ведьм судят громко, жгут весело, тут же ходят лоточники, продают пирожки и яблоки, а местные пивовары разливают пиво и сидр из огромных дубовых бочек. И пока несчастная корчится в пламени и жутко кричит от ужасающей боли, матери раздают шлепки расшалившейся ребятне, а мужики ругают князя за неразумное управление вотчиной. Но сегодня всё по-другому и я не знаю, чего боюсь больше: окончательной смерти или холодной ярости доведённых до отчаяния людей.
Обвожу взглядом хмурые лица, сколько же в них безысходности! – и будто спотыкаюсь о ясные, серые, до боли знакомые глаза. К горлу подкатывает ком облегчения, горячие слёзы катятся по израненному лицу, сердце стучит громко, словно в маленькой церквушке на пригорке разом ухнули все колокола – Миррея!
Она снимает с головы капюшон. Боже, сколько седины в дымчатых косах, сколько морщин на ангельском лице! Так ни разу и не взошла ты на костёр, дорогая моя светлая ведунья, не захотела разменивать свою чистую душу на юность и красоту, и время тебя не пощадило…
– Прости меня, слышишь? – беззвучно шепчу я, Миррея кивает и скрывается в толпе.
Мир вокруг словно окутан пуховым одеялом, смотрю на собравшуюся толпу будто сквозь толщу озёрной воды, мне больно, больно, больно и через боль слышу приглушённые голоса.
Меня судят – за самовольное явление в угодья местного князя, за совершение колдовства, за убийство крестьяночки Эллы, за других детей, без вести пропадающих в окрестных селениях уже добрый десяток лет.
Какие же вы олухи, мысленно усмехаюсь я. Детей мучают и съедают прямо у вас под носом ваши же сиятельные господа, только если сейчас я скажу это, вы мне всё равно не поверите, только станете истязать ещё больше. Ну уж нет, мои милые болваны, мы с Мирреей отомстим за ваших ребятишек, мы вместе сделаем это, ведь она пришла на мой зов, простила меня, и утром я снова вернусь в этот мир благодаря ей, я зацелую её сморщенные руки, упаду ей в ноги и омою их своими слезами, как же долго я жила во тьме… без её живительной материнской любви… ах, боже мой, как же горячо! Язычки пламени несмело облизывают мои ноги, а потом забираются выше… Господи, ежедневное сожжение – это уж слишком, успеваю безумно хохотнуть, а потом с облегчением умираю.
Бесконечный жизненный круговорот: рождается ребёнок – умирает старик, приходит день и отступает ночь, после зимнего забытья природа просыпается с первым весенним теплом. И так по великому кругу, раз за разом, год за годом. И никому не дано его разомкнуть, остановить, изменить. Никому, кроме истинных ведьм – они могут умирать и рождаться вновь бесконечно… если сами того пожелают. Миррея не пожелала.
Её скудного, истощившегося с годами колдовства едва хватило на моё воскрешение и теперь она медленно, словно затухающая свечечка, угасала, таяла, покидала меня навсегда.
Я крепко держала в объятиях её маленькое, хрупкое, как у птички, тело, гладила длинные седые волосы, целовала мокрые от слёз щёки и наслаждалась каждым мгновением рядом с нею. Миррея расспрашивала о моих странствиях, улыбалась гордо и бормотала, что была права, что я смогу обратиться к свету, смогу использовать свою силу во благо и смою милосердными делами чудовищные свои грехи.
– А как же мой звериный голод, матушка? – спросила я. Жажда свежей крови овладевала мной порою так безудержно, что противиться ей не было никаких сил. – Ужели вовек от него не избавиться?
– Вкусивший однажды человеческую плоть отравлен безвозвратно, – покачала головой Миррея. – Искупай каждый свой грех многократно, неси света в тысячу раз больше, чем тьмы, и не казни себя понапрасну. Не бойся смерти – страх лишает тебя выбора, а значит, и свободы. И прости себя, как это сделала я.
– А как же они? – кивнула я в сторону городских крыш, которые золотило яркое полуденное солнце. Там, под этими уютными черепичными кровлями, детоубийцы и людоеды продолжали жить, любить, смеяться, за каменными стенами их домов стенали и плакали неупокоенные души невинных божьих агнцев, а я не знала, что же мне делать: воздать по делам их и ввергнуть свою душу в ещё большую тьму, или простить, как прощает Господь, и уповать на справедливость его, зная, что она так же эфемерна, как призраки несчастных, бродящих по земле в поисках утешения.
– Тебе предстоит самой решить, Эделина. Может, потому Господь и направил тебя сюда, чтобы ты заглянула своим демонам прямо в глаза? – Миррея устало прикрыла лицо слабою рукою, силы её были на исходе, и я поняла, что пришла пора задать вопрос, мучивший меня бессчётными ночами, ответ на который могла дать только она:
– Какое истинное горе обратило тебя в ведьму, Миррея? Как же ты пережила его, не утратив ни света, ни добра, ни веры?
