Читать книгу Купчая - Юлия Григорьевна Рубинштейн - Страница 1
Оглавление1. Зачем спас?
Дон-н-н! – прозвенело колокольчатой прозрачностью. Будто небо пробило на землю. Прямо здесь, рядом, под ногами.
Владимир посмотрел под ноги и увидел ключ.
Обыкновенный, от английского замка, с клетчато-арифметически накатанной четырёхугольной головкой, овальным отверстием в ней и бороздкой вдоль зубчиков.
Собственно, куда ещё, как не под ноги, смотреть тому, кто пришёл домой, а дом опечатан, поверх обычного квартирного замка – чернёная стальная накладка, а в ней замок амбарный, и под окнами валяются стулья, тумбочка, книги, майки, карандаши, тапки, будильник… Когда Владимир взял его в руки, оказалось, что он ещё ходил. Хорошо его сработали в Петродворце и не зря назвали «Ракетой». Будильник и сейчас методически тикал в кармане. Словно не понимая, как так получилось: «Что-что? Что-что?» Магнитофона, приёмника, пальто и костюма не было. Стражам порядка тоже надо на что-то жить.
Так что ключ был истинным даром блёкло-студенистых рижских небес. Впрочем, в дары Владимир не верил уже давно. Тем более небес, а уж рижских… И он посмотрел вокруг – нет, улица пустынна, только клёны колоннами, каждой колонне свой отдельный круглый травяной коврик, слегка потресканный асфальт, кое-где видна из-под него довоенная торцовая мостовая, дома тесно, без промежутков – а потом вверх.
Створка окна на третьем этаже тихо закрывалась сама по себе. Ошибки быть не могло. Только что открыли и оставили. Вот она и похаживает туда-сюда, вывешена неидеально. Владимир пристально глядел туда. Чья-то готическая тень скакала там – было похоже, что хозяин летает под потолком, суетясь марионеткой, шарнирно размахивая руками и ещё чем-то длинным. Допустим, вешает что-то и выронил ключ …
А зачем ему был ключ, если что-то вешает?
Вешает!
Ноги понесли сами. Мысль не успевала. Кленовая листва взбурлила возле головы, тёмный проём арки стремниной вынес во двор. Кто-то выбросил ключ. Чтобы он не достался… кому? Сколько их там? Подъезд один – дом из старых. Широченные вычерненные лаком перила, опирающиеся на вычурную решётку. Третий этаж. Дверей три. Должна быть вот эта, окно было посредине. Успею?
Ключ в замок. Старый ключ, потёртый, головка гладкая, масляно пляшет в руках, как он всовывается-то, чёрт бы его драл? Ага, вот так. Главное, подошёл. Тугой какой! Два оборота. Внутри что-то упало. Ну, всё. Можно бить чем попадя, там-то уже руки распустили… Прихожая. Темень, глаз коли! Под ноги кидаешься – так тебя! А, да это табуретка. В дверь её! Дз-з-зынь! Звяк!
– Стоять!
– А-а-а-а…
Будто ледяной водой окатило – кинуло назад. Владимир не удержался на ногах, меж лопатками упёрлась настежь вставшая дверь, посыпались остатки стёкол. Из-под потолка глянула лиловая маска, глаза багровые, лезут из орбит, рот перекошен дико, вытянутая, как хлорвиниловая, шея – и хрип:
– А-а-а-а…
Без памяти шарахнулся Владимир в сторону, но – да здравствуют бесполезные знания! Голову вдруг осветило изнутри как прожектором. Смеялись все над гражданской обороной, над этой первопомощной-беспомощной премудростью, а тут пригодилась. Шесть минут! Есть шесть минут! На то, чтоб найти ножик. Кресло под ногами, нелепое навзничь. Оно, значит, и упало. Стол. Беспорядок каких-то папок. Кусок хозяйственного мыла. Бумажник. Большая пепельница, полная бумажного пепла, пепел высыпался на стол. А вот и ножик в карандашнице торчит, вроде сапожного, только хлипкий – канцелярский.
– Сейчас, сейчас…
Вскочить в кресло – верёвка капроновая, не толстая – р-р-раз! Ёршиком пошли волокна, ещё, ещё – бух! Теперь у самой шеи. Намылена! Скользит, подаётся! Вот теперь всё. Уф.
– Кхы, кхы, хы, кркльхх…
Воротник долой с пуговиц. Какая-то цепочка, хлипкая до того, что порвалась в пальцах сама – от крестика, что ли? Жить будет, найдёт цацку, если оно ему надо… Ну вот, уже не лиловый, не синий, уже просто бледный, уже и слёзы потекли, и ртом захватал воздух.
Владимир встал с полу, пошёл вслепую по квартире. Дверь. Не то. Дверь, которую он разбил. Выключатель в прихожей! Стало можно соображать. Ага, кухня – вот это. Владимир принёс воды. Спасённый возился и надсадно перхал на полу. Владимир приподнял его голову и поднёс стакан к крупным, искусанным, всё ещё лиловатым губам. Плюясь, брызгаясь, слабо дёргая головой, тот сделал несколько глотков. Сморщился:
– Зачем? Зачем, господи? Уйди… зачем… не дал…
Упирался во Владимира мыльными руками. Тот слегка ударил по рукам, ладонью отхлопнул – они упали безвольно.
– Зачем, говоришь? Да спасибо сказать. Ты ключ выбросил, а мне ночевать негде. Выселили. Я же оккупант. Кстати, как и ты. Так что нам надо только вместе…
– Шакал… С тобой… Кхы, кхы… – Голова бедолаги тяжело упала на подставленную руку Владимира.
Как в кино, подумал Владимир. Значит, не его кто-то, а он сам. То-то и не кидается целовать руки спасителю. Да и из меня хорош спаситель – бомж. Я бомж, – вдруг резануло острой злостью. И ещё шакал? Так этот тип азиат? Или кавказец? Злость уступила место тоске. Был Советский Союз, и никому неважно было, азиат или чукча. Присказки разные ехидные и про рязанцев есть, про грибы с глазами, и про орловцев, Орёл да Кромы – первые воры. А теперь вот стало важно. Ну, попробуем…
– Я не буду в душу лезть, кто тебя так подставил. Ну, а насчёт долга гостеприимства? Надеюсь, можно мне самому поуправляться у тебя на кухне? И стекло убрать, а то у меня ботинки одни, я с работы пришёл, а дом опечатан…
Говоря это, Владимир взволок спасённого на диван – кожаный, старинный, послевоенного стиля, какие видывал он только по конторам доживающими век. Собрал стёкла в подвернувшуюся газету. Зажёг свет в кухне. Холодильник пуст, как тундра. В буфете, правда, жизнь какая-то есть. Хотя бы в виде подплесневелого батона и сыра-замазки в пластмассовом корытце. Армянский коньяк – ого! Пятизвёздочный «Ной». Что-то вроде печенья. Начатая пачка чаю. Сахарница, наполовину полная сахару, фаянсовые и глиняные кружки, рюмки, тарелки. Электрический чайник уютно заворковал, а Владимир вернулся в комнату и спросил:
– Звать-то тебя как?
Лицо у спасённого было уже совсем человеческое, только красная полоса на шее напоминала о происшедшем. Что-то странное было в этом лице, может быть, обильная щетина – бедолага либо много дней не имел случая побриться, либо недавно решил отрастить бороду как у мусульманских фундаменталистов из новостей, во всё лицо. Как будто нарочно, чтобы соответствовать репликам вроде «шакал». Щетина была с проседью и скрадывала форму щёк и подбородка. В остальном обыкновенное лицо, не очень белокожее, чуть смуглое, но с европейскими, хотя и не прибалтийскими чертами, выпуклый двумя мощными поднятиями лоб, нос с горбинкой, тёмные широкие брови, карие навыкате глаза – или они не были навыкате? Нет, всё равно лицо странное. Странно знакомое. Где-то Владимир его видел, явно. Причём не раз. Не на заводе, пожалуй. А вот где? Голосом тот всё ещё не владел. Ответ получился сипло и жалобно:
– Саша.
– А я – Володя, – и Владимир подал новому знакомцу руку. – Давай по глоточку за знакомство, тебе это особенно нужно, – и Владимир принёс из кухни тарелку с бутербродами – ломти батона, намазанные сыром, коньяк и рюмки. Выпили. Саша вновь страдальчески закашлялся.
– Ты даёшь, – сказал Владимир. Подошёл к окну, задёрнул штору. В холодильнике пусто, а штора, однако… Лопни, но держи фасон. И главное, с какими-то цветочками, бисерно подробными травками. Дамский узор. Значит, хозяйка была, если даже сейчас нету. Можно попробовать начать разговор. Но Саша опередил:
– Что… высматриваешь… как купить собрался… нас утром всё равно выставят…
– Тоже выселяют?
– Она придёт… пускай бы увидела, что ты увидел…
– Выгоню. Ты отдыхай. Теперь нас двое.
– Не выгонишь… Это… её.
– Давай лучше выпьем за то, что одна голова хорошо, а две лучше. А там, глядишь, что-то и придумаем. – Владимир плеснул в рюмки: – Придумаем и победим!
От коньяка или оттого, что пристанище на ночь было найдено, а дальнейшим препятствием была некая «она» – всё ж не полиция – у Владимира стало легче на душе. «Победим!» – прозвучало совершенно искренне; видно, поверил и несчастный Саша.
– Когда у меня кооператив был, к нам товар привозил один… На тебя похож не был, но тоже говорил «победа!». И по-грузински – «гамарджоба».
Пожалуй, мало кто из знакомых Владимира мог бы произнести это слово так. Это не было подражанием «кавказскому акценту», это было… наверное, правильно. Грузинского языка он не знал и в Грузии до развала Советского Союза побывать не успел, но всё-таки.
– Ты её во сколько ждёшь?
– Я жду? Век бы не видел! Кхы, кхы, хы… – Владимир пододвинул Саше стакан, ещё наполовину полный воды, и сквозь рыдающее бульканье тот выдал: – Это всё, весь дом её, это её прадед построил! Я бы ушёл! Ничем бы не стеснил, с кем хочешь, с тем живи, дом бы отремонтировал, половину дела на неё бы перевёл, а она… – Стакан опустел, и Саша отшвырнул его прочь. – Она говорит, тебе гражданином не быть! И раз я не гражданин, я автоматом оказался в контрабандистах! С меня положена пошлина, а я… На всё арест, на все счета, на склад, и ей ведь ничего не досталось, змее! Она сказала – до утра тебе собраться, приду, проверю… Зачем ты… Ыыыы…
Сашино лицо опять сморщилось, он закрыл его руками, и между пальцами поползли слёзы. Владимир вновь наполнил рюмки.