Миррея сжала мои пальцы так сильно, что я вздрогнула и уже пожалела было о своей дерзости, но ведунья ответила:
– Я убила собственных детей, Эделина, чтоб спасти их от участи куда более жуткой, чем вечное забвение. И прожила праведную жизнь, чтобы их безгрешные, непорочные души вернулись в мир лучше того, что они покинули.
Я похоронила Миррею у реки, под раскидистым молодым деревцем, в гибких тоненьких ветках которого радостно щебетали крохотные пташки. Она ушла с улыбкой на устах, умиротворённая, безмятежная, я целовала её руки до последнего вздоха, преисполненная благодарности за прощение, за очищение от душевной скверны, за избавление от застарелых сердечных ран. После вложила в её хрупкие пальцы полотняный мешочек с прядкой льняных детских волос – единственной драгоценностью, что хранила Миррея у своего сердца.
На прощание она сказала:
– Ты сама выбираешь, что нести в этот мир, Эделина. Не позволяй никому решать за тебя.
И когда ясные её глаза погасли, а худые узловатые пальцы разжались, отпустив мою руку, я долго-долго плакала, горячо вымаливая прощение, только теперь у самой себя.
Ночь задёрнула усыпанный звёздами полог, погасила серебряный лунный свет хмурым облачком, тишину разлила по узким городским улицам, сполоснула мостовые лёгким дождичком, ступай по гладким камушкам, моя госпожа, город спит. Бесшумно скользя по каменной дорожке, прокралась я в заветный молчаливый дом, зажгла ароматные восковые свечи, сдвинула в сторону тяжёлый дубовый алтарь, углём начертала на полу колдовские знаки. На шум прибежала хозяйка дома, та самая смешливая изуверка, следом за нею хозяин, увидали меня, остолбенели, воздух захватали широко раскрытыми ртами, словно вытащенные из воды рыбы. Смотрела я в их перекошенные ужасом лица и не было в сердце моём ни сочувствия, ни жалости, всё на костре сгорело, сплавилось в жаркую непримиримую злобу, месть молотом стучала в душе, требовала освобождения.
– Ты… как же… мы ведь… тебя… – залепетала женщина, протягивая ко мне полные белые руки, страх исказил её круглое румяное лицо, превратив его в аляпистую маску – в таких на городских площадях кривляются бродячие актёры в шумные базарные дни.
– Сожгли, – любезно договорила я. – Только я здесь не закончила, пришлось вернуться.
Женщина с воплем бросилась было бежать да вырваться из колдовского круга оказалось ей не по силам, споткнулась, запуталась в длинной своей ночной сорочке, заплакала, упала на пол, хватаясь трясущимися руками за побелевшего вмиг супруга. Тот молча прижал руки к груди, рванул ворот так, что тонкая ткань лопнула с треском, вздохнул натужно и свалился безжизненным соломенным тюфяком.
– Сдох, тварь, – злобно пнула я грузное его тело. – Избежал правосудия моего, подлец. Что ж… за двоих отвечать будешь, – глянула я на побелевшую, словно первый снег, злодейку, на её дёргающиеся в рыданиях тугие плечи, поправила растрёпанный тёмный локон, шепнула на ушко: – Не плачь. Не разжалобишь.
И ударила.
Окровавленная госпожа мешком валялась на грязном полу, едва слышно поскуливая, словно выпитый мною недавно щенок.
– Для каждой свиньи найдётся мясник, правда? Или ты и впрямь полагала, что останешься безнаказанной? – ласково шептала я после каждого удара витой кожаной плёткой, в числе прочего купленной днём на местном базаре. Самую дорогую выбрала, самую красивую и прочную – Миррея оставила мне в наследство увесистый кошель с серебром. Острые шипы, украшающие язык плети, рвали спину женщины на неровные кусочки, обнажая красное кровоточащее мясо. – Сколько невинных душ вы загубили, изверги? Неужто сердца ваши до последней капли лишились любви и милости Господней? – я опустила плётку, задумалась, воспоминания о побоище, устроенном мною в далёком крестьянском поселении, ожгли с новой силой. Господи, почему же ты допускаешь все эти зверства? Неужели раскаяние одной мятежной ведьмы тебе важнее сотни безвинно погибших овечек? И разве нет иного способа увидеть и наказать тёмные души, чем обречение маленьких ангелов на мучительную смерть? Где твоё милосердие, Господи, где твоя справедливость? Или она так велика и витиевата, что простым смертным не разглядеть, не понять, не постичь её вовеки?
Как же сложно быть орудием божиим, когда разум не может познать, верный ли избран путь… А может, Вседержитель прав и побороть зло может только другое зло, укрощённое, раскаявшееся, но не растерявшее ни ярости своей, ни жестокости? Потому и пачкаю я свои и без того грязные руки в чужой крови, Господу-то несподручно злобствовать, он добряк, сердобольный и заботливый…
Разгорячённая избиением, собственной вседозволенностью, возбуждённая запахом крови и святотатственными думами, отпустила я свой гнев, злобушку свою обнажила до последней крупиночки – всё во славу твою, Господи! – отбросила плётку, вынула из поясной сумы резную чашицу с солью и щедро осыпала свежие раны, ярким кровяным ажуром покрывающие белое тело моей беспомощной жертвы. Ах, какой сладкой музыкой показались мне её звериные крики, сердце зашлось от жестокой, чёрной радости, я даже каблуком зацокала в такт истошным её визгам и стенаниям, хотелось мучить несчастную бесконечно, продлевая её агонию вновь и вновь.
К утру я совсем обессилела. Ударив в последний раз, я отступила на шаг от изувеченной женщины. Её прекрасные пышные локоны намокли от пота и крови, свалялись в вонючие космы, упругое, восхитительное тело сломанной куклой валялось на липком полу, нелепо вывернув нагие руки и ноги. Казалось, она впала в забытье от невыносимых пыток и непрекращающейся боли, но едва я перевела дух и успокоила сбившееся в безумной смертельной пляске дыхание, как увидела, что её обмякшие плечи затряслись, заходили ходуном, выгибая длинные раны в жуткие блестящие полуулыбки, сочащиеся свежей кровью, почти чёрной в неровном свете догорающих свечей. Носком сапожка я перевернула женщину на спину и едва не отпрянула с криком – людоедка заходилась в беззвучном дьявольском хохоте, сверкая белыми зубами сквозь разодранные безжалостной плёткой губы. Наконец её демонический смех иссяк, женщина приняла вид серьёзный и спокойный.
– Не говори мне о боге, ведьма, – прохрипела она, – тебе ли не знать о его хвалёном милосердии? Что он забрал у тебя, дорогая, или кого? Чем заплатила ты за своё непрошеное ведовство?
Избитая, изломанная, вся в крови и собственных испражнениях, она смотрела на меня со сдержанным достоинством, без ненависти и страха, будто немыслимые мои пытки придали ей сил и уверенности в своей правоте. В её измученном, но твёрдом взгляде ясно читались жалость и отеческое сочувствие, словно она точно знала цену божьему моему благословению. И я под напором этих соболезнующих глаз вдруг разрыдалась, бурно, громко, слёзы текли горьким потоком, а в памяти всплыл любимый образ потерянной навеки золотоволосой, красивой, нежной моей матушки. Лиходейка замолкла и закрыла глаза, не мешая мне оплакивать свою бестолковую, бессмысленную, никчёмную жизнь. Когда я, униженная собственной слабостью, затихла, она вновь заговорила, отрешённо, монотонно, будто читала начертанные между потолочными балками слова:
– Бог забрал всех моих детей, он умерщвлял их за миг до рождения, и из моего натруженного материнского чрева выходили на свет уже мёртвые холодные тельца. Семь. Семь мёртвых младенцев. Ты успела познать сладкое счастье материнства, дорогая? Тогда тебе не понять меня, ведьма, никогда не понять… Бог отнял у меня мою жизнь семь раз подряд. Что же он дал мне взамен? Ничего. Ни силы, ни веры, ни знаний. Господь играл со мной, как с куклой, от скуки ли, от гордыни ли – неведомо, только больше я не желала терпеть невыносимые родовые муки и жуткую душевную боль. Я поклялась отомстить ему и забрать столько его детей, сколько смогу. И не просто забрать, а напитать их мягонькой плотью своё иссохшее, истощённое тело, вернуть себе отнятые несбывшимся материнством молодость и красоту… А потом я поняла, что бог несправедлив не только ко мне, нас много, слишком много – тех, кого он наказывает без вины…
Она говорила, говорила, говорила, а у меня перед глазами стояло мудрое сероглазое лицо благостной моей наставницы Мирреи – она зарезала собственных детей, спасая их от сатанинского проклятия, но не озлобилась, не ожесточилась, нашла свой путь к свету и простила Господа, ибо понять деяния его нам не всегда дано. А эта милая разбойница начала свою войну, страшную, беспощадную, только обрела ли она покой в своей чёрной душе? Почему же к одним ты снисходителен, Боже, а другим отсыпаешь страданий полными горстями? И на чьей стороне мне сражаться, коли и моя душа отравлена и не видит ни света во тьме, ни тьмы в ореоле света? Какою мерой измерять муки свои и людские, Господи, подскажи, я запуталась!
Занялся рассвет. В его бледном тусклом сиянии глядела я на истерзанное тело умирающей детоубийцы и ощущала тоску, мутную, словно помои. Я ведь была такой же, как она, безжалостной душегубкой, кровожадной злодейкой, не знающей милосердия и сострадания. Смогу ли я дать этому миру хоть чуточку благодати, если сила моя черна, погибельна и требует крови и чужих жизней?
Или Миррея была права и я сама выбираю, какою дорогой мне нужно идти, и никто не вправе меня осуждать и обличать, ибо у каждого свой путь и он неисповедим?