– Чтобы порядочным мужчинам не приходилось терпеть от дурных женщин!
Выпили. Съели последние ломти батона с сыром. Помолчали.
– И ведь ей ничего, ни-че-го… Только чтобы унизить. За что? За что они нас? Вот тебя – за что? Тебя выселяла тоже… женщина?
– Не знаю. Прихожу домой – опечатано и замок амбарный. А до этого приходил, решение о выселении приносил парень. Говорил только по-латышски, я поздоровался по-латышски, а подписался по-русски – он стал ругаться, я понял только – «оккупант». Вот и всё. Переночую у тебя, выгоним твою… змею, и пойду в «Запчел». Да, кстати – телефон есть у тебя? Позвонить утром на работу будет можно?
– Ты где работаешь?
– На радиозаводе, на «Поповке». Он стоит, конечно, но появляться-то там надо.
– Я бы тебя к себе взял работать.
– Подрабатывать? Кем? Я по профессии инженер, эвээмщик, программы писал, регулировщиком был, монтажником… Торговал тоже. Потом, когда простои начались.
– Ты где родился?
– В Приуралье. В Болотнинске.
– О, и я там же! Земляк!
Спать легли обнявшись на старом кожаном диване. Укрывались пиджаком Владимира и курткой Саши.
– Она здесь не жила… Я ей привёз спальню, привёз каталоги – всё, что душе угодно, что там должно быть – подушки там, пледы, всякие штучки, только подбери, я привезу! А она – не купишь, это всё и так мое, и пусть не будет у меня твоих долларов, а у тебя не будет моей фамилии…
– А как её фамилия?
– Гайгал.
– А зовут?
– Эгле. Я её Элочкой называл – ей нравилось… сначала. Чего хотела?
– Утром выясним…
Заснул Владимир почти моментально. Как провалился в пустоту, в неуютный космос бездомья, будто, лишившись своего угла, лишился и всех связей, державших на земле. Когда проснулся – светало. Было холодно. Саша неровно вздыхал, точно всхлипывал во сне, намотав на голову куртку. Пиджак Владимира он подмял под себя, да и самого его припёр к кожаной спинке дивана, с какой-то лихорадочной, судорожной силой вжимаясь во всё, что оказывалось рядом, – чая ли спасения от неизвестной Владимиру Эгле Гайгал? Стараясь двигаться осторожно, Владимир выпростался из-под сонного Сашиного тела. Разминая замлевшие руки и ноги, сунув ступни в туфли – туфли тоже стали за ночь неуютными, стылыми, околелыми какими-то, – не завязывая шнурков, побрёл по квартире. Кажется, это было из коридора направо…
Нет, всё-таки человек, не обременённый естественными потребностями – это свободный человек. Он может думать. Умывшись же, он обретает орлиный взор и становится подобен королю или шейху… Да, пожалуй, шейху, ибо, кроме чая с остатками сахара, ничего больше со вчерашнего не задержалось. Думай не думай. Верная «Ракета» показывает без двадцати шесть. Всё-таки что же сказать этой Эгле, и будить ли Сашу, и что, если это будет не Эгле или не одна Эгле?
В рассветной тишине – есть такая особая тишина старых кварталов, бережно доносящая до слуха цокот каблучков на соседней улице, трель синицы, мурлыканье кота на крыше напротив, и не нарушаемая этими звуками – шелест шин прозвучал почти резко, вломился хрустом. Два разных хруста. И несколько хлопков дверей – дробно, очередью.
Успело мелькнуть в голове – наверно, хорошо, что света не включал.
Шаги по лестнице. Несколько человек.
Звонок.
Цепочка на двери! Вчера не заметил. А ведь это мысль.
Он приоткрыл на цепочку:
– С кем имею честь беседовать? Хорошим тоном считается предупреждать по телефону.
Худощавая высокая девица лет тридцати, русо-рыжеватая, в веснушках, тонкогубая и тонконосая, в серо-голубом костюме – пиджак и юбка, такая же серо-голубая блузка, только более светлого оттенка, и такие же глаза – ни цвета, ни выражения. За ней – двое, один постарше и потяжелей, другой пощуплей и помоложе. У старшего одна рука в кармане. Молодой положил руку на перила – все пальцы в перстнях, видно, что это всё стальное, стальные булавки воткнуты в широченные лацканы пиджака, цепь на шее с какой-то штуковиной – лет десять назад таких называли металлистами. Тощий, вихлястый какой-то, будто весь из шарниров. Владимир тоже сунул руку в карман. Молодой дёрнулся, старший положил руку ему на плечо солидным, основательным жестом. Девица холодно улыбнулась:
– Попрошу освободить квартиру. Это моя квартира.
По-русски, хотя с явным акцентом.
– Очень может быть, но попрошу ваши документы.
– А ваши? И ваша форма? Если бы была форма полиция, то я бы показала, но тогда бы вы умел говорить по-латышски!
– Я не из полиции, я в гостях. Хозяин сейчас спит, ему нездоровится.
– У русской свиньи русский лакей! – пробасил старший, тоже с сильным акцентом, а молодой визгливо выпалил:
– Чемодан, вокзал, Москва!
– Ленинград не годится? – прищурился Владимир, твёрдо решив тянуть время, сколько получится. – И потом, полицию ведь и я могу позвать. Ещё рано, все спят, а вы так шумите.
Девица обернулась к своим спутникам и что-то сказала по-латышски. Старший было начал возражать, но она сделала жест ладонью вперёд и коротко закончила фразу. Потом снова повернулась к двери.
– Я жду.
– Я тоже.
– Я жду десять минут, потом вызов полиция!
Через десять минут будет шесть. Законопослушная, не хочет шума в неположенное время. И какая ранняя пташка, что сама, что спутники её. Владимир закрыл дверь на замок без хлопка и повернулся в сторону комнаты, но Саша уже был на пороге прихожей:
– Уйди! Ради бога! – Выкрикнул ещё что-то не по-русски. – Я их убью!
2. Беспощадное утро
Ранняя пташка на самом деле вовсе не ложилась спать. Они с матерью сидели друг напротив друга, а на журнальном столике между ними лежали документы. Даже самые старые из них Эгле видела за последние десять лет не один раз. Отец и мать доставали их по одному – то явится пожелтевшая бумага из-за старого зеркала в шкафу, где она пребывала с незапамятных для Эгле времён между стеклом и доской дверцы, то возникнет старинная чёрно-белая фотография (коричнево-белая, если уж совсем точно) из-под переплёта обтрепавшейся книжки.
Эгле узнала об этих документах, когда окончила культурно-просветительное училище (латышское отделение, специальность – режиссура массовых мероприятий), этот диплом давал возможность войти в районную экзаменационную комиссию по государственному языку. Те, кто был на фотографиях, и те, о ком говорили документы, помогли Эгле туда войти. Потому что на коричнево-белой фотографии был Эдуард Нагель, купец второй гильдии, владелец двух домов в Старой Риге и магазина со складом на рынке. Один из домов был отдан в приданое, когда фройляйн Эмма Нагель выходила замуж за капитана пассажирского парохода «Ганза», Петериса Гайгала – на карточке он был как раз белым, в капитанской парадной форме, а прадедушка Эдуард был коричневым, во фраке.
Документы деда Петериса были самые потёртые от частого доставания, их никогда не прятали – это он голосовал против Улманиса и встречал болотно-зелёных оккупантов гудками своего парохода – не своего, не стал пароход своим, обещали деду Петерису долю в капитале пароходства, но не надо было заступаться за оборванцев-матросов. Зато новая, московская власть деду благоволила – он остался капитаном, его избрали в городской магистрат, по-новому это называлось совет депутатов, и на войну его послали тоже капитаном. Вместе с пароходом, который уже не назывался «Ганза», а стал называться «Латышский стрелок». А когда тонет судно, то капитан остаётся на нём до последнего, и некому занести в судовой журнал весть о гибели капитана, и некому спасти журнал, если капитан не спас судна и не спасся сам. Значит, пропал без вести. Выживайте, семья, как сумеете.
Отец Эгле, Имант, для войны не подходил по возрасту, потому что только перед войной родился. Справку о том, что Эмма Гайгал, урождённая Нагель, и сын её Имант, сирота, отец – утонувший капитан пассажирского парохода, по национальности латыш, являются фольксдойче, Эмма – арийка на сто процентов, Имант же на пятьдесят, тоже на всякий случай хранили все эти полвека. Не дома. Где – Эгле не знала, это было дело исключительно бабушки, Эммы Эдуардовны. Благодаря этой справке, добытой всё тем же Эдуардом Нагелем, Эмма Эдуардовна с сыном прожили войну, не бедствуя сверх меры.
Однако в сорок четвёртом, когда пришла пора определиться – остаться или уехать, Нагели дружно принялись колоть бабушке глаза этой справкой, Имантовыми красивыми ботиночками и капитаном Петерисом – как же, коммунист! Мы тебя пожалели, в управе не сказали, а то пасла бы ты у какого-нибудь бауэра свиней, как те голодранцы, на которых твой сумасшедший муж променял свою долю акций пароходства. Видимо, рассчитывалось, что бабушка Эмма будет от этого лучше понимать своё место. Но она вдруг вспылила и осталась. Никто не видел, чтобы именно Петерис утонул, сказала она, утонул пароход, а людей разбросало во все стороны, было лето, и наверняка многие выплыли, честная жена и хозяйка не имеет права бросить дом, если неизвестно, где муж – иначе куда же он вернётся, когда вернётся? События вынуждали торопиться, поэтому прадед уехал, спасая что можно из оставшихся капиталов, а бабушка с отцом остались.
Когда Имант подрос, и пришла пора где-нибудь учиться, он пытался показывать отцовское удостоверение депутата и аттестат капитана транспортного судна. Вдоволь насмотревшись на мимоглядящие глаза в обитых дубовой панелью кабинетах, он решил не учиться нигде, семилетка – и так хорошее образование. Имант стал работать в порту. Порт – это грузы. Это мешки и ящики, которые весят много больше самого грузчика, это раздавленные пальцы, это дождь и ветер, круглыми сутками дождь и ветер – чтобы хватало не только на хлеб. А ещё и на пластинки, которые можно перепродать.
Когда Имант перепродал первую, дальше пошло как снежный ком – всё больше и больше. Потом пошли джинсы. Имант не зарывался, сам джинсов не носил, не покупал также английского костюма или немецких ботинок, он не хотел, чтобы с ним рядом была такая, что клюёт на ботинки. По той же причине он не имел дела с духами и чулками, пока не женился. Духи и чулки начались потом. Когда они начались, он вступил в жилищно-строительный кооператив.