– И я ни о чём не жалею, – холодно и твёрдо завершила людоедка свою леденящую душу исповедь. – Мы с богом теперь квиты, я готова умереть. Не медли, ведунья, покончи со мною прямо сейчас, – женщина дотянулась сломанными пальцами до окоченевшей руки своего мёртвого мужа, коснулась нежно и закрыла глаза.
Любовь, боль, надежда, отчаяние… Сколько же личин у вас, сколько масок. У каждого своя правда, и каждая правда – истинна и неколебима. И только познав и бескорыстную любовь, и немыслимые муки, научишься видеть под отвратительными обличьями своих врагов их истинную сущность. И тогда сможешь помочь, спасти, обогреть и простить.
В тот миг божественного озарения я поняла и приняла наконец свой путь и твёрдо ступила на него, неся в сердце и тьму, и свет, и веру.
В подвале темно, холодно, под ногами косточки детские хрустят, словно снежок морозным утром под шагами неспешными. Сколько же вы деток в угоду своим порочным прихотям извели, сердце заходится в тоске, когда вижу неприкаянные души невинно убиенных. Скорбно столпились они над гниющими своими трупиками, истерзанными, искалеченными, смотрят на меня жалобно, стонут – словно ветер шальной в дымоходе гудит.
Встала на колени, детки прильнули ко мне, как к родной матушке, обняла их, заныло сердце в неизбывной печали:
– Простите, что не в моих силах уберечь от беды всех невинных. Я упокою ваши душеньки, летите в небо, ангелочки.
После развела руки в стороны, зашептала наговоры витиеватые, призвала слуг дьявольских полчища, хлынуло крысиное войско мне под ноги, уставились на меня алые глазки, будто свежими капельками крови пол усеяло.
– Город ваш, пируйте!
Оскалились крысы хищно, почуяли свободу и силу, обрушилась хвостатая армия на спящий кошмарным сном город, в двери, окна, дымоходы устремились мои отважные солдаты.
Однажды Господь забрал самое дорогое, что у меня было – человеческую сущность, любовь, аромат пшеничных матушкиных волос – и протянул мне взамен чудесные дары: колдовскую силу, бесконечную мудрость и кровожадное бессмертие. Я взяла их, ещё не зная, что у меня есть священное и нерушимое право выбирать – между светом и тьмой, между жизнью и бессмертием, между любовью и справедливостью. И я сделала свой выбор.
Я вынула флейту, подаренную мне Мирреей перед самой кончиной, деревянное расписное тело трепетало в предвкушении очарованной музыки, скорей, извлекай волшебство, околдовывай, уводи, спасай! Неспешно шагала я по дороге, исступлённо наигрывая весёлую беспечную мелодию, за мной, невольно пританцовывая и улыбаясь, держась друг за друга маленькими ладошками, шли заспанные детишки, оставляя позади город, наполняющийся солнечным светом, страхом и болью.
Дорогой мёртвых
Кто эту погибельную порчу на род человеческий наслал, никому не известно. Потом мне лесняки сказывали, началось всё далеко на западе, в горах близ Красного ущелья. Упал туда с неба громадный огненный камень, словно кусок солнца-батюшки отломился, и сжёг окрест всё живое на день конного пути. И так велика была сила его пламени, что сплавились скалы в горящую жижу, потекли вниз, в долину, иссушили Заячье озеро, испепелили заливные луга.
А потом пошёл чёрный ядовитый дождь. Горячий ветер разнёс смертоносные тучи по всей округе, излились они и над нашей деревенькой.
Когда хлынуло чёрным да вонючим, я во дворе одёжку дитячью стирала и развешивала тут же на плетне. Упали первые капли, бельё жирным, зловонным запачкали, я смекнула, что дождь-то не грибной вовсе, и мигом домой заскочила, Эльзе с Ивашеком наказала у печи сидеть и на улицу не высовываться. А сама смотрю в окошечко, сердце замирает, будто кто в кулаке его держит.
В деревне суета началась, кто домой с поля бежит, кто ребятишек зовёт, кто коз в хлев загоняет, шум, гам, животина орёт да так надрывно, так жалобно, что понятно становится – беда пришла. Когда погибельный тот ливень совсем припустил, на улице уж никого не осталось, и люди, и скотина, и птицы – все попрятались, на деревню темнота опустилась и непонятно было, то ли ночь пришла, то ли от дождя этого черным-черно.
Долго с неба тьма изливалась, весь двор чернотой залило, пёс наш цепью брякал-брякал да как завоет! Будто душу из него живьём вынимают. Эльза заплакала: «Рыжик, Рыжик, мама, впусти Рыжика!» и кинулась за ним выскочить. Да куда там, я ей пониже спины шлёпнула и велела мать слушаться. Строжусь на дочку, а самой так страшно вдруг сделалось, окончательно поняла, что в этот момент что-то невиданное доселе происходит и что жизнь вот прямо сейчас меняется и ломается.
Недолго выл Рыжик, захлебнулся словно и замолк. Потом уже я в конуре разглядела его трупик облезлый в смрадной кровяной луже, видно, рвало сильно беднягу перед смертью.
Три дня и три ночи смертоносный тот дождь шёл, потом чёрные тучи рассеялись без следа, солнце высунулось да грязищу ядовитую высушило, и на пятый или шестой день решилась я из дому выйти, мужнины портки да сапоги натянула, чтоб не запачкаться о скверну небесную, и пошла по деревне людей искать.
Иду осторожно, грязь сухая под ногами потрескивает, тишина стоит нечеловеческая, ни разговоров, ни шагов, ни корова не взмыкнёт, ни пёс не тявкнет. Никогда и не слыхала я тишины такой, в голове аж от неё зашумело. Жутко было, а делать нечего, давай кричать да во дворы заглядывать. Животина вся передохла: и собаки, и скот, и птица. Под жарким солнцем разлагаться уж начали, зловоние на всю деревню. Пришлось лицо платком замотать, а то дышать и без того было худо.
Полдня по деревне бродила, так никого и не встретила. Видать, ушли все, про нас позабыли в страхе-то. Только куда идти, если везде, покуда хватает глаз, черным-черно от пепла ядовитого? Наверняка к морю деревенские подались, там рыбацкий посёлок, лодки должны быть, уплыть подальше от мёртвых берегов можно, не по всему же свету кара Господня с неба попадала?
Обмотала детей платками да простынями с головы до ног, припасов кой-каких взяла, воды в мехи налила и пошли. А к вечеру увидели… мертвецов.
Мёртвые шли один за другим, ковыляли потешно так, будто куклы деревянные, что на цирковом лотке в базарный день продают. Кто поклажу тащит, кто тележку катит, смотришь, усталые крестьяне по дороге волочутся, а приглядишься – трупные пятна на лицах да глаза мутные. Я народ покликала, потормошила осторожненько, а они будто не видят ни меня, ни друг друга, безостановочно вперёд шагают, словно заколдованные, руки холодные, склизкие, и не дышат, глазами не ворочают. Ходячие мертвецы…
Перепугались мы, с дороги в лес свернули. В лесу мрачно, жутко – листья на деревьях пожухли, в комочки свернулись, траву изъело, иссушило небесным ядом. То тут, то там облыселые останки зверья гниют, смрад удушающий, зато мертвецов нет, оттого и идти не так страшно.
На следующее утро дала детям по куску хлеба с сыром, велела сидеть тихонько, а сама пошла к дороге, вдруг кого встречу, не могли же все наши помереть от заразы неведомой, мы-то живые.
И как хорошо, что осторожничала, от кустика к кустику хоронилась, а то быть беде. Подкралась к дороге, смотрю, идут наши, деревенские, да живых никого. Тишина такая, что ушам больно, только шарканье ног да скрип колёс. Идут мертвецы, поклажу тащут, детей своих умерших за руки держат, будто после смерти у них только одно дело и осталось – завершить, что живыми начали. Смотрю на них и на душе больно до крика становится – что же это за напасть такая на наши головы свалилась, что человеку и после смерти покою не даёт? Неужто в один миг все они умерли, неужто и не поняли, что душеньки их бессмертные давно на небо улетели, покинули землю нашу грешную, невзгодьем страшным обесчещенную?
И тут слышу, будто ребёнок гулит, лопочет потихоньку. Пригляделась, среди других Анна шагает, кожевенника деревенского жена, глаза прикрыты, руки плетьми висят, на лице смутная улыбка, будто спит она и видит сон дивный, а на шее узел с младенцем болтается. Младенчик-то живой, из пелёнок смотрит по сторонам, кряхтит, ручонку одну высвободил, играется. Только хотела на дорогу выскочить да младенчика забрать, как в бок будто ткнул кто, остановилась, огляделась, замешкалась…
Это я потом поняла, что через время после смерти голод мертвяков мучает, плоть им жрать надо, лучше живую да тёплую. Друг друга бы жрали, твари бесовские, так бы сами и извели свою адскую братию, так нет же… А в тот момент лихоматом заорала от ужаса, когда Анна вдруг остановилась и молча вгрызлась в мягонький белый пухлый кулачок. Господи Боже, крик малютки гвоздем раскалённым мне в уши вонзился, страшнее его я больше ничего не слыхала. Другие мертвецы словно очнулись от дремоты, Анну окружили, чавканье, хруст, писк ребёнка резко оборвался, а я бросилась бежать.
Эльза умерла ночью. Я не видела, как это случилось, после вчерашнего жуткого дня спала как убитая. Проснулась утром, а она сидит вся серая, пальцы скрючились, смотрит на меня пустым каменным взором – в глазах огонёк погас, будто очаг выстудило. Потянулась было её обнять да отпрянула: тело доченьки огнём горит, на лице испарина выступила, и не дышит уже, только руки подрагивают.