Его Инга, может быть, и могла на что-то в этом смысле рассчитывать там, где она работала. Учительница латышского языка, может быть, и могла. Но не хотела. Она ничего не хотела от тех, в кабинетах с дубовой панелью, они отняли землю у её отца и дяди и построили на месте, где были поля, многоэтажные дома, куда поселили батраков её отца и дяди. Даже если бы Улманис вернулся, он вряд ли смог бы сделать там снова поле. Не сможет снова родить хлеб та земля, по которой прошёл московский бульдозер и срыл плодородную почву, та земля, куда вкопали московский бетон. Поэтому она, Инга, не будет жить в московском доме, в квартире, которую дают из милости или за заслуги перед Москвой, она будет жить в собственной квартире. Так они решили, так и вышло.
Поэтому ребёнок у них родился, когда обоим было уже основательно за тридцать. И только один. Это оказалась Эгле. Ну и что же, ничего особенного, когда Эгле вырастет, она даст свою фамилию, фамилию Гайгал, хорошему парню, с руками и головой, который не надеется на милость начальства, а умеет сам посеять, сам сжать и в свой амбар свезти. И сумеет найти для неё хорошие слова на родном языке…
– Мартиньш хороший парень, – сказала Инга, прервав молчание, висевшее над этим столом с вечера, с той минуты, как достали и положили на журнальный столик первый, самый важный сейчас документ – дарственную на дом.
Эгле молчала.
– Бабушка Эмма плохого не посоветует.
Эгле рассеянно, скользя взглядом мимо матери, по столу, кивнула два раза; она слышала это от матери и месяц назад, и год назад.
Мать протянула ей через столик исписанный лист:
– Отец получил неделю назад.
“Guten Tag,” – прочла Эгле вверху листа. По-немецки она читала как на родном (и значительно лучше, чем на русском), но почерк был незнакомый, витиеватый, с намёком на готику, и она замешкалась. Писал, как она поняла, какой-то старый знакомый отца, скорее, старый деловой партнёр, ещё чулочно-парфюмерных времён – после второй независимости отец ушёл из порта, некоторое время торговал легально, выправив патент, а потом, когда дела пошли плохо, большинство покупателей обеднело и перестало покупать что бы то ни было сверх куска хлеба – в это время отец продал своё дело, и семья стала жить на проценты с накопленного, но тут подоспел закон о реституции. Человек, писавший отцу, был несомненно посвящён в такие подробности жизни Гайгалов, каких ни он сам, ни мать, ни Эгле никогда никому не рассказывали.
– Про Андриса прочла? – спросила мать, когда Эгле дочитала.
Та кивнула. Но уже не в стол глядя, а подняв глаза на мать, словно ожидая каких-то разъяснений.
– Андриса Силиня знаешь ведь?
Эгле перечитала то место письма, где упоминалось имя Андрис. Андриса хвалили. Он, насколько было известно автору письма, правильно сел за стол. Туда, куда надо, сел. И никого не обидел, и разговор наладил, и стольким людям сделал хорошо. Пишущий советовал не ссориться с Андрисом и ни с кем из его родных, поддерживать насколько возможно добрые отношения – а уж Андрис воздаст по-королевски. Андриса Силиня Эгле очень даже знала. Если она сама работала в районной экзаменационной комиссии по государственному языку, то Андрис Силинь входил в городскую комиссию по реституции.
Она снова подняла глаза на мать. Та смотрела поверх головы Эгле, прямая, строгая, сосредоточенная, даже намечающиеся на лбу и вокруг губ морщины словно бы выпрямились, чувствуя необычайность момента. Слегка повернув голову (наверное, это и есть по-королевски, подумала Эгле, вспомнив фразу из письма), она величественно произнесла:
– Мартиньш тоже Силинь.
Эгле, конечно, знала фамилию этого светловолосого с ржаной рыжиной, длиннолицего, размеренно-неторопливого в каждом движении, тяжёлого молодого человека. Он был раза два у них дома, и всякий раз паркет под ним скрипел так громко, так нестерпимо жалобно, будто это были простые доски в массовых московской постройки домах. Эгле даже казалось, что матери нравится прежде всего эта вескость, основательность, подразумевавшаяся в старинных пахарях. Хотя она, конечно, знала, что мать не заставила бы Мартиньша пахать землю, займи он в их семье то место, о каком для него мечтала мать. Пахать должен батрак. Это мать тоже говорила и месяц назад, и двадцать лет назад. Но, видно, Силинь – это очень хорошо, это подпись на решении комиссии, а вот Мартиньш уже не так хорошо, и лучше б его вовсе не было поблизости от нашей семьи – вдруг пришло в голову. Голова словно сопротивлялась, никак не хотела пускать в себя мысль о том, что Мартиньш тоже Силинь.
– Завтра Мартиньш первый раз сможет тебе помочь.
Эгле опустила глаза к письму.
– Хорошо бы он пошёл не один.
За окном темнело. Прошёл трамвай. Потом ещё, навстречу. Сумерки сгущались, как глубже и глубже становится море, если идти от берега. Глубже и глубже – и в конце концов придётся плыть, потому что волна поднимет, оторвёт от дна. Эгле молчала, но она не могла остановить ночь. А за ночью – утро. То утро, которого она ждала с объявления второй независимости, потому что его ждали отец и мать. А они ждали всю жизнь. Теперь Эгле словно видела перед собой фигуру Мартиньша, основательную фигуру, заслонявшую это утро. Он должен был появиться в её жизни вместе с утром, неся на себе солнечное сияние или как опора в зыбком тумане, а он заслонял это утро. И нужно было назвать ещё какое-то имя, самолично прибавить ещё фигуру, заслоняющую его свет. А потом, наверное, ещё, ещё. И так пока утра не будет, настанет беспощадный день, как приходит штормовая волна – и вечная тьма глубины…
Эгле вскинула голову, освобождаясь от наваждения.
– Отец всегда хотел, чтобы мы были самостоятельны.
Мать, помолчав, проговорила:
– Вот как!
И посмотрела исподлобья. Так же она смотрела, когда бабушка Эмма первый раз произнесла слова «культурно-просветительное училище», а Эгле улыбнулась. И тогда, когда Эгле в свой день рождения – двенадцать лет – не убрала в своей комнате до того, как уйти в школу. Эгле знала, что означает этот взгляд. Она спросила:
– Мама, вам кофе сварить?
– Я кофе подожду, а госпожа Силиня ждать моего звонка не будет.
Эгле посмотрела в окно. Там виднелся сырно-жёлтый ломтик луны. Он плыл в глубокой, как море, синеве. Дна у синевы уже не было. В конце концов, ведь бабушка тоже вышла из родительской воли.
– Значит, господин Силинь по-королевски наделяет своих рыцарей, а рыцарь за это отдаёт ему дочь?
Мать словно бы стала ещё прямее, хотя минуту назад казалось, что это невозможно.
– Дом наш. Значит, со временем – твой. По праву собственности. А собственность обязывает.
Собственность обязывает. Будущая госпожа Силиня. В конце концов, лишь бы не этот, который там сейчас, ведь он-то откровенно тряс пачками денег, обещал нарядить в шелка и золото, устлать весь дом коврами, от него пахло вином и какими-то специями… От молодого Силиня ничем не пахнет. Эгле встала, кивнула и сказала:
– Ему виднее, один или не один.
И пошла в свою комнату. Закрывая дверь, она ещё услышала, как мать набирает номер телефона, а потом сказанную вдогонку фразу:
– Он выезжает ровно в пять.
Тихо цокнул магнит на двери. Эгле опустилась на низенький пуфик. До пяти уже недолго. Ложиться она не будет. Ломтик луны за окном начал блёкнуть, а небо – голубеть. Будто бы Эгле теперь шла не от берега в море, а обратно к берегу. Она снова видела перед собой основательную фигуру, заслоняющую утро. Почему заслоняющую? Ведь он лучше того, который там сейчас. От него ничем не пахнет. Нет. Пахнет. Вот только чем? Как называется то, чем пахнет от Мартиньша… от господина Силиня? Чем-то душным, как крышка от бочки с солёной капустой. Нет, не самой капустой, а как будто закрыли крышку от бочки – и всё. И нет выхода. Нет выхода. Так пишут на дверях учреждений по-русски, а за границей, бабушка Эмма рассказывала, пишут: выход – рядом. Поэтому была независимость и вторая независимость, поэтому отец говорит, что собственность – это свобода. Это выход. А выхода нет. Мартиньш его загораживает.
И собственности ещё нет, она есть на бумаге, но её должен отобрать у того, который там… Мартиньш? Небо всё светлее и светлее, всё ближе берег, всё ближе утро, а за ним беспощадный день. Для кого беспощадный? Пусть эти двое сойдутся лоб в лоб, вдруг озаряет её, ведь она не болельщица, а там не стадион, там всерьёз. Один пойдёт… куда он пойдёт? В тюрьму? В могилу? А другой? Главное, за них не надо болеть, как хулиганы надрываются на стадионе – машут руками, орут, всеми возможными способами стараются показать, насколько они нелюди. Она человек, а не хулиганка, не за них, а за себя. Вот в дверь постучали. Так стучит только мама.
– Я готова.
3. В полиции
Убью – конечно, было лишнее. Машин подъехало несколько, это Владимир слышал прекрасно, а зачем бы тем, в машинах, численное превосходство, если не для какой-то такой каверзы? На истошный, как ввинчивающееся сверло, Сашин возглас дверь моментально слетела с петель. Несколько резких выкриков с лестницы, руки, как монтёрские «когти», и вот Владимир стоит перед столом, на котором лежит кучкой всё, что было у него в карманах, и ещё что-то. А за столом сидит человек в форме, а на полу лежит решётка – если бы утреннее солнце могло на самом деле обрушить её с окна! Но оно только удваивает её, прибавляя её тень. И Владимиру нужна удвоенная осторожность – даже если нет крыши над головой, тюрьма не кров.
Белокурый худой полицейский за столом посмотрел на Владимира, словно ощупал его всего с головы до ног, и сказал что-то чётко, заученно. Владимир догадался и ответил:
– Владимир Григорьевич Мосин.
Тот сказал ещё что-то с таким же механическим видом.