У меня сердце ёкнуло, замерло, я сделала вид, что в кустики по нужде надо, убежала подальше и уж там зажала рот кулаком, уткнулась в острую сухую траву и завыла.
Да что ж это такое, Господи! Как ни старалась, как ни уводила детей в глухую чащу, подальше от беды невиданной-неслыханной, не уберегла я, не спасла девочку мою ненаглядную, кровиночку мою любимую! Да и как спасти, если не знаешь, где смерть кроется, откуда свои лапы костлявые тянет, на каких тропинках следы её кровавые! Господи Боже, как же допустил ты напасть эту страшную, или и сам уже мертвецом проклятущим сделался, вот и глух к молитвам моим ежечасным, горячим, как руки умирающей дочери?
Стиснуло сердце до боли, слёзы кипятком щёки ошпарили, умереть бы прямо тут, чтоб не видеть мучений ласточки моей быстрокрылой, за что она страдает, за какие грехи, коли она в своей коротенькой жизни и слова-то худого никому не сказала, таким добрым её сердечко было… Вою, причитаю и чую вдруг, как ладони мои нагрелись, от их жара почернелая жёсткая трава задымилась, пожухла ещё больше и прахом рассыпалась, а с пальцев зеленоватым капает, только не вода, не пот, а огоньки сыплются, как горошинки. Ещё больший страх меня обуял, только бы самой мертвячкой не стать, Господи, убереги уж меня, заклинаю! Без меня пропадёт Ивашек, не дойдёт до берега, сама же и разорву, когда голод посмертный одолеет.
Вскочила на ноги, руки от огоньков отряхнула, отдышалась. Жар в руках вроде унялся, больше со мной ничего не стряслось и я засомневалась, было это или почудилось с горя, а может, и шутки какие сатанинские, кто разберёт.
Выплакалась, успокоилась, вернулась к детям. Ивашек проснулся уже, к сестре пристаёт с вопросами, а та молчит, только глаза быстро-быстро бегают, видно, жизнь ещё не совсем покинула мою бедную девочку.
Увидал меня сынок, бросился навстречу, что твой оленёнок:
– Матушка, Эльза заболела, да? Ей плохо? Почему она молчит и играть со мной не хочет?
Я сына в охапку схватила, сжала крепко, лицом в его волосики пушистые зарылась и надышаться не могу живым, тёплым ребячьим запахом.
– Сон Эльзе жуткий приснился, миленький мой, вот и испугалась. Пусть помолчит, не тревожь сестрицу, ладно? Проголодался небось, сыночек, а?
Достала из сумы отсыревшую краюшку хлеба, две маленькие репки – Эльзе-то теперь ни к чему – малого накормила, а самой кусок в горло не идёт, во рту жжёт, будто луковый сок хлебнула, дыхание спирает, воды бы вдоволь напиться, да поберечь её надо – ручьи все чёрные от пепла, ядовитые, рыбы в них кверху гниющими брюхами плавают, смердят. Всё же глотнула из меха, Ивашека напоила, пора и в путь отправляться.
Выпрямилась Эльза, на ноги встала, Ивашка за руку её взял да тут же отдёрнул пальчики – кожа сестры холодной стала, склизкой, как у змеи болотной. Смотрю на неё, сердце от страха и вины заходится, лучше бы я оборотилась в нечисть проклятую, лучше бы я! Не уберегла… не смогла… прости меня, доченька, прости…
До моря оставался ещё день пешего пути, но это если б одна шла. С Ивашеком идём медленно, его коротенькие ножки о каждую корягу цепляются, устаёт быстро, на руки просится, голодный, измученный мой маленький птенчик. Столько вокруг непонятного, неведомого, то и дело меня вопросами осыпает, что, да почему, да зачем, а я и знать не знаю, как отвечать. Посадила его на спину, велела помалкивать и держаться покрепче – до ночи бы к морю дойти, в лесу ночевать страшно, кругом мертвяки ходят, того и гляди голод их одолеет. Эльза за нами плетётся, не отстаёт, Ивашек молчать долго не может, да ко мне с вопросами больше не лезет, сестре потешки рассказывает, спрашивает о том о сём, мал ещё, не понимает, что от девочки нашей одна только оболочка и осталась.
Иду, пот глаза заливает, ноги трясутся от усталости, в спину будто кол воткнули да проворачивают, то влево, то вправо. Всё, нет сил больше, ей-богу, лучше умереть на этом самом месте.
Усадила Ивашека на корягу, глоточек воды дала да кусочек хлеба, сама снова есть не могу, живот режет, будто пила ржавая вгрызается, закричала бы да сына испугаю, и так глазёнки смотрят растерянно, вот-вот расплачется. Но держится мой мужичок, страху своего не показывает, весь в отца – батька его храбрецом был хоть куда, на медведя один ходил, с длинным ножом, саморучно выкованным.
Эх, храбрецом был, да толку – по весне в пьяной драке закололи его деревенские, нож в бок воткнули в споре горячем и все дела.
От дум тоскливых крик Ивашека меня отвлёк, смотрю, глазёнки выпучил, на Эльзу пальцем показывает. Глянула, а она трупик воробышка ест, откусила головку и с хрустом чавкает, пёрышки изо рта торчат, жижица смрадная во все стороны брызгает.
Мне аж дурно стало, желчь горькая к горлу поднялась, я только отвернуться успела, как пустой желудок вывернуло, в животе будто змей клубок зашевелился…
Отдышалась, смотрю на доченьку и ясно так понимаю: нельзя ей дальше с нами, голод в ней просыпается, накинется в любой момент, загрызёт, а то и других мертвяков приманит. Приказала Ивашеку сидеть смирно, а сама, содрогаясь от ужаса, взяла молчаливую Эльзу за руку и отвела в сторону.
Упала в ноги ей, прощения попросила, нож достала да как разревусь. Как же так, Господи, неужто мне цыплёночка своего зарезать придётся вот этими самыми руками, которыми я баюкала её, совсем крошечку, которыми слёзки ей утирала да к сердцу прижимала ягодку мою ненаглядную, да я же её так любила, Господи, сердце сейчас разорвётся от боли!
Плачу навзрыд, руки ходуном ходят, Эльза стоит не шелохнётся, а я ей голову отрезаю. Как же мне теперь на свет белый смотреть после этого, где, в какой святой воде мне теперь от греха этого отмыться, Господи, что ж ты с нами сотворил-то, за что? Не сдержала крика, выплеснула в небо всю боль, всю любовь свою умирающую, всё своё материнское исступление, ладони вдруг накалились, словно я их в печь сунула, и бледная, едва видимая вспышка из них вырвалась, зеленоватое пламя охватило останки бедной моей распотрошённой доченьки и спалило их дотла.
Не в силах больше сносить сатанинские выходки, кинулась я к Ивашеку, схватила его покрепче и побежала что было мочи прочь от проклятого места, от проклятой самой себя.
Не успели мы в тот день до моря дойти, заплутала я малость, не в ту сторону со страху ушла, делать нечего, пришлось снова в лесу ночевать. Я дупло большое нашла, сухое, мальчика своего туда посадила, сама на земле устроилась, поспать бы, отдохнуть, только сна ни в одном глазу, мысли одолели колючие.
Разглядываю свои руки в лунном сиянии да никаких меток дьявольских не вижу, мои руки, обычные, грязные только и уставшие сильно. Ногти пообломаны, чернота под ними несмываемая, мозоли – куда от них денешься, коли всё хозяйство на мне одной. Тут вот шрам наискось, крючком рыболовным зацепила, и тут ещё один, обожглась о печную заслонку. Эти самые руки мужа горемычного по ночам обнимали да зыбку детскую качали, бельё в реке полоскали да в огороде сорняки выпалывали. Что же теперь в них изменилось, отчего они огонь источают?
А может, от Эльзы огонь шёл? И теперь без неё и не будет больше никаких бесовских козней? Много чего передумала, всё без толку. Мало-помалу сморило меня, закуталась в полотницу да задремала, а ночью слышу – Ивашек стонет, тихонько так, и приговаривает:
– Матушка, матушка…
Головой-то я сразу всё поняла, а сердце заухало, заколотилось, верить отказывалось… что же ты, Господи, творишь, зачем искорку мою крохотную гасишь, губишь душеньку ангельскую, да как же я теперь буду без него?
Вытащила сыночка, к себе прижала, а он огнём горит, бредит, Эльзу звать начал, а потом вдруг: «Тятенька, тятенька!», глаза распахнул, смотрит мне прямо в душу, ручками по лицу меня гладит, улыбнуться пытается. Я его крепче к сердцу прижала, качаю, волосики потные нюхаю, пока живой, пока душенька не отлетела.
Как же доченька моя мучилась одна, никто не утешил в смерти мою капельку, сердце материнское не дрогнуло, когда ласточка моя умирала, Господи! Такое горе невыносимое меня охватило, что я и не заметила, как сияние снова из моих рук полилось, да только не сжёг огонь ни Ивашека, ни меня, а охватил нас ровным мертвенным пламенем и горел, пока сыночек мой не испустил дух.
Схоронила я Ивашека. Руки почти не дрожали, когда я его тельце, крохотное как у птенчика, на кусочки распиливала. Огня больше не было, видно, шёл он от моего истерзанного сердца, да только оно омертвело совсем, окаменело, ни слёз, ни сил, ни скорби, ничего во мне не осталось.
Срезала с головушки сына прядку мягоньких светленьких волос, в обрывок ткани завернула и у сердца спрятала. Когда умру, он будет рядом.