– Год рождения шестьдесят седьмой, – наугад продолжал Владимир, вспоминая, как он оформлялся на практику – там была, конечно, не милиция, а заводской режимный сотрудник, но манера спрашивать была та же, и заставил он Владимира отбарабанить всю анкету. Этому, видно, всю не надо, только основное…
– Родился в городе Болотнинск.
Назвал область. Тот опять что-то пролаял.
– По национальности русский.
Белокурый полицейский повысил голос. Теперь Владимир разобрал, что спрашивают про Россию.
– Да, родился в России и жил там до восемьдесят девятого года. По распределению приехал на радиозавод имени Попова.
Девушка в углу, такая же белокурая, только с курносым носиком, делавшим её как-то проще, более похожей на человека, чем на полицейскую служащую, без устали строчила, наклонив головку, как старательная отличница. Ну конечно, они же все по-русски понимают. Не хотят или не положено им говорить по-русски, вот и всё.
Белокурый привстал и гаркнул что было голоса, брызгая в лицо Владимира слюной.
– Не понимаю.
Девушка сказала:
– Гражданство.
Именно так, без вопроса. Вообще без каких-либо интонаций. Тоже – как механизм.
– Гражданин России, – сказал Владимир. Вроде бы в России продолжают действовать советские паспорта. Авось.
Белокурый пощёлкал пальцами, и девушка вложила в его пальцы паспорт Владимира, который он сразу узнал по обложке. Он раскрыл его на имени-отчестве, потом на фотографии и крикнул что-то в коридор. Возникли ещё двое: один полицейский – такой же худой, щуплый, только низенький и русоволосый, с близко посаженными глазами, а второй в штатском мешковато сидящем костюме и с таким же мешковатым, рыхлым лицом.
Белокурый приказал, а девушка перевела:
– Лицом к свидетелям, руки по швам.
На лице мешковатого все складки вытянулись, как будто мешок решили зачем-то погладить. Он сказал что-то удивлённое, – изо всей фразы Владимир разобрал только одну фамилию, что-то вроде Макартумян. Второй кивал, угодливо поддакивая что-то в лад. Белокурый протянул им паспорт Владимира. Мешковатый поднёс его близко к глазам, посмотрел на свет, повертел так и сяк; все складки на лице двигались, словно каждая бегала туда-сюда с поручениями хозяина. Вернул паспорт, помолчал. Белокурый что-то сказал девушке. Та вышла, вернулась со стулом. Мешковатый сел. Она сходила ещё за одним стулом, сел и русоволосый. Она вручила им то, что писала. Каждый внимательно прочёл. Похоже, даже не по разу. Листая вперёд и назад, слюнявя пальцы, сгибая уголки страниц. Вернули ей. Сказали друг другу ещё по фразе… потом ещё… Паузы ползли сигаретным дымом из подвижных, чутких губ мешковатого. Один раз девушка помахала перед лицом, разгоняя дым. Наконец мешковатый неторопливо улыбнулся, пожал плечами и что-то сказал, а потом вышел, оставив белокурому паспорт Владимира и лишние стулья. Русоволосый встал и прислонился к косяку.
Белокурый встал, выпрямился, чуть не задевая головой потолок, и что-то торжественно продекламировал, потом указал на девушку и на Владимира. Девушка перевела:
– Вольдемар Мосинс, вы обвиняетесь в проживании на территории Латвии по недействительному документу и в попытке ввести органы дознания в заблуждение, выдавая себя за другое лицо, что засвидетельствовано двумя гражданами Латвии и на основании чего вам предписывается немедленно покинуть Латвию, впредь до вашего выдворения вы имеете пребывать под арестом.
Русоволосый щуплый полицейский подошёл к Владимиру вплотную, каким-то цирковым движением вцепился ему в лацканы пиджака и рванул вперёд и в стороны. Все три пуговицы полетели на пол. Владимир попытался высвободиться из хватких пальцев блюстителя порядка, но тот без видимого усилия, продолжая держать Владимира за полы пиджака, развернул его спиной к стене и так шваркнул об стену затылком, что у того потемнело в глазах и всё поехало куда-то налево. Когда мир снова обрёл чёткость, рубашка уже тоже лишилась пуговиц, ремня не было, а цепкие руки щуплого ножницами вырезали молнию и заклёпку, на которые были застёгнуты джинсы Владимира. Потом его толкнули в спину и по-русски велели засунуть руки в карманы. Впереди был тускло освещённый коридор. Поворот. У одной из дверей Владимир услышал: «Стоп!»
Дверь под рукой щуплого полицейского никак не хотела открываться. Наконец, чертыхнувшись по-латышски, он вдавил её во что-то податливое – и Владимир увидел, что народу в маленькой комнатушке с зарешеченным окном было что сельдей в бочке. Или салаки. Люди стояли буквально плечом к плечу, и только в углу около окна виднелось место, свободное от голов – что-то, видно, было в этом углу такое, на что никак нельзя было наступить. Длинными своими костлявыми руками полицейский принялся заталкивать туда Владимира. Падать было некуда, а то Владимир упал бы прямо на Сашу.
Раздались выкрики по-русски:
– Эсэсовцы, врача пришлите! Врача!
– Воды! Пить дайте, поганцы!
– Эй, там, не давайте дверь закрыть!
Две-три пары рук ухватились за дверь, не давая её закрыть, но полицейский ответил почти без акцента:
– По порядку номеров рассчитайся, будет сто – будет автобус, пограничная служба! Первый, второй, – ткнул он в Сашу и Владимира, потом ткнул дубинкой в чью-то руку, – третий!
И пошло:
– Четвёртый! Пятый!
– …Тридцать восьмой!
– …Шестьдесят второй!
И от самого окна:
– Они не скажут, они с ночи без сознания, с этими вместе восемьдесят девять!
– Обманете, – сварливо сказал полицейский, – бегом до границы погоню и автобус на себе повезёте! – и принялся дубинкой забивать Владимира внутрь комнаты, чтобы дверь закрылась. Изнутри помогали – втаскивали за руки, за одежду. Поднялся невнятный ропот – «давай, давай, умнёмся ещё, автобус подгонят…» – и оба очутились внутри, а дверь захлопнулась.
Теперь можно было бы перевести дух, но Владимира прижали к двери. Избитая спина ныла, а сосед, стоявший рядом, навалился так, что даже вздохнуть было непросто. Руки с разбитыми костяшками пальцев, торчавшие из оборванных рукавов клетчатой рубашки, он держал перед грудью. Пробормотал извиняющимся тоном:
– Я руки опущу… кровью чтоб не запачкать…
Ему удалось опустить руки, и он принялся подтягивать неглаженые брюки, застёжка которых была вырвана с мясом. Совсем упасть с него брюкам, к счастью, не давала теснота.
– Да ладно вам, – буркнул пожилой лысый дядька с клетчатыми от морщин лицом и шеей, – это раньше считалось, что тут все вежливые… Как же, культура, Прибалтика, наша советская заграница… Вашу-то рубашку во что превратили? А брюки? О! И не пил вроде, а в глазах двоится. Молодые люди, они что, вас перепутали и через это сюда?
– Тут давно всех перепутали, – яростно выдохнул Саша: на него тоже навалились, затиснув в самый угол у двери.
Владимир насторожился и посмотрел на клетчато-морщинистого дядьку выжидательно, в упор, глаза в глаза – иначе тут было нельзя. Сейчас назовут ту же фамилию, армянскую, вроде… Мкртчян? Нет, это был артист. Но похоже. Похоже? Он похож на кого-то с армянской фамилией? Лучше бы с латышской, среди земляков хватало похожих на здешний люд, в массе белёсый или рыжий, худощавый, но…
– Нет, товарищи, это мне определённо мерещится. Один точно такой же у нас ведь уже есть?
– Следователь доморощенный нашёлся, – жёлчно бросил кто-то из толпы.
– Вы бы лучше про автобус обещанный спросили!
– А правда! У этого, новенького, ни усов, ни бороды, а так…
Раздались смешки.
– Ребята, вы договоритесь, мол, один тут точно по ошибке, его отпустят, а он потом другого вытащит!
Владимир попытался посмотреть на Сашу. Он видел плечо, щетинистую щеку, мягкую мочку уха, чёрные крупные кудри – и всё, остальное от него загораживали соседи.
– Похож, что ли? – нерешительно спросил он у морщинистого.
– Я первый, кто вам это сказал? Значит, не у меня, а у всей здешней полиции со зрением швах! Ну, так можно жить дальше… хотя бы до автобуса…
– Все мы тут похожие, – донёсся Сашин хрипловатый голос, – все битые, рваные и для этих… (неразборчивая раскатистая и злая фраза) не люди!
– Это ты по-каковски? – раздалось из толпы. – Он по-ихнему умеет! Эй, там, поколотите в дверь, наш депутат изложит наши требования на государственном языке!
– Я не смогу, – сказал Саша тише и печальнее, – это по-армянски…
Повисло молчание, тяжёлое и неловкое, как перекосившаяся вешалка. Наконец кто-то далеко от двери выдохнул:
– Какая страна была…
И снова молчание. Время стояло на месте. Дышать было трудно – будто бы воздуха не было, а вместо него какая-то несъедобная мякоть, не то вата, не то ещё что-то с кислым медным привкусом. Ноги ныли. Ныло всё тело от неподвижности. Иногда соседи Владимира, спросив разрешения, опирались на него, наваливались по очереди, и становилось ещё тяжелее; раза два и Владимир приваливался к соседу, но это не давало особого облегчения. Иногда со стороны окна доносился чей-то стон, неразборчивые бормотанья, ругань. По спине Владимира щекотно ползли капли пота. Хотелось пить. Ещё раз открылась дверь. Владимира сдавило так, что рёбра захрустели, и в комнатушку впихнули ещё троих, совсем подростков.
– Восемьдесят было? – спросил тот же щуплый.
– Восемьдесят девять, – ответил Владимир – и вразброд ещё четверо-пятеро.
– Ну, до автобус совсем мало остался, – и дверь закрылась вновь.
Никто не расспрашивал ни у кого, кто за что здесь очутился. Из полдесятка обрывочных фраз, сказанных при появлении новеньких троих, Владимир уловил только, что они – братья, что, когда их выселяли, мать упала в обморок, и они пытались добиться «Скорой помощи». В итоге приехала полиция, мать ещё живую велели везти в морг, а их на высылку в Россию. Все трое хорошо знали латышский. У старшего не хватало нескольких передних зубов, футболка с надорванным воротом была вся в крови. Потом впихнули старичка с жиденькой седой бородёнкой, потом Владимир перестал уж и удивляться, как ещё кто-то сюда помещается.
Зарешеченное окно заголубело сумерками, потом засинело. И тут снова раздались шаги в коридоре – шаги чёткие, уверенные, не шаркающие, потом лязг ключа о замок.
Теперь, должно быть, тот же самый полицейский тщетно пытался открыть дверь – тела тесно стиснутых людей не давали ей открыться. Владимир как мог старался податься, вжаться в соседей, как в переполненном трамвае в студенческие времена. Тело слушалось плохо, оно словно распухло, набитое этим ватным воздухом, и никак не желало гнуться и двигаться. Наконец, в семь загибов послав разом всех, кто был в комнате, дверь отворили уже двое полицейских – тот самый и другой, длиннорукий, мускулистый и сильный на вид. Этот другой сразу заорал по-русски фальцетом:
– Выходи, по порядку номеров рассчитайсь!
– Первый, – сказали у двери.
– Второй…
Владимир оказался восемнадцатым. Мускулистый ткнул в спину и буркнул какое-то слово. Ноги не шли. Перед ним так же еле шаркал морщинистый в клетку дядька. Одной рукой Владимир поддерживал джинсы – особых стараний это не требовало, джинсы были в облипку, другой опирался о стену. Как раз там, где он опирался, по стене шла грязная дорожка. Должно быть, много рук искало здесь опоры. Владимир стал стараться хвататься за стену чуточку повыше. Поворот коридора. Здесь уже был совсем другой воздух, Владимир стал ступать бодрее.
Против дверей того кабинета, куда Владимира привели утром из Сашиной квартиры, стоял стол. Там останавливали каждого. Остановился и Владимир, снова назвал фамилию и получил назад ремень, носовой платок, будильник, блокнот и паспорт. Кошелька не было. Стражам порядка надо на что-то жить. Ещё он получил бумажку, заполненную по-латышски и по-французски. С французским он был вприглядку знаком – это оказался одноразовый загранпаспорт. Пропуск на депортацию. Один раз пересечь российскую границу в пограничном пункте Гребнева. Надо же, даже название русское, хоть это и на латвийской территории. С российской стороны – Убылинка. Ну и имечко. Убыть и больше не прибыть.
А дальше была дверь! Синее вечернее небо, чуть более светлое, зеленеющее – на западе, даже что-то похожее на звезду увидел Владимир, сориентировавшись и привычно взглянув туда, где должна была быть улица Радиотехникас, «Поповка», а дальше – его дом. И был фургон. Хлебный, из него ещё пахло хлебом. Владимир увидел, как Саша подсаживает туда старичка с жидкой бородёнкой, одного из последних попавших, потом были ещё люди, потом влез он сам. Попадая в фургон, люди сразу садились на пол. Очень быстро фургон заполнился весь, произошла какая-то суета и перебранка снаружи, показалась голова щуплого низенького полицейского – и выкрик:
– Пять человек вынести кто лежит!
Саша встал и пошёл к выходу из фургона, перешагивая через людей, сидевших на полу. Тогда Владимир тоже выбрался наружу. За ним – малый с разбитыми пальцами. Сунулись было оба младших брата, но старший остановил одного – наружу вылез только средний. Ещё был малый старше Владимира, явно со строевой выправкой. Владимир пристроился идти с ним в ногу. Это было непросто – ноги слушались плохо. Тот глянул одобрительно. Вот и та дверь. Навстречу полицейский волок за ноги человека с совершенно синим лицом, даже при еле тлеющем грязно-жёлтом свете лампочки в коридоре было видно, что лицо синее. Саша, пробежав последние два-три шага к ним бегом, взял этого человека под мышки и стал пятиться назад к выходу. Владимир и строевой зашли в комнату с зарешеченным окном – света в ней не было. Так вот почему у окна головы стоявших не смыкались, понял Владимир. Там лежали.
Там и сейчас лежали на полу … четверо… нет, пятеро. Считая того, который полусидел, привалясь в угол. Строевик, так же, как Саша, под мышки взял ближайшего и поволок. Голова бедолаги свесилась, каблуки царапали пол, брюки съехали почти к коленям. Владимир глянул на среднего брата, вошедшего в дверь, показал на самого малорослого из лежащих. Сам взял под мышки полусидящего – тот был грузен, одежда его – до того, как её порвали – могла бы претендовать на роскошь. В глазах замелькали цветные прочерки, как в неисправном телевизоре, но он волок и волок. Подросток растерянно полуспросил шёпотом, когда Владимир протаскивал свою ношу мимо:
– А где же… ведь женщин тоже выселяют…
– Может, другой фургон… – только успел пропыхтеть Владимир. Тащить горемыку в бывшем почти роскошном костюме было неподъёмно, но зато ноги повиновались всё лучше, даже в голове начали появляться какие-то мысли, точно она постепенно проветривалась, как из очень накуренной комнаты прядями и клочками выносится дым, и становятся видны очертания предметов. Парень надеется на встречу с мамой, это понятно, а вот на что надеялся Саша? Встать и пойти за ним было правильно, но что дальше? Он не простой Саша, он говорит по-армянски. А тот, рядом, морщины в клетку, почему он сказал, что нас перепутали? А тот ариец, белокурый, ни слова по-русски… тот-то про какое введение в заблуждение… про какое другое лицо… какую фамилию он сказал? Саша не хочет ехать в этом фургоне… хочет затянуть время? Он делец… бывший кооператор… Мысли ворочались тоже с трудом, как и ноги. Но строевик улыбнулся… Вот фургон. Два фургона! Строевик уже тут. В этот фургон грузятся, кто стоял у окна. Еле шевелятся. Сколько же они так простояли?
– Долидзе Тариэл! Ты?
Владимир чуть не упал от тычка дубинкой.
– Наверно… это…
Давешний мускулистый и длиннорукий полицейский помог Владимиру запихнуть бесчувственного Долидзе в фургон.
– Твой место там! – и жест дубинкой на другой фургон, хлебный.
– Никак нет, господин полицейский, – решается Владимир. – И паспорт мне уже вернули, вот только помочь попросили.
– А… (Длинная латышская фраза.) Так этто вас два был? Ну, так вы свободен, господин оккупант, до встречи на границе! – и смеётся.
– Так точно, двое… – ага, на них это действует! Владимир оглядывается, ища Сашу; Саши нет, но парень-подросток рядом; а что, если… – Вот с ним вдвоём его мать искали, там ошибка получилась, она в больнице.
– Идитте! – и Владимир, обнимая паренька за плечи, идёт со двора этого неуютного здания сталинской постройки, со стороны двора – некрашеного, сероштукатурного, с высоченными окнами, нависающего всей своей прямоугольной тяжестью над тесным двором и над ним самим. Глухие стальные ворота нараспашку, в них как раз силится въехать очередной фургон, главное – не суетиться, он снимает руку с мальчишеского плеча, идёт прямо, парень – за ним… Ну, вот и всё. Уф. Улица и довольно густые сумерки. Владимир прибавляет шагу насколько может.
– Мамы как фамилия?
– Сабитова. А зовут Раиса Виленовна.
– А я Владимир Григорьевич.
– Ага. Я слышал, как вам паспорт отдавали. Вы Мосин. А я Альберт. Можно Алик.
– Жи… Гм… – Владимир сообразил, что обычный вопрос прозвучит неделикатно. – Откуда маму-то увезли?
– С Сеску. Наш дом был двадцать третий. А что?
Владимир, кажется, знал, куда могли повезти оттуда человека, если уж сказано – в морг. Больница, при которой было соответствующее учреждение, поблизости была.
– Мы сейчас идём на Веявас. Начнём оттуда.
4. В больнице
Немного помнил Молчанов таких дежурств. С утра, прямо как заступил – и понесли, и понесли. Обычно в сутки случалось пятеро-шестеро, в основном ночью, иногда, в особо плохие дни – десяток, им с Паулем приходилось тогда побегать. Но сегодня в городе творилось что-то непонятное. Все одетые, ни один не из постели, но одетые в основном кое-как, по-домашнему, многие со следами побоев, большинство старики и старухи, но не такие уж ветхие, а попадались и совсем молодые. И ни одного латыша с виду.
Где-то после двадцатого он сбился со счёту, ещё и потому, что женщина, которую привезли очередным рейсом перевозки, была явно жива. У Молчанова не было медицинского образования, санитару оно и не надо. Но баба дышала. Записывать нельзя – грех на душу брать.
Молчанов взял регистрационную книгу, раскрыл её, назвал фельдшеру очередной номер, но не стал его записывать, кивнул Паулю – тот неторопливо взял своей огромной лапищей с рыжим пухом на суставах пальцев химический карандаш, послюнявил и помешкал, вроде как собираясь написать этот номер на пятке, но так и не сделав этого. Только собрались сосредоточенно рыжие брови на большом, надёжно сработанном, прямоугольном лице с прямым носом и тяжёлым подбородком, приопустились рыжие ресницы, скрыв напряжение в бесхитростных, как первая весенняя зелень, глазах; да, писать для напарника – труд тяжёлый. Перевозка наконец уехала, и тогда Молчанов достал заначенный пузырь со спиртом. Женщина, которой он влил в рот щедрый глоток, закашлялась и застонала.
Молчанов взялся за местный телефон. Через десять минут над горемыкой прямо на столе, покрытом оцинкованной жестью – только под голову ей Молчанов подложил свёрнутый запасной халат – уже хлопотала медсестра из гинекологии. Там никому внезапно худо не станет, можно и отвлечься. В карманах у бабы было, разумеется, пусто, всё ушло под протокол – или якобы под протокол, таких фокусов Молчанов навидался. Но в Афгане он не давал хоронить живых, живого надо выволочь, хоть застрелись, а тут что – не так?
Опять зазвонил звонок. Молчанов с Паулем оттеснили медсестру, взяли бабу на руки – она уже трепыхалась, что-то бормотала, хлопала глазами, – Молчанов мотнул головой в сторону дежурки, и через минуту баба уже лежала на топчане, сооружённом лично Молчановым в самом начале его работы здесь.
– Не тронем, не тронем, мародёров тут нет, – сказал Молчанов, жестом показывая Паулю запереться в дежурке. Пауль, ссутулив тяжёлые плечи от предупредительности, с какой он всегда обращался к женщинам, на вид неуклюжими своими, лопатистыми руками уже подталкивал туда медсестру. Провернулся изнутри ключик, значит, можно открывать. Молчанов открыл. Каталка. Местный случай. В больнице, значит, не вытащили какого-то бедолагу. И толкает каталку тоже баба. Наталья Семёновна, санитарка из реанимации, по шарканью можно узнать, ещё не видя.
– Здесь оставишь или каталка нужна?
– Ты один, что ли? А Пауль где? Нужна вообще-то, – и простецкое широкое лицо Натальи Семёновны, всё в крупных складках морщин, будто каплями натекающих по щекам к круглому, мягкому подбородку, стало ещё шире от добродушной улыбки.
– Да у него чего-то живот схватило, не знаю, когда появится. Надо тебе каталку – помоги.
Та не возражала. Вдвоём они перевалили тело на стол. Молчанов принялся стаскивать с него бельишко – кроме больничной пижамы и трусов, ничего не было. Наталья Семёновна не уходила. Вздыхала, переминалась, взглядывала коротко, стеснительно. Молчанов зарегистрировал очередного, написал номер, затолкал в холодильник. Наконец Наталья Семёновна спросила:
– Где ж твой напарник-то? Мне вообще-то он нужен.
– У нас тут удобств нет, наши пациенты ими не пользуются. Он обычно через стоянку, в лабораторный бегает, там посмотри.
Наталья Семёновна вышла вразвалочку. Теперь надо быстро. Молчанов постучал в дверь дежурки.
– Если наша больная ходит, всем быстро выметаться!
Дверь распахнулась. Одного взгляда на собранный в мелкие складочки, как горловина вещмешка, лобик медсестры хватило Молчанову, чтобы понять: дело дрянь.
– Какой там ходит. Она сколько без сознания-то была?
– Тогда живо её на каталку и в приёмное. Скажем, шла и упала.
Через минуту женщина, привезённая в морг живою, лежала на каталке, и Пауль уже толкал каталку наружу.
– Э, стоп! Пауль, ты останься, тебя Семёновна из реанимации искала.
Теперь каталку по уже тёмному в быстро сгущающихся августовских сумерках проезду между моргом и лабораторным корпусом везла медсестра.
Из-за угла послышались шаркающие шаги.
– Ну, все тут! Пауль, где пропадал-то? Кристина, тебя там все обыскались, ещё днём спрашивали из горсовета, ну, этой, мэрии-то по-теперешнему! Ой, а каталка моя, куда повезли?
– Женщина зашла узнать насчёт умершего родственника, Наталья Семёновна, ей плохо стало, – ответил Молчанов на все вопросы разом.
Он руководствовался простой логикой. Документов нет, привезли живую. Сегодня столько привезли народу, да не случайного, уж больно все они вместе выглядели странно. Видимо, этой бедолаге тоже не просто так на улице плохо стало. Да вдобавок стоит ли ему, майору в отставке Молчанову, при теперешнем-то отношении к людям с его прошлым, говорить вслух: привезли живую? Поднимать бучу, понуждать начальство на разбирательство? Согласятся ли ей вообще помочь без документов? Шла и упала – устроит всех.
– Ну, так кто в приёмное повезёт? – спросила медсестра Кристина. – Меня, говорите, ищут – я побежала. Сабитова её фамилия…
– Сабитова! – звонко выкрикнули где-то впереди, там, где тёмный проезд к моргу и больничной автостоянке вливался в широкий, освещённый и обсаженный аккуратными липами с кронами, круглыми, как кегли, проезд к главному зданию Второй городской больницы, розовеющему невдалеке отделочным кирпичом облицовки в свете противотуманных фонарей. И тут же топот, всё ускоряющийся, потом топот второй пары ног. – Мама?
При свете тусклой лампочки над подъездом морга не очень бросалось в глаза, как бледно и измучено лицо совсем молодого парня, практически подростка, выкрикнувшего «мама». И что пояс его синих с белой полосой спортивных брюк прорезан, резинка, на которой он держался в лучшие времена, завязана спереди и лишь кое-как замаскирована в прорези, ворот такой же синей с длинным рукавом футболки разрезан тоже, а сама футболка выпачкана. Чем выпачкана – объяснять не надо было, навидался таких пятен в Афгане. Молчанов заметил и это, и тяжёлую не по возрасту, затруднённую поступь парня, и запавшие не то серые, не то голубые глаза, и торчащие свалявшиеся в сосульки соломенные пряди волос, но женщины обернулись просто на крик.
Тем временем подошёл второй – немного постарше, лет тридцати с чем-нибудь, тоже еле шедший, тоже в болтающейся одежде – вроде бы целый и без пятен тёмно-синий пиджак, целая рубашка в зеленоватую клетку под ним, но ни одной пуговицы. Запавшие, как и у первого, но только тёмно-карие глаза, сросшиеся широкие тёмные брови, крупные тёмные, можно даже сказать – чёрные, кудри – то ли растрёпанные, то ли просто не поддающиеся парикмахерским ухищрениям, большой нос с лёгкой горбинкой. Не похожи. Вряд ли братья. В отцы старший младшему тоже не годится, разница в возрасте лет десять от силы.
Потасовка была, что ли, где-нибудь в баре? Нет, там публика бывает не такая. С глазами понаглее. Может, какая-нибудь крупная бандитская разборка на улицах – и мирные жители тоже попадают, кто под шальную пулю, кто… Нет, пуль не было. Никто из сегодняшних не подстрелен и не порезан. Что же в городе творится, что по ним так-то вроде танка проехалось?
Женщина на каталке, давно пришедшая в сознание, тоже услышала крик. Попыталась приподняться, застонала, сказала что-то невнятно. Изжелта-бледное, видимо, когда-то смуглое, скуластое широкое лицо еле-еле осветилось вымученной улыбкой. Парень с соломенными волосами подскочил вплотную, приподнял голову лежавшей и снова выдохнул, уже шёпотом:
– Мама!
– Её зовут Раиса Виленовна Сабитова? – спросил старший глухо, хрипло, с трудом ворочая языком.
– Раиса… Виленовна… – произнесла женщина прерывающимся от слабости голосом, но отчётливо. – Алик… Сыниша…
– Мама… Мама… Мы сейчас уйдём… Ты идти можешь? – бормотал парень, гладя её по чёрным, жёстким, с сильной проседью волосам, оправляя на ней абрикосового оттенка блузку с кружевным воротничком, пытаясь положить поаккуратнее вдоль тела мелко складчатую тёмно-красную с крупным чёрным узором юбку.
– Некуда… – стоном вырвалось у неё. – Дома… полиция… всё вышвырнули… опечатали… меня расписаться заставляли… не расписалась, в глазах поплыло… Где… Руслан…и Гарик?
– Там… – Парень бессильно оперся на каталку, обтянулись скулы, точь-в-точь как у мамы, даже соломенные лохмы сникли. Тишина августовского вечера показалась Молчанову предгрозовой, предбоевой. Вот сейчас – вспышка, ракета, и тогда… А что тогда? Вон мальчишка и то понимает, что для него с матерью бой проигран, нужно собирать силы для следующего, искать слабое место в обороне ЭТИХ… Где-то жить, где-то скрываться. А эта девчонка, Кристина? Ишь, стоит, пунцовая, как земляничина. Глаза опустила, не видно их из-под пушистых светлых ресниц. Нет, что она говорит?
– Вы… думаетте… мы фссе… отна сатана, как русская пословица? – она исступлённо роется по карманам, наконец находит кошелёк, отчаянным, злым жестом вырывает из него бумажку. – Я ещё не сменяюсь, я не могу вам помочь, но фот вам атрес и телефон! Это главный механик гаража, я снаю, что сеготня они повезут на границу тех, кого выселили. Я тоже позфоню, вас подфезутт. На машине. И он скажет, что делать дальше, он снал тех, кто был в группе Хельсинки, которых судили ф Москве!
Она почти шепчет, вернее – кричит шёпотом. Её льняные, пергидрольные волосы взмётываются взрывом, летят, как облачные пряди на большой высоте, где ветер свирепствует. Голубые глаза – две сварочные вспышки, самый центр взрыва. Они прожигают мозг Владимира насквозь. Да, в полиции говорили про автобус. Да, и сейчас с ним одноразовый загранпаспорт. То, что говорит эта девушка, обратившаяся во взрыв от обиды за свой народ, правда. Взрыв-цветок, взрыв созидательный, в институте Владимир читал о сварке взрывом, вот так и сейчас все, кто рядом, сплавились в единое помогающее, не дающее упасть целое. Не только у пьяного что на уме, то и на языке. Эта девушка безукоризненно трезва – пьяному такого не придумать! Механик гаража. Вот кто вытащит Сашу и братьев Алика из фургона, который, наверное, уже едет к границе. Что дальше, Владимир не думает – он видит распростёртую на каталке Раису Виленовну Сабитову и поникшего рядом Алика, вот первоочередное, хотя бы кусок хлеба и глоток воды для этих двоих, да и у него самого всё внутри скукожилось от голода и жажды. Владимир слышит голос пожилой санитарки:
– Ладно тебе, Кристин, никто про тебя слова худого не скажет. Какая там сатана. Ангел ты у нас земной, голубица прям. Иди, тебя ж искали.
Мужчина-санитар чётко, по-военному, всей своей сухой, стремительной фигурой разворачивается на месте и скрывается в двери низенького здания. Наверное, это и есть морг. Табличка только по-латышски. Через две минуты появляется снова и суёт Владимиру ещё какие-то бумажки.
– На, держи, отдашь, когда будут. На тебе баба беспомощная да ещё три рта. Молчанов моя фамилия. Сергей Петрович. На и иди, тебе сестричка, Кристина, сейчас машину вызовет.
Не улыбка – намёк на улыбку. Только чуть дёрнулась щека, да серые глаза вроде как поменяли оттенок – был у них цвет придорожных валунов, а стал – цвет тучи, подсвеченной солнцем. Один цвет, серый, а небо и земля.
Второй санитар молчит, неловко сутулясь, видно, от непомерной силы, заключённой в длинных руках и горбатой от мышц спине. Хлопает рыжими ресницами, да глаза зелёные во весь распах души. Видно, что она у него ширью под стать могучим плечам. Пожилая санитарка, приобняв его, тоже скрывается в дверях морга с ним вместе. Владимир смотрит на деньги. Пятьдесят латов. Хватит и на еду для нескольких человек на пару дней, и на такси сейчас. Только куда везти этих горемык? Ах, да, в гараж… Кристина уже ушла, за поворотом проезда, по которому они с Аликом шли сюда, замирает лёгкий топот её шагов. Из дверей морга появляется пожилая с силачом-санитаром. У того в руках несколько склянок химического вида, у неё – свёрток.
– Ты не смотри, что он не говорит, зато сердце золотое, – убедительно начинает пожилая, глядя Владимиру прямо в лицо. Подталкивает силача-санитара вперёд, кладёт на каталку, рядом с Раисой Виленовной, свой свёрток, силач ставит склянку, отвинчивает пробку и что-то льёт из большей склянки. До Владимира доносится резкий запах спирта. – Будете знакомы, его Пауль зовут… Вот мы кое-что собрали, не побрезгуй, не отказывайся, ты ж голодный, он тоже, а ей идти некуда…
Пауль-силач кивает после каждой фразы.
Владимир решается попросить:
– Воды бы… Просто воды…
Пожилая глазами показывает Паулю на дверь. Он исчезает и снова появляется с чайником. Пустых склянок больше нет. Алик нерешительно смотрит на Владимира, тот резко кивает на чайник, Алик пьёт из носика, пьёт захлёбываясь, шумно, огромными глотками. Наконец с усилием отрывается от чайника. Владимир делает глоток. Наверное, вот это и имели в виду люди, которые выдумали рай – мелькает в голове. Ровно пять глотков, надо что-то оставить этим щедрым людям, мы не варвары, не дикари, про чемодан и вокзал кричат как раз варварам. Владимир смотрит на Раису Виленовну – та, выпростав руку из-под жидко-серого больничного одеяла, делает отстраняющий жест. Чайник возвращается к Паулю, Владимир ловит его судорожно-широко распахнутый взгляд, испуганный и сопереживающий одновременно. Пожилая качает головой. Наконец Владимир вместе с нею налегают на каталку и быстро катят. Алик идёт так, чтобы голова Раисы Виленовны всё время была слева и чуть впереди.
Направляемые уверенной пожилой санитаркой, все четверо движутся к приёмному отделению. Здесь уже не темно. Кроме противотуманных, совершенно по-латышски рыжих фонарей, дорогу освещает луна, оранжевая и ворсистая по краям, как абрикос, большая, как медный таз с вареньем. Кажется, что она такая же душистая. Такая же, как всегда, когда ещё был дом. Раиса Виленовна уже знает, что Руслан пытался защитить её и дом, но не сумел, потому что полицейских было тоже трое и с дубинками. И что Гарику Руслан велел быть рядом, а вот Алику разрешил выйти из фургона, и ему повезло – этот вот человек, Владимир Григорьевич Мосин, вывел его из полиции. И что оба брата чувствуют себя хорошо. Раиса Виленовна не понимает, про какой фургон речь, но говорит Алику, что теперь у него есть ещё один старший брат.
Вот и двери приёмного. Пожилая санитарка открывает их, налегая всем телом, Владимир вкатывает Раису Виленовну, Алик где-то сзади старается держать дистанцию. Навстречу выходит медсестра, а может быть, врач – Владимир не знает.
– Меня предупредили, что сейчас привезут больную, – говорит она, помогая Владимиру. – Ваши документы, пожалуйста.
Владимир подаёт ей паспорт.
– К сожалению, ваш паспорт недействителен. А её документы есть?
– Нет.
– Фамилию больной, пожалуйста.
– Сабитова, – говорит Раиса Виленовна, поворачивая голову на голос.
– Вы можете говорить? Прекрасно. А встать можете?
Раиса Виленовна с усилием садится. Пожилая санитарка коротко охает, порываясь что-то сказать, но Алик опережает её. Раиса Виленовна встаёт, опираясь на сына.
– Замечательно получается. Обратитесь, пожалуйста, к участковому терапевту по месту жительства.
– Минутку, – говорит Владимир. – Тут была девушка. Её зовут Кристина. Медсестра. Это ведь она предупредила вас… насчёт нас? Она куда-нибудь звонила?
Собеседница Владимира смотрит удивлённо. Во все свои зеленоватые глаза из-под такой же зеленоватой форменной шапочки. Пожилая из-за её спины пытается делать Алику какие-то знаки, то прикладывает палец к губам, молчи, дескать, то умоляюще прижимает руки к груди. Зеленоглазая медичка растерянно тянет:
– Вы её зна-а-е-те?
– Да, просто ей некогда нами заниматься, ведь у неё тоже работа, – задумчиво говорит Владимир.
– Звони-и-ла… – так же растягивает слоги медичка. – Соломона Давидовича спра-а-аши-вала… Он, вроде, приехать обещал… Подождите здесь… Можете сесть.
Алик и Раиса Виленовна садятся на дерматиновый диванчик. Пожилая санитарка с извиняющимся жестом увозит каталку. У неё тоже работа. Свёрток и склянка теперь у Алика. Для склянки в свёртке тоже находится место – ведь он свёрнут из обыкновенного пластикового мешка. Владимир лезет в карман. Вот бумажка медсестры Кристины. Да, там написано – Соломон Давидович. Владимир просит разрешения у зеленоглазой медички тоже позвонить и звонит, не дожидаясь её ответа.
– Уже, Сабитов-ага, уже едут, Вторая городская, я правильно помню? – слышит Владимир ворчливую скороговорку в трубке, едва успев поздороваться и сказать, что звонит из больницы, не успев даже назваться. Он не поправляет собеседника – самая ошибка того свидетельствует, что Владимир попал правильно:
– Спасибо огромное, Соломон Давидович!
5. Не царь, но почти всемогущий
Чай дымился. Изгибаясь по-змеиному, поднимались над столом невесомые прозрачно-сизые волокна ароматного флюида. Поверхность в чашке зыбилась, ускользала. Хозяин, подобно заклинателю, производил разнообразные пассы: то накрывал чайник тряпочной куклой – змейки сникали, то снимал её и добавлял ломтики неведомых Владимиру экзотических специй – вызывал змеек вновь, уже других, иного оттенка и перелива. Морщинистые, обнажённые по локоть смуглые руки летали с необыкновенной быстротой. Чашки, чайник, ложечки, сахар в сахарнице летали в не менее упорядоченной лихой пилотажной карусели. И только тягучих звуков какого-нибудь восточного музыкального инструмента не хватало для полноты иллюзии, но их с успехом заменяло мурлыканье под нос, прихотливо совмещавшее отрывки из опер, венгерку, цыганочку и бессмертное «семь-сорок».
Нос этот, в противоположность рукам, воплощал монументальность. Он был непоколебим. Он внушительно нависал над верхней губой, из которой торчало несколько исчерна-седых щетин – видно, хозяину было трудно доставать их там, у подножия столь мощного кряжа, а то и страшновато – своим попыхиваньем и хищным пошевеливаньем данная возвышенность обнаруживала все признаки дремлющей, но готовой вырваться наружу вулканической активности. Или, может быть, нос размышлял о чём-то независимо от хозяина? Возможно, это было и так, хотя вряд ли – хозяин явно был опытен в этом предмете: избыток мыслей лишил его голову даже и остатка шевелюры. Лысый как коленка, как бильярдный шар и прочие банальности – всё это явно не шло к чёткому сиянию блика, дрожавшего на смуглой коже его черепа: оно навевало мысли о высокоточной индустрии, о полировке и суперфинише. Некий пух неопределённого белёсого оттенка сохранился разве что у самого перехода головы в шею – в наименее укреплённой, слабейшей, тыловой части её.
Что никоим образом не намекало на слабость – нет, отнюдь! Намекало, пожалуй, на тайну, сравнимую только с совершенно секретными документами разведок. На то, что у этого мощного и живучего аппарата для генерации мысли было прошлое – и, видимо, разнообразное прошлое. Тайна чувствовалась и в том, как нависали клочковатые, такие же исчерна-седые, как и щетины под носом, брови. И как из-под них вдруг вырывался искрой высокого напряжения пронзительно-синий просверк. Совершенно мальчишеский. Я вам устрою! – без труда прочитывалось в нём. Ничего не было бы удивительного, если бы столь энерговооружённым взглядом хозяину удалось бы вскипятить чайник без помощи технических средств. Без розетки и кабеля питания. Что ещё умел он, что ещё знал? Владимир с наслаждением и подробно ел его глазами, так как первый голод уже утолил.
– Так я спрашиваю вас ещё раз, молодой человек, ещё раз: что дальше? – скороговоркой произнёс хозяин, дёргая на груди клетчатую синюю рубашку-ковбойку, словно с целью вентиляции чайных испарений, и хищно наставив нос на Владимира. – Теперь, когда все гости познакомились, поднаелись, когда, по законам светских раутов, должен завязаться общий разговор или публика разбивается на группки, на такие отдельные партийки, по законам светских раутов, и они решают свои партийные интрижки. Что дальше, молодой человек?
Владимир посмотрел на Раису Виленовну. Теперь, когда она поела и попила чаю, абрикосовая блузка перестала отбрасывать на её и без того от природы желтовато-смуглое лицо мертвенный, костяной, пергаментный оттенок. Лицо стало вполне живым, обрело собственный, именно ему присущий живой цвет, тонкий румянец лёг на скулы. Теперь особенно заметно было, что Алик похож на маму – несмотря на светлые глаза и волосы, те же были очертания лица, та же едва намеченная улыбка, тот же румянец на скулах, как на только начавших созревать яблоках. Владимир отпил жидкого дымящегося красного пламени из стоявшей перед ним чашки с изображением ростральных колонн и надписью «Ленинград», перевёл дух и сказал:
– Пойдём в «Запчел».
– Это я уже слышал, молодой человек. Значит, я зря назвал вас Сабитовым-ага. Зря. Это был незаслуженный комплимент. Восточные люди не повторяются, они изобретательнее, восточные люди. Ну за что вы там будете бороться? За какие такие права человека? Зачем, простите, залазить на рожон, как выразились бы… ну, сами п’маете. Где-нибудь в пригороде красавицы Одессы. Почему бы не уехать, на самом деле, в Россию? Вы же лэтишник. Не пропали бы. И вас ведь даже собирались туда отвезти!
– Ну, а Саша? Чуть с собой не кончил человек! Он-то там точно очутился случайно! Он же с паспортом… ну, не гражданин, но… И вообще, я же был у него дома! Я уже ушёл из… Не сопротивлялся же, я бы перебился, вдруг подвернулось бы что. И вот так хватать, и куда-то там в фургон… А камера эта! А как я на себе пёр этого… Долидзе! Разве можно так человека? Европейцы, тоже мне! Там один кричал «эсэсовцы»…
– Очень запчеловская риторика. У них таких агитаторов хватает без вас. Вдобавок они говорят гораздо более связно, чем вы, гораздо более. Или вы надеетесь, молодой человек, что спасённый вами Саша приютит вас, этого юношу и почтенную Раису-апа у себя до конца жизни? Ну, или хотя бы до смены этого дебильного правительства? Кстати, вы сказали – фургон. Хотя бы номер этого фургона вы посмотрели?
Владимир смешался. Всё вокруг как-то разом потускнело, будто приглохло, обёрнутое лентами чайных испарений. Номер… Фургон был хлебный, там пахло хлебом, это точно… Алик смотрит на него, на Владимира, так отчаянно, будто хочет подсказать на экзамене… Нет, он уже смотрит на маму Раису. Подсказать… Раиса Виленовна вдруг говорит:
– Соломон Давидович, можно мой сын скажет, что это был за фургон?
– Да конечно! Здесь же не полиция. Можно, не можно… Это, скорее, по их части, по их, а не по моей! Так, юноша, я вас слушаю внимательно!
– Один фургон был хлебный, голубой с жёлтым нарисованным колосом, а другой мебельный, синий, с белой полосой по бокам и сзади. Его недавно перекрасили из тёмно-зелёного, там видно, краска обкололась. И… за рулём сидел, по-моему, Роман Гарифович!
– Значит, я правильно понял. Это мой фургон. Роман Гарифович – это Камаев, я правильно помню? У меня же их все три забрали, на целые сутки! И водитель был в кабине не один, так?
– Правильно! – восклицают мать и сын одновременно. Это можно было бы назвать восторженным воплем, но восторг блестит только в глазах, рдеет на щеках, вздымает груди, а голоса остаются почти невозмутимыми, только Алик сглатывает на последнем слоге и поспешно прячет лицо в чашку.
– То есть нам повезло. У нас даже есть связь с вашим знакомым, с вашим хорошим знако-о-мым, – почти пропев окончание фразы, Соломон Давидович встаёт и оглядывает компанию гостей. – Все поедем с ним разговаривать?
– В гараж? – спрашивает Владимир и тоже встаёт.
– Чай, особенно мой чай, меня покойный папаша учил его правильно заваривать, всё-таки ободряет мысль, – произносит Соломон Давидович, уставя палец в потолок. При этом он составляет чашки в центр стола, Алик начинает помогать ему, Раиса Виленовна оправляет блузку и юбку. – Оставьте, ещё вернёмся ведь! – и движением иллюзиониста Соломон Давидович накрывает посуду и остатки трапезы кружевной скатёркой.
Гараж в двух шагах – зелёный «Москвич» радушного хозяина успевает буквально только набрать скорость, поворот, мелькают слева опоры железнодорожного виадука, насыпь, какие-то серокирпичные и бетонные стены вперемешку, тёмные окна, железные ворота, вывески в основном по-русски, но из малопонятных сокращённых слов – и вот они перед одним из ряда явно производственных зданий. Возле больницы было видно, что это Рига, а не Болотнинск. Здесь – всё едино. Соломон Давидович входит, кивает вахтёру – «со мной, со мной» – лестница на второй этаж, пахнущая машинным маслом, тряпками и бензином, конторский коридор. Дверь открывается без лязга, и кажется, тем же движением Соломон Давидович уже там, в недрах, нажимает какие-то кнопки на громоздком ящике, занимающем командную позицию на столе.
– Двадцать седьмой, где сейчас находишься, Роман Гариф’ч?
Комната наполняется шорохом и треском натруженного диспетчерского эфира.
– Прошли Варакляны, следуем дальше на Карсаву, потом Гребнево.
– Говорить можешь? Как дорога, как груз?
– Со мной полиция, сопровождает груз, их груз! – шорох усиливается, а голос словно бы отдаляется. – Дорога нормально, в путёвку они дописали пункт назначения, не торопят, мы и так там будем вот-вот. Обратно ехать ночью или там ночевать?
Доносится посторонний голос, Соломон Давидович и Алик внимательно вслушиваются.
– Сказал, напоминаю про приказ, не имеешь права… – вполголоса переводит Алик.
Резкий щелчок – и шум эфира исчезает. Остаётся только тихое потрескивание, как от заигранной пластинки, по которой всё соскальзывает игла на одно и то же место. Опять то же, опять то же… Ничего узнать не получилось, думает Владимир и с тревогой смотрит на Раису Виленовну – как она держится? И вздрагивает от бесцеремонного лязга звонка.
Соломон Давидович хватает трубку. Слушает. Отвечает по-латышски. В трубке раздаётся взволнованный женский голос. Он наполняет диспетчерскую звоном, пронзительным, как солнечный луч, как бьющаяся в стекло оса, он кажется жёлтым и полосатым: потише – погромче.
– Володя, – говорит он наконец, ещё быстрее, чем обычно, – скажите ей, что я вас не съел, что вы здесь, это Кристина, та самая…
Владимир, ещё не поняв, какая такая Кристина беспокоится о нём, хватает трубку.
– Добрый вечер… или доброй ночи? – говорит он по-латышски.
– Не надо! – восклицает тот же голос. Теперь Владимир понимает, какая такая Кристина. Сегодняшняя. Из больницы. Девушка, похожая на взрыв синих искр, которая дала ему телефон Соломона Давидовича. Всё с тем же сильнейшим акцентом она продолжает:
– Я скажу по-русски, этто не долшно считаться плохо, что русский! К фам идет сейчас Наталия Семёновна, она уше сменилась, если фы ещё нигде не устроились на сеготняшний ночлег, она несёт фам ключ от кфартиры, где можно переночевать трое челофек! Спасибо не надо, мы обясаны это делатть!
И трубку положили.
Владимир так и стоял ошеломлённо с трубкой в руке. Алик смотрел на него с растерянным восторгом – видно, весь разговор был ему слышен, и Владимир подумал, что, наверное, он кажется парню чем-то вроде ангела-спасителя, одно присутствие которого отворяет врата милостей небесных – или как там это у мусульман? Да и считать ли мусульманином малого хоть и с татарской фамилией, но со знанием и русского, и латышского, и с дедом, носившим революционное имя… Ключ. Уже второй за последние два дня. В день по ключу. А дальше? А никакого «дальше» у него нет, переночевать – и надеяться на то, что завтрашнее утро будет без полиции. Вдруг ощутилось, как гудит от усталости всё тело. Ещё немного, и он заснёт прямо здесь, у этого стола с громоздким ящиком диспетчерской связи. Нет, не годится, надо дождаться неизвестную ему Наталию Семёновну, надо устроить на ночлег Раису Виленовну с сыном Аликом, надо всё-таки узнать, как там Саша и два брата Алика…
– Кристина знает только этот адрес, адрес гаража, – пробормотал своей скороговоркой Соломон Давидович, – так что нам придётся подождать, придётся.
Ждать пришлось недолго. Снова затрезвонил телефон – не городской, как в прошлый раз, а диспетчерский сундук.
– Пропусти, пропусти, ко мне, – нетерпеливо скомандовал Соломон Давидович, и немного погодя по коридору зашаркали.
– Ага, вижу, приоткрыто, значит, тут, – с этими словами в контору прошаркала низенькая пожилая женщина, которую Владимир тоже узнал. Сегодняшняя санитарка из больницы, та самая, которая ему еду в свёртке совала. Роясь в кармане, она продолжала:
– Наша-то… ну, тут все свои… наша-то запчёлка, Кристина-то наша как вспылила! Это она экзамен сдала, ну, язык-то, да здешний край, историю да всякое, результаты ей из горсовета, ну, мэрии-то нынешней, один принёс, а она как примус полыхнула – и вот, пожалуйста. Вот вам ключик, это ваша Мосин фамилия? – она уверенно подошла к Владимиру. – А Соломон Давыдович, уж наверно, вы! – Она обернулась к старому механику, который очень внимательно смотрел на неё и слушал. – Эх, если бы всякий так, как душа взыграет, то помогать людям бы кидался, а то другой-то ведь как раз и напакостит…
Владимир взял ключи. Один длинный, сложной формы, другой поменьше, от врезного замка старой конструкции, с двумя бородками, третий от английского замка.
– Этот от подъезда, а там сам разберёшься, – показала пожилая на длинный ключ, улыбаясь так заразительно, что и у Владимира губы разъехались ответно.
– Спасибо большое, Наталья Семёновна – да, я не перепутал? – вымолвил Владимир.
– Он думает, если я перепутал, назвал его незаслуженным званием «ага», то и ему можно начинать путать, – съехидничал Соломон Давидович и первым захохотал. – Вы ещё зелены путать, молодой человек!
Следом за ним облегчённо засмеялись все, включая Раису Виленовну.
– А что мы здесь высиживаем? – продолжал Соломон Давидович. – У нас чай стынет! Наталья Семёновна, прошу с нами!
Очередной звонок обрушивается громом небесным. Соломон Давидович вновь хватает трубку диспетчерского. То, что он слышит, заставляет его поспешно нажать кнопку громкой связи. На всю контору раздаётся:
– … смотрят, чтобы никто не разбредался, а остальные разговаривают с пограничниками. Там какая-то заминка, не хотят пропускать, нам сказано, что будем ждать до утра, приедет начальник, тогда решат.
Владимир кидает взгляд на Раису Виленовну и Алика. Раиса Виленовна подаётся вперёд с таким выражением, будто сейчас побежала бы пешком к границе. Алик напрягается, готовно смотрит на мать, ожидая распоряжений. Владимир показывает механику на себя и на трубку. Трубка оказывается у него в руках, Соломон Давидович буркает: «он один в кабине», Алик подсказывает: «Роман Гарифович». Владимир говорит:
– Роман Гарифович, здравствуйте! Людей вам видно? Братья Сабитовы там? Раиса Виленовна спрашивает.
– Обоих видел, нормально, – флегматично отвечает диспетчерская связь.
– А позвать их можно? – вполголоса у самого лица Владимира произносит Раиса Виленовна. Шофёр на том конце линии, видимо, слышит. И отвечает:
– Если будут сейчас грузиться – попробую.
Шорох эфира – как треск разрядов собирающейся грозы. Не запрёшь в фургон, не подчинишь приказу, он подвластен лишь законам физики, которые не могут нарушаться: соберётся достаточно для пробоя – и та самая искра, из которой возгорится пламя. Пока разряды негромкие и отдалённые. Но вот:
– Мама! Мама! Мы здесь, нормально! – на два голоса.
Раиса Виленовна, Алик и Наталья Семёновна подаются вплотную к Владимиру, хотя уж куда плотнее. Только сейчас Владимир обращает внимание, что эта женщина с изработанными, шелушащимися от постоянного мытья полов руками, отгорбатившая целый день, никуда не ушла, а сочувственно кивает и поохивает в пандан всему говоримому, даже складки морщин на её лице тоже собираются словно бы в некий образ сочувствия. И чувствует, как дрожит Раиса Виленовна.