Закопала останки кровинушки своей в сухую горелую твердь, молча землю в его глядящие на меня глазки кидала, так и будет ребёночек мой вечно смотреть в никуда в чёрной своей безымянной могилке…
А меня и похоронить будет некому, так и сгнию в ядовитом лесу, а может, мертвяки найдут да полакомятся, только мне уже всё равно, сердце здесь своё я схоронила, как жить дальше, зачем?
Прилегла на могилку, обняла холмик и будто в сон наяву впала, перед глазами жизнь моя замелькала, воспоминания потекли чередой. Вот я малая бегаю по двору, рассыпаю миску с зерном и рассердившаяся матушка шлёпает меня пониже спины, тут же жалеет и угощает лепёшкой с мёдом и ягодами. Она умерла рано, от болотной лихорадки, а отец дожил до моей свадьбы, да и Эльзу подержал на руках.
С мужем мы жили ладно, он мужик рукастый был, семью и хозяйство крепко держал, не забалуешь. Я однажды с соседкой заболталась да хлебы напечь не успела, ох и получила затрещину, средь бела дня небо в звёздах увидала! Сам он на совесть трудился и мне спуску не давал.
Хорошая жизнь была, справная, а теперь ничего не осталось, ни мужа, ни детей, ни дома. Всё Боженька к рукам своим всемогущим прибрал, а меня взамен ведьмой захотел сделать, будто этим нежданным благословением можно мне душеньку истерзанную излечить, сердце из кусочков заново собрать да слёзы в глазах моих на радость обернуть. Ох, чудны дела твои, Господи, чудны и нелепы. Я так хочу упокоиться рядом с сыном, а вместо избавления от мук ты даёшь мне повеление жить дальше.
Про истинных ведуний я слыхала от своей прабабки. Нрав у старой карги был несносный, умела она кровушку бабам деревенским попортить, а меня отчего-то любила, сладкие пряники на меду пекла и легенды мне разные сказывала: про черепаху и сотворение мира, про говорящее золото и, конечно, про ведьм.
Истинные ведьмы обретают колдовскую силу от жутких, немыслимых страданий – сполна платят за непрошеное могущество кровью любимых и горькими своими слезами. Но потом сильнее и страшнее создания во всём белом свете не сыскать! Рукотворным своим огнём ведьмы могут убивать и исцелять, могут чары на людей наводить и целые города уничтожать, могут повелевать животными и знают рецепт молодильного зелья.
Быть отмеченной колдовской силой – милость и награда Божья, добавляла бабуля, значит, достойна ты быть защитницей людской, обережницей, достойна сеять любовь и справедливость среди племени человечьего. Только не всем удаётся пережить боль страшных мук сердечных, многие ведьмы сходят с ума и мстят людям за свои страдания.
В наших краях ведьм почитают, идут к ним за помощью и советом, в других землях ведьм боятся, ненавидят люто, охотятся на них и сжигают на кострах. Считается, что пламя очищает несчастные их души от зла и скверны. Ведьмы могущественны, но против железа у них нет власти, железо их ранит, обжигает и даже может убить, поэтому каждый охотник на ведьм вооружён железными сетями и пиками.
У нас ведьм, почитай, лет сто уже не бывало, нужды, видать, нету в чародействе, вздыхала прабабка и злобно кивала в сторону деревенских знахарок, которые варили кое-какие снадобья из трав да роды принимали у девок: мол, эти козы косорукие не в счёт, толку от них, что от быка молока.
Сто лет не бывало… а сейчас появилась. Поэтому ты деточек у меня отнял, Вседержитель, чтобы я долину нашу от скверны очистила, а? Своими божественными рученьками не пристало тебе тут прибираться, меня облагодетельствовал, на помощь призвал? Если так, Господи, так научи меня благодатью-то этой ведовской владеть, и я здесь ни одного бродячего трупа не оставлю, всех уничтожу, всех обращу в пепел, только мне-то с того что будет? Уж не вернёшь ли мне моих кровиночек или другою наградой отметишь, а?
Молчишь…
А и не надо мне ничего, слышишь, не надо! Очищу землю родную для них, для Эльзы с Ивашеком, чтоб вернулись они обратно и увидели дом свой в благости и цветении… и добрым словом меня помянули… а больше ничего мне не надо…
Совсем ополоумела, с Господом торгуешься, усмехнулась я своим грешным мыслям, встала с родимой могилки, поклонилась до земли своему горюшку, заткнула юбки повыше и вышла на дорогу, к живым мертвецам.
Покойники всё так же монотонно шагали по дороге, всё так же тарахтели на ухабах тележки и поскрипывали посохи об иссохшую растрескавшуюся грязь. Глаза мертвяков, снулые, тусклые, словно у дохлых рыбёшек, смотрели вперёд без всякого выражения. Морды некоторых тварей были выпачканы свежей кровью – видать, есть ещё живые в окрестностях, не все в нечисть сатанинскую оборотились.
Вышла я из-за голых деревьев, сердце от страха в пятки ушло, крикнуть хотела, да глотку свело и вместо зычного клика захрипела сдавленно: