Читать книгу Бог бабочек - Юлия Пушкарева - Страница 1
Оглавление*
Все персонажи, события и ситуации, описанные в романе, являются плодом художественного вымысла. Все возможные сходства и совпадения с реальными людьми, событиями
и ситуациями – случайны.
*
«И предал я сердце моё тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость: узнал, что и это – томление духа; потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь».
(Книга Екклесиаста)
«Я хочу, чтобы твоя власть надо мной была освящена законом, чтобы моя жизнь была в твоих руках, чтобы ничто в мире не могло меня защитить, спасти от тебя. О, какое огромное наслаждение было бы чувствовать, что я всецело завишу от твоего произвола, от твоего каприза, от одного мановения твоей руки!»
(Леопольд фон Захер-Мазох. Венера в мехах)
Это исповедь рабыни, записки рабыни, бессвязный рабский шёпот без исходов и без начал. Не больше, не меньше. Рабыня не ответственна за совпадение имён и событий с реальными. Не ответственна ни за что, кроме своих слов.
ПРОЛОГ
До Сотворения. Несколько лет назад
Холодно. Ломкий морозный воздух проползает в щели оконной рамы. Я сижу на кровати, стараясь держаться в тени. Кровать – лагерная и, следовательно, продавленная; ржавые пружины скрипят от любого движения на ней, что неимоверно меня смущает. Меня – в тот день семнадцатилетнюю, полноватую девушку в очках и чёрно-сером свитере. Комната слишком тесна даже для трёх-четырёх человек и весьма аскетична – опять же, в лагерном духе; и – в духе лагеря, где проходят региональные олимпиады школьников: помимо четырёх кроватей, шкафа и тумбочек, есть ещё настенные полки для книг. Пустые, почти бесполезные: из-за лекций, бесконечных мероприятий (порой, впрочем, довольно интересных – даже для крайне замкнутых и замученно-заученных девочек вроде меня) и, собственно, самих олимпиад здесь вряд ли хоть у кого-то остаётся время для чтения. У меня остаётся – но только на школьную программу: скоро выпускные экзамены, и, честолюбиво собирая лавры на олимпиадах, я всё же боюсь отстать. Прозвище «Профессор» не случайно прилипло ко мне в том же лагере, годом раньше.
Ныне стратегическая цель – заключительный этап по литературе (в обиходе «всерос») и – вновь – призовое или победное место по русскому языку. Гонка честолюбий. В прошлом году я привезла своей классной руководительнице – саркастичной, уставшей от жизни женщине с чересчур ярким макияжем и грубыми чертами лица – и второе место в регионе по русскому, и пресловутую победу по литературе, но после поздравлений услышала нечто вроде: «Жаль, что всё же не до Москвы. Ты могла бы, Юля». «Ты могла бы, Юля», – повторила я себе – и приступила к подготовке. «Подросток» Достоевского был временно отложен, как и очередная фэнтези-история, неспешно расцветающая в толстой тетради А4. Сами победные места были не так важны мне, как возможность снова оказаться в том лагере, в его душевной интеллектуальности, среди весёлых и юных лиц, среди чужих надежд и влюблённостей.
Чужих – потому что всё это мало меня касалось. Я всегда была за чертой, вовне, но мне нравилось наблюдать, слушать и писать. Писать – особенно. Это неспешно становилось манией: я рвалась к своим тетрадям, как одинокая женщина рвётся вечерами к бокалу вина – сдержанно, но со скрытой страстью. Я слышала песни других миров и видела судьбы, сплетающиеся на карте с чернильными реками и холмами.
Я жила в коконе. Я ещё не знала тебя.
В тот день, в послеобеденное свободное время, я сидела с учебником алгебры – что-то о производных – и тщетно пыталась сосредоточиться, не отвлекаясь на щебетанье соседок. А потом – потом просто открылась дверь (сейчас я не помню сам момент, так что резоннее написать «просто открылась», не правда ли? память – странная штука), и Лера Карпова – как всегда, улыбающаяся, с огнистыми золотыми волосами, стянутыми в хвост-комету, – вошла вместе с тобой.
Ты не произвёл на меня впечатления.
Ни плохого, ни хорошего – просто никакого. Обычный парень, каких в городе тысячи; в толстовке и джинсах. В толпе я прошла бы мимо, отстранённо глядя в асфальт. Довольно симпатичный – наверное: стесняюсь приглядываться. Выглядит, как старшеклассник или студент. Может быть, любит футбол, или играет на гитаре, или увлекается историей – что угодно, сразу не прочтёшь. Может быть, мечтает об университете в Т., как и я – как многие здесь; может быть, нет. Смотрит так, будто извиняется за то, что пришёл. Это мне импонирует.
Опускаю глаза в учебник. Друг Леры, о котором она рассказывала. Приехал на олимпиаду по информатике, увлекается программированием. Что ж, всё в порядке – но в целом это не имеет ко мне отношения, и лучше бы ей предупредить заранее, что она его приведёт. В воздухе сгущается неловкость.
– …так и зачем вообще тогда сравнивать эти баллы, если… – вход в комнату застаёт тебя на полуфразе; ты смущённо улыбаешься (один уголок губ поднимается чуть выше другого) и машешь рукой – намеренно неуклюже, забавно подчёркивая свою нерешительность. – Привет!
– Привет! – говорю это в унисон с Машей и Надей; они смотрят на тебя в вопросительном любопытстве. Надя поправляет юбку.
– Девочки, это Дима. – (Лера разводит руками, словно извиняясь: ну, не могла же я не пустить). – Мы посидим тут до концерта, ничего страшного?.. Дим, это Маша. Только даже в шутку не говори «Мария» – она это очень не любит… Надя. Юля.
– Очень приятно! – серьёзно говоришь ты, изобразив полупоклон. Ты сильно картавишь – так, что между «п» и «и» в «приятно» будто возникает рыхлый стог сена, в который хочется уютно упасть. Смотришь на всех вместе, и потом – на каждую из нас. У тебя лёгкий и ненавязчивый взгляд, но есть в нём что-то странное – пока не могу понять, что. Лукавое, хищное, хитроватое?.. Не то. – Девушки, извините, пожалуйста, если побеспокоил. Если кому-то из вас моё присутствие помешает, так и скажите – и я уйду, не обижусь вообще-вообще. Понимаю, что я довольно невежливо пришёл, без приглашения и… всё такое.
Маша и Надя переглядываются, удивлённые такой галантностью; Маша пожимает плечами.
– Да нет, вроде бы всё в порядке. Ты присаживайся.
– Тебе тоже не помешаю? – переводишь взгляд на меня, кивнув на учебник алгебры. Из вежливости улыбаюсь в ответ и закрываю учебник. Да простят меня производные.
– Нет, всё хорошо.
Ты садишься на кровать Леры, между нею и Надей; Надя краснеет ещё сильнее – она вообще краснеет «пожаристо», одной вспышкой от ключиц до бровей. Мысленно мне почему-то хочется называть её Наденькой – в ней много наивно-детского: дюжина заколочек, сердечки в никнеймах, розовые блокноты с пандами и котятами. Когда вечерами она звонит своему парню – покрытому татуировками амбалу из строительного техникума, – то зовёт его исключительно «заинькой» или «лапой». Она милая, стеснительная и, пожалуй, не очень умная – на местном фоне, среди областной интеллектуальной элиты от шестнадцати до восемнадцати. Она не то чтобы не нравится мне, но и никакого интереса не вызывает; я знаю, что не смогу сблизиться с ней так, как в прошлом году – здесь же – сблизилась с Машей Чулковой. Маша смотрит на тебя с пытливым интересом, близоруко прищурившись (она не носит очки, вопреки зрению минус восемь – я, со своими минус шестью, могу представить, как это мучительно); её, как и меня, отличает лёгкое недоверие к незнакомым парням.
В тот день я ещё не знаю, что пришёл ты не столько за компанию с Лерой, сколько ради охоты на Наденьку. Узнаю годы спустя.
Несмотря на подчёркнутую скованность и извинительность в речи, садишься ты расслабленно – быстро забрасываешь ногу на ногу (щиколоткой, с красивой небрежностью) и откидываешься к стене. Бегло оглядевшись, произносишь:
– У вас комната попросторнее нашей. Я вот сколько ни хожу, ни сравниваю – есть уже ощущение, что у нас самая тесная в корпусе! Знаете, в длину примерно от двери и вот дотуда. – (Рукой показываешь, докуда именно; у тебя очень живая, тщательно подогнанная под слова жестикуляция). – Представьте? И ещё шкаф больше вашего. Вам вообще повезло.
Ну что ж, неплохой способ завязать разговор в незнакомой компании, отмечаю я. Неплохой, хоть и банальный: всё наглядно, просто и настраивает на сочувствующий ответ.
Я не знаю, почему думаю об этом. Мне часто хочется осмыслять подобные мелочи – это почти так же увлекательно, как писать анализ стихотворения или рассказа.
А рядом с тобой осмыслять их почему-то очень… естественно? Я странно себя чувствую.
– В тесноте, да не в обиде, – улыбаясь, говорит Наденька. Ты игриво улыбаешься в ответ. Почему-то мне чуть неприятно от этой игривости.
– В целом-то да, да и бываем мы там не то чтобы подолгу. Но вчетвером – вообще не развернуться, тесно капец… Ничего, что я слова вроде «капец» использую? Извините, если вдруг кому-то неприятно такое слышать.
Покаянно прикладываешь руку к груди; сначала мне кажется, что ты шутишь, но твоё лицо вновь становится серьёзным. Оно меняется мгновенно – так быстро, что трудно отследить игру выражений, рыхлые границы между ними; рыхлые, как твоё «р». Поток.
– Да всё нормально вроде… Все люди, все человеки, – усмехается Маша.
– И что такого уж ужасного в слове «капец»? Опять ты, Дима, перебарщиваешь, – говорит Лера почти хором с ней.
– Уточняю только потому, что вы литераторы. Значит, наверное, очень внимательно относитесь к языку. – (Обводишь всех вопросительным взглядом – видимо, предчувствуя, что удачно нащупал тему). – Нет? Так это глупые стереотипы – что вы всегда поправляете и так далее?
– Ну, исправлять ошибки в речи – это одно, а ругаться за такие безобидные слова – другое. – (Лера поднимает палец – она вообще очень здравомыслящая и рассудительная – и улыбается тебе без доли кокетства, в отличие от Наденьки). – Ты же не матерился.
– А что, если бы сматерился – то всё, конченый я человек, да? Нечего со мной и разговаривать: безнадёга? – (Приподнимаешь брови и выглядишь опечаленным до комичности; Лера и Наденька смеются, Маша и я улыбаемся). – Просто, если честно, на самом-то деле я и матерюсь. Ну, Лера знает. Хоть и приехал вот на олимпиаду, но всё равно – быдло я лештинское, как ни крути!
– Лештинское? Ты из Лешты? – интересуется Маша.
Поднимаешь над головой руки, сплетаешь пальцы в замок и потрясаешь ими, как ликующий болельщик.
– Из Лешты. Лучший город на земле! Культурный, промышленный и ещё не знаю какой центр региона!.. Вот подставьте вместо всех этих слов противоположности – ант… Боюсь ошибиться в термине, а то вы, литераторы, залошите меня. Антонимы же, правильно? Слова с противоположным значением?
– Да-да, всё правильно, – кивает Лера.
– У нас тут один эксперт в языке. – (Маша улыбается мне. Сердце начинает биться чаще: вот чёрт, придётся вступать в дискуссию). – Антонимы же, Юль?
Вздыхаю.
– Антонимы, да. Но тут, по-моему, и ошибиться нестрашно: в контексте всё равно понятно, что ты имеешь в виду.
– В контексте… – повторяешь, будто смакуя слово; смотришь на меня в упор, и мне это совсем не нравится. Ухмыльнувшись, встряхиваешь головой. – Та-ак, я уже понял, что мне, как быдлу, будет непросто! Но – правда – рад такой тренировочке. – (Общий смех). – Так вот, подставьте антонимы – и получите правду про Лешту. Вот если представить большую, унылую, серую свалку, где из ярких пятен только пивнухи, – это она. Никогда не приезжайте туда, если там ещё не были!
– Ну, зачем же так про свой город? – укоряет Маша. – У меня там подруга живёт. Судя по фотографиям – есть вполне милые места.
– Есть, но, кроме этих милых мест, есть остальные девяносто девять и девять десятых процентов города. И это никто никогда не фотографирует, чтобы у людей психика не травмировалась. Знаете, засекреченная информация – как последствия генетических опытов.
Ты остришь непринуждённо, точно делал это всю жизнь, но остроты не пошлы и не навязчивы. Мне нравится тебя слушать, хотя ты всё ещё не кажешься мне ни слишком уж умным, ни привлекательным. Уже минут через двадцать ловлю себя на том, что заслушиваюсь: когда ты говоришь долго и одна мысль – внешне до банальности простая, но всегда вписанная в общий узор, – легко цепляется за другую, это действует почти гипнотически. Наденька уже смотрит на тебя, как заворожённый кролик на удава, и больше не одёргивает юбку. Лера смеётся, но как-то натянуто. В комнате медленно копится непонятное напряжение.
Я в основном молчу.
– Вот, кстати! – восклицаешь ты, щёлкнув пальцами, когда тема меняется в очередной раз. У тебя длинные, отточенной формы пальцы – пальцы музыканта или вора. – Если честно, не понимаю, зачем нужна эта система с порогом. Ведь где смысл: занял человек первое место, значит – он лучший в своей сфере в пределах региона, значит – достоин его представлять в Москве. А он из-за этих пороговых баллов раз – и не едет! Не добрал, видите ли, один-два, и всё. И регион никто не представит, и человек не самореализовался. Может, он на всеросе бы выиграл? Я, конечно, в этом не шарю, но, по-моему, победителей куда логичнее допускать до всероса автоматически.
– А по-моему, порог – это справедливо, – возражаю я, и ты смотришь на меня с тенью изумления: как, не промолчала?.. – В прошлом году я была именно в такой ситуации, как ты говоришь. Четырёх баллов не хватило для всероса по русскому, двух – по литературе. Но всё равно считаю, что пороговые баллы нужны. Они же считаются по полученным результатам, по среднему баллу в стране. Отбор «самых лучших из просто лучших», можно сказать.
– Так, стоп-стоп-стоп! – улыбаешься, подавшись вперёд. – То есть ты выиграла регион по двум предметам сразу? В один год?
– Ну, не то чтобы там и там выиграла. По русскому второе место, а вот по литре – первое, – спокойно сообщаю я.
Прокашливаешься, делая вид, что у тебя запершило в горле.
– Так это же, ну… Офигеть просто. Слов у меня нет, честно! Снял бы шляпу, если бы она была. – (Дружески толкаешь Леру локтем в бок). – Лер, а чего ты мне не говорила, что с вами такой человек живёт? А я-то тут несу свои речи дегенеративные!..
– Да, Юля у нас Профессор, – ласково говорит Лера. – Ходячая энциклопедия.
Не показываю, что мне не нравится, когда меня так называют. Занудное клише, утомившее ещё в детстве.
– Да ничего особенного, просто много ботаню. И люблю олимпиады. – (Впервые искренне улыбаюсь тебе). – И в твоих речах не вижу ничего дегенеративного.
– Ну, так и… Как это было хоть? Чувство триумфа? Слава в родной школе? – встряхиваешь головой. – Извини, если я навязчиво себя веду. Просто, кажется, впервые сталкиваюсь с человеком, который до такого уровня добрался. То есть здесь-то это, наверное, норма, но у нас в Леште про тебя бы сняли спецвыпуск новостей!
Все опять смеются. Наденька продолжает краснеть – будто ты говоришь о ней, а не обо мне. В твоей речи много клише, но звучат они почему-то красивее и сложнее – осознаннее?.. – чем звучали бы в чьей-то ещё. Добрался до уровня, чувство триумфа, самореализация, в данной сфере… Подавляю ироничную улыбку.
– Не знаю насчёт триумфа. Было приятно и сложно. Но вообще… ничего невыполнимого.
– А в чём твой секрет? Я поизображаю репортёра по такому случаю, можно?
Достаёшь воображаемый блокнот и ручку; движения твоих рук так убедительны, что я почти слышу в воздухе шелест невидимых страниц. Наденька окончательно очарована. Это всё – просто смешной блеф? Ты – ещё один из испытанных остряков Блока или?.. Я всё ещё не вижу в тебе ничего исключительного, но почему-то волнуюсь; начинает гореть лицо.
– Итак… Юля, правильно?
– Да.
– Как ты этого добилась? Что нужно, чтобы стать олимпиадником такого класса и… вообще? – ухмыляешься. – Начал по-местному, закончил по-лештински. Так?..
Пожимаю плечами.
– У меня уже не раз такое спрашивали. Не знаю, на самом деле. Много трудиться, больше читать. Искренне любить то, что ты делаешь. Могу ответить только банальностями.
– Ну, не такие уж это банальности, Юль, – замечает Маша, отчего-то нахмурившись. – Сказать легко, но делать это в такой полноте, как ты, далеко не все могут. И доля таланта, думаю, тоже важна.
– Это да, – кивает Лера. – Светлана Васильевна мне всегда говорит, что человек, у которого есть способности к языку, всё равно выучит его быстрее и качественнее, чем человек без способностей. Даже если второй будет трудиться гораздо больше.
– Это очень интересный вопрос! – восклицаешь, позабыв о невидимом блокноте. Поворачиваешься к Лере, совершенно поглощённый её репликой и лицом, и легко отвлекаешься от меня. Почему-то чувствую укол грусти. – Про способности и труд… Примерно то же самое могу сказать в связи с программированием. Сфера, вроде бы, более узкая и специфическая, чем языки и литература, но в итоге иногда оказывается, что приобретённые навыки дают меньше, чем… какие-то свойства мозга. Врождённые. По сути, парадокс.
– Не такой уж парадокс, – снова не выдерживаю. Я испытываю что-то вроде азарта; ты не похож на моих одноклассников, спорить с которыми не более увлекательно, чем с кактусом или табуреткой. – В программировании много творческого, разве нет? Оно в чём-то родственно изучению иностранных языков.
Быстро киваешь, даже чуть приподнявшись от наплыва эмоций. Свет из окна падает как-то иначе, и теперь я вижу, что глаза у тебя правда зелёные – может быть, есть примесь серого или карего, но по общему впечатлению они совершенно зелёные, чистого кошачьего оттенка. Странно. У тебя асимметричные черты и сросшиеся над переносицей брови, но из-за живости этих глаз и раскованной мимики на тебя хочется долго смотреть. Долго, не отрываясь.
Я отворачиваюсь, делая вид, что стряхиваю соринку с одеяла.
Смятение. Ты скорее не нравишься мне, чем нравишься, но меня поглощает смятение – разумно-неразумное, как у задумчивых героинь в романах Джейн Остин.
Но ты явно не тянешь на мистера Дарси. Или на Дориана Грея. Или на Гамлета – и многих других, кто навечно врос в мою душу и никогда не существовал.
Ты, в отличие от них, существуешь. Очевидно, броско, почти нагло – как солнце, от которого нигде не спрятаться в жаркий день.
Но в комнате по-прежнему холодно.
– Вот именно! Как с языка сняла. Когда я кому-нибудь говорю, что изучать программирование – по сути, то же самое, что учиться формулировать свои мысли на иностранных языках, на меня часто смотрят, как на идиота. Обычно это, конечно, лештинские гопники – перед кем мне ещё такое вещать… Но тем не менее.
– Очень похоже, – соглашается Лера, хихикнув на словах о гопниках. – Тебе нужно передавать смыслы через другой язык… Другую систему знаков. По сути, тексты писать. Поэтому для программирования мало одного труда, и способности не помешают.
– Но на одних способностях тоже далеко не уедешь. Всё-таки, думаю, дело в сочетании того и другого, – заключаю я.
Я привыкла выигрывать в подобных спорах – да и предмет довольно-таки прост. Как человек, в двенадцать лет прочитавший «Братьев Карамазовых», в семнадцать я предпочитаю экзистенциальные вопросы.
Впрочем, страдаю из-за лишнего веса и безответной влюблённости в одноклассника-баскетболиста, как обычные семнадцатилетние девушки из плоти и крови.
– Труда и таланта? – (Ты приподнимаешь бровь). – А что по поводу любви к тому, чем занимаешься? Ты же так сказала? Я хотел уточнить, но отвлёкся.
Приятно-тёплая волна поднимается в груди: мне льстит, что ты это запомнил. Какое примитивное чувство. Поспешно душу его.
– Да, конечно. Без этого и трудиться регулярно не получится, и талант не проявит себя.
– А ты любишь то, чем занимаешься? Учёбу?
Смотрю на тебя пару секунд. Ты к чему-то ведёшь – я не понимаю, к чему. Взгляды Леры, Маши и Наденьки прикованы к нам, точно к гладиаторам на арене.
– Учёбу – не знаю. Я люблю литературу. Люблю книги. Поэтому, когда я анализирую тексты, мне интересно. То же самое – с языками и историей. Я люблю это.
Вдумчиво наклоняешь голову набок.
– Ну, я вот тоже давно люблю программирование, но точно знаю, что высокое место здесь не возьму. И у многих других – так же. Привёл бы в пример кучу своих друзей, но ты с ними не знакома. Так часто бывает: есть и интерес, и упорство, и практика регулярная – а в итоге… Ничего. Никакой награды в виде, допустим, денег или престижа. Выходит, талант – всё же определяющий фактор и…
Тебя перебивает громкий «ах» Леры: она смотрит на экран телефона.
– Концерт через пять минут, надо же ещё добежать до зала! Дима, у тебя так никого и нет в комнате?
– До вечера. А ключ у нас один… А вы все туда идёте? Такой интересный разговор, даже не хочу прерываться. – (Смотришь на каждую из нас по отдельности; Лера уже застёгивает куртку у двери, Маша направляется к ней, Наденька краснеет и мнётся: ей явно и хочется, и неловко остаться с тобой). – Надя, верно? Всё хотел сказать, что у тебя очень красивое кольцо. Это же тот камень, который из смолы образуется? Вечно забываю название.
– Янтарь, да… Спасибо. – (Она часто дышит и вертит на пальце кольцо, но решительно встаёт). – Я, наверное, тоже пойду с девочками. Увидимся!
– Эх… Бросаете меня! – вздыхаешь с насмешливой горечью. – И что такого хорошего в этом концерте? Скукотень… Ладно, поброжу по коридорам, пока не вернутся мои пацаны.
– Ты можешь посидеть тут, Дима, – будто сжалившись, приглашает Лера. На фоне красной куртки её хвост ещё больше похож на комету – предвестницу бед. – Юля тоже не идёт.
Поворачиваешься ко мне.
– Да? Ты не будешь против?
– Н-нет, конечно. Оставайся, – отвечаю, не глядя на тебя: так почему-то проще. Меня не радует перспектива провести три-четыре часа наедине с незнакомым – или едва знакомым – парнем.
Но я вполне сознательно остаюсь.
Лера белозубо улыбается:
– Ну, вот и хорошо. Вы пока пообщайтесь, а потом мы вернёмся и вместе пойдём на ужин, да? Счастливо!
Когда дверь захлопывается, проходит пара секунд неловкой тишины. Я вдруг замечаю, что в комнате сгущается полумрак: здесь, на севере области, зимой темнеет очень рано. Ты произносишь вслух то, о чём я думаю:
– Тебе нужен свет? Я могу включить.
– Нет, наверное. Он тут слишком… яркий. Четыре лампочки.
Снова оживляешься, точно услышав радостную новость:
– Понимаю: я тоже не люблю яркий свет. Разговаривать в темноте как-то душевнее, да? Моя девушка смеётся – говорит, что я вампир.
Твоя девушка. Смотрю на твоё лицо, теряющееся в сумрачных тенях, и сцепляю пальцы в замок.
– Мне тоже так говорят, только дома. Мама и бабушка.
– Без отца?
– Без отца.
Киваешь.
– Я тоже. Сейчас, то есть, отчим, но… – улыбаешься, словно останавливая себя. – Не суть. Так ты, значит, любишь… как ты это сказала? Анализировать тексты?
– Да.
– И как это примерно происходит?
Будто опомнившись, пересаживаешься – одним тягучим движением, ближе в мою сторону. Почему-то у меня пересыхает в горле; память шепчет о древнем и вечном, до отсчёта времени: прелая зелень леса, загнавшееся сердце, за спиной – рык и дыхание с запахом крови, и нужно бежать, бежать, пока земля не улетит из-под ног, бежать, чтобы выжить…
Ты не нравишься мне. Совсем. Я не так себя чувствую, когда мне кто-то нравится.
– Ты сейчас, наверное, подумала, что я из вежливости спрашиваю или от скуки? – приподнимаешь бровь. – Это не так. Мне правда интересно.
– Я… – провожу рукой по лицу, отгоняя наваждение. У тебя очень мягкий, обволакивающий голос – ещё мягче из-за картавости. Ты толстая и некрасивая, – напоминаю себе. Толстая и некрасивая – значит, мне нечего бояться. Отличный защитный механизм. – Даже не знаю толком, как рассказать. Это от произведения зависит. Но, если в самом общем виде… Письменный комплексный анализ. Ты читаешь текст – обычно это стихотворение или малая проза, чтобы можно было уложиться в отведённое время. Читаешь, обдумываешь его и описываешь… своё ви́дение. Какие в этом тексте время, пространство, какие персонажи. Какая композиция… То есть – как он устроен, – поспешно добавляю, смутившись: вспоминаю, что ты технарь. Это странно, потому что манера вести разговор у тебя совершенно гуманитарная – неупорядоченная, вдохновенная, с причудливым сцеплением мыслей и их перекличками. – В чём роль деталей, символов… Как развивается сюжет. И так далее, и так далее. И как всё это, внешнее, отражает внутреннюю суть.
– Ага, – задумчиво киваешь. – Типа, идею автора?
– Ну, не совсем. Не только. Вообще все смыслы, которые не выражены прямо. Они могут быть вне идеи автора, могут быть вложены им неосознанно. Потому что внутри текста выстраиваются свои законы, он, по сути, сам определяет их и… – умолкаю. – Я могу тебя утомить.
– Нет-нет! – (Яростно трясёшь головой и поднимаешь руки, словно умоляя. В твоём протесте есть что-то детское – ребёнок так отказывается от каши или отрицает, что сломал игрушку брата). – Пожалуйста, продолжай! Я это всё… Не совсем так представлял. Думал, вы пишете что-то вроде школьных сочинений. Ну, там, не знаю: «Вася Пупкин как герой-идеолог» или что-то подобное.
Улыбаюсь. Заменить какого-нибудь Онегина или Чацкого на Васю Пупкина – это святотатственно, но забавно.
– Нет, анализ – это совсем не школьные сочинения. Школьные я сама не люблю.
С недоверчивой ухмылкой округляешь глаза.
– Вот этого точно не ожидал! Думал уже, ты их пишешь просто для развлечения. Ну, вот нечего делать вечером – села, написала парочку сочинений.
Не выдержав, хихикаю.
– Эм, нет. Из-за того же «надо», что и все. И обычно они довольно… односторонние. Не порассуждаешь. Мне это не нравится.
– Точно! – (Снова щёлкаешь пальцами, будто мысленно накидывая мне ещё один балл). – Я часто такое замечал – что всё вот почти под копирку. Как будто заранее указано, что и как ты должен писать. И где смысл этого всего… А ты, наверное, будешь сдавать ЕГЭ по литературе?
– Да. Так себе вещица.
– Просто мерзость! Я как посмотрел – что сочинения, что тесты… Непонятно, как всё это знание и понимание литературы проверяет.
– Да. Дрессировка какого-то набора навыков, ничего больше.
– Дрессировка… – хмыкаешь. – Да уж. У меня к ЕГЭ по информатике тоже немало претензий, но с гуманитарными предметами такое устроить вдвойне сложнее, я понимаю… Кстати, вот захотел узнать, что ты думаешь по одному вопросу!
В тот вечер мне ещё неведомо, как важно для тебя это состояние захотел – во всех планах жизни – и какой страшной властью над тобой оно обладает. Спонтанное, отчаянное желание – недолговечное и пылкое, как молния. Оно будет вести тебя, подталкивать в спину, швырять с вершин в пропасти и обратно. Захотел отличную оценку, повышенную стипендию, работу, квартиру, друга, женщину – ты хочешь и берёшь с легкомыслием бога, нечасто заботясь о последствиях; хватаешь лакомое пирожное – и, перемазавшись кремом, бросаешь недоеденные остатки. Пирожное при этом не прощается тобой за то, что надоело, а сам ты – за то, что не доел.
– Давай.
– Я делаю один проект… Программистский. Называется «Прометей». Ну, ты-то наверняка знаешь эту историю?
Темнота клубится в комнате всё плотнее. В жилом корпусе тихо: почти все ушли на концерт, а кто не ушёл – разбрелись по комнатам. Для прогулок сегодня слишком морозно, под минус сорок. Сугробы и заснеженные ели дремлют за окном, и меня охватывает странно-взволнованная прострация. Мы будто одни во всём лагере.
– Конечно. Прометей принёс людям огонь, а боги за это наказали его и приковали к скале – под дождями, ветром, палящим солнцем. И орёл должен был каждый день клевать его печень.
– Вот именно. Идея жертвы и бескорыстной помощи, – прерывисто вздыхаешь. – Проект нацелен на образование, причём именно школьное. Я думаю – ну, не без оснований, – что со школьным образованием ситуация у нас печальнее, чем с высшим. Особенно в маленьких городках типа Лешты. Видно это и по результатам ЕГЭ, и по общему уровню подготовки… Да по всему. Причин тому много, но я бы выделил, в том числе, слабую оснащённость школ в смысле всяких обучающих технологий. Вот что у вас в школе такого есть? Ну, я не имею в виду библиотеку. Хотя, – (усмехаешься), – понимаю, что для тебя это важнее всего остального.
Ты – всего лишь смуглый худощавый парень, мой ровесник, и говоришь очень просто, – но почему-то мне начинает казаться, что я слушаю кандидата в президенты, который описывает свою программу в разгар предвыборной кампании, солидно откашливаясь и поправляя галстук после каждого кусочка речи. Тебе пошёл бы галстук. Улыбаюсь.
– Ну, есть компьютерный класс. Два-три проектора. Всякие колбочки, лампочки и магниты в кабинетах физики и химии – но вряд ли это в счёт… Наверное, всё.
– Ну вот! – киваешь с удовлетворённым видом. – Это самый распространённый ответ. Я проводил опрос среди школьников Лешты и Панинска, и все говорят, что резервы ну очень бедные! Нередко в школах нет Интернета, или он плохой. Ничего не рассчитано на внеклассную, дополнительную подготовку – а даже та же подготовка к ЕГЭ далеко не всегда проводится систематически. А если проводится, то часто превращается в тупое натаскивание на тесты по купленным книжкам.
– Да уж. Знакомо.
– И поэтому я предлагаю вот что. Бесплатное (это главный пункт: бесплатное) программное обеспечение, распространяемое по школам. Бесплатность достигается тем, что… Ты же об этом сейчас хотела спросить?
– Я…
– У тебя губы дрогнули – как будто собиралась открыть рот и передумала.
Твоя улыбка так лукаво-тонка, что это почти раздражает.
– Психологией интересуешься?
– Немножко. На уровне быдла, пролезшего в тусовку ботаников.
– Или, может, наоборот?
Ты продолжаешь улыбаться с невозмутимым лицом, но не отвечаешь на пару секунд дольше своей средней паузы. Я представляю, как стрела дрожит, вонзившись в красную сердцевину мишени.
– Может… Или, может, и то, и другое? Раз тебе хочется понять.
– Скорее… – (Усилием воли останавливаю поток рассуждений по этому поводу, уже готовый на тебя хлынуть. Не нужно. Это слишком личное, а мы почти незнакомы). – Извини, но мы, кажется, отвлеклись от темы? Твой проект.
Киваешь.
– Да, хорошо. Ты уже несколько раз за сегодня извинилась, я заметил.
– Ты тоже.
– Да, но у тебя это прям… Очень часто и всегда ни за что. Как будто постоянно за что-то себя винишь.
Шах. Удар явно ответный – за моё случайное открытие про «быдло» и ботаников.
– Нет, ничего такого. Просто… глупая привычка. Так какое программное обеспечение? И, действительно, как достать его бесплатно?
– Если производитель соглашается распространять результаты своего труда бесплатно, то они и будут бесплатными. Цену выставляет продавец, ориентируясь на спрос, правильно? Так работает экономика. Если спрос на дополнительные образовательные технологии большой, а в бюджете, например, города или области не хватает средств для их оплаты, то логичный вывод – они нужны бесплатными. Это первое. А второе – производителем буду я.
– Ты? Один?
– Сначала да. Потом – и те, кто захочет присоединиться… Если захочет. Но, я думаю, найдутся желающие. Это же всем нужно – и учителям, и ученикам. Если представить, что учителя информатики, программисты, ученики, просто специалисты в разных сферах подключатся, то – почему нет? Первые программы, мои, можно будет распространить по разным городам – хотя бы нашей области для начала. Я уже нашёл людей, который хотят этим заняться. А потом – всё дальше и дальше и… Кто знает! Может, и до всероссийского уровня дойдёт.
Твоё лицо вдохновенно светлеет; ты говоришь чётко и взвешенно, не взахлёб, но искренне до трогательности. Жестикулируешь, чуть откидываешь голову назад; у Прометея, наверное, был такой же сияющий взгляд, когда он добывал огонь для смертных.
И это так не похоже на ту игривую плотоядность, с которой ты же смотрел на Наденьку.
– Это здорово и полезно, но, по сути… Благотворительность. Так?
– Скорее волонтёрство. Да, можно так сказать.
– Но ты не думаешь, что в чисто… финансовом плане могут быть сложности? То есть – если люди сначала хотели в подобном участвовать только из бескорыстных побуждений, но потом они трудятся для этого, трудятся, а воздаяния никакого не получают… Будет исчезать мотивация.
Взволнованно киваешь, пересаживаясь на самый краешек кровати. Кажется, что тебе трудно усидеть на месте и хочется метаться по комнате.
Месяцы и годы спустя я буду видеть снова и снова, что ты делаешь именно это, когда не можешь – по твоему же любимому слову – угомониться. Ходишь по комнате.
– Да-да! Очень хорошо, что ты об этом спросила. С экономической точки зрения всё верно: нет мотивации – нет труда. Поэтому, во-первых, в проект по мере его расширения постоянно будут привлекаться новые кадры – чтобы у них, так сказать, не успел угаснуть энтузиазм. Во-вторых, мы не будем отказываться от поддержки тех, кто захочет нас поддержать. – (Уже «мы», – отмечаю про себя. Как же сильно ты сросся со своей идеальной амбициозной мечтой; почти с тем же фанатизмом, как я – со своими книгами). – Ну, знаешь, как на сайтах есть кнопка «Помочь сайту» или «Поддержать проект»? Вот и на сайте «Прометея» такая будет, по системе «кто сколько может». В-третьих… В-третьих же, да? Запутался. В-третьих, никакого дорогого оборудования или ещё там чего-нибудь не понадобится – всё можно воплотить просто на базе школьных компьютерных классов, установив на них нужное ПО. По крайней мере, на первых порах так. И ещё, в-четвёртых… Но я забыл, что в-четвёртых. Глупо вышло, да?
Смеёшься. Смех мягкий и вкрадчивый – такой же, как голос. Тянет завернуться в эту шелковистую мягкость.
Что за бред лезет в голову?.. Мысль героини пошлого любовного романчика. Из тех, где на обложке – большегрудая красавица с длинными волосами, роковой соблазнитель и какой-нибудь мрачный особняк или замок на фоне. Я ненавижу такие книги. Никогда не любила так глупо, с таким животным отчаянием, как их героини.
И не полюблю. В тот вечер, в семнадцать лет, я в этом совершенно уверена.
– Тогда это действительно хорошее начинание. Даже благородное. И ты так всё… Продумал. А можно пример? Ну, какие образовательные программы там могут быть?
– О, их огромное разнообразие, на самом деле! И, судя по тому, что я вижу в Леште, нашим школам такого правда не хватает. Одну я уже написал, для примера. Она очень простенькая, но для иллюстрации годится. – (Немного рисуешься; твой небрежно-щегольской тон, в принципе, должен отталкивать меня – но почему-то кажется милым). – ЕГЭ-тренажёр по биологии, для тестовой части А. Там можно выполнять разные типы заданий, просматривать правильные ответы и краткие пояснения к ним. Гораздо удобнее, чем решать тесты по книгам и самому ломать голову над этими пояснениями, или – ещё лучше – ждать проверки учителя, если ответов нет… А, кстати! Я же могу тебе скинуть видео с конференции, где недавно выступал. В Т., как раз об этом проекте. Там все подробности. – (Достаёшь из кармана телефон). – Оно, конечно, длинное и нудное, но раз ты мои монологи столько терпишь… Тебе интересно или я заколебал?
– Мне интересно.
Не уточняю, что мне уже не первый час интересен не столько твой проект сам по себе, сколько…
Сколько. Невидимые струны, натянутые в полумраке комнаты. Начатый кем-то сценарий – наброски к прекрасной и страшной истории. Я не знаю, почему это чувствую.
– Ты есть во ВКонтакте?
– Да.
– А, вот блин… Телефон сел. Найдёшь меня тогда сама, если захочешь, хорошо? Я запишу адрес страницы, чтобы тебе точно не ошибиться. Есть листочек?
Почти машинально – как прохожий, заворожённый бормотаньем цыганки (в тебе, кстати, есть что-то цыганское), – я достаю из тумбочки блокнот, вырываю листок, протягиваю тебе его и ручку. Наши пальцы не соприкасаются. Мне досадно, что я это замечаю.
– Спасибо. Но ты же есть в друзьях у Леры? Тогда я тебя легко найду.
– Правильно! Я туплю. – (Глядя, как я прячу листок в учебник алгебры, снова улыбаешься – какой-то другой, медовой улыбкой). – Или ты… из тех девушек, которые не добавляются в друзья первыми?
Отвожу глаза. Опасность. Опасность зреет в мягком тёмном воздухе; ты не можешь, не должен говорить со мной так. Меня манят многие пропасти, но эта – слишком чужда; я так боюсь её, что, кажется, ушла бы в монастырь, лишь бы в неё не заглядывать.
– Почему нет? Ничего плохого в этом не вижу.
– Да? Интересно. Я подумал, что как раз из таких. Знаешь, девушки, которые…
– Почему именно Прометей?
Скользнув обратно на кровать, смотришь тяжело и пристально. Раздражён, что я перебила, – понимаю я. Раздражён, но так глубоко в себе, что вряд ли сам понимаешь. Пара секунд – и ты улыбаешься с тем же якобы тёплым очарованием светского денди. Должно быть, Онегин улыбался Татьяне куда холоднее.
– То есть почему я выбрал такое название?
– Да.
– Мне казалось, ты сразу поняла. Прометей жертвует собой, по сути, да? Чтобы помочь людям. Идёт против воли богов, зная, что его ждёт наказание. Он делает доброе дело, но ничего за это не получает. И наш проект будет делать то же самое – бескорыстная помощь всем-всем… Ты сейчас думаешь, что я идеалист?
– Может быть, немного, – отвечаю с уклончивой улыбкой. Лучше не говорить, что в тебе есть нечто, совсем не соответствующее образу идеалиста. Я пока не могу понять, что. – Просто… Акцент ведь немного на другом, нет? Прометей – не ваш проект в целом, а ты. Культурный герой, спаситель. Не отвлечённый символ, а человек. Нет?.. Прости, если лезу во что-то личное.
Издаёшь сухой смешок. Твои глаза превращаются в две зелёные щели, полные кошачьей настороженности.
– Ты точно литературу тут пишешь, а не психологию?.. Очень близко к правде. Пока не буду говорить, в чём не близко, потому что сам толком не понимаю. Но – почти в точку… Как ты о нём сказала? «Культурный герой»?
– Да, есть такое понятие.
– А что это значит? Объясни, пожалуйста. Если тебе не трудно. Я задаю кучу тупых вопросов, знаю! Как только заколупаю – говори.
Прикладываешь руку к груди с прежним покаянным выражением: «я-провинциальное-быдло-но-мне-правда-очень-интересно-общаться-с-вами». Маска. Наверняка одна из многих. Я улыбаюсь.
– Не заколупаешь. Культурный герой… Это тот, кто просвещает, учит. Кто приводит мир от хаоса к порядку. В мифах – это те герои, которые обучали чему-то людей, именно как Прометей. Когда люди хотели объяснить происхождение каких-нибудь явлений, присущих цивилизации, они говорили, что их изобрёл конкретный легендарный персонаж. Научил их строить дома, возделывать землю, подарил алфавит… В общем – обустроил человеческий мир, вывел его из дикости. Это понятие и в литературе используют, но уже как образ, конечно.
Молчишь несколько секунд, потом киваешь и произносишь – чуть более гортанно-чувственным голосом, чем прежде:
– Ты очень хорошо объясняешь. Как настоящий учитель.
– Спасибо.
Не краснеть, строго велю я себе. Я не Наденька, чтобы краснеть в ответ на такое. Я вообще не из тех, кого ты привык очаровывать (судя по всему: типаж школьного Казановы легко узнаваем). Но на щеках расцветает постыдный жар – яркий, как шиповник на фоне зелени. Я впервые радуюсь, что уже стемнело.
– То есть, получается… культурный герой – это тот, кто учит людей, как надо жить? Проще говоря.
– Да, что-то подобное.
– И его не всегда за это наказывают, как Прометея?
– Нет, не всегда. Чаще наоборот – прославляют.
Снова странно улыбаешься.
– Тогда ты права: это мне подходит. Люблю объяснять всяким дебилам, как надо и не надо делать… Правда, в Леште за это можно получить кое-что похлеще оков и орла, клюющего печень.
Тоже улыбаюсь в ответ на твою шутку (в ней явно немало правды), но меня не отпускает липкая тревога. Ты любишь не просто объяснять – учить, наставлять, руководить. Решать за других. Раскладывать по полочкам. Это видно даже в том, как ловко ты управляешь разговором, предпочитая скорее говорить, чем слушать. Такие люди мне не близки.
– А в литературе? Ты сказала, что такое и в литературе встречается. Не могла бы ты привести пример? Что-нибудь попроще, для быдла вроде меня.
– Ты не похож на быдло. А пример… – (Одиссей? Робинзон Крузо? Революционеры Чернышевского? Всё – не совсем то. Качаю головой). – Нет, так с ходу не соображу.
– Я вот подумал про Воланда из «Мастера и Маргариты». Он – выходит, как бы смесь этого культурного героя и дьявола, разве нет?
Необычный – мягко говоря – взгляд на вещи. Смотрю на тебя в упор.
– Почему?
– Ну, он тоже учит людей. Показывает им, как надо жить. Причём очень ярко, харизматично… Но при этом остаётся дьяволом. – (Картинно вздыхаешь, поднося пальцы к губам; так итальянцы и французы восхищаются вкусным блюдом, изящной мелодией или красивой женщиной. Манерный жест). – Вообще, Воланд офигенен! Согласись? Как бы там ни было. Вот эта харизма, вот это… Да просто всё!
Твой голос взволнованно подлетает вверх – неужели искреннее восхищение?
– Ты читал роман?
Киваешь с ангельски честным видом:
– Сначала смотрел экранизацию – ту, которая сериал, знаешь? Потом решил и книгу прочесть. Впечатлился. Одна из немногих книг школьной программы, которые я высоко ценю.
В тот вечер я ещё не знаю, что ты блефуешь. Пожалуй, один из самых блестящих твоих блефов – потому что даже я, в ту пору знавшая наизусть несколько мест из «трижды романтического» (как сам Мастер) творения Булгакова, не посмела заподозрить тебя в обмане. Не знала, что к откровенному вранью ты прибегаешь нечасто, но плутуешь и изворачиваешься порой изящнее Мефистофеля, Воланда и прочих воплощений Лорда Лжи.
– Я тоже очень люблю и сериал, и книгу. А Воланд… Не знаю. Сложно мне соотнести его с культурным героем. Для меня он всё-таки дьявол – хотя и довольно… сложный.
– Парадоксальный?
– Точно, парадоксальный. «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».
– Ого… – приподнимаешь бровь. Почему-то я заранее знала, что эта цитата тебя зацепит. – Это же… не из текста? Похоже на стихи.
– Это эпиграф к книге. Из «Фауста» Гёте.
– Ты и эпиграф наизусть помнишь, офигеть!.. Но… про Воланда. Что интересно: он же там, по сути, зла не только никому не делает, но и не хочет. Я долго думал, как бы это объяснить, а потом – знаешь, к какому выводу пришёл? Что ему уже скучно творить чистое, одностороннее зло. Что он как бы…
Щёлкаешь пальцами, пытаясь подобрать слова.
– Испытывает человеческую природу?
– Да! Ставит… опыты, что ли. Я что-то похожее и собирался сказать. Помещает людей в ситуации, где они должны сами сделать выбор, и наблюдает, что будет. Я считаю, это очень классная подача дьявола! Не в религиозном смысле, а именно так… как мыслят люди сейчас. Сообразно с современным мышлением.
Тебе не положено понимать это – чуть не произношу вслух, но вовремя сдерживаюсь; от удивления и той же непонятной тревоги сильно колотится сердце. Такому, как ты – не положено. И дело вовсе не в техническом складе ума (который давно под сомнением: слишком уж много гуманитарного в твоей речи и образе мыслей). И не в том, что ты из Лешты. И не в том, что тебе семнадцать. Мне трудно выразить, в чём именно.
– Да, я тоже примерно так его воспринимаю. Как экспериментатора. Ему нечем занять себя в вечности, и он, можно сказать, играет… Наверное, потому и интересуется так творчеством Мастера.
– Вот, кстати, о Мастере! – (Опять подаёшься вперёд на кровати, и меня глупо бросает в жар – хотя в темноте я скорее не вижу, а чувствую твоё движение. Я говорю о дьяволе и Мастере с человеком, которого почти не знаю, в поглощённой мраком комнате, в лагере, посреди заснеженных елей и приземистых зданий советской постройки. Во всём этом есть что-то сумасшедшее – и чуть нелепое, как во сне). – Интересно узнать твоё мнение. Галина Олеговна – это моя учительница литературы; вообще-то потрясная женщина, но иногда перегибает, – так вот, Галина Олеговна, когда мы обсуждали книгу на уроке, обосновывала, что Мастер – слабый человек. Что он весь такой ведомый, инертный, что за него всё решает Маргарита… И поддержку Галины Олеговны получали, соответственно, те, кто в этом ключе говорил. Ты с этим согласна?
– Нет! – более страстно, чем прежде, отрезаю я. – Это распространённая точка зрения: сама и слышала, и читала такое. Но я думаю, что Мастер – очень сильный человек. Настоящий писатель не может, не должен быть слабым. Просто его сила – в другом. Она не такая… очевидная. Более скрытая, внутренняя, не такая огненно-стихийная, как у Маргариты.
– А-а… – выдыхаешь со смешком-полустоном – словно про себя. – Рискну предположить: ты что-нибудь пишешь? Извини, если лезу не в своё дело.
В животе что-то сжимается – будто я лечу вниз на «американских горках». Были, конечно, люди, которые догадывались об этом, но не так странно и не так… в точку, как ты.
Если и есть идеал писателя – вообще Автора – для семнадцатилетней меня, то это Мастер. Но ты не мог так быстро понять. Ты сказал просто наобум, а проницательная улыбка на твоих губах – блеф, иллюзия, игра теней в комнате.
– Да. Немного… Или много. Не знаю.
Нервно хихикаю; мерзко от самой себя – я сейчас мало чем отличаюсь от Наденьки и ей подобных, разве нет? Ты усмехаешься в ответ, но как-то холоднее. Много позже я пойму, почему: тебя раздражают мои смущённо-раболепные смешки. Смешки человека, который извиняется за собственное существование. Ты и в себе, и в других презираешь слабость, и с годами это презрение будет разрастаться, как опухоль. Ты уважаешь правду – без жалости.
Впрочем, в тот вечер ты ещё юн и отзывчив – поэтому в ответ я слышу трепетное:
– Да, серьёзно? Прикинь, я почти сразу так и подумал, ещё когда ты про анализ текстов рассказывала… А можно спросить, что именно?
– В основном фэнтези. Иногда сказки.
– Давно?
– С детства. А постоянно – с тринадцати лет.
Молчу о стихах. Они плохо мне удаются: свобода слишком пугающая, на разрыв грудной клетки в клочья. Пока у меня не хватает на них сил.
Мне приходит в голову, что ты-то как раз можешь писать стихи. Что-нибудь драматичное, со вселенскими страстями вокруг каждой бытовой ссоры. Об избранности и непонятости, о сложном пути мужчины. Что-нибудь в духе рэпа, обожаемого одноклассником-баскетболистом, в которого я влюблена. Осмеливаюсь:
– А ты?
Уклончиво улыбаешься.
– Ну, находит время от времени… Но это точно лучше никому не показывать.
– Почему? Я бы почитала.
Это вырывается помимо моей воли: мне скорее страшно, чем хочется читать тебя. Но ты с шутливой признательностью прикладываешь руку к груди:
– Хорошо. Пришлю что-нибудь, если попросишь ещё раз, – прежде, чем я успеваю задуматься об этой странно волнующей формулировке, продолжаешь: – А вот твоё я бы всяко почитал! Судя по твоим достижениям, Нобелевская премия по литературе – вполне реальное будущее.
– Да уж… – выдавливаю сквозь смех – по-прежнему нервный. Твою просьбу выслушиваю скептически: большинство новых знакомых просит прислать «что-то из моего», узнав, что я пишу, но за чтение принимаются единицы. Голод по читателям – уже и в семнадцать привычное для меня состояние. Голод голодом, но что-то подсказывает, что ты всё же не станешь моей добычей – по крайней мере, сейчас. – Я бы прислала что-нибудь, но это большие тексты. В основном. Циклы повестей и… Скажем, попытки романа.
Разочарованно вздыхаешь.
– Мда-а, тогда сложнее… Большое читать мне обычно лень, и я отвлекаюсь постоянно. Над тем же Булгаковым (Булгаковым, правильно ведь?.. на фамилии плохая память) почти полгода издевался… Может, хотя бы отрывок пришлёшь? Или рассказик? Или отрывок – сложно без контекста?
Последнее похоже на издёвку; но, возможно, я просто перестраховываюсь.
– Сложно. Но я постараюсь что-нибудь подобрать… Раз сложно с большими текстами, «Войну и мир» ты наверняка не домучил?
Даже в темноте замечаю, как ты морщишься – и пересаживаешься ещё чуть ближе ко мне. Теперь мы напротив друг друга, и наши ноги почти соприкасаются. Непрерывное почти.
– Ох, нет! Даже начал, но быстро понял, что мне капец. Ещё эти вставки на французском… – морщишься. – Зато дочитал этих, как их… Ну, где Чичиков и помещики?
– «Мёртвые души».
– Вот! Надо же мне как-то реабилитироваться перед тобой. Я молодец! – (Со смехом гладишь себя по голове). – Хотя тоже было нудно. А в «Мастере и Маргарите» меня в плане нудности смущало знаешь, что?
– Предположу. Библейская линия?
– Да-а! – жарко всплёскиваешь руками, чуть не задевая меня. – Все эти вставки о Понтии Пилате и Иешуа… Вроде и красиво, и высоко, но так тяжело написано! Не шло мне.
– Есть теория, что всех людей можно поделить на две части: те, кому больше близка московская линия, и те, кому библейская. Живая жизнь и древность, так сказать, – улыбаюсь. – Тебе явно больше подходит московская.
Оживляешься; тебе невероятно нравится, когда говорят о тебе.
– Крутая теория, серьёзно! Я вот даже сразу понял, о чём ты… Хотя словами толком не объяснить. А что ты думаешь об Иешуа, кстати? Я говорил с верующими, которые Булгакова до сих пор еретиком считают – за то, что он вот так показал Христа.
Иешуа. Непросто говорить об этой линии: я столько плакала над ней вечерами, за своим письменным столом, пока мама спала, измотанная работой. И столько любовалась чеканной красотой простых слов. «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город»…
Из коридора доносятся голоса и девичий смех. Лишь бы Лера, Маша и Наденька скорее пришли.
Лишь бы подольше не приходили.
– Я думаю… Думаю, если бы я писала о Христе, то писала бы о нём похоже. Возможно, не в точности так же, но… Не так, как в Евангелии. По-своему. – (Растерянно улыбаюсь, пытаясь подобрать слова. Ты слушаешь очень внимательно – так, что, кажется, перестаёшь дышать). – Нет в этом ереси. Он же Бог. А Бог у каждого свой.
– Ипостась Бога, – поправляешь ты. Слышно, что относишься к этому серьёзно – пожалуй, серьёзнее меня.
– Ипостась Бога. Пускай. Знаю только, что все видят это по-разному… Ориентир этот, идеал. Или что-то другое.
Улыбаешься краешком губ. В темноте я не вижу деталей, но угадываю, что именно краешком.
– Ориентир, идеал. Судью. Милосердие. Силы жизни и перерождения… Наверное, ты права. Даже если сравнить Иисуса и Иегову из Ветхого Завета – они такие разные! Веками учили: «Око за око, зуб за зуб», а тут – «Возлюби ближнего своего». Непросто перестроиться. А уж если с язычеством сравнивать… Иешуа. – (Молчишь пару секунд, наклонившись ближе ко мне. В комнате всё ещё холодно, но меня окатывает жаром – болезненным, как при лихорадке). – Ты вот сказала, что Бог у каждого свой. А как ты думаешь… Меня кто-нибудь мог бы считать богом? Ну, какое-нибудь там дикое племя на далёком острове, которое ни разу не видело цивилизованных людей? Или… ещё кто-нибудь?
Этажом ниже громко хлопает дверь; я вздрагиваю.
Эгоцентричное самолюбование. Оно тоже сразу в тебе заметно. Или?..
– Необычный вопрос. Наверное, можно ответить «да», но я пока лучше промолчу.
– Я тебя напугал, Юль?
Отчего-то слышать, как ты произносишь моё имя, почти больно. Сердце колотится так, что эхом отдаёт в уши. Бежать – бежать, чтобы выжить; перескочить через узловатый корень; лес смыкается за спиной.
– Нет. Всё хорошо. Просто… – выдавливаю улыбку. – Немного странно говорить о таких вещах с человеком, которого видишь впервые в жизни. Мне приятно, но…
– С человеком?
Тихо и мягко смеёшься в темноте. В твоём смехе так много скорби.
В той комнате, в тот холодный вечер, рвётся мой кокон. Мы говорим ещё час, или два, или сто, а вокруг нас разлетаются клочки кокона – белые, как январский снег. Белые, как бумага.
Семь лет спустя
День первый
«Лучше не приезжайте. То, что я зову вас к себе, есть ужасная низость. <…> Я всё так же, как и всегда прежде, могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовольствие. Но и то и другое чувство по-прежнему всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. <…> Я пробовал большой разврат и истощил в нём силы; но я не люблю и не хотел разврата».
(Ф. М. Достоевский. Бесы)
…Точнее, не день: уже вечер, поздний. Почти двое суток в дороге слились для меня в одни – наверное, так бывает в каждом истинно важном Путешествии. На горизонте темнеют громады гор, и небо над ними усыпано звёздами. Горизонт затянут прохладным августовским мраком, как чёрным шёлком, и дорога упирается в него – пустынная, то и дело ныряющая вверх-вниз. После плацкартного вагона и душного прыгучего автобуса такси кажется люкс-отдыхом; и ещё – тропкой в сон.
Я не верю, что скоро увижу тебя. Что еду прочь от лживой нормальности – в твой тёмный прекрасный мир. Непостижимо. Высшая математика.
В такси играют модные пошлые песни. Такие по-городскому пошлые, что их странно слышать в горной глубинке, среди сосен и облаков. Что-то про танцполы, таблетки, текилу, «сучек в тряпках от Гуччи» – что-то донельзя однообразное. Женщина-водитель пару раз неловко хихикает:
– Сын плейлист выбирал, уж простите. Я ему говорю: ну накачай ты мне чего-нибудь современного, чтоб пассажиры расслаблялись… И вот нате, пожалуйста! – (Она вздыхает. Ноготь с облупленным розовым лаком вонзается в кнопку со стрелочкой, но новая композиция мало отличается от предыдущих). – Аж самой стыдно. В девятом классе он у меня.
Сдержанно улыбаюсь в ответ.
– Да ничего страшного.
– Вы говорите, если что. Я выключу.
– Нет-нет, всё нормально.
– Ну ладно… А то Вы на вид из города, из, как бы… Интеллигентных. – (Снова хихикает. От неё пахнет ветром и сигаретами, и гонит она так, что меня время от времени вжимает в спинку кресла. Это хорошо. Мне нравится ехать здесь ночью, среди сосен и звёзд, но хочется, чтобы дорога скорее закончилась. Так колотит от напряжённого ожидания, что, кажется – вот-вот порвётся невидимая струна). – К мальчику, поди, едете?
«К мальчику». Странно. Даже годы назад у меня вряд ли повернулся бы язык назвать тебя мальчиком: ты всегда был будто старше своих лет. Не взрослее, а именно старше. Как молодое, но разросшееся дерево, чьи корни тянут соки из земли не очень долго по меркам вечности, но всё равно дольше любой человечьей жизни.
– Ну да. К мужчине.
– Служит тут?
– Да.
Я ждала этого блиц-допроса и заранее обещала себе (а отчасти – и тебе) отвечать предельно односложно. К чему лишние сплетни и напрасные тревоги среди местных дам? Пусть не думают, что к тебе едет жена или твоя девушка.
Пусть не думают… Я никогда не была в таком безумном, отчаянно-красивом положении – и чувствую всё сразу: от радостного смущения до злобного, с привкусом истерики, веселья. Дико звучит, но мне именно весело. Тебе бы пришёлся по вкусу такой детальный самоанализ.
– Срочник?
– Нет. Контрактник.
– Офицер поди?
– Да.
Она кивает, точно почему-то довольна ответом, и поправляет распушившуюся чёлку.
– Ну, видно, про отделение лучше не спрашивать? Ладненько… Не в свои дела не лезу.
Шоссе плавно огибает холм с каким-то округлым памятником на постаменте; он едва виден в темноте. Наверное, та чаша, о которой здесь ходит много легенд. Название посёлка, где ты служишь, образовано от слова «чаша» на местном наречии. Ты рассказывал мне. По телефону, разумеется: в последние месяцы мы говорили только по телефону. А до этого – долго – не говорили никак. Очень долго; больше полутора лет.
В голову приходит странное: ты – тоже моя чаша, мой Грааль, и я – в походе с мечом наголо, чтобы заново слепить разломанный мир.
Женщина-водитель вздыхает: долгое молчание утомляет её.
– Я в этом месяце уже двоих девушек туда же возила… Вашего возраста, может, чуть старше. Тоже к мальчикам. Да и зачем сюда ещё ездить, правда? – она издаёт уже не хихиканье, а безмятежный хохот. – Не на горы же глядеть! В такую-то жопу мира… Ой, простите! В такую глухомань.
Я тоже смеюсь; это её обнадёживает.
– А откуда, Вы сказали?.. Вроде вторая девушка была как раз из Ваших краёв. Из этого, как его… Донбасса?
Милый маленький промах. Она явно давно не помогала сыну с рефератами по географии.
– Кузбасса.
– Ой, точно! – снова хохоча, она хлопает себя по лбу. – Перепутала, прикиньте? Говорю же: глухомань. Кузбасс – это где уголь добывают?
– Да. Но я там родилась, а училась и сейчас живу в Т. В другом регионе.
– Т.? – её лоб прочерчивает задумчивая морщинка. «Глаза у всех такие разные, и наши мысли слишком грязные!» – надрывается гнусавый паренёк в плейлисте; электронное бумканье на фоне припева вызывает у неё новую гримасу раздражения. – Не слышала даже… Учитесь?
– В аспирантуре учусь. И работаю.
– Во-он как! – (Вряд ли она полностью понимает значение слова «аспирантура» – но протягивает это с очаровательным уважением). – А кем?
– Переводчиком. И преподавателем английского.
– О, так Вы у нас в школе работать сможете!.. Ну, и когда переезжать?
– Простите? – изображаю недоумение.
– Ну как – насовсем! Замуж. Чего ж на время-то ездить, разве нет?
Будь мы в каком-нибудь старомодном фильме, она бы мне подмигнула. Слава небесам, не подмигивает; меня и так мучает обострённая нереальность всего происходящего.
– Мм. Посмотрим.
– Ну да, – (тяжкий вздох). – Посмотрим… Уже минут двадцать осталось, Вы не переживайте.
– Я не переживаю.
– Первый раз тут?
– Первый.
– Ну, значит, ещё зачастите! – (В полумраке вспыхивает её белозубая улыбка. Мимо проезжает машина – кажется, первая за последние полчаса, – и женщина яростно сигналит водителю). – О, Валерка. Видали, как гоняет? Хорошо, что Вы мне позвонили, а не ему. Я даже по ночам тут осторожно езжу, потому что мало ли… То дорогу ремонтируют, то ещё что. Да и вообще места глухие, сами видите! Всякое бывает. Валерка вот недавно енота сбил.
– Енота? Ужас какой.
Представляю круглые и блестящие, будто монетки, глаза и полосатый хвост, смятые испачканными землёй колёсами.
– Ну. Потому что ездят, как чокнутые, и не видят, куда, где и что. А в прошлом году…
– Вы мне скажете, когда десять минут останется? Мне нужно будет позвонить. Простите, что перебиваю.
– Десять минут? – она впервые искренне удивляется. – Он что, на КПП Вас не ждёт?
– Нет. Да и незачем так заранее.
– Ничего себе – незачем! К нему любимая с другого конца страны едет, должен ждать! – она по-доброму усмехается. – Да конечно, скажу. Так вот, в прошлом году как раз эту часть дороги всю перерыли, и…
Любимая. Я отворачиваюсь к окну и снова смотрю на тёмные, скрюченные пальцы сосен. Знала бы она. Знал бы – вообще хоть кто-то.
*
(Месяц назад
Тот душный летний день запомнился мне надолго – наверное, навсегда. Как-то на автопилоте сдав вступительные экзамены в аспирантуру, я приехала в родной городишко, к семье – погостить, – и теперь провожу дни либо в неприкаянном безделье, либо в не менее неприкаянных делах, нужных лишь для того, чтобы заполнить время, ставшее без тебя пустым. Роман продвигается тяжело – не то чтобы медленно, но именно тяжело: странно для финальной стадии, – а во всём остальном пугающе мало смысла.
Я убрала траву с могилы дедушки, стёрла пыль со старых семейных книг, из чувства долга встретилась с парой друзей детства – нам давно не о чем говорить, да и молчать вместе становится тягостно, – а потом принялась за статьи и ещё какую-то возню, необходимую только для заработка. Например, готовлюсь к переводу экскурсии для группы туристов-итальянцев. Почему-то из всех достопримечательностей славного города Т. их заинтересовал только музей, размещённый в зловещем здании бывшей тюрьмы НКВД.
Но что толку в этой экскурсии и во всех итальянцах мира, если ты снова отвергаешь меня?.. Когда боль слишком давит на череп изнутри, ухожу бродить по городу в одиночестве – старое, проверенное лекарство. Или, скорее, обезболивающее. Ты уже называл так меня.
(«…Ты как обезболивающее. Рядом с тобой мне на какое-то время легче, но ты не добираешься до источника болезни. Да и я нуждаюсь в тебе, в общем-то, только когда болен и слаб. Ненормально всё это»).
Ты прав: до крайности ненормально. Я тоже просто снимаю с себя симптомы – в сутолоке рынка или в парке, под шумящими, усыпанными пухом тополями. Вес уже почти пришёл в норму, но даже в жару мне холодно: пройденный этап нервной анорексии напоминает о себе. Когда-то, на первом курсе университета, я слишком увлеклась в типично девичьей жажде – похудеть, – и в типично своей – казаться тебе красивой.
Ты пишешь редко: есть некая белокурая, утрированно-православная другая (всегда есть какая-нибудь другая – тогда я не знала, изживу ли боль от этого), и мои изорванные крылья еле подрагивают; но – подрагивают, потому что всё-таки пишешь. В послеобеденной духоте иду по старому парку, растворяясь в зелени – до предела бездумно, как Вертер, тоскующий по Шарлотте в любовании сельской природой, – и тут телефон жужжит: пчелиный укус твоего сообщения. Фотография в форме.
Несколько секунд жадно изучаю твоё лицо: ты уставший, но улыбаешься, и свет падает так, что глаза зелёные-презелёные.
«Спасибо, – набираю в уже привычном нам тоне. Теперь я всегда серьёзно благодарю тебя за твои снимки – без доли иронии, как это могло допускаться раньше. Мы оба слишком глубоко увязли в этом, теряя границы реальности и игры – так глубоко, что об игре уже нет и речи. – Эх, как тебе всё-таки идёт форма…»
«Вот сводил солдатиков в столовую, теперь отдыхаю, – отвечаешь ты (и отвечаешь сразу – что за роскошный день у меня сегодня?..). Этим летом ты работаешь с ротой молодого пополнения, и там тебе явно нравится больше, чем в твоём постоянном подразделении. Ещё бы: есть возможность побыть наставником – одна из твоих любимых ролей, – да ещё и ощутить, что делаешь что-то полезное. Твой график тоже становится более нормированным, поэтому у тебя больше свободного времени по вечерам, и иногда мы созваниваемся. Иногда – когда мне дозволено. – Значит, нравится тебе?»
К чему бы это?.. С напряжённой улыбкой застываю у лохматых кустов черёмухи. Надо бы дойти до скамейки – но так душно, и солнце печёт так сильно, и меня пробирает такая глупая дрожь, что нужно остановиться, чтобы придумать адекватный ответ.
«Конечно. Я ведь уже говорила».
«Хочешь меня в форме?»
Выдыхаю; сердце колотится так, что, кажется, скоро порвёт грудную клетку. У тебя что-то не заладилось с той или?.. Или права моя оптимистичная часть, думающая, что дело всё же вообще не в ней – вообще не в них всех, в конечном счёте?
«Да, очень. Иногда я представляла, как прижимаюсь к тебе в форме… Голая».
Это только верхушка айсберга моих мрачных фантазий, но от признания в остальном удерживает стыд. И, может быть, остатки здравого смысла. Я не хочу оттолкнуть тебя – или казаться ещё более неуклюжей, чем я есть. Хорошо, что можно писать такие вещи, не произнося вслух. Пока можно.
«Вот блин. Это мне что, форму в отпуск везти?» – спрашиваешь задумчиво.
Мимо проходят две мамочки с колясками; обе в цветастых платьях, одна беременна. «Да нет, мы давно уже берём «Агушу», в этих дорогущих одни химикаты…» Отворачиваюсь, чтобы они не увидели моё лицо – вспыхнувшее, с не самым адекватным взглядом: ещё примут за наркоманку.
Опыт, конечно, интересный; почти как из не по возрасту подросткового упрямства за пару лет довести себя до истощения, а потом рассматривать гармошку из своих рёбер в зеркале общажной душевой со смесью грустной гордости и отчуждённой брезгливости. Или как из не по возрасту старческого отчаяния переспать в дешёвом неаполитанском отеле с итальянцем, которого знаешь всего неделю. С таким опытом пока можно и подождать.
Пока.
Прекрати же, невротичка. Дышать. Нужно ровно дышать – и не расплакаться, что бы ни случилось.
«Но ты же… говорил, что про отпуск до сих пор непонятно – поедешь ты по графику или нет?»
«Непонятно. Но я же сказал, что готов принять твоё приглашение и пожить у тебя».
(В тот день мы оба ещё не знаем, что затея с отпуском сорвётся и что поеду, наоборот, я к тебе. А ты не знаешь ещё и о том, какую конвульсивную бурю способна вызвать во мне эта простая фраза – готов принять твоё приглашение… Или знаешь?).
«Если тебе неудобно, не бери, конечно. Но я была бы очень рада».
«А какую ты больше хочешь? Повседневную, полевую или парадную?»
У меня пересыхает в горле. Ты по-прежнему играешь, а мне по-прежнему трудно предсказать, чем это закончится. Точнее, в голове пять-шесть вариантов развития событий – исходя из прошлого опыта. Медленно бреду дальше, отвечаю – и даже деревья надо мной, наверное, больше меня верят в реальность происходящего.
«Мне не принципиально. Ты очень красивый в парадной, но полевая похожа на ту, которую ты носил, когда учился в УВЦ1 в Т. Это же та простая, камуфляжная, да?.. Она давно у меня с тобой ассоциируется».
«Хм, интересно. Я думал, повседневная красивее. Попробую взять парадную, но обещать не могу. Там много заморочек».
«Конечно, как скажешь».
«Но у меня есть условия».
От внезапности ответа я вновь останавливаюсь; теперь – на пустынной дорожке у футбольного поля, где мальчишки шумно гоняют мяч. Их крики далеко разносятся в загустевшем от духоты воздухе; пальцы у меня дрожат.
«Условия?..»
«Условия. На случай, если я всё-таки приеду к тебе. Вот список».
Ты очень долго печатаешь сообщение – я успеваю дойти до более цивилизованных и менее заросших мест, откуда недалеко до дома. Потом «список» приходит, и тугой горячий узел сплетается у меня в животе. Всё чётко и сухо, как в бизнес-переговорах; по пунктам с подпунктами.
Прежде чем решиться на ответ, я перечитываю три – нет, четыре раза.
«1. Устроим всё как в настоящем БДСМ. Ты моя рабыня, моя сука и мой секретарь. Во всём подчиняешься и служишь мне, как ты и хотела, выполняешь все мои приказы и поручения. Я имею право наказывать тебя, если меня что-то не устраивает.
2. Я каждый день должен быть накормлен вкусной домашней едой.
3. Я ничего тебе не обещаю и не клянусь в верности.
4. Тебе нужно будет кое-что купить. Потом сделаешь мне фотоотчёт и сообщишь цену, если нужно – возмещу. А именно: а) ошейник с поводком; б) верёвку (любую, можно просто в магазине стройматериалов); в) анальную пробку (выбери на свой вкус, но со мной посоветуйся). Ну и плёточку или ещё что-нибудь – если уж сама решишься. Согласна?»
Стою в тени сплетающихся ветвей. В пыли на асфальте возятся муравьи; из проезжающей мимо Тойоты разносится громкий хип-хоп; клейкая зелень листвы кажется ненастоящей. Смотрю в небо. Оно тоже смотрит на меня – со снисходительно-манящей, чуть презрительной улыбкой Джоконды. Хочется прыгать, кричать, купить бутылку терпкого рубинового Кьянти и огромный торт, бесстыдно пропитанный шоколадом. Хочется упасть на колени и благодарить Бога – за то, что он исполнил даже то, о чём я не решалась и мечтать. Только одно знаю точно: мне не хватит для этого слов.
И ещё не хотелось бы, чтобы такую благодарственную молитву подслушал из рая мой дедушка. Или мой покойный научный руководитель, старый профессор-пушкинист, погибший в не по-пушкински абсурдных строчках аварии…
Слов хватает только на то, чтобы, не плача, написать тебе: «Да, мой господин. Мне нравится эта идея. Можно кое-что уточнить?..»
В тот день я впервые назвала тебя своим господином).
*
…– А связи всё нет, – вздыхаю, когда вызов в очередной раз срывается. Женщина-водитель – мой личный перевозчик-Харон – косится на меня с сочувствием.
– Очень может быть. Тут вообще почти ничё не ловит! Говорю же Вам: глушь.
– Странно. Вроде бы самый крупный оператор в России.
– Э-э! – она с усмешкой отмахивается. – Сразу видно, что Вы тут первый раз!.. Хотите, я позвоню?
– Ну, если Вам не…
– Да диктуйте, диктуйте!
Раньше, чем я успеваю договорить, она выхватывает телефон из кармана джинсов. Не то чтобы меня не радует эта провинциальная готовность помочь – грызёт сомнение: у меня нет разрешения давать кому-то твой номер, я не спросила, и…
Ладно. Допустим, что можно. Вряд ли ты выгонишь меня только из-за этого. Вряд ли, хотя и не факт: с тобой, как с погодой на море, никогда нельзя ничего гарантировать.
– Алло?.. – в телефоне чуть слышно твоё гортанно-мягкое «Да?»; что-то внутри меня по-кроличьи загнанно поджимается. – Эм, добрый вечер. Это Ольга, с такси которая. Юлия… Юлия же, правильно?
– Да-да.
– Юлия со мной едет, и минут через десять мы будем. У неё телефон тут не ловит. Да. Да. Да не за что! Ну всё, хорошо… Удаляю номер, вот, видите?
Качаю головой, не глядя на экран её телефона.
– Спасибо Вам огромное. С меня чаевые.
– Ой, да ладно! Привезёте потом что-нибудь из города. Шоколадку какую-нибудь сибирскую… Или коньячок.
На этот раз – о нет – она действительно подмигивает.
Дальше время растягивается и становится неестественно ярким; каждый вдох больно режет лёгкие. Уже – уже – уже скоро – шипит кто-то в голове; я желаю всего и всего боюсь; ожидание никогда не было таким мучительным – и таким извращённо-приятным.
У невысоких ворот я расплачиваюсь со своей Харонессой и вытаскиваю сумку из багажника. Сосны теснятся вокруг КПП – маленького кирпичного домишки; с одной стороны к нему подступает лес, а с другой – тянется металлический забор, за которым трудно что-либо разглядеть. Ветер завывает в ночной пустоте, и только за окном КПП тускло горит лампа.
В прошлом было так же: если мы договаривались о встрече, ты никогда не приходил заранее. Или точно вовремя, или немножко опаздывал.
Жду. Это привычное для меня состояние (наверное, не только для меня – для всего женского племени во главе с Одиссеевой Пенелопой), – но сейчас оно давит, как давит на уши вязкая тишина военного городка.
Первый удар сердца; второй-третий-четвёртый. Шаги в темноте.
Ты.
Проходишь через КПП, расслабленно поздоровавшись с кем-то внутри. Ты в чём-то серо-пушистом – уютная тёплая кофта; держишь руки в карманах и не улыбаешься, увидев меня. Всё так просто и тихо, но к горлу подкатывает колючий ком.
– Привет.
Два года. Две тысячи чёрных солнц.
Обнимаешь. Впервые за эти два года прикасаюсь к тебе; кофта очень мягкая и пропахла сигаретным дымом. Помню ту девушку, что подарила тебе её – Настю; ты тогда чуть не женился.
Даже не плачу; только дышать трудновато, и глаза подозрительно жжёт.
Отпустив меня, насмешливо спрашиваешь:
– Дрожишь ты не от холода, я правильно понимаю?
Запоздало чувствую, что и правда дрожу, как при температуре. Вот идиотка.
– Дрожу? Немного, наверное…
– И это все вещи? – подхватываешь мою сумку. – Негусто. Пошли?
Раньше, когда я ездила к семье на каникулы, ты иногда провожал меня на вокзал и смеялся: «Тебя же можно всю в эту сумку уместить, Тихонова – ты компактная, багаж компактный! Я бы донёс».
– Пошли.
Сонный солдат на КПП (совсем юное, присыпанное прыщами создание – наверное, его забросило сюда сразу после школы или колледжа), вопреки моим ожиданиям, не задаёт вопросов: хватает взгляда на лейтенанта Маврина. Даже мой паспорт не пригодился.
Мы проходим через КПП, и ты ведёшь меня к себе в дом; после больших городов кажется – близко, как в соседнюю комнату. Мы гуляли по Т. часами, и этого не хватало, чтобы полностью обойти хотя бы половину района. А здесь – весь военный городок можно окинуть одним взглядом и пройти за десять минут. К забору робко жмётся круглосуточный продуктовый магазинчик. С дюжину тихих домов – трёх- и пятиэтажных – дремлют в темноте, вокруг маленькой школы и футбольного поля возле. Ветер треплет мешки в мусорных контейнерах на заднем дворе офицерского общежития; на детской площадке видны качели и фигурки животных – в темноте не рассмотришь, каких. Фонарей мало, но в их блёклом свете заметно, что газоны идеально подстрижены, асфальт выметен, а бордюры выбелены с советской старательностью.
Слушая тебя по телефону и читая твои сообщения – порой длинные и нервные, больше похожие на старомодные письма чернилами, – я часто пыталась представить это место – и каждый раз приходила к выводу, что тебе здесь должно быть диковато; по крайней мере, душно и тесно. Теперь убеждаюсь в этом. Ты принадлежишь большим городам – их разноцветным огням, и дымно-пряному аромату из кальянных, и разбитым, смешавшимся судьбам. Биению уличных артерий, музыке машин и метро.
Подписав контракт, ты поехал сюда в добровольную ссылку. Завершать взросление (и без того досрочно завершённое), зарабатывать деньги, искупать грехи и отрабатывать епитимью – всё сразу. Быть одному. Делать наперекор.
Оставаться собой.
Я помню скорость твоих шагов и легко под неё подстраиваюсь. Ты ходишь вальяжно, но быстро; сознательно замедляешься, если идёшь с кем-то рядом, и иногда переспрашиваешь: не слишком бегу?.. Вскоре убеждаюсь, что это осталось по-прежнему, и глаза почему-то снова начинает щипать.
– Ну, как тебе наш городок? Это вот, собственно, всё. Дальше – лес и горы, – грустно улыбаешься. – Пообещал бы тебе на завтра экскурсию, но такое и экскурсией толком не назовёшь… Особенно после твоих Италий и Петербургов.
– Пока мне нравится, – машинально отвечаю полушёпотом на твой полушёпот: нас никто не слышит, но как-то страшно спугнуть темноту. – Здесь даже мило. И очень… Аккуратно.
– Ожидала худшего?
– По твоим рассказам – пожалуй.
Твоя улыбка становится ироничной.
– Ничего. Пару дней тут побудешь, пострадаешь от скуки – и по-другому заговоришь. Мне вообще жалко не работающих офицерских жён… Поехать крышей от безделья можно быстро. Мало того, что сходить некуда, так ещё и Интернета нормального нет.
Едва ли рядом с тобой меня вдруг начнёт терзать жажда Интернета; не произношу это вслух. Твоя близость мучительно-приятна; ты не берёшь меня за руку – просто идёшь рядом, – но я уже успела забыть, каким хмелем это бьёт в голову.
Когда мы подходим к твоему подъезду (всё так же чисто, чинно и по-советски, как во всём городке; у входа выгибает спину зелёная скамейка), ты смотришь на меня искоса, сверху вниз – как-то странно, не так, как раньше.
– Ты как будто меня боишься.
Голос звучит мягко и медлительно – с той гипнотической раскачкой, которая всегда лишала меня остатков здравомыслия.
– Нет. То есть… – перевожу дыхание, чтобы не пищать слишком уж жалко. – Наверное. В каком-то плане. Я…
– Не надо. Не хочу, чтобы ты меня боялась, – помедлив, добавляешь: – Сегодня, по крайней мере.
Тянешь на себя дверь, и мы оказываемся внутри – в ещё более непроницаемой тьме. Почему-то вспоминаю ту ночь – единственную, – которую мы провели вдвоём. На съёмной квартире, четыре года назад.
Тогда ты не оставил Той Самой, последней метки во мне, хотя должен был оставить, и мы оба понимали это. Должен – потому что правила обрядов пишут не те, кто в них участвует; они просто есть и должны быть исполнены. Древняя, страшная логика, не подвластная рассудку.
Ты не оставил той метки – но и того, что произошло, хватило, чтобы навсегда отпечататься внутри меня и снаружи.
В том подъезде тоже было очень темно. И этаж тоже был четвёртый.
– Ну, вот. – (Звенишь ключами, отыскивая нужный; я слышу твоё дыхание и по его тяжёлой неровности вдруг понимаю, что ты уже немного пьян. Знала, что ты будешь пить сегодня; не знаю – хотела ли этого). – Видишь, как быстро… Квартиру Ярцевых завтра покажу, а то уже совсем поздно.
– Ярцевых? – улыбаюсь. – Это те, у которых котики?
Сама я бы сказала «коты» или «кошки» – но ты, сохраняя крайне серьёзный тон, говорил по телефону именно «котики». Ты умеешь обрамлять серьёзностью бездумно-милые слова, поступки и вещи, делая их ещё более милыми.
– Ну! Уехали в медовый месяц, а котиков надо кому-то кормить… Вот, будет тебе чем заняться, пока я работаю.
Ключ наконец-то шумно поворачивается в замке. Ты щёлкаешь выключателем, и в первую секунду я чуть не слепну от яркого света.
Квартира сразу, без предупреждения, бросается на меня оскаленно-опасной хаотичностью незнакомых вещей. Обои в толстую багровую полоску – кровавый подбой Пилата; твоя парадная форма на плечиках; притулившийся в углу мусорный пакет. Прихожая завалена хламом и какими-то досками – кажется, ты говорил, что это шкаф, который нужно собрать. Тебе всегда трудно одолеть томно-ленивое настроение, чтобы за что-то взяться; зато, когда берёшься – делаешь больше, отчаяннее и качественнее всех, кого я знаю.
В холостяцки аскетичной комнате нет ничего, кроме разложенного дивана молочно-белого цвета; на нём чернеют надписи с каллиграфическими завитушками – похоже на огромную страницу рукописи. Это так грубо-символично, что даже я, со своей филологической закалкой, предпочитаю не замечать символизм. Подоконник скрывается под небрежными стопками одежды (виднеется пара рубашек, которые нездорово нравились мне на тебе в прошлом) и ещё каких-то мелочей; к дивану придвинут стул, и на полу возле него поблёскивают бутылки – пустые и полные. Кола, вода, золотисто-медовый коньяк.
Заметив, с каким пылающим лицом я смотрю на всё это, ты улыбаешься краешком губ.
– Срач невозможный, знаю. Но это я ещё даже прибрался… Говорил же тебе: живу как животное, в плане быта уж точно, – картинно вздыхаешь. – Ты не таким меня помнишь.
– Почему как животное? – оборачиваюсь. – Я…
Ты стоишь слишком близко; больше нет сил. Приникаю к тебе – сначала робко, как криво приросшее деревце, потом чуть жаднее. Обвить, сжать, вдохнуть запах у шеи – глубже и глубже, чтобы впитать до конца; ты прикрываешь глаза, и пушистая тень от ресниц ложится на твои скулы; ладони ласкает шелковистая шерсть твоей кофты, твоё сердце бьётся куда-то мне в щёку, когда я сползаю чуть ниже, и…
И ты отстраняешься.
Отворачиваюсь, пробормотав «извини». Промах первый. Раздражённо морщишься.
– Юль, ну просил же ведь, ну? Не надо этих твоих «прости-извини», пожалуйста. Хочешь обнимать – обнимай, я же тебе не запрещаю… Пока что.
– Да. –(Ногой пододвигаю к себе сумку. Хочется раздвоиться и дать самой себе звонкую пощёчину). – Конечно. Я разберу вещи?
Бесшумно проходя мимо, пожимаешь плечами. Щелчок зажигалки, короткая вспышка; глядя, как ты плотно обхватываешь губами сигарету, я опять на пару секунд выпадаю из реальности. У тебя тонкие, чётко очерченные губы, и изгиб верхней женственно прихотлив. Помню его на вкус. Только тогда ты ещё не курил.
Начал поздно, курсе на четвёртом; помню и то, как ты впервые пришёл на нашу встречу, не вынимая сигарету изо рта – небритым, в мятой футболке; было в этом что-то подростково-демонстративное. И мрачно-отчаянное, как у героев Байрона. «Вот, хотел сразу показать тебе, каким стал, – сказал ты, потушив сигарету. Ты уже тогда курил неправильно, если судить по канонам, но с изящной аристократической развязностью – держа двумя пальцами и чувственно, шумно выдыхая после затяжки. Тебе всегда нравилось подчёркивать, что ты не соблюдаешь общие правила. – Чтобы потом не было шока».
– Ну, разбирай, – садишься на диван, утопая в серебристых завитках дыма. – Если время не жалко на это тратить.
– Жалко, – признаюсь, улыбаясь. – Тогда только ополоснусь, а то я грязная с дороги. Совсем как бродяжка. Можно?
– Бродяжка… – качаешь головой и улыбаешься в ответ – впрочем, с прежней печалью. – Мойся, только недолго. Сейчас покурю и покажу тебе душ… – вдруг киваешь на бутылки. – Ты не против?
– Нет, конечно. Почему я должна быть против?
Опускаюсь на колени около сумки и роюсь в ней в поисках мыла и шампуня. Смотришь на меня, задумчиво склонив голову набок.
– Ну, я купил алкоголь, не спросив тебя. Хотел сразу уточнить: это для того, чтобы ты расслабилась. Успокоилась. Мне это очень важно. Заставлять не буду. Если вдруг подумала: «Он так сделал, чтобы меня напоить»… Знай, что это глупости.
– Ещё бы не глупости! – (Достаю мочалку и мыльницу, стараясь унять дрожь в руках. Сколько же можно?.. Я уже почти рада, что у тебя есть коньяк). – Я же сама приехала к тебе, сама добивалась этого, разве нет? Было бы просто смешно так думать.
– И ещё вечер сегодня какой-то… особенный. Ты приехала, и это не то чтобы праздник, но… – умолкаешь, будто обрывая себя. Тушишь сигарету в баночке из-под кофе. – Очень необычные ощущения, в общем. Думаю, у тебя – тем более.
– Да… – выдавливаю, наконец-то выудив дезодорант из-под свёрнутых джинсов. Не могу поднять на тебя взгляд. – Это всё как будто…
– Не верится, да? Не по-настоящему?
– Точно. – (Не встаю, беспомощно глядя на голубую крышечку дезодоранта. Горьковатый запах дыма теперь пропитывает воздух, и с открытого балкона не доносится ничего, кроме тишины). – Очень реально, но очень… трудно. Трудно уложить в голове.
– Посмотри на меня.
Смотрю. В тусклом золотистом свете твоё лицо кажется смуглее и старше. Ты сосредоточенный, хищно-собранный, очень взрослый; совсем не такой, каким я тебя помню, и – точно такой же. Цепкая зелень глаз впивается в меня – зрачки в зрачки; замираю на вдохе.
– Ты здесь. Со мной. Всё это реально. Всё по-настоящему.
Гортанно-мягкие волны твоего голоса, вибрируя, проходят меня насквозь, дрожат внутри, заставляя выдохнуть.
– Да… Мой господин. По-настоящему.
Уголки твоих губ трепещут от сдерживаемой улыбки. Залезаешь на диван, скрестив ноги; ты до смешного любишь сидеть так, на манер восточного падишаха.
– Тебе идёт стоять на коленях.
– Знаю, – снова опускаю глаза. – Я специально.
Тихо смеёшься; от этого смеха мне страшно и хорошо.
– Хитрая всё-таки сучка!..
*
(Несколько лет назад
– …А хочешь сыграть в игру?
Листья не шуршат, а почти хрустят под ногами. Мне всегда нравился этот звук: похоже то ли на треск разрываемой бумаги, то ли на хруст печенья, которое грызёшь с чаем в морозный вечер, радуясь домашнему теплу.
Впрочем, упиваясь диетическим аскетизмом, я давно не позволяла себе печенье. Как и другие сладости.
– В какую?
Улыбаешься, не глядя на меня. Идёшь рядом, подпинывая листья, и октябрьское солнце ложится на твою куртку широкими золотыми мазками. Покой городского сада обступает нас; прохожих мало (день будний), и в основном это студенты. Полуголым деревьям зябко; они выстроились вдоль аллеи и вот уже больше трёх часов наблюдают, как мы бродим кругами и говорим – то с паузами, то взахлёб и перебивая друг друга, прыгая по темам, не всегда толком понимая, о чём именно и зачем. День не очень холоден, но у меня горят щёки; не хочу задумываться, почему.
– «Два факта о себе». Не знаешь такую?
– Нет.
– Эх, Юля-Юля… Эту не знаешь, а «Правду или действие» знаешь! – (В голосе у тебя появляются мурчащие насмешливые нотки. Таким же тоном ты мог бы, наверное, говорить и с младшей сестрой, над которой тоже постоянно подшучиваешь; почему-то меня задевает эта мысль). – И кто-то ещё убеждает меня, что не пьёт.
Улыбаюсь в растерянном смущении.
– Я на самом деле не пью. Вино на день рождения не в счёт. Мы тогда играли в это, вот и упомянула.
– Ну-ну, конечно! А сколько было вина, специально не уточняется?
– Не специально. Думаю, по мне и так ясно, что немного.
Снова подкалываешь меня, чтобы я немножко разозлилась, а тебе стало смешно от моего гнева – нелепого, как попытки рычать у маленькой пушистой собачки. Со временем масштаб таких провокаций вырастет до изощрённо-красивого психологического насилия, но в ту осень я ещё не знаю об этом.
– Ясно, да не ясно… В тихом омуте черти водятся – так же говорят? Поправляйте, Профессор, если буду ошибаться в пословицах! Или это был фразеологизм?
Сворачиваешь на центральную аллею сада – широкую, ведущую к большому памятнику в честь Великой Отечественной, – и я машинально следую за твоими по-рысьи мягкими шагами. В наших прогулках ты всегда «ведёшь», как в танцах, ласково посмеиваясь над моим топографическим кретинизмом и боязнью незнакомых мест.
– Наверное, скорее пословица. Точно не скажу. А про вино – я не пью не до такой степени, как ты. Но, по-моему, совершенно не пить – тоже опасное самоограничение. Может вылиться в «наоборотный» эффект, когда дорвёшься. Мы это уже обсуждали… – осторожно покосившись на тебя, добавляю: – Но я помню, из-за чего ты так. Не хотела обидеть.
– Ну, хоть не «извини»! – грустно усмехаешься. – Меня не так просто обидеть, а тем более – тебе. Всё нормально. Можешь говорить прямо: что не пью из-за генов деда-алкоголика и дяди-наркомана. Ничего обидного тут нет. Я просто правда не хочу как они.
– Понимаю. Уважаю твоё решение, только немного боюсь… Радикальности такой, что ли. Как бы это не сказалось плохо… на тебе.
Две юркие белки перебегают нам дорогу; вспышками мелькают их рыже-серебристые хвосты. Белок здесь много, как и в роще на территории университета – и иногда ты совершенно по-детски умиляешься, замечая их. Из-за жестковатого образа, который ты себе выстроил – полная финансовая независимость от семьи с прибавкой причудливого коктейля из успешной учёбы, первых рывков в науке и сверкающе-заметного активизма на факультете, – моменты беззащитной детскости в тебе особенно поражают.
– Да-а… – тянешь с задумчивым вздохом. – Вот, знаешь, ты не первая, кто мне это говорит. Далеко не первая. Но почему-то к тебе особенно хочется прислушаться. Сам не понимаю, почему.
Несколько шагов мы проходим в молчании – только ветер шумит в ветвях и шуршит листва. Семейная боль – одна из самых режущих, и я уже это знаю, но не знаю, как облегчить твою. Мне до неразумия хочется забрать её, выпить, как воду, или – вернее – как то злополучное вино. Причаститься твоей боли, твоего разлада и страхов.
Хотя ты говоришь о своих семейных перипетиях легко, порой даже шутливо, почти от каждой подробности внутри у меня что-то саднит. Иногда это вполне невинные, светлые подробности – например, любимая песня твоего дяди, которую и ты из-за него полюбил. Я не понимаю и не принимаю тюремный шансон. Но, как только ты включил её на телефоне – протяжно-заунывное «Кольщик, наколи мне купола, рядом – чудотворный крест с иконами…», – и потом – всё выше, всё отчаянней и больнее, так, что хочется рвать одежду напротив сердца, – как только ты включил, я взглянула тебе в лицо – и не нашла слов, чтобы хоть что-то ответить.
– А насчёт генов… По-моему, ерунда всё это, – добавляю, набравшись решимости. – У меня почти все предки-мужчины по материнской линии спились. А по отцовской – две бабушки повесились. И что же теперь, крест на мне ставить?
Смотришь на меня с внезапной серьёзностью; кажется, что твой лоб прорезает озабоченная морщинка – может быть, игра света.
– Повесились? У меня тётя повесилась. Сошла с ума, – молчишь пару секунд, потом вдруг улыбаешься: – Видишь, и тут ты не переплюнула.
– Переплюнула? Так себе соревнование, – бормочу я. Встряхиваю головой: кажется, что гниловатый запах листьев вместе с непонятной тоской заползает под рёбра. Причём прежде всего – тебе, а не мне. А тебе нельзя. Твоя тоска и так слишком большая, слишком – вопреки энергично-деятельному характеру и бурной общительности. – Так что ты там говорил про омут? Значит, во мне черти водятся?
– А что, нет? Поздно, Профессор, Вы меня уже не переубедите! Давненько мы с Вами знакомы, – отвечаешь сквозь смех.
Мне почему-то не нравится слышать, как ты называешь меня Профессором. Именно ты – в устах соседок по общажной комнате и одногруппников это прозвище воспринимается спокойно. Но двойная «р» очаровательно звучит в твоём картавом исполнении – с перебором очарования, я бы сказала; столь тонкое воздействие надо запрещать законом. Несколько секунд очарование и отторжение сражаются во мне – и потом очарование, конечно же, побеждает. Сегодня я ничего не скажу тебе про «Профессора».
Обходим памятник; на суровых гранитных лицах солдат безмятежно восседают голуби. Ты вздыхаешь и продолжаешь:
– Ну, а про выпивку… Тут могу возразить только одним адекватным доводом. Я очень не воздержан в других сферах – сама знаешь, в каких. И, если начну пить… В общем, думаю, всё-таки лучше вообще не начинать. Даже пиво, и даже шампанское на Новый год.
– Про пиво и шампанское – первые вопросы, которые всегда задают, когда ты говоришь: не пью?
Улыбаешься:
– Точно.
– Боишься, что захватит… что-то вроде азарта? Что не сможешь остановиться?
Мне очень знакомы эти чувства. Больше во внутреннем мире, чем в жизненно-событийном, но – предельно знакомы. Я ни в чём не могу сохранить умеренность: дипломная работа обещает вырасти в нечто более толстое и глобальное по содержанию, чем средняя кандидатская диссертация, портфолио уже трещит по швам от опубликованных статей, а в черновиках зреет второй роман, хотя мне едва исполнилось девятнадцать. Когда я убираюсь, то вычищаю всё до скрипучего блеска, а когда перевожу, нудными часами полирую и шлифую перевод – лишь бы он был хоть отдалённо близок к тому, что в моём сознании похоже на совершенство. Когда я начала худеть – довела себя до критически малого веса, утонув в эйфории «теперь-могу-и-это». А если я кого-то люблю…
Если я кого-то люблю.
С тобой я совершенно ни в чём не могу останавливаться. Это пугает. Моя лучшая подруга называет такой образ мыслей даже не «перфекционизм», а проще – «синдром Профессора». По совместительству она – моя соседка по комнате и человек, который-всегда-знает-как-нужно. У неё стоически-строгий характер (пожалуй, ещё слегка чопорный, в духе викторианской Англии), плотный активистский график и по-славянски надрывное имя Вера. Она тоже картавит. Она любит собак, яркую одежду, Ивана Урганта и – ощущать, что живёт правильно.
И ей очень не нравишься ты.
– Азарта… Да, вроде того.
Ты отвечаешь как-то рассеянно, и я невольно слежу за направлением твоего взгляда. Крупный парень и худенькая девушка с длинными тёмными волосами проходят мимо нас, держась за руки. Девушка смотрит в сторону и не замечает нас. Или делает вид, что не замечает.
Ты мрачнеешь – мгновенно, будто лицо заволакивает дымка. Твоя улыбка становится злой.
– Когда говорил про «другие сферы»… Ты же поняла, о чём я?
У меня сжимается сердце. Оно не должно сжиматься, чёрт побери.
– Думаю, да. О личной жизни?
– Личной жизни… Какой красивый перифраз. Если скажу «о женщинах» или «о сексе», это травмирует твой нежный филологический слух?
– Нет. Просто, мне кажется, у тебя проблема не только в…
– А если скажу «о ебле»?
Останавливаешься. Я тоже останавливаюсь, тяжело дыша; не могу смотреть тебе в лицо. Полминуты – или больше – мы оба молчим. Деревья и памятник молчат тоже.
– Юль. Прости.
Зачем-то провожу рукой по лбу.
– За что? Просто… – (Гори всё синим пламенем – разве я уже не догадалась?). – Кто она? Та девушка?
Зелень твоих глаз становится скорбной. Шагнув ближе, ласково кладёшь руку мне на предплечье.
– Кристина. Помнишь, я тебе рассказывал?
– Помню. Ну, и?..
– Со своим новым мужиком. А ещё две недели назад рыдала мне в плечо. А три недели назад я её трахал. Глупо устроена жизнь, да? – улыбаешься – той же чужой, жестокой улыбкой. Убираешь руку. – Я просто злюсь, вот и всё. Я не хотел тебя оскорбить. Прости, пожалуйста.
Качаю головой.
– А Настя… знает про неё?
Отворачиваешься.
– Нет. Зачем? Мы же по-прежнему вместе. И всё хорошо… Вроде как. Я не считаю, что о таком нужно рассказывать. Прости – помню, что ты считаешь иначе. Но ты меня не переубедишь.
Делаю пару глубоких вдохов. Нужно дышать. Дышать, что бы ни случилось.
– Так. И ты злишься на Кристину, но не хочешь… не знаю, вернуть её? Просто злишься?
– Да, просто злюсь. Она должна лежать лицом к стенке и плакать, вспоминая, какой я великолепный и как ей плохо без меня! – хмыкаешь со смесью серьёзности и горькой самоиронии. – А она нашла другого и даёт теперь ему – ну, разве не чудесно?.. Пойдём, чего тут стоять.
Шагаю рядом с тобой; обогнув памятник, мы снова возвращаемся в одну из боковых аллей. Стараясь подавить гадливость и боль – резкую, злобную, как от удара в живот, – я отваживаюсь заметить:
– Ну, тогда ведь это… очень нехорошие чувства. Разрушительные. Извини, я не хочу читать нотации или лезть не в своё дело, но… Если она не дорога тебе, то в тебе страдает гордость, задетое самолюбие… Что угодно. Но точно не то, что надо в себе взращивать. Раз вы разошлись – у неё есть право жить так, как ей хочется.
Срываешь с куста одинокий жёлтый листок; смотрю, как его черенок танцует меж твоих длинных пальцев. Представляю, как превращаю его в кинжал и перерезаю Кристине горло. Надо будет перед этим собрать в пучок её красивые волосы – жаль пачкать их кровью.
Вздрагиваю, опомнившись. Какой только бред не полезет в голову.
Так нельзя.
– Знаю, Юль. Я и не думаю об этом. Ну, то есть, естественно, думаю, но… Не то чтобы сижу и страдаю. Было – и было. Ничего с ней возобновлять я действительно не намерен, и это… В общем, не начал бы об этом сейчас, если бы мы их не встретили. – (Бросаешь листок и наступаешь на него – с таким тяжким вздохом, что мне всё сложнее удержаться… От чего? Сама не знаю. От слёз? От бессмысленного гневного монолога? От того, чтобы поцеловать тебя?..). – Ладно. Не хочу про эту шмару. Так что там насчёт игры?
– Игры? – вымученно улыбаюсь. – А, ну да. «Два факта о себе».
– Точно. Надо нам отвлечься от всякой гадости… Итак, рассказываю про правила! – (Щёлкаешь пальцами, будто фокусник, готовящий зрителей к представлению). – Мы по очереди говорим по два факта о себе. Абсолютно любых. Ну, на уровне: «я люблю пирожки с капустой» или «когда мне было десять, я потерялся в торговом центре». Загвоздка в том, что один из них должен быть правдивым, а другой – нет. Никак иначе. И собеседник должен угадать, где какой. Потом мы меняемся. Понимаешь?
– Понимаю.
– Если что пойдёт не так, спрашивай! Я дообъясняю.
Говоришь с отеческим великодушием: объяснять тебе очень нравится, и ты делаешь это мастерски, умещая сложное содержание в предельно простые фразы. От повседневно-бытовых вопросов до физики и экономики – что угодно. Однажды объяснил мне простой способ перевода чисел из одной системы счисления в другую, – и мне стало жаль, что не ты вёл информатику в моей школе. Не то чтобы мне было трудно на уроках информатики – но ты словно показываешь гладкую, залитую солнцем тропинку там, где раньше приходилось продираться через лес.
Иду, не глядя на тебя и тщетно пытаясь собраться. Ты снова меняешься – порывисто, как осенний ветер. Я не умею так быстро и легко перестраиваться – даже чисто внешне: знаю наверняка, что сегодня ночью буду скулить в подушку от непристойных кошмаров о тебе и длинноволосой Кристине. Может, с участием Насти, твоей нынешней девушки. Или армянки Нарине с биологического. Или Лены, которая сдавала квартиру тебе и твоему другу и спала попеременно то с ним, то с тобой.
В общем-то, не так важно, с чьим именно участием. Меня в этих снах точно не будет. Разве что в качестве той, кого привязывают к стулу и насильно заставляют смотреть.
– Юль? Всё хорошо?
Смотрю тебе в лицо и улыбаюсь. Бархатистая еловая лапа задевает мне щёку; густая зелень ели темнит тебе глаза. Ты взволнован.
– Да-да. Прости, задумалась… Правила поняла, спасибо. Но, по-моему, мы уже слишком хорошо друг друга знаем для такой игры.
Игриво щуришься – один глаз почти закрывается. У тебя много любимых гримасок, способных оживить любой разговор.
– Ну, вот и проверим. Я начну – для примера?.. Итак! – (Парой пружинисто-хищных шагов забегаешь вперёд и останавливаешься передо мной. Поднимаешь указательный палец – солидно-весомо, как на презентации какого-нибудь бизнес-проекта). – Номер один: я умею мастерить поделки из бересты. Номер два… Мм… Первый секс у меня был в шестнадцать лет. Что из этого, по-твоему, правда?
Отвожу глаза; за елью дремлет узловатый вяз, прикрытый остатками золота. Несмотря на размышляющее «Мм…», я уверена, что оба факта ты продумал заранее. Ты слишком ярко жестикулируешь и слишком странно ешь меня взглядом. Опасно смотреть на тебя, когда ты такой.
И ещё – я совсем не хочу знать, когда у тебя был первый секс.
Или хочу?..
– Ну… Второе?
Складываешь из пальцев пистолетик и победоносно целишься в меня. Один глаз по-прежнему щуришь, и это идёт тебе, как Джонни Деппу – его фирменная сумасшедшая улыбка.
«Позёр!» – презрительно швырнула бы моя викториански настроенная Вера. И – что уж там – была бы права.
– Один – ноль! Мастерил я из бересты. Могу потом фотки показать, если найду. – (Опускаешь «пистолетик», и мы дальше бредём по палой листве). – Туески всякие, шкатулочки. Неплохо даже получалось.
– Это здорово… Я не знала.
У тебя искусные руки. Мне доводилось видеть, как ты пришиваешь пуговицу, печатаешь, нарезаешь овощи, складываешь оригами из салфеток в кафе; самые простые вещи становятся болезненно красивыми, когда оказываются у тебя в пальцах. Красивыми и – завершёнными. Гармоничными. Такими, какими должны быть.
Туески из бересты окончательно мне доказывают, что умеешь ты, кажется, всё. Это почти удручает.
Ещё больше удручают минуты, когда я с мучительной ясностью представляю, каковы твои пальцы на вкус. Как я целую и облизываю их точёное совершенство.
– Ну вот, а первый секс, – (понижаешь голос, наклонившись ближе; твоё дыхание щекочет мне шею, и я глупо вспыхиваю), – был на первом курсе. Не помню: рассказывал я тебе? В общем, зашла к нам как-то в комнату одна…
– Дима…
– Ладно-ладно. Понял. – (Увидев моё лицо, приподнимаешь руки в жесте капитуляции и отстраняешься). – Если не хочешь, не буду рассказывать. Твоя очередь.
Потом обязательно расскажешь. Я знаю, что не удержишься.
– Ну… Надо подумать. Всё не могу осмыслить туески. – (Опять улыбаюсь, надеясь, что улыбка не выглядит истерически. Белки, почему-то замершие в сумраке ели, смотрят на нас, и в их глазках-бусинках сверкает недоумение). – Хорошо. Первое: я всегда бегала медленнее всех в классе. Второе: я никогда не носила контактные линзы.
Потираешь подбородок, изображая усиленные раздумья. Именно изображая: я вижу твоё актёрство, и оно идёт тебе не меньше, чем прищуренный глаз или массивные наручные часы. Часы, которые так подчёркивают косточку, выпирающую у тебя на запястье.
– Так, ну… Сложновато. Вы уловили суть, Профессор. Поставлю, пожалуй, на второе! Но это прям пальцем в небо.
Разочарованно киваю.
– Правильно. Одна девочка бегала медленнее. Она была очень полная – крупнее меня в ту пору. Только её я всегда и обгоняла на физкультуре.
– Ну, теперь-то тебе вообще можно о весе не волноваться! – (Искоса окидываешь меня оценивающим взглядом – не впервые, но каждый раз это жутко смущает). – Я бы даже, наоборот, уже добавил тебе пару-тройку килограммчиков… Ты как будто каждый раз всё меньше и меньше. Растаешь скоро.
– Да нет. Это тебе так кажется, потому что…
Умолкаю. «Потому что мы стали реже видеться», – чуть не вырывается у меня. Не нужно так говорить: ты можешь понять неправильно.
Вернее, слишком правильно.
– Потому что – что?
Замедляешь шаг (листва шуршит в другом ритме) и смотришь на меня с пугающей пристальностью. В древесной тишине твой голос почему-то особенно шелковист – он покоряет и обволакивает. Вот только я не знаю, хочу ли обволакиваться и покоряться. Сегодня ты в чём-то чужой мне. Сегодня, как ты выражаешься, не срослось.
– Да так. Ничего важного. А как ты понял, что я никогда не носила линзы?
– Ну, ты такая… – проводишь рукой по воздуху, точно стараясь нащупать ускользающую мысль. – Не могу слово подобрать.
– Старомодная?
– Нет.
– Ретроградка?
– Да нет же, Тихонова! Ничего ты не понимаешь!
Останавливаешься, смеясь. Ты очень редко зовёшь меня по фамилии, и обычно это самые трогательно-доверительные моменты. Смех снова теплеет: ты хоть отчасти отвлекаешься от Кристины. Стискиваю зубы от этой мысли.
Почему, собственно, мне так больно? Ведь не происходит ничего нового. Есть исповедница-я, и есть длинноволосые Кристины. Боги сами вольны решать, от кого какое служение им угодно.
Разве нет?..
– Вот! Слишком классическая. – (Щёлкаешь пальцами, и это уже другой щелчок – наподобие «эврики» Архимеда. Озарение). – Классически мыслишь, и… вообще. Тебе идут очки. Мне кажется, ты не надела бы линзы, даже будь у тебя такая возможность.
Классически мыслю, значит. Всё-таки как хорошо, что ты не можешь залезть ко мне в голову.
По крайней мере, буквально.
– Ну да, так и было, – улыбнувшись, поправляю очки для иллюстративности. Лучше поддерживать привычный образ, чем копить напрасную гневную боль. – Они уже как часть лица. Мама носит линзы, а меня так и не смогла уговорить… Давай теперь ты?
– Так, ну… – (Размышляя, опираешься плечом о ствол корявого вяза и носком обуви чертишь узоры на листве. Мне уже знакома эта нервная подвижность. Почти всегда – после каких-нибудь очередных Кристин, Лен или Даш). – Допустим, такое. Номер один: я никогда не летал на самолёте. Номер два: мне не нравятся девушки в очках. Как тебе?
Нерешительно смотрю на тебя. Во мне расцветает столько всего сразу, что разобраться в этом пёстром букете не смог бы и опытный флорист. От робкой радости – до досады и жажды, которую не утолить. Очень хочу верить, что ты не замечаешь этого, и – не верю.
Просто слова. Ничего большего. От природы зашкаливающее обаяние мешает тебе проводить чёткую грань между дружеской любезностью и флиртом. Каждый раз, сталкиваясь с подобной размытостью, я повторяю себе это, как мантру.
Помогает всё хуже.
– Первое – правда. Ты уже говорил мне, что никогда не летал.
Поднимаешь брови в комично-беспомощном разочаровании.
– Серьёзно? Ну вот! Весь эффект теперь насмарку. Столько всего тебе про себя нарассказывал, что забываю – да или нет… Но ты же поняла фишку, да?
По-кошачьи щуришься, почти подмигивая, и галантным жестом приглашаешь меня пройтись ещё. Вздыхаю. Нужно срочно сменить тему, или мы (в первую очередь – я) пойдём по рискованно тонкому льду.
– Поняла: выходит, девушки в очках тебе нравятся. Это очень мило. Насте вот очки идут, я заметила.
– А если я не о Насте?..
Твой голос ещё гортаннее, ещё мягче; снова это проклятое чувство – у меня что-то сладко тянет внизу живота. Поправляю сползающую с плеча сумку.
– Тогда спасибо за комплимент. Мои очки тебе тоже благодарны… Слушай, ты не замёрз? Может, зайдём куда-нибудь попить чаю?
– Пошли, – легко соглашаешься ты, и мы направляемся в другую сторону. – А можно кофе! Вот этого, на вынос, в стаканчиках. Ты разбираешься во всех этих мокачино-капучино-латте?
Говоришь с такой детской беспечностью, что я не могу не улыбнуться в ответ.
– Немного, в общих чертах. Меня Вера просвещает.
– О, моя любимая Верочка… – елейно протягиваешь, набирая кому-то ответ на сообщение в телефоне. – Как у неё дела? Всё так же саркастично кусается в ответ на каждое третье слово?
– Ну, вообще-то…
– Кстати! – вдруг восклицаешь, убрав телефон. – А вы пьёте этот кофе на вынос через трубочку или просто так? Я вот вижу на улице всё больше девушек с этими трубочками. Модно так, что ли, сейчас? Вера, наверное, в курсе?
Не сдержавшись, хихикаю.
– Даже не знаю. Я чаще пью просто так. Но, если это принципиальный вопрос, можем взять трубочки. Думаешь, у кофе от этого вкус изменится?
Отвечаешь не сразу – пауза тянется так долго, что я вопросительно смотрю на тебя. Ты улыбаешься, но что-то странное, почти страшное, бьётся в глубине твоих глаз. В них видно, что я под лупой – навсегда, безвозвратно; наколота на булавку в твоей коллекции.
– Нет. Просто хотел сказать, что ты эротично пьёшь из трубочки. Заметил в прошлый раз, с молочным коктейлем… Этого-то ещё не говорил тебе? А то, может, тоже забыл).
*
…В ванной нет света; пока я, стараясь ничего не опрокинуть, расставляю на бортиках свои незамысловатые душевые принадлежности, ты ехидно замечаешь:
– Ну, мужика же в доме нет. Лампочку вкрутить некому.
Вечная строгость к себе. Иногда мне кажется, что ты специально грешишь, делаешь ошибки и не доводишь до конца начатое – лишь бы потом побольше себя винить. Ты с упоением любуешься собой, как Нарцисс – собственным отражением, но в этом любовании больше ненависти, чем любви.
– С твоим рабочим графиком мне бы тоже было не до лампочек. – (Улыбаясь, выуживаю из сумки халат. Улыбка опять выходит натянутой: у меня горит уже не только лицо, но и всё тело – под кожу будто впрыснули кипятка. Или «чистого спирта», который, по мнению булгаковского кота Бегемота, подобает предлагать даме в экстренных ситуациях). – Смены ваши по три-четыре дня, наряды… Куда уж там.
– Зато есть время пить.
– Время пить есть всегда.
Усмехаешься:
– А ты и правда повзрослела, Тихонова… Так и будешь держать этот халат?
Выходишь из дверного проёма и снова садишься на диван – точнее, полуложишься, уютно подогнув одну ногу. Ты и правда похож на падишаха – только я едва ли тяну на томную наложницу. У наложниц не пересыхает так глупо в горле от одного взгляда на хозяйский оттенок кожи или на бугорок щиколотки.
И ещё наложницы не стоят посреди разбросанных пакетов, растерянно прижимая к себе халат.
– Раздевайся. Не торопись.
Смотришь, почти не моргая – незнакомым мне, цепко-змеиным взглядом, – пока я стягиваю футболку и джинсы. Выпрямляюсь и развожу в сторону руки; почему-то хочется так – будто падаю спиной в бездну. Или на жертвенный алтарь. От того, как хладнокровно ты наклоняешь голову набок, меня по новой бросает в жар.
– Молодец. Не так сильно стесняешься, как я думал. Хотя чего тебе стесняться? – (Лукаво выгибаешь уголки губ – но глаза остаются серьёзными, полными чего-то непонятного. Насмешки? Презрения? Замешательства?) – Ты же делала для меня фотографии.
Опускаю голову. Да, фотографии. Не уверена, что ты понимаешь, сколько это значило для меня – сниматься обнажённой во имя твоё. Сниматься, чувствуя, как грубые петли верёвки натирают мне кожу. Моя тёмная месса. Мои немые стихи.
Завожу руку за затылок, щёлкаю заколкой; волосы укрывают спину и плечи мягкой волной. Ты любишь мои волосы. И понял, что я растила их для тебя – понял раньше, чем я сама в этом призналась.
Жмуришься; глаза бьют бесовской зеленью сквозь чащу ресниц. Тянешься к бутылке коньяка, и чпок вытаскиваемой пробки ломает тишину.
– Бельё тоже снимай.
– Это в дорогу, – хрипло выдавливаю я. – Некрасивое. То, которое тебе понравилось, я тоже привезла.
– Мне и это нравится… Снимай и иди сюда.
Бросив на пол трусы и лифчик, делаю пару шагов вперёд; сердце мечется так, будто хочет пробить грудную клетку насквозь. Воздух становится вязким от жара – ты смотришь на меня в упор – потираешь подбородок – неспешно наливаешь в кружку коньяк; вижу каждое движение твоих губ и горла, когда ты пьёшь, вижу, как ты дышишь. Тягуче откидываешь назад голову, невзначай проводишь кончиками пальцев по смуглому животу; душу в себе что-то на грани вздоха и стона – что-то, готовое вырваться.
О возлюбленный мой, ты прекрасен и грозен, как выстроенное к битве войско. Молоко и мёд под языком твоим.
Прекрасный момент, чтобы умереть.
Ты приподнимаешься на диване и подносишь руку к моему лицу – очень близко, так, что я чувствую живое тепло, исходящее от ладони. Смотрю на тебя – на линии твоей шеи, на мраморно-гладкую грудь, только не в лицо, – не отводя взгляда. Ты ударишь меня? Пожалуйста, ударь меня – не выдержу больше – рвёт на части от ужаса и желания – бежать, бежать через лес, чтобы выжить, как повелось от начала времён…
Ты не даёшь мне пощёчину и не гладишь меня. Просто отводишь руку.
– Иди мойся.
Тихо и глухо, не своим голосом. Что ж, это и есть самая изысканная жестокость сейчас – ничего со мной не сделать. Ты всегда хорошо меня чувствуешь. Всегда знаешь, что больнее всего.
Кланяюсь – это выходит удивительно легко, как-то само собой. Будто семь жизней подряд я перед тобой склоняюсь.
– Да, мой господин. Спасибо.
– И не закрывай дверь! – небрежно бросаешь мне вслед, когда я уже стою у входа в ванную. Кажется, всё-таки намеренно небрежно – но я не могу поручиться. – Пусть тебе свет из коридора падает… Ну, и вдруг я зайти захочу. Не знаю, захочу ли, но вдруг?
*
(Несколько лет назад
Густой маслянистый свет лампы падает на столик и на мой недоеденный кусок пиццы – сегодня аппетит опять подводит. Абажуры, прикрывающие лампы в полупустой пиццерии, разрисованы затейливыми абстракциями: линии, зигзаги, пересекающиеся круги, размытые цветные пятна.
Когда мы забредали сюда раньше, это не раз вызывало споры о современном искусстве – точнее, попытки споров, потому что наши мнения никогда не были полярными. «Вот я понимаю: нарисовал человек природу ещё лучше, чем она в жизни. Или, не знаю, какой-нибудь замок. Или красивую тёлочку… в смысле, девушку. Извини. А это – ну что?! Вот «Чёрный квадрат» этот заезженный! Какая там мысль выражена? Какой это образ? Что это вообще такое? – бурно жестикулируя, вопрошал ты. – И, главное, зачем? Вы, гуманитарии, везде можете накопать супер-глубокие смыслы, само собой. Но должно же искусство, не знаю, быть ради чего-то, чему-то учить? Разве нет?»
Я отвечала осторожно – чтобы не убить своим растлевающим эстетизмом твоё немножко наивное стремление к нравственно-содержательному правдоподобию. Говорила, что искусство может быть красивым ради самой красоты, которая, в конце концов, не зависит от соображений морали. Что для моральных проповедей у людей есть религия, этика, мало ли что ещё. Что «Чёрный квадрат» и вообще всякие абстракционизмы, кубизмы и прочие -измы несчастных потерявшихся творцов можно воспринимать как чистую мысль о запутанной бессмысленности жизни, об абсурде и обесценивании всего.
Говоря всё это, я очень старалась не смотреть на твои глаза, губы и пальцы. Это доказало бы, что всё же есть некие бесспорные абсолюты в моей псевдо-текучей филологической относительности.
– …Да, хорошо, я тебя понял! – (Ты сидишь напротив и говоришь по телефону, задумчиво потирая висок). – Завтра вместе зайдём к коменданту и со всем разберёмся. Ты пока выдохни, убери лишние эмоции и продумай, что именно тебя не устраивает, хорошо? Чтобы нас не слишком напряжённо там восприняли. Всё нормально… Да нет-нет, не отвлекаешь. Никаких особых сложностей там не должно быть. Всё, завтра утром перезвоню.
Как только убираешь телефон в карман, твоё сосредоточенно-деловое выражение тает. Смотришь на меня с чуть усталой улыбкой.
– Расселительство? – догадываюсь я.
– Расселительство. Девочка из Казахстана просится в другую комнату. Нашла там плесень в углах и ещё пару моментов, которые раньше не заметила… Очень жаль, конечно, что не заметила: уже поздновато решать такие вопросы, – вздохнув, допиваешь свой сок. – Но попробуем. Вообще странно это: обычно народ из Казахстана довольно-таки неприхотливый. Одно удовольствие с ними. Вот ультразаботливые русские мамочки – это всё, пиши пропало! – усмехаешься. – Ну, сама можешь представить.
Качаю головой.
– И как ты всё это… совмещаешь и успеваешь. И выдерживаешь. У меня бы уже глаз задёргался.
Пожимаешь плечами.
– Ну, это интересно. И много новых людей встречаешь… Только потом эти люди звонят тебе в одиннадцать вечера, когда пытаешься раз в столетие поговорить с Юлей. И вот это уже капец!
Мы хором смеёмся, но смех у обоих не особенно искренний. Царапаешь меня острой зеленью глаз; сегодня она миролюбива, но я вижу, что ты печален – есть какая-то тяжесть, о которой ты молчишь. Чтобы не сказать лишнего? Чтобы меня не задеть?..
– Может, ты с ними слишком добрый и многовато им позволяешь? Я имею в виду… Расселитель – не куратор и не мама, в конце-то концов. Понимаю, что тебе важно выстроить… ну, скажем, положительный имидж. Но это же не значит, что…
– Имидж у меня скорее крайне противоречивый, чем положительный, – мягко поправляешь ты. Вертишь в пальцах вилку; серебристый металл скользит по твоей коже, как живая змейка. Очень ловко – ни разу не роняешь. – Люди или сразу по мне текут, или меня ненавидят… По крайней мере, по первому впечатлению. Думаю, ты сама подобное замечала. И такая стратегия общения нужна, чтобы хоть как-то регулировать эти крайности.
– «Такая стратегия» – это вроде… ровно-доброжелательной готовности помочь?
– Ровно-доброжелательной готовности помочь – но с неявными указаниями на… своё место, что ли. Свой авторитет. Они должны понимать, что в случае чего могут ко мне обратиться. Но не используя меня, а именно уповая на мою помощь.
Откладываешь вилку и раскрываешь ладони, точно две чаши весов. Заворожённо слежу, как левая рука медленно скользит вниз – как исчезает иллюзорное равенство. Уповая. Ты часто выбираешь высокие слова, когда хочешь говорить о чём-то убедительно: уповать, желать, пьедестал… Последнее – чаще всего – о Марго. Инфернально-обаятельная дама из твоего прошлого, о которой я не очень-то хочу думать, сидя здесь, с тобой.
Почти всегда всё сводится к какой-нибудь даме. Как в куртуазном рыцарском романе с турнирами и драконами.
– …Что могут возникнуть ситуации, когда я окажусь их единственным спасением… по крайней мере, в универе, на факультете. В этом маленьком мирке, – продолжаешь ты. – Понимаешь?
– Ну да… Когда рядом есть люди, чем-то тебе обязанные, это вас сильно скрепляет.
– Точно! – (Проводишь вилкой по воздуху, будто подчёркивая мою формулировку). – Скрепляет лучше чего угодно. А им, как и мне, предстоит провести тут несколько лет. Да и потом, в будущем – кто знает, какую пользу это и мне, и им принесёт? Взаимовыгодно.
– То есть такое своеобразное… покровительство? Как у дона Корлеоне?
Откидываешься на спинку стула, серьёзно глядя на меня.
– Вот, знаешь, я бы эту твою фразу на две разложил. От одной испытываю радость, а от другой меня передёргивает.
– Прости, – испуганно выдыхаю, снова забывая о твоём табу на слово «прости». У меня это как привычка грызть ногти – рано или поздно, но вылезет. – Радует часть про дона Корлеоне?
Улыбаешься краешком губ.
– Естественно.
Сицилийский Крёстный отец – донельзя подходящий тебе идеал. Смесь криминала и семейных ценностей, жизненной грязи и разбойничьей романтики. Размышления о чести и пути Настоящего Мужчины (кто и когда выдумал этот идеальный образ?..); залитая солнцем гладь моря, музыка и кровь под лимонными деревьями. У тебя так сияли глаза после прочтения Марио Пьюзо, что я не выдержала и подарила тебе другую его книгу об итальянской мафии. А потом ещё одну.
Мне скоро двадцать, но с тобой я по-прежнему не вижу мерок и границ. Иногда, прорыдавшись после очередной встречи – или очередной долгой не-встречи – измотанно думаю, что в коконе жилось удобнее и проще.
Удобнее и проще, безусловно. Вот только я не хочу вернуться туда. Не могу заставить себя хотеть.
– Значит, дело в покровительстве?
– Да, в само́м слове. Мне Инна говорит так же… Ну, которая мой психолог. – (Снова вздохнув, похищаешь кусочек оливки с моей пиццы). – Именно так: покровительство. Говорит: у тебя не дружба, а покровительство, не отношения с семьёй, а покровительство… И с женщинами, мол, то же самое. Когда ты сказала точно так же, это немножечко напрягло. Значит, вряд ли она ошибается.
– Ну, во-первых, не факт. Во-вторых, я, скорее всего, имела в виду не то же, что она. – (Растерянно смотрю на тебя: ты выглядишь таким загнанно-печальным в своей чёрной толстовке с логотипом нашего университета, так подавленно опускаешь глаза, что от стыда у меня сжимается что-то в груди. Нельзя было так выражаться). – Да даже если и так! Это ведь объяснимо. То, что ты хочешь всё контролировать. Твоя ситуация в семье, то, сколько пришлось и приходится делать самому… Чего ещё ожидала твоя Инна? Ответственность и стремление решать за других – от того, что ты в принципе много чего решаешь. Жизнь часто ставит тебя в такое положение. По крайней мере, судя по тому, что я знаю. Перед фактом. Такая уж у тебя позиция, что ты хочешь сделать мир лучше… по-прометеевски. Не хочешь оставаться в стороне – в отличие от меня, к примеру. И я не знаю – можно ли это вообще сделать, будучи с миром на равных? Можно ли, будучи на равных, по-настоящему кому-то помочь. Помощь тем, кто слабее тебя, вырастает в покровительство. Это совсем не обязательно плохо.
Почти робко поднимаешь взгляд. Замирая, жду, что ты начнёшь спорить или расхохочешься, – потому что уже не помню, когда в последний раз несла такую сбивчивую чушь. Сказать хочется очень много, но не выходит ничего внятного.
– Значит… ты не считаешь, что я стал расчётливой прагматичной мразью? – спрашиваешь медленно и (могу ли в это поверить?..) с надеждой.
– Конечно, нет! Ты хорошо делаешь то, что должен делать на своём месте. И если твоё покровительство помогает людям, что в нём плохого? В других сферах это, правда, может вызывать проблемы, но в учёбе или твоих социальных штуках…
– Ты сейчас очень красивая.
Мурчащая волна твоего голоса накрывает меня. Умолкаю, захлебнувшись недосказанным словом под этой волной.
Смотрю на тебя через стол. Хочется перелезть его, опрокинув тарелки, сесть к тебе на колени и прижаться, обвивая тебя – быть так близко, как только возможно, вдыхать тебя, пока не потеряю сознание. Мне без шуток кажется, что я могу потерять его лишь от того, что прижмусь к твоей толстовке и к теплу твоего тела под ней, что потрусь об тебя грудью и животом, что твоё дыхание будет щекотать мне ухо, как бывает, когда ты шепчешь, но только долго, что мои бёдра будут на твоих и мой пульс будет биться в подушечки твоих длинных пальцев…
Мне хочется сделать это – или что-нибудь не менее безумное.
Я не делаю ничего.
– Спасибо. Я… – (Отворачиваюсь, изо всех сил стараясь не моргнуть; слёзы уже очень близко и щиплют глаза, готовясь меня подвести). – Я так сильно скучала по тебе, Дима. Очень сильно.
…Когда мы идём к общежитиям – ты в своё, я в своё, уже за полночь, – ты вдруг тихо и грустно, почти шёпотом, спрашиваешь:
– Юль… Можно взять тебя за руку?
Что-то туго сжимается и замирает под ложечкой – так часто бывает рядом с тобой: полёт с «американских горок». Осторожно поворачиваю голову; ты идёшь спокойно и уверенно, как всегда, не замедляешь шаг и не смотришь на меня. Ночной холод превращает твоё дыхание в облачка пара.
Ты несколько месяцев не брал меня за руку. С тех пор, как снова сошёлся с Настей.
С тех пор, как я прямо сказала то, что давно должна была сказать прямо. И – никогда не должна была говорить.
Молча протягиваю тебе руку – в перчатке. Ты – так же молча – неспешно, палец за пальцем, стягиваешь эту перчатку и убираешь ко мне в карман. А потом мою ладонь обхватывает тёплая шелковистость твоих пальцев.
Волна дрожи прошивает меня; внутри всё сводит от мучительного желания; иду на автопилоте – и ещё потому, что ты ведёшь меня. Эта простая снятая перчатка – самое жгуче-страшное, что было со мной до сих пор; чувственный шрам, печать на проклятом договоре. Теперь я уйду за тобой куда угодно, как крыса за Крысоловом из Гаммельна.
Как твоя крыса).
*
…Я почти уверена, что ты не зайдёшь в ванную; но однажды – всё-таки, совершенно не смущаясь, заходишь. Тебя вообще редко смущает что-то бытовое, но сейчас это подчёркнутое, демонстративное не-смущение.
Щёлкнув кнопкой смыва, очень спокойно и собственнически смотришь на меня – голую, покрытую клочьями пены. Тщательно, от запястий до кончиков пальцев, намыливаешь руки, смываешь мыло, промокаешь ладони махровым полотенцем, – всё делаешь неторопливо, поглядывая на меня. Взгляды резкие, точно укусы; почти чувствую кожей, как они жгут. Выходишь, напоследок огладив глазами мои потяжелевшие от воды волосы.
Я наспех заканчиваю омовение и выбираюсь из ванны; от возбуждения кружит и несёт куда-то, будто я поскользнулась на мокром полу и падаю-падаю-падаю, – Люцифер падал так же долго, когда перестал быть самым прекрасным Господним ангелом.
– Чего ты там возишься?..
– Вытираю пол, мой господин. Залила.
– Брось, всё высохнет. Иди сюда.
Когда я выхожу, коньяк уже разлит по кружкам и разбавлен колой, а ты сидишь на диване с прежним грустно-задумчивым видом, привалившись спиной к стене.
Пока пьёшь, ты отставляешь мизинец. Помню эту твою изящно-позёрскую привычку. Вопросительно заглядываю на кухню; ты, поморщившись, взмахиваешь рукой.
– Ничего не приготовил. Скотина я негостеприимная… Прости, но что уж поделать! – вздыхаешь. Застываю, слегка шокированная: ты так давно не говорил мне «прости», да ещё искренне, что это смахивает на слуховую галлюцинацию.
– Я могу пельмени сварить… хотя бы. По-быстрому. Или что ещё у тебя есть?
– Потом-потом! Всё потом… Возьми на кухне «Доширак». И нарежь колбаски, – помолчав, забавно-деловым тоном добавляешь: – Вообще весь холодильник в твоём распоряжении, но ассортимент там небогатый.
– Да, мой господин.
– Помочь тебе?
– Не надо, – исчезаю на кухне, пряча глупую улыбку: мне отчаянно нравится слышать от тебя «возьми» и «нарежь» – без «пожалуйста». – Я сейчас.
– Погоди…
Киваешь на кружки; подхожу и нерешительно беру со стула одну. Сувенирная, с пестроголовым храмом Василия Блаженного, похожим на огромную матрёшку с куполами. Смотрю на тебя в лёгком недоумении: насколько я знаю, ты был в Москве только однажды, в короткой командировке, и там у тебя уж точно не было бы времени на покупку памятных кружек. И даже если бы было, ты бы вряд ли выбрал такую – с храмом. Ты смотришь на религию с почтительной дистанции – слишком почтительной, чтобы тиражировать её на попсовом конвейере обиходных вещей.
– Бывшая подарила, – неохотно отвечаешь на мой безмолвный вопрос. – Вот последняя, здешняя. Ну, которая «слишком верующая».
– Да, я поняла. – (Мне сразу хочется взять другую кружку – но их всего три, и это, наверное, будет выглядеть грубовато). – Пьём?
– Пьём! – (Кружки сталкиваются, тихо звякнув. Наши пальцы не соприкасаются; жаль. С непонятной жадностью смотришь мне в лицо; глотаю сладко-горький холод и кашляю). – За то, что… ты приехала. Это всё очень странно, и не знаю, хорошо или плохо… Но это произошло. И ты здесь. Я правда хочу пить за это.
От волнения снова не могу смотреть на тебя.
– И я тоже. Очень сильно хочу.
– Крепко намешал?
– Немного крепковато.
Вздыхаешь и убираешь уведомление о чьём-то сообщении в телефоне – не взглянув на текст.
– Привык уже один пить… Если хочешь, говори – перельём. И ещё… – (С печальной улыбкой смотришь, как я сдвигаю на край стула наушники, стопку рублёвых монеток и ещё какую-то мелочь. Инстинктивно меня уже тянет наводить здесь порядок. Пока, правда, не очень-то представляю, с чего начать). – Быстрее там заваривай нам дошираки. У меня какая-то жёсткая потребность быть с тобой… Странно: вот пока ты ехала, особо и не чувствовал этого. А сейчас чувствую.
– Да… Так бывает.
Не знаю, что ещё ответить. Ты выглядишь таким потерянным – хочется обнять тебя, намочив своими волосами: стереть ими хотя бы верхние слои твоей печали, чтобы ярче сверкала суть.
Не осмеливаюсь. Что прежде, что теперь – мне трудно осмелиться тебя обнять.
Исчезаю на кухне. Она просторна, но на полу и столе мерцают жирные пятна, сковорода выглядит так, словно её не мыли пару месяцев, а подоконник, на котором расставлены по-холостяцки немногочисленные тарелки, сер от слоя пыли. Раньше ты не был так неопрятен в быту; тревожный знак. Предстоит много работы, но меня это радует. Во-первых, будет чем заняться, пока жду тебя со службы. Во-вторых – возможно, свет от чистого дома хоть немножко развеет темноту, к которой ты так плотно прирастаешь сердцем.
Возможно. Я могу только надеяться.
Когда снимаю крышки с пластиковых коробочек и от жёлтых завитков лапши поднимается пар, остро пахнущий специями, моё тело вдруг вспоминает, что, на самом-то деле, голодно. Лапша быстрого приготовления – пища, давно забытая мною и вычеркнутая даже из списка того, что потенциально можно хотеть.
Впрочем, рядом с тобой меня всегда начинает тянуть к чему-то запретному.
– Неправильно ты всё делаешь, Тихонова, – с ворчливой ласковостью замечаешь ты. – Лапшу надо есть с мазиком! Возьми в холодильнике.
Хотя образ и без того жирной лапши, поливаемой майонезом, слегка пугает меня, приношу из кухни пухлую упаковку. Когда ты подносишь её и к моей порции, улыбаюсь и качаю головой.
– Спасибо, я лучше без. Слабенький желудок.
Укоризненно вздыхаешь.
– Эх, всё-таки никогда ты не была настоящим студентом! Самое идеальное – это дошик с мазиком и нарезанной сосиской. Вот это просто мм!.. – (Зажмурившись, по-гурмански щипаешь воздух – на какой-то итальянски-французский манер). – Слабенький желудок, не слабенький – всё равно тебе спасибо скажет.
Давлюсь смехом, обжигаясь горячей лапшой.
– Ну да, звучит как-то… И чуть противно, и соблазнительно. Возможно, когда-нибудь решусь.
– Противно? Дурочка ты, Тихонова… – с полминуты молчишь, глядя куда-то мимо меня, в темноту за окном. – Как добралась-то? Как сто тысяч пересадок?
– Всё хорошо. И совсем не сто тысяч.
– Да всё равно… Измучилась, наверное.
– Нет. Мне даже понравилось к тебе ехать. – (Не знаю, признаваться ли про Грааль. Вряд ли стоит: в твоих глазах я и так уже достаточно сумасшедшая). – Горы ваши, леса… Настоящее путешествие за сокровищем.
– За сокровищем… – (Улыбаешься – не могу понять, едко или просто грустно – и доедаешь лапшу. Ты всегда ешь довольно аккуратно, но как-то очень вкусно и заразительно. Мне нравится ужинать с тобой – давно утраченный тёплый уют. Так же уютны, наверное, только трапезы с мамой). – Ольга твоя про меня случайно не спрашивала?
– Таксистка? Спрашивала. Всё стандартно: офицер ли, контрактник ли… Не переживай, я ничего лишнего не сказала.
Дёргаешь плечом.
– Так я же вроде говорил, что не против. Сначала и сам метался, но…
– Ну, мало ли: слухи.
– Да плевать на слухи! Здесь только этим все и живут… Ты, не ты – всё равно какая-нибудь грязь да выдумается. – (Подливая себе коньяка, киваешь на мою кружку). – Ты совсем не пьёшь.
– Пью-пью! – (Поспешно делаю несколько мелких глотков; по жарко-щекочущей слабости, быстро охватившей тело, понимаю, что это было ошибкой). – Да, ты рассказывал мне. Но всё-таки…
– Рассказывал, но ты вряд ли осознаёшь, насколько тут всё мерзко! В здешнем менталитете. – (Менталитет – ещё одно твоё любимое слово. У тебя оно значит гораздо больше, чем вообще в языке: нечто вроде духовно-интеллектуального облика и образа жизни сразу). – Иногда, знаешь, кажется, что людям тупо нечем больше заняться – только обсуждать, кто с кем трахается.
– Ну, может, так и есть? – робко вставляю я. – Здесь ведь и правда, видимо, нечего делать в свободное время. Глушь есть глушь, хоть и живописная. А мыть кости всегда увлекательно, особенно людям такого круга.
– Кто, когда, как именно… То смешно, то отвратно! – (Говоришь всё быстрее и нервно жестикулируешь: опьянение подкрадывается к нам обоим, и есть что-то иллюзорно-волшебное в предвкушении каждого следующего шага. Комната будто становится светлее и ярче; я допиваю свою кружку до дна). – Вот представь: женился я, к примеру. На любой женщине – неважно. Ну, пускай на тебе. – (Внутри что-то сладко вздрагивает – но я киваю, стараясь сохранить невозмутимый вид). – А тут один мужичок в посёлке – ну, видела же посёлок, да?.. тут прямо сразу за забором он начинается, у меня вон балкон на него выходит, – один мужичок продаёт молоко. Домашнее, в смысле: корову держит. И вот говорю я жене: ты сходи к нему, купи молока пару банок. Пока я дежурю в смене, допустим. Она идёт, покупает – ну и, естественно, на пять-десять минут заходит к нему в дом. Правильно? Правильно. И, как ты думаешь, что мне могут сказать на следующий день?.. – (Выдержав драматическую паузу, хлопаешь в ладоши). – Что он её выебал! Ещё и подробно распишут, как именно! Со ссылками на источники: он, мол, прихвастнул тёте Люсе, а тётя Люся работает в столовой и рассказала какому-нибудь прапорщику, а этот прапорщик передал – ну, неважно, пускай Шилову. А Шилов есть Шилов, сама знаешь.
– Это который у вас, эм, местный дурачок?
– Ну да, да! Хорошее определение… В общем, Шилов подходит ко мне с вот такущими от любопытства глазами и выдаёт: слушай, а правда, что Петрович жену твою того?.. И это будет так спокойно – как будто спросит, который час. Вот отвечаю! И что говорить?! Будь я в нормальном месте, в адекватном социуме – в универе, например, – он бы просто получил по роже. По крайней мере, психологически. А может, и буквально – потому что отвечать надо за такие слова. Мужчина должен это понимать! Здесь – нет. Абсолютно никаких границ, никаких принципов. Никаких табу. Если я заору в ответ на Шилова или хотя бы потребую, чтобы он извинился, – прав будет он, а не я. Понимаешь? Вот что добивает! – (Жадно пьёшь ещё). – Я долго не мог это принять… Да что там – и сейчас не совсем могу. Вроде и стараюсь с юмором относиться, а вроде и…
Растерянно замолкаешь.
– Думаю, и не надо принимать, – осторожно, но твёрдо говорю я. Твёрдость, правда, даётся непросто: меня потихоньку продолжает «уносить». И ещё – трудно рассуждать здраво, глядя, как блестят твои губы, влажные от коньяка с колой. Наверное, сейчас они сладкие на вкус. – Иначе есть риск со временем стать таким же, разве нет? Я понимаю, что сложно, но… На твоём месте, наверное, пыталась бы как-то абстрагироваться. Если людям нравится жить по-свински, ты не сможешь им помешать.
Ухмыляешься, чиркнув по мне зелёным лезвием взгляда.
– Как это не смогу?! Я же бог, Тихонова – забыла? – (Смеёшься коротким бесшумным смехом – с той же горькой, пугающей меня самоиронией. Ты нечасто смеялся так раньше). – Я должен наставлять смертных на путь истинный… Хотя где мой путь истинный – непонятно.
У меня вновь тоскливо сжимается сердце – словно в предчувствии беды.
– Пути Господни неисповедимы. Выходит, и твои тоже, раз ты бог.
Смотришь, молча прищурившись, и со вздохом тянешься к пачке сигарет.
– Да уж. Мои точно неисповедимы… Тебе, наверное, немножко обидно?
– Обидно? За что?
– Ну, ты приехала, а я весь такой уныло-рефлексирующий… Как обычно, в общем-то. Осмысляю своё дерьмо. – (Улыбаясь, вертишь в пальцах сигарету; почему-то не закуриваешь). – Я очень рад тебе. Правда. Но сегодня такое настроение. Очень хочется всё обдумать: что было, к чему пришёл… Как оказался в этом болоте и как вылезать отсюда после контракта… И смогу ли вылезти. Хочу разобраться, а в итоге только сильнее запутываюсь. Как-то всё… обострённо. Не знаю, связано ли это с твоим приездом. Скорее да, чем нет.
– Да, бывают такие дни… или, скорее, ночи. Мне совсем не обидно. Сказала бы: успокойся, не думай об этом, – но… Сегодня, пожалуй, нужно подумать. Если уж думается.
Молчишь пару секунд; потом вдруг встаёшь и протягиваешь мне сигареты.
– Постоим на балконе, Юль? Будешь?
– Н-нет. Если можно… Я не курю. Но выйду с тобой, конечно.
В твоём взгляде появляется весёлая злость. Это пугает и приятно будоражит одновременно.
– Ага, значит, со мной не куришь, а с каким-то геем, до которого поздновато дошло, что он гей, – курила? Помню я это место из твоих «писем в армию».
Неужели ревность?.. Впервые слышу её от тебя по этому поводу. Кусаю губы, пряча улыбку. «Письмами в армию» ты шутливо называл мои длинные сообщения – в ту пору, когда мы снова стали общаться, этой зимой. Сообщения с историями про ангелов и чертей, через которых я шла, когда не надеялась, что смогу обрести тебя снова; шла, спотыкаясь в темноте, тщетно надеясь побороть тягу к смерти. Про мои падения и потерянные мытарства.
Об одном мытарстве было особенно страшно тебе рассказывать. Но именно в нём я должна была покаяться в первую очередь, припадая к твоему алтарю.
– Попробовала по пьяни. Один раз. В целом-то я не курю и…
– По пьяни и один раз – прекрасные оправдания, Тихонова! Всегда ими пользуйся, – перебиваешь, уже не скрывая раздражения; мне становится не по себе. – Пойдём. Только накинь что-нибудь, а то замёрзнешь.
*
(Несколько лет назад
– …В такой ситуации, по-моему, для начала надо разобраться, чего ты сам хочешь. Ты добиваешься, чтобы она соответствовала каким-то твоим требованиям, она пытается им соответствовать – и ты находишь что-то ещё, что тебя не устраивает. Замкнутый круг.
Я сама чувствую, как фальшиво звучат мои слова, и скорее выплёвываю их, чем произношу, – хотя голос звучит очень ровно. Вопрос опыта. Я на своём месте – я должна быть твоим другом и психологом, святой и исповедницей. Иногда меня выкручивает от животной боли, но я не имею права менять тропу: ты всегда не один и не идёшь навстречу моим чувствам, хотя уже о них знаешь. Тебе служат другие рабы и другие бабочки.
Иногда мне кажется, что я умираю.
Ты вздыхаешь. Сидишь напротив; мы в «нашей» пиццерии, и за окнами заходится в истерике ноябрьский сибирский мороз.
– Да в том-то и дело, Юль. Я не могу разобраться. Не понимаю, чего хочу.
Разглаживаешь салфетку, будто она недостаточно ровно лежит. Сегодня ты в фиолетовом; тебе идёт, как королевский пурпур. Король умер – да здравствует король. В твоём случае это фраза об одном и том же человеке: тебя треплет жизненными бурями, а ты снова возрождаешься и снова страдаешь – и с упрямством фанатика ищешь новых бурь. В этом мы похожи. Или, может, ты заразил меня своей вечной болью; может, я уже причастилась её, как хотела сама?..
– Раньше думал, что понимаю, а теперь… Точно нет. Метает из стороны в сторону: то кажется, что нужно за Настю держаться, а то – вроде бы и зачем? Ведь в ней много того, что я не принимаю и никогда принять не смогу. Вот спроси меня сейчас: не жалею ли я о том, что снова у нас что-то закрутилось? И то не смогу ответить. Не знаю, и всё тут!
– Так, может быть… Приостановиться и подумать? Чтобы лучше понять.
Кисло усмехаешься, складывая салфетку вчетверо. Я в такие моменты обращаюсь с салфетками менее уважительно – рву на мелкие кусочки. «Деструктивные тенденции», как выражается мама. Она лингвист и, в отличие от непутёвой дочери-литературоведа, любит точную терминологию.
– Да сколько можно «приостанавливаться»? Не первый год с ней нервы друг другу треплем… Я вот ещё и изменяю. Надо уже что-то решать. И самому погано так жить, и по-другому не получается.
Набираю в грудь побольше воздуха. В конце концов, когда-то нужно спросить об этом. Я храбрая и справлюсь. Я с первого раза и на максимальный балл сдаю работы по морфологии, исторической грамматике и античной литературе – пока весь поток с четвёртой-пятой попытки добирается до хиленького «удовлетворительно». Мой старый профессор аплодирует мне после докладов на семинаре, с пушкинской лукавинкой улыбаясь в усы. Когда профессиональные переводчики-синхронисты слушают, как гладко, грамотно и связно я перевожу, потея от напряжения в громоздких наушниках, они советуют мне ехать в Москву и «строить там карьеру».
Всё это куда проще, чем говорить с тобой.
– А ты… любишь Настю?
Молча смотришь на меня пару секунд, склонив голову набок.
– Ну да. Люблю.
Весьма буднично и устало звучит. Почему-то я чувствую облегчение.
– Просто, если любишь человека… в нём не может постоянно что-то не нравиться. Разве нет? Я хочу сказать… извини, если лезу не в своё дело, но надо ли так себя насиловать, раз уж…
– Юль, я тебе много раз уже говорил: «не твоего дела» нет. Тебе я могу сказать абсолютно всё, и никакой вопрос не покажется мне наглым.
Твой взгляд смягчается; приподнимаешь брови, подбадривая меня.
– Я имела в виду… – перевожу дыхание. – Если эти отношения для тебя уже только в тягость – а наши разговоры это доказывают, – то есть ли смысл тащить их дальше? Настя же тоже страдает, видя, что… как будто бы недостойна тебя. Наверняка думает, что надоела, или что-то вроде того. Не лучше ли объяснить всё честно? Я понимаю, есть… тёплые чувства, желание, привычка, ещё что-нибудь, но…
Перебиваешь:
– Есть ещё и ответственность. Вот это для меня важно.
– Ответственность?
– Да. Я – мужчина, и я несу ответственность за всё, что было, и всё, что есть. – (Вздыхаешь; скорбно-нервные складки проступают у твоих губ). – Как бы сильно ни косячила Настя, ответственность на мне. И обрывать всё только потому, что мне, видите ли, больше не хочется или я привык… Не по мне это как-то. К тому же я не могу уверенно сказать, что она мне не нужна.
И что нужна – тоже не можешь. Эта реплика остаётся внутри меня – там, где после твоего вялого «Ну да. Люблю» немного ослабляется хватка холодных щупалец.
Совсем немного. Потому что я знаю Настю – её тёмные глаза, мягко мерцающие добротой, женственную округлость её тела, тихий музыкальный смех, ямочки на щеках. Она очень спокойно говорит и двигается, её пышные бёдра рано готовы к материнству; всё это так непохоже на мою невротичную худобу. Знаю, как покорно и преданно она смотрит на тебя; каждый твой строгий взгляд – даже не строгий, а просто слегка недовольный или озабоченный, – действует на неё, как хозяйский окрик на собаку. На твой последний день рождения она испекла тебе торт в форме сердечка – а я подарила чёрный кожаный ежедневник, который мгновенно тебя очаровал. Превосходно исполненные роли Девушки и Лучшей Подруги; невидимый сценарист может собой гордиться. Ты остался с ней на ночь в той съёмной квартире, где отмечал, – а я убежала в январскую метель и долго, до темноты, металась по улицам: не могла вызвать такси от бессильных слёз.
Слёзы, тем не менее, были выпущены только после того, как за мной захлопнулась дверь подъезда: вечер прошёл безукоризненно. Во всех отношениях милый вечер. Глядя на меня, Настя порой улыбалась с восхищением: своими рассказами обо мне ты настроил её как следует.
Знаю, что мне никогда не стать такой, как она. Никогда не подарить тебе сладкий, как торт в форме сердечка, покой, – лишь моря чернил да больную, страшную осмысленность каждого вдоха.
– По-моему, оба человека ответственны за то, что между ними происходит. Ты же не можешь тащить всё один. Неподъёмный груз.
Усмехаешься, глядя на меня с какой-то щемящей нежностью.
– Вопрос не в том, могу ли. Я просто должен, и всё. Я не умею по-другому… Знаешь, – (отставляешь пустую тарелку и, скомкав, швыряешь туда салфетку, которую так заботливо складывал), – иногда мне хочется, чтобы всё было просто – вот как у Володи. Помнишь Володю?
– Помню, конечно.
Твой смешливый и застенчивый черноглазый друг с необычайно глубокими познаниями в географии. Однажды ты устроил нам прогулку вчетвером – ты, он, я и Вера, – и, пока Вера страдала, тщетно вспоминая столицу Мадагаскара и самый высокий в мире водопад, а Володя простосердечно думал, что развлекает её своими импровизированными викторинами, ты изливал мне душу, рассказывая о какой-то Яне, которая «манила тебя как женщина, но отталкивала как человек».
Не знаю, кому было неуютнее всех на той прогулке. Наверное, всё-таки мне.
– Так вот, у Володи всё максимально просто. Он всех этих моих копаний вообще не понимает! – (Тепло улыбаешься; когда ты говоришь о двух-трёх ближайших друзьях, твоя улыбка становится лучисто-тёплой – настолько, что согревает даже меня в моём хроническом отчаянии). – Когда я ему что-нибудь такое вываливаю, он может только плечом вот так дёрнуть и сказать: «Ну, если ты её любишь – будь с ней! А если не любишь – не будь». Я начинаю что-то там объяснять ему, распинаться про свои душевные нюансы – а он посидит вот так же, похмурится и выдаст что-то в духе: «Ну, если считаешь, что должен – будь с ней и не твори херню. А если всё-таки думаешь, что не должен – не будь! Чего мозги-то себе зря иметь?» И – всё!.. – (Широко разводишь руки в стороны, словно спрашивая: ну, вот и что тут поделать?.. Когда ты говоришь о Володе, я часто не сразу улавливаю, чего больше в твоём тоне – ласковой насмешки или восхищения). – Понимаешь? Я хочу так же! – мурлычешь сквозь дрожащий смех. – Почему не все могут так же?!
– Думаю, так вообще мало кто может. Береги своего Володю.
– Так я и берегу…
Вздыхаешь, и над нашим столом повисает непривычно натянутое молчание; ты в раздумьях покусываешь губу. Вдруг вкрадчиво произносишь:
– Юль…
– М?
– А салфетки-то причём?
Вздрогнув, смотрю на свои руки. Между ними лежит лохматая бело-красная горка: три-четыре салфетки уже превратились в клочки. Я действительно не заметила; можно всерьёз испугаться.
Странно, что я не боюсь.
– Нервничаешь? – тихо и чувственно, почти полушёпотом, спрашиваешь ты.
Даже если бы до этого я не нервничала – от такого твоего голоса точно бы начала.
– Н-не знаю. Задумалась.
Киваешь сам себе, будто на что-то решившись, и хищно улыбаешься. Наверное, именно так улыбается рысь в своей рысьей душе, почуяв захромавшего оленёнка.
– А ты когда-нибудь пробовала коньяк?
Тревога. Сердце пропускает удар, а потом частит пулемётной очередью. Ты сказал всего одну фразу – донельзя простую, – но я чувствую в ней повод пойти ва-банк.
Ведь и лорд-некромант, Повелитель Хаоса из моих фэнтезийных романов, когда-то впервые попробовал свои дурманящие снадобья, не так ли?..
– А ты как думаешь? – (Улыбаюсь, плотоядно поглядывая на оставшиеся нетронутыми салфетки. Ты тем временем плотоядно поглядываешь на рыженькую официантку). – Нет, конечно.
Когда официантка скрывается в кухне, щуришься с недоверчивым смешком:
– Почему «конечно»? Вискарь с колой точно пробовала – я видел!
– Ну да, в компании. Коньяк – это очень дорого… Да и крепко для меня.
– Его же и пьют по чуть-чуть, если чистым. Как и виски. И тоже можно найти недорогой. Хотя я тут решил, что не грех иногда и пошиковать…
– Ещё бы, с твоих-то трёх повышенных стипендий. Или сколько их сейчас, четыре?
Ухмыляешься не без самодовольства.
– Именно повышенных – три… Знаешь, я, само собой, в алкоголе не разбираюсь, – (заговорщицки подаёшься вперёд), – но вот недавно с пацанами распробовал и прям… проникся. У него такой интересный вкус – какой-то не то чтобы пряный или древесный, а… – (Неопределённо шевелишь пальцами в воздухе). – Не знаю. Именно интересный. Играет, как вино – только крепче вина и не кислый. Думаю, тебе бы понравилось.
– Предлагаешь?
Стараюсь, чтобы голос не дрожал. Я не знаю, чем закончится этот вечер, – и не хочу знать. Но что-то тёмное, жуткое во мне – моя чернильная тень, реальное зло из твоих полурэповых стихов и колдовское зло из моих романов – навязчиво шипит: шанс.
Шанс – на что? Переступить ещё одну границу, чтобы было больнее?
До конца стать твоей бабочкой?..
Серьёзно киваешь.
– Да. Мне кажется, сегодня стоит. Если тебе не понравится – просто не продолжай, и всё. Ладно?
– Ладно.
– Почему ты… так смотришь?
– Как?
– Не знаю. Не как раньше.
Опускаю глаза.
– Трудно привыкнуть к тебе такому… к тебе без твоего табу на алкоголь. И ещё… Если честно, мне страшновато.
– Страшновато пить со мной?
– Да.
– Я понимаю, – произносишь тихо, с бархатной хрипотцой. В твоём лице столько боли и – проклятье – чего-то наподобие жалости, что я убеждаюсь: действительно понимаешь. – Потому и не настаиваю. Это лишь предложение. Подумай ещё.
Высокое, книжное лишь вместе только. Это так по-твоему. Несмело улыбаюсь.
– Давай. Но я заплачу за себя, можно?
Осуждающе цокаешь языком.
– Юль, ну ты же знаешь, что нельзя! Столько лет – и никак не привыкнете, Профессор, в самом-то деле…
Посмеиваясь, ты уходишь в другой зал, к барной стойке, и я вдруг чувствую, как горят лицо и тело. Рядом с тобой необязательно пить, чтобы опьянеть. Вздохнув, принимаюсь за выжившие салфетки.
Ты перекидываешься парой фраз с девушками, сидящими за столиком поближе ко входу; слышу это, не оборачиваясь. Они хихикают в ответ. Твои шаги по-рысьи тихие, почти бесшумные, к тому же их совершенно заглушает музыка, но я всем телом ощущаю, как ты приближаешься. Что-то сегодня с хрустом надламывается во мне – и, когда ты приносишь два пузатых бокала золотисто-коричневого коньяка и, напряжённо улыбаясь, садишься напротив, я понимаю, что.
Я хочу пустить всё на самотёк. Впервые в жизни – по-настоящему хочу. Я – Макбет, готовый на убийство; художник Бэзил, застывающий у мольберта при виде Дориана Грея; Жанна Д’Арк, восходящая на костёр. Нет, вздор: я – больше, чем каждый из них. Под звон столкнувшихся бокалов я отпускаю себя.
Подносишь бокал к губам; их уголки чуть подрагивают, пока ты изучающе смотришь мне в лицо, измеряя градус моего смущения. В сочетании с фиолетовой тканью твоя кожа кажется золотисто-бронзовой – почти цвета коньяка.
– Я предложу тост, ты не против?
– Я за. Ничего не приходит в голову.
– Ну… За то, что Юля пьёт со мной! Дожили оба до двадцати лет – и всё-таки это случилось. Зря ты смеёшься! – (Стреляешь в меня укоризненным взглядом поверх бокала. Твои длинные пальцы нежно, но крепко обхватывают стеклянную ножку (мизинец, разумеется, отставлен); их линии чётко выделяются на хрупко-прозрачном фоне; меня по новой бросает в жар). – Для меня это событие. И, между прочим, большая честь.
– Хорошо. Для меня это тоже событие, если серьёзно… – (Вдыхаю аромат, настойчиво вьющийся над бокалом. Терпко и странно, как ты и говорил – на стыке горько-древесного и сладко-шоколадного). – Ох.
– Правильно, сначала нужно понюхать! – оживившись, покачиваешь коньяк в бокале. – Потом немножко попробовать языком… Смотри, сейчас буду выпендриваться и изображать аристократа!
Ты и правда сначала вдыхаешь запах, пробуешь и только после делаешь глоток. Твои движения мучительно-чувственны; замечаю на миг мелькнувший розовый кончик языка. Почему-то он представляется мне не мягким, а тонким и острым, как жало, – возможно, по ассоциации с твоими тонкими губами; сжимаю колени под столом – внизу живота что-то тянет и сводит от желания, и больше я не запрещаю себе чувствовать это. Молоко и мёд под языком твоим…
– Ну? Теперь ты.
Пробую и кашляю: вкус оказывается ещё мелодичнее и богаче, чем запах, но жжёт горло крепостью. Ничего страшного; мне даже нравится, что жжёт. Это моё посвящение. Инициация – как любит говорить Евлампия Леонидовна, одна из видных профессоров на нашем факультете и дама со склонностью к моральному садизму. Она очень нравится мне, и вряд ли это случайность.
– Закуси! – (Заботливо пододвигаешь ко мне тарелку). – Такое крепкое лучше закусывать… Его очень вкусно пить с шоколадом – купить плитку? Или, может, ты какой-нибудь тортик хочешь?
– Нет-нет! – поспешно восклицаю я, и твоя рука, уже метнувшаяся к карману с банковской картой, останавливается. – Всё хорошо. Я… мне нравится так. Спасибо тебе.
Моё «спасибо» звучит глубоко – глубже, чем я планировала. Прищурившись, пододвигаешься ближе вместе со стулом.
– Сейчас это… было «спасибо» за коньяк и предложенные сладости или?..
– Или, – тороплюсь перебить, пока ты не подобрал слова. Улыбаешься.
– Я так и подумал… Знаешь, я, наверное, должен извиниться.
– Извиниться?
– Да. Мы редко видимся в последнее время… Да и переписываемся мало. И оба понимаем, что это моя вина, – прерывисто вздыхаешь. – Я… не желаю и не могу оправдываться. Мне нечем оправдаться. Просто хочу, чтобы ты знала, что я скучаю по тебе и нуждаюсь в тебе по-прежнему… Может, даже больше, чем раньше. Но… – (Покачав бокал в ладонях, опускаешь его на стол). – Не хочу… замарать тебя той жизнью, которую стал вести. Замарать и… напугать. Всё стало хуже, Юль. Я иду на дно. Всё стало очень плохо. А ты… как озеро. Знаешь, вот после мутной воды – всей в иле, может, даже в мусоре – чистое, светлое озеро под солнцем… Вот, это ты. Это я чувствую, когда говорю с тобой. И особенно – когда мы встречаемся. Мне как будто… легче дышать.
– И теперь это тяжело? – тихо спрашиваю я.
Смотришь на меня в упор. В зелени твоих глаз дрожат блики от лампы.
– Как ты догадалась? Хотя о чём я, – грустно усмехаешься. – Это же ты… Ты так меня знаешь. Да, теперь это тяжело. Теперь я чувствую, что… недостоин твоего света. Что слишком грязен для озера. Это острее, когда я рядом с тобой. Это чувство… мерзотности от самого себя. И то, как ты относишься ко мне… Я чувствую, что не стою этого.
– Я знала, что происходит нечто подобное. Но что всё настолько плохо – не предполагала. Ты не должен так думать, Дима, потому что все эти «недостоин» и «мерзотность» – абсолютная чушь! – (От волнения голос звучит смешно и тонко, но сейчас это мало заботит меня. Гораздо больше заботит, что ты ко мне очень близко – ближе, чем обычно, – и я купаюсь в тепле твоего тела, хоть мы и не соприкасаемся). – Я не так воспринимаю тебя. Я не смогла бы тебя так воспринимать, даже если бы мне вдруг захотелось. Всегда была лучшего мнения о тебе – самого высокого мнения, – и ты это знаешь. И дело даже не в том, что… – (Надо сказать это вслух; пересиливаю себя). – Не в том, что я к тебе чувствую. Просто я вижу и знаю тебя – знаю, какой ты человек. И никакие… аспекты твоей жизни не заставят меня меньше тебя уважать и… – (А вот тут стоп). – И нуждаться в общении с тобой. Многие твои решения я правда не одобряю, это ты тоже знаешь – например, ту же ситуацию с Настей и… другими. Но это твой выбор, и это не должно влиять на…
Твоя ладонь накрывает мою. Остаток моих слов выпивает шелковистый жар твоей кожи; вспыхиваю. Тяжесть твоих точёных золотистых пальцев давит на мои – бледные, покорившиеся; в жадном смятении поднимаю глаза. Не убирай. Пожалуйста, только не убирай руку.
Хочу больше! – кричит моя тень: ей вечно мало блаженства, дозволенного смертным. Зажимаю ей рот.
Если бы ты зажал его мне – этой же ладонью…
– Продолжай, – хриплым полушёпотом велишь ты. Твои глаза заволакиваются незнакомой мне дымкой – туман, скрывающий тропу; вокруг лес, и я бегу, чтобы выжить, но силы покидают меня. Сладкая истома бессилия. Я не могла и представить, как в ней хорошо.
Продолжаю, путаясь в словах. Вскоре бокалы пустеют, и наш разговор становится ещё более сумбурным – но вряд ли из-за коньяка. Хочу раствориться, навсегда пропасть в этой путанице; и ещё – забыть о существовании Насти.
В какой-то момент ты подносишь к губам моё запястье. Нижняя губа чуть припухла, потому что недавно ты покусывал её; верхняя так же тонка и фигурно выписана, как прежде; обе раскраснелись, и видеть их вплотную у моей кожи, полураскрытыми, в ореоле твоего пахнущего коньяком дыхания – прекрасно до непристойности. Замираю, окончательно уносясь куда-то – но говорю, говорю, говорю под твоим неподвижным взглядом: ты ведь приказал мне продолжать.
Касаешься запястья губами. Горячий, влажный кончик твоего языка упирается в мои вены. Всё плывёт в золотисто-коньячном мареве; у меня вырывается стон – как по ночам, на узкой общажной кровати, когда лихорадка снов о тебе особенно жестока.
Но это лучше, чем во сне; это лучше, чем всё. Медленно приспускаешь рукав моего свитера – даже это простое движение жжёт; мне трудно дышать. Покрываешь моё запястье и тыльную сторону ладони мелкими поцелуями – невесомо, едва касаясь губами. Так щекотно-дразняще; что-то внутри скручивается и распускается в унисон с каждым твоим движением – бесовская музыка сфер.
Целуя, ты неотрывно смотришь мне в лицо – почему-то это сводит с ума так, что тянет кричать от почти невыносимого желания. Сама не замечаю, как выгибаю руку, ещё больше подставляя её твоим губам и языку; так нежно-бархатно, жгуче, влажно – хочу, чтобы ты прокусил мою кожу до крови, набросился на меня, был во мне…
– Все твои рассуждения про ответственность… Это же сплошное саморазрушение. Ты вроде бы выделяешься, но всё ради других, ничего для себя… – бормочу, задыхаясь; прикусываю щёку изнутри, чтобы не застонать на всю пиццерию, когда ты вкруговую облизываешь выступающую косточку у меня на руке. Золотое марево окружает нас всё плотнее – коконом; я не знаю, сколько сейчас времени, не знаю, что со мной дальше будет, ничего не вижу, кроме тебя. Кажется – скоро расплавлюсь, растаю лужицей воска у твоих ног; пусть мои крылья почернеют и съёжатся, как листы рукописи в огне. Ты привык звать меня своим ангелом, но я не хочу для себя иного конца. – Ты так сильно себя не любишь… Дима. Нельзя так сильно себя не любить…
– Да, нельзя… – жарко выдыхаешь мне в лицо – как и я, вряд ли понимая, о чём речь; хотя, возможно, – понимая всё же чуть больше.
Мы сидим очень близко и почти соприкасаемся лицами – я не заметила, как это произошло. Сокровенная близость – трепетная, дрожащая, как струна скрипки; наше дыхание смешивается хором с нашими мыслями. На миг решаюсь заглянуть тебе в зрачки – и падаю прямо в ницшеанскую бездну, где не за что зацепиться и не на что уповать.
Ты прижимаешься лбом к моему лбу, и жар возбуждения вдруг перерастает во всеобъемлющий покой. Вокруг нас исчезают звуки и краски; вижу лишь темноту, и в ней – твои полуприкрытые глаза; в тишине звучит твой голос.
– Юля…
– Да?..
– Можно я тебя поцелую?
Молчу несколько секунд – не хватает сил говорить. В конце концов, это только секунды, а мы сейчас в вечности. В вечности, где я дышу твоим дыханием и глажу тебя по щеке и шее, где запускаю пальцы в твои чуть влажные от пота волосы, где мы нежно трёмся друг об друга лбами и носами, замирая перед последней чертой. В вечности, примитивно загнанной в четырнадцатое ноября чёрными столбиками календарей.
Твой гортанно-мурчащий шёпот вновь превращает эту вечность в восхитительное, непоправимое Настоящее.
– Можно? Или… Мне уже очень хорошо. Но… можно?
– Мы не должны, – выдавливаю, лаская мочку твоего уха и проползая рукой ниже по шее, потом – чуть под одежду, где ещё горячее и шелковистее; голова кружится от запаха твоей кожи. В эту секунду мне как-то не приходит на ум, что всё, что уже совершается, мы тоже не должны.
– Да.
– И… мне стыдно перед Настей.
– Да, – проводишь рукой по моей спине, и я выгибаюсь тебе навстречу. – Так можно?..
– Да… Да. Можно.
До последнего не закрываю глаза – твои губы слишком прекрасны, хочу смотреть. Наощупь они удивительно нежные – даже нежнее, чем я думала; нежнее, чем меха, в которые так сладко зарываться лицом; нежнее, чем крылья бабочки. Страшно повредить такую нежность. Страшно – но оторваться нет сил; я раскрываюсь перед тобой, и твой язык правда оказывается острым – напряжённо-жаждущим. Осторожным и вкрадчивым. Искусным, словно смычок дирижёра. Выписывая симфонию, ты входишь всё глубже, играешь мной, пока нам хватает дыхания. Так нежно и трепетно-горячо, так чисто в порочности; жадно приникаю к твоему вкусу, пью терпкость коньяка из твоего рта, пока чёрная бархатистая пустота прячет время и пространство вокруг нас. Только бы не заканчивалось, только бы, только бы… Остановись, мгновение, – будь я Фаустом, дьявол бы искусил меня именно тем мгновением: вечером четырнадцатого ноября. За то, что мой первый поцелуй принадлежит тебе, легко продать душу.
Когда ты мягко отрываешься от меня, закрываю глаза и роняю голову на руки. Ты будто выпил из меня силы. Боль, счастье, страх, смятение, нежность и жажда – всё ушло в сладкую слабость, в хмельное головокружение, в твоё коньячное послевкусие на губах и во рту…
Я никогда раньше не целовалась. И – глупо – не думала, что это так хорошо. Перезрелая дурочка. Мне всегда казалось, что красота поцелуев сильно преувеличена искусством и людским воображением.
Но твои губы и язык – оружие куда грознее воображения и искусства.
В тот вечер я ещё не знаю, что так хорошо – исключительно с тобой. Поцелуй бога нельзя сравнить с поцелуем смертного. Поцелуй бога ни с чем не перепутать. Раз познавший его уже не найдёт покоя.
Но в тот вечер я ещё не знаю – не знаю почти ничего. Вопреки всей своей филологической образованности.
– Я всё испортил? – тихо спрашиваешь ты.
…Позже, в закутке у входа в моё общежитие, мы целуемся ещё и ещё – жадно и долго, игнорируя грохот двери и шаги присыпанных снегом студентов, то и дело снующих мимо. Я не смела и надеяться, что ты захочешь ещё, что тот поцелуй будет не единственным; все можно и нельзя сметает огненным шквалом – я могу только постанывать под горячим влажным напором твоего языка, пока ты прижимаешь меня к стене, ненавидеть мешающую плотность курток, судорожно цепляться за твои плечи, чтобы не упасть, упиваться вкусом твоих губ – наглее, чем в собственных грёзах. Твой язык тоже наглее, чем там, – наглее и изощрённее; все его толчки, вкручивания, атаки и отступления отдаются судорогами желания у меня внутри – там что-то отбивает ритм сладко-мучительных сжатий, влаги, наполняющей лоно, наших хриплых вдохов и выдохов; ритм, чётко выверенный тобой – порывистым маэстро-дирижёром, расчётливым математиком.
Ритм бега по лесу; в конце жертву рвут на куски.
Ты запускаешь язык мне в рот, но я чувствую его внутри, чувствую всем телом; берёшь меня языком. Раньше я думала, что так бывает только в романах.
– Наконец-то, да?! – с безумной улыбкой выдыхаешь в какую-то из пауз – они нужны нам, только чтобы набрать воздуха; я не могу говорить, но снова жадно тянусь к твоим губам вместо ответа.
Наклоняешься и целуешь меня бережнее, по-другому – будто кормишь голодного птенца. Не замечаю, как съезжают куда-то мои шапка и шарф, как расстёгивается молния куртки; твои глаза вспыхивают рысьей, одичавшей зеленью – почти злобно, – и ты крепче прижимаешься ко мне бёдрами. Чувствую сладко-запретную твёрдость там, внизу – твёрдость, о которой даже мечтать себе не позволяю. Трусь о твой член, скрытый бельём и джинсами – трусь, задыхаясь, теряя остатки разума; какая-то девушка у дверей – возможно, даже знакомая, – оборачивается на мой невольный стон; мне совершенно плевать. Пусть расскажет хоть всему миру.
Пусть расскажет, что я целуюсь со своим богом – причащаюсь его тела, причастившись крови в коньяке. Пусть расскажет, что мой бог возжелал меня и что счастливее меня нет никого на свете. Пусть расскажет, что каждый мой шаг и каждая строчка отныне – благословенны и прокляты, как полёт бабочки: полёт, обречённый на смерть через день. Пусть расскажет – и пусть потом меня сожгут на городской площади: я буду гореть с улыбкой, вспоминая вкус твоих губ.
Жаль, что в городе Т. нет площади для казней. И что никто меня не сожжёт).
*
…Дымная змейка от твоей сигареты поднимается к звёздам, бисером рассыпанным меж клубящихся туч; звёзд здесь непривычно много для меня. Тебя тоже непривычно много. Ты не умещаешься в сознании, точно тёмные громады гор на горизонте: подавляющее величие издали – и страшно представить вблизи. Так долго я видела в тебе только мечту, а суть мечты – в том, что её не достигнешь.
Ужасающе долго. Стоя на балконе рядом с тобой, вдыхая бархатно-ягодный запах твоего «Бонда» с кнопкой, слушая, как ты сыплешь картавыми парадоксами, видя, как улыбаешься и грустишь, как сводишь и разводишь ладони в убедительно-ораторских жестах, – проживая всё это, я всерьёз не понимаю, как выдержала. Или, обретя тебя, перестаю понимать. Так человек, припавший губами к роднику, перестаёт понимать, как одолел пустыню; ведь это был будто бы не он сам.
Когда-то давно, под конец недолгой встречи (я с затравленной улыбкой старалась не завыть: уже знала, что после сверкающего кайфа этого вечера, как всегда, наступят муки ломки – на две недели, или на месяц, или на дольше – до тех пор, пока своевольная капризность моего бога вновь не сведёт нас), ты вдруг вздохнул и сказал: «Тебе всегда будет мало». Фраза мало вписывалась в ход беседы, но никто из нас не объяснил её вслух: не было нужды. Я знала, о чём ты. Ты был прав тогда – прав, наверное, больше, чем думал сам.
Потому что мне действительно всегда мало. Иногда меня саму пугает неутолимость моего голода; разве пища невесомых бабочек – не эфир и нектар?..
– Ну, как тебе вид? – смотришь не на меня, а на охваченные дрёмой домишки посёлка. Прямо напротив твоей пятиэтажки, за забором, приютились собачья конура и какой-то сарай. Ты так мефистофельски, с задорной злобой улыбаешься, глядя на них, что брёвна, кажется, скоро вспыхнут.
– Идиллический. Так и просится в книгу.
– Всё ещё думаешь, что мне надо писать – как ты там говорила?.. «Записки провинциального офицера»?
Прячу улыбку: то, что ты помнишь об этой идее, согревает лучше коньяка.
– Записки, да. Или мемуары. Как «Записки юного врача» Булгакова.
– И про что же? – (Хмыкаешь, с манерной растяжкой выдыхая дым. Ты часто бываешь вдвойне язвителен, когда часть тебя, уже переубеждённая мной, хочет, чтобы я переубедила тебя всего). – Может, про то, как какой-нибудь капитан Сомов по пьяни пистолетом размахивает, матюгается и орёт: «Знаешь, с какого расстояния я попаду тебе в голову»? Или про то, как старший лейтенант Тарасенко разбил стекло ларька, когда в городе бухал?.. А, нет, стой-стой-стой! – (Потушив сигарету, взбудораженно поднимаешь указательные пальцы обеих рук – будто протыкаешь ещё чей-то невидимый кокон). – Капитан Жилин, у которого жена третьим ребёнком беременна, недавно напился в городе, привёз оттуда двух шалав и одну, говорят, выебал прям где-то в части. Все это теперь с диким интересом обсуждают – просто новость года! А жена его перед этим просила Шилова, который был ещё трезвый и мог за руль сесть… – (Меняешь голос, изображая тонкие, молящие женские рулады): – «Ну, Витенька, ну отвези ты его немножко погулять, чтобы он дома сегодня не буянил! Ну, будь другом!..» Видишь, какое разнообразие сюжетов? Глаза, блядь, разбегаются! Об этом мне писать, что ли, Тихонова?
– Почему бы и нет? – (Упорствую, но от последней истории к горлу подкатывает тошнота. Мне вдруг очень хочется помыться ещё раз – или хотя бы ополоснуть руки: ты словно дал мне подержать что-то мерзкое). – Все книги – о жизни. В них и не может быть всё красиво и благостно.
– Нет уж! – с той же жутковатой усмешкой качаешь головой, повернувшись ко мне; в глазах у тебя отражаются звёзды. – О таком не пишут.
– Пишут обо всём.
– Не об этих животных. Хотя – не глупо ли: говорю, как будто сам не такой же!.. – (Тихо смеёшься, потирая подбородок. Твой смех звучит уже немного пьяно и – не «немного» – с сумасшедшинкой). – Знаешь, всё чаще кажется, что вся моя пафосная оппозиционность летит к чертям. Привык противопоставлять себя таким, как они, таким, как… Да почти всем! А что теперь остаётся от этой противопоставленности? Кроме слов-то? – (Разглаживаешь воздух, одним жестом отвечая на свой вопрос. Несуществующая плоскость. Пустота). – Давно уже живу как животное. И живу, и мыслю, и говорю… Как вот ты не заметила, что я таким стал? Как ты могла не заметить?!
Мне всё отчаяннее хочется тебя обнять; обнять – и заплакать. Ты очень болен. Мы оба давно и тяжко больны – каждый по-своему, болезнями, которые не лечатся врачами. Даже психологами и священниками не лечатся.
– Я не заметила, потому что это не так. Ты видишь… только одну сторону. – (Задыхаюсь от волнения, силясь подобрать слова. Хочу, чтобы тебя терзало хоть на крупицу меньше боли. И чтобы ты понял меня, и чтобы поверил, что я не лгу. В общем – нерешаемая задача). – Ты и правда во многом изменился – это я вижу и видела. Но суть остаётся прежней… всегда. И ты никогда не был животным. Никогда им не станешь. Я знаю тебя и ручаюсь тебе в этом. Если и животное, то только в той мере… в какой все мы – животные.
Пару минут мы молчим. Ты не становишься мрачнее, но и не веришь мне; что-то в груди сжимается глухим спазмом.
Теперь ты так часто мне не веришь.
Где-то в посёлке визгливо лает собака, и ты опускаешь голову, прислушиваясь. Я пытаюсь улыбнуться.
– Не у нас одних бессонница.
– Да уж… Это сука вон из того дома, – показываешь в темноту и ухмыляешься: – Между прочим, очень в тему «диалогов о животных». Весь мой вид из окна, в любое время года – вот этот дом, забор, горы вдалеке и – что, как ты думаешь?.. – (Мелкими движениями кулаков изображаешь барабанную дробь). – Правильно – как псы ебут эту суку! Вечно вертятся вокруг неё, ждут своей очереди. Дождь, ветер, снег, жара – вообще плевать. Приходят толпой и ебут. Крайне увлекательное зрелище! И даже взгляд отвести особо-то некуда. Как думаешь, это тоже включить в офицерские мемуары?..
– Ну да. Яркая бытовая деталь! – (Теперь вперемешку с грустью меня душит смех; ты прекрасно умеешь управлять настроением собеседника. И ещё – создавать нелепые до абсурдности, ироничные зарисовки. Сама не замечаю, как внутри разгорается писательский азарт). – Отражает атмосферу. Замкнутое пространство, безысходность… Потом как раз можно пустить кусок про местные сплетни. Вот хоть тот твой пример с молочником.
Качаешь головой и мягко приобнимаешь меня за плечи; за шерстью кофты чувствую тёплую, давящую тяжесть твоей руки. Под кожей вспыхивает жар, уже не имеющий ничего общего с писательским азартом.
– Вот ты вроде маленькая такая, милая. А послушаю иногда – и страшно… Читала, кстати, мой последний отрывок? Про воспоминания? Да конечно, читала! – восклицаешь, не дождавшись моего ответа, и игриво щёлкаешь меня по носу. Игриво и больно. Однажды – давно – ты уже сделал так, и потом я полдня горела от непонятной, умилённо-униженной радости. – Я же его выложил сегодня – в день твоего приезда… Не могла не прочесть, как только интернет появился!
– Прочла, – хрипло отвечаю я. – Это…
Оживлённо перебиваешь:
– Слишком размыто? Слишком много пафоса?.. Хотя – давай сначала зайдём. А то тебе холодно, я вижу.
*
(Несколько лет назад
– …Нельзя подчинять всю жизнь настроению одного человека! – вещает, будто открывая уникальную истину, элегантная брюнетка-психотерапевт. – Его желаниям, его… по сути, капризам. Как бы он ни был для тебя важен, этого делать нельзя. Это не любовь, а зависимость! Деструктивная зависимость.
Молча слушаю, глядя на тонкую золотистую оправу её очков. Красиво блестит. Наверное, дорогая.
Ты тоже любишь слово «деструктивный». И тоже не всегда уместно его используешь.
– Когда такое происходит, ты и теряешь желание жить. Теряешь ощущение, что ты – это ты. Отдельная от него личность. Так нельзя.
Вздыхаю. Хочу возразить – продолжить возражать, – но я сильно устала. Так сильно. И в этом милом кабинете с кожаным диваном и часами-ходиками чертовски холодно.
Брюнетка хмурится и постукивает ручкой по ежедневнику.
– Ты со мной не согласна, да?.. Но вот как бы ты сама назвала то, что он делает?
– То, что он делает? Вы о чём?
– В целом – о линии его поведения с тобой. Он же манипулирует тобой, используя свою сексуальную привлекательность! Почему ты позволяешь ему это? Почему отказываешься себя уважать?
Манипулирует тобой, используя свою сексуальную привлекательность. Хочется расхохотаться в голос, но я спокойно отвечаю:
– Наверное, Вы меня не поняли. Всё совсем не так.
Брюнетка забрасывает ногу на ногу, готовясь к новой атаке. На ней ярко-синий брючный костюм – Вера оценила бы такой.
– Вот сколько ты сейчас весишь?
– Сорок три… Или сорок два.
– Сорок два. И разве это не порыв схлопнуться в пустое место? Не существовать? – она сводит ладони, демонстрируя «схлопывание». Её жесты довольно богаты, но с твоими всё равно не сравнятся.
– Я не знаю.
– Знаешь. Вытащи себя из его кардиограммы.
– Синусоиды.
Она приподнимает брови.
– Что?
– Не кардиограммы, а синусоиды. Он это так называет. Своей синусоидой.
На пару секунд она теряется. Жаль, что всего на пару.
– Тогда из синусоиды. Черти свою собственную!
Не отвечая, рассеянно тру мочку уха.
– А, значит, даже слушать меня не хочешь?!
Отвожу руку от уха, нервно смеясь.
– Кошмар. А Вы всегда так делаете?..)
*
… – «Иногда мы намеренно вспоминаем те периоды, когда нам было плохо. Все объясняют это по-разному: ностальгией, или, наоборот, радостью от того, что теперь всё иначе, или чем-то сугубо своим. И лишь немногие могут признаться себе, что у этого нет разумных причин – нами движет только невнятная тоска по боли и трудностям».
Размеренно читаю вслух начало твоего отрывка-заметки; ты, по-кошачьи подобрав под себя ноги, жадно ждёшь моего вердикта. Я знаю это ожидание, но давно не видела его воочию, – слишком давно. Неужели я дорвалась даже до этого – до твоей робости (редкой, парадоксальной гостьи), до по-детски радостного и взволнованного предвкушения, до многословных, взахлёб, объяснений того, что в тексте и так очевидно? До тонкой алхимии в изменениях твоего лица, когда ты воспринимаешь мои слова то как приговор, то как высшую награду?..
Невозможно. Немыслимо. Я была уверена, что уж это-то утрачено навсегда, – но оно оказалось прочнее многого другого. Ты по-прежнему жаждешь, чтобы я судила твои тексты – в белом парике и мантии била молоточком, пожизненно заключая в тюрьму тавтологию и оправдывая причудливые метафоры.
Ты по-прежнему жаждешь этого – а я жажду наконец-то поверить, что не сплю. Коньяк этому совершенно не способствует.
– Ну, так и?.. – произносишь, напряжённо улыбаясь краешками губ. – Что ты так долго молчишь? Совсем дерьмо?
– Нет. Совсем нет. Просто обдумываю. Невнятная тоска по боли и трудностям – это… очень хорошо. Тоска по боли, – качаю головой. Я бы вряд ли смогла так точно назвать это чувство, давно вросшее в нас обоих ороговевшим панцирем.
Еле заметно вздыхаешь и выплёскиваешь себе в кружку остатки коньяка.
– Ага. Сначала хотел написать что-то типа «расковы…» – (Раздражённо щёлкаешь пальцами). – Тьфу, «р» эти бесконечные! «Расковыривание ран», вот. Но потом подумал, что так было бы чересчур штампованно.
– Да уж. И потом, расковыривание – это всё-таки уже действие, а не состояние. А здесь нужно именно состояние, и именно такое – тоска… Вообще пахнет Шопенгауэром: философия страданий.
Отмахиваешься от меня в шутливом ужасе; твои глаза вспыхивают новой зеленью – по-весеннему наглой. Однажды, предаваясь грехам уныния и гнева, ты дошёл до мыслей о самоубийстве из-за книги Шопенгауэра, которую я тебе подарила. Я узнала гораздо позже. В двадцать лет мне не казалось, что подарить тебе труды основателя философского пессимизма – такая уж глупая затея. Я не понимала, что это – всё равно что тушить огонь бензином; ибо слишком во многом вы с Шопенгауэром сходитесь во мнениях.
– Нет-нет-нет! Даже не произноси это имя, чур меня!.. Хотел сжечь эту грёбаную книгу, но не стал. – (Замолкаешь на пару секунд, будто колеблясь). – Потому что ты подарила. Рука не поднялась. Но недобрыми словами поминал я тебя тогда, Тихонова, ох и недобрыми!.. Грубоватый способ лишить интеллектуальной девственности, знаешь ли.
Краснею. Ты любишь смущать собеседников (а чаще – собеседниц), проводя аналогии между высокодуховным и плотским до вульгарности.
– Ну… Думаю, ты тогда уже не был невинен в этом плане.
Как и во всех остальных.
Хмыкаешь, скептически выгибая бровь.
– Не знаю, не знаю. В плане философии я точно был девственником, а ты – совратительницей.
– Почётный титул. – (Перевожу взгляд на экран телефона, снова пытаясь вчитаться в текст. Мне всё сложнее сосредоточиться). – Единственное, что коробит в форме, – слово «сугубо». Я тебе уже как-то говорила, что у него более узкое значение и…
– Ты поняла, о ком это? Или о чём?
Не так уж просто смотреть на тебя в упор, но я выдерживаю.
– О Марго?..
Беззвучно усмехаешься, не отводя взгляда. Вижу, как у тебя расширяются зрачки.
– Конечно. В том числе. И даже, наверное, в первую очередь… Когда хочу потрепать себе нервы, вспоминать её – лучший способ.
Марго. Твоя давняя зазноба, и выдуманный идеал, и осквернённая Дульсинея. Такая же красивая и безумная, как её имя. Твоя «вечная призрачная встречная» и «обыденный сюжет всех религий» сразу – как в песне Би-2.
Ты любил её в семнадцать, когда мы впервые встретились. Потом – потерял (или сам потерялся?..), потом – спустя несколько лет – встретил снова, разуверился и взял, как мог взять любую другую. Огонь Прометея погас, и сказка закончилась.
Возможно, твой самый глубокий шрам. Возможно, самая гибельная бабочка.
Возможно.
– Давно уже заметил, что, когда думаю о ней… Я как бы вовсе и не о ней думаю. И не совсем о каком-то определённом периоде в жизни, и не совсем об атмосфере… И не совсем о себе тогда. И глупо как-то всё и бессмысленно кажется – что тогда, что сейчас. Понимаешь? – сбивчиво сыплешь словами в хмельной экспрессии – и в хмельной мучительной памяти. Больше я не могу на тебя смотреть.
– Понимаю. И получается, что больше всего – тоска по боли?
Киваешь.
– Вот именно. И… то, что ты приехала ко мне – как будто бы тоже. Для нас обоих. Тоска по боли и трудностям. Моральный мазохизм.
– Ну, не факт, что мазохизм, – осторожно возражаю я, обращаясь к ножкам стула. – Думаю, у каждого есть такая… точка невозврата. Или возврата, наоборот. Это что-то, что… держит. Не даёт рассыпаться. У тебя вот Марго.
У меня – ты.
Нет сил сказать это вслух, и несколько секунд проходит в молчании. Я слышу, как тяжело ты дышишь.
– Юль… Посмотри на меня.
Поворачиваю голову. Твои губы приоткрыты; ловлю шёпот, слетающий с них, – точно делаю глоток душистого вина.
– На колени.
Сердце выколачивает грозную фугу. Сползаю на пол возле дивана и смотрю на тебя снизу вверх – на тебя, озарённого золотисто-коньячным светом. Сколько раз это мгновение мучило меня во снах. Сколько раз – и всегда по-разному.
Касаешься моей щеки – очень медленно: сначала кончиками пальцев, потом всей ладонью. Не моргая, изучаешь моё лицо; есть что-то восхитительно-порочное в бесстрастии твоих глаз. Они кажутся темнее под пушистой чащей ресниц – глаза кукловода, глаза экспериментатора.
Твои пальцы соскальзывают с моей щеки на шею, потом на затылок; сгребаешь в кулак мои волосы и тянешь-тянешь-тянешь – так томительно-больно и сладко, что у меня вырывается стон; время останавливается, не осмеливаясь мешать нам. Ты делаешь мне больно. Делаешь мне больно. Делаешь…
Слышу твоё недовольное шипение.
– Не сопротивляйся. Наклоняйся, куда я тяну. Поддавайся моему движению.
Вздрагиваю: оказывается, я инстинктивно наклоняюсь чуть вперёд, чтобы ярче раскрасить и продлить твой подарок. Чтобы стало ещё больней. Откидываю голову назад, повинуясь гортанным волнам твоего голоса.
– Да, мой господин.
Жар становится почти невыносимым. Ты наклоняешься так близко, что я не вижу тебя целиком – лишь кусочки византийской мозаики: родинки на щеке, округлую линию подбородка, тёмные волоски бровей. Твоё дыхание пахнет колой и коньяком. Пахнет иглой, на которую я наколота своим изломанным крылатым тельцем. Ты дышишь ровно и глубоко – не то что я, судорожно хватающая ртом воздух.
Ты дьявольски спокоен. Почему-то это гораздо сильнее порывов страсти сносит мне крышу.
Зарываешься пальцами в мои волосы, перебираешь их – снисходительно, будто ласкаешь кошку, но так мягко, что мне хочется мурчать. Нежно-нежно-нежно – рывок; дёргаешь больнее, чем раньше – или, может, так кажется от неожиданности? Улыбаюсь сквозь выступившие слёзы. Пытливо щуришься. Прошла ли я ещё одну маленькую проверку? Ты хочешь показать мне, что нельзя расслабляться?..
Но я и так знаю, что с тобой – нельзя. Давно знаю.
– Мы придём к тому, о чём говорили, но… постепенно. – (Рывок). – Так будет лучше, потому что пока ты ко многому не готова. – (Рывок – назад и потом вперёд; за волосы швыряешь меня лицом к своему колену; дрожа от испуганного восторга, тянусь поцеловать…). – Нет. Я не разрешал. – (Рывок назад; так больно, что целая прядь моих волос, наверное, останется у тебя в горсти; смотришь, как жалко я задыхаюсь, и улыбаешься). – Без разрешения нельзя. Если будет можно, мы обговорим это отдельно. Поняла?
– Да, мой господин.
– Сегодня я не намерен с тобой жестить. – (То, как ты накручиваешь на запястье мои волосы, говорит об обратном… И то, как тянешься к резинке белья. Я стараюсь не застонать). – Не хочу, чтобы ты слишком уж напрягалась и боялась меня. Сегодня – не хочу. Ясно?
– Да.
Уже начиная приспускать трусы, – нежная золотистая кожа под твоим пупком, дорожка тёмных волос и… – ты вдруг останавливаешься; это обжигает, как удар. Кусаю губы.
– Что я должен слышать после «да»?
– Да, мой господин.
– Правильно. Не начинай меня бесить вот так сразу, пожалуйста…
Последнее движение твоих пальцев – и всё тонет в жарко-сияющем мареве; я верю и не верю в то, что вижу. Набухшее переплетение венок, нежно-беззащитная розоватость, совершенная форма, которую я помню наощупь; помню всё – как ты прикрывал глаза, как мелко и часто дышал перед финалом, как подавался бёдрами навстречу моей руке, как…
Вздрагиваю и отвожу глаза. Вряд ли мне можно так смотреть на него. Особенно после того, как глупо я ошиблась сейчас. Если только…
– Попробуй. Делай, как тебе удобно. Как тебе нравится.
Так просто и буднично звучит – точно ты не видишь, как пламя съедает меня до костей. Как оно пляшет по комнате и рыжей змеёй подползает к твоему дивану-странице – вопреки тому, что рукописи не горят.
Я наклоняюсь вперёд и приникаю к нему.
Влажно-солёная вечность – в ней горячо и твёрдо; твоя рука давит мне на затылок, надо мной раздаётся твоё дыхание. Я отчаянно боюсь и робею, но почему-то очень скоро успокаиваюсь. Как тебе нравится. Все мои «стыдно», «страшно», «смешно», «неестественно» сметает твоим вкрадчивым приглашением. Как тебе нравится. Я вхожу туда, куда мне позволено, и вкушаю свой пир. Как тебе нравится. Мой бог разрешил ублажать его, и теперь его плоть у меня внутри – пусть и не там, где я бы предполагала. Как тебе нравится… Кладу руки тебе на бёдра и закрываю глаза.
– Умница.
Так томно-ласково – и так сверху вниз; высшая из всех похвал мира. Послушно отстраняюсь, когда ты проводишь рукой по моим волосам и мягко меня оттягиваешь. Не сразу отваживаюсь поднять взгляд; ты держишь кружку и усмехаешься одними глазами.
– Хорошо. Почти совсем хорошо. Потом объясню, как можно делать лучше… Хочешь?
Киваю. Во рту ещё не растаял солоноватый привкус, и от влажно-щекочущей истомы трудно говорить. Тебе правда хоть немножко приятно? У меня правда получается?..
«Ты так хорошо это делаешь. Как будто не в первый раз», – обдающий жаром шёпот во мраке съёмной квартиры – годы назад, в сибирской зиме. Ничего после не сводило меня с ума так, как этот твой простой, чуть насмешливый шёпот. Если слышать во фразе «лишить невинности» то, что она действительно значит – нечто куда важнее механического акта, – в ту ночь ты лишил меня всего, что оставалось от невинности. Всего, что хоть как-то прижимало к земле.
Теперь – по-другому, дальше и больше. Ты протянул мне яблоко, и я надкусила. Коснулась губами тонкой бархатистой кожицы, напиталась медовостью сока; яблоко отрезает пути назад.
Я не знаю, как тебе удаётся сохранять бесстрастие. Восхитительная сила воли. В ту ночь на съёмной квартире тебе, наверное, каждые две минуты хотелось сбежать, исчезнуть, повернуть время вспять – лишь бы не видеть, как горит плоть твоего псевдо-бесплотного ангела.
Не могу понять, хочется ли и сейчас. Нечитаемый шифр.
– За наш первый секс! – (Странно улыбаясь, салютуешь мне кружкой). – Спустя столько лет, надо же… Всё нормально – не плохо тебе? Не страшно?
В твоём заботливом тоне есть что-то отцовское, что-то покровительственное. Это должно успокаивать, но почему-то моё возбуждение обостряется до болезненности. Сглатываю слюну. Хочу, чтобы ты повалил меня на пол – чтобы мы свели наш медлительный танец в более простые движения.
Качаю головой.
– Нет, мой господин. Всё очень хорошо.
Кивнув своим мыслям, допиваешь и опять гладишь меня по лицу.
– Иди сюда.
Я неловко – плохо держат ноги – залезаю на диван; мы снова на равных – по крайней мере, пространственно. Из-за твоей улыбки поджимаюсь от страха и возбуждения. Когда ты зол или напряжён, ты иногда вполголоса мурлычешь какую-нибудь песенку – детский или прилипчиво-попсовый мотив; и в этом больше угрозы, чем в матерных воплях.
Сейчас твоя улыбка похожа на эту песенку.
Сгребаешь в кулак мои волосы, но уже по-другому – нежно и легко, точно комкая плед или махровое полотенце. Ты любишь всё мягкое; противовес напускной колючести.
Напускной ли?.. Наши лица сближаются, и, заглядывая мне в глаза, ты щуришься с острым, почти враждебным вниманием – будто пытаешься выучить наизусть стихотворение, которое тебе не по душе.
Ты ведь этого желала? – без слов. – Этого жаждала и боялась столько лет? Мы не бьём мимо?
Мы не бьём мимо, – отвечаю я, опуская глаза – теперь смотрю в ямочку меж твоих ключиц; скольжение твоих пальцев по моим бокам и животу обжигающе-сладко. – Этого. Именно этого.
Я не знаю, за что и почему ты даёшь мне это; или – за что даёт кто-то, кто ещё выше тебя. Я не знаю, что будет дальше, как мы будем жить и какими станем. Я не знаю, как смогла добиться приезда к тебе – оборачиваясь назад, понимаю, насколько это было невозможно; да что там – невозможно было и восстановить наше общение: невозможнее, чем найти Грааль. Я не знаю, чем заслужила такую близость к тебе – и такую страшную, застарело-глухую боль. Не знаю, почему мне больно даже сейчас.
Я ничего не знаю. Не уверена, что мой немой ответ полностью честен; не уверена, что поняла твой вопрос.
Но смертный не должен знать всё – таковы законы обряда. Смертный не должен понимать бога – иначе молитва потеряет суть.
Касаясь губами моих губ (всего раз: большее пока не заслужено), смятенно шепчешь:
– Знаешь, я всё ещё чувствую себя твоим другом… А тебя – моим ангелом. Моей исповедницей. Всё ещё, даже сейчас.
Улыбаюсь, больше не сопротивляясь дрожащему золотому вихрю; ты позволяешь гладить свои плечи, живот и грудь, позволяешь вплотную прижиматься к шелковистому теплу – и я приникаю к нему с бездумной, эгоистичной жадностью, как изголодавшийся бродяга к пище.
– Как мне этого не чувствовать? Скажи. – (Твой шёпот щекочущим ядом вливается в ухо; выгибаюсь в твоих объятиях, исходя мурашками). – Подскажи мне. Как больше не чувствовать себя твоим другом?
– Просто… Просто сделай это. – (Отвечать богу на провокации – очень самонадеянно. Вновь – не впервые – повинуясь законам обряда, я делаю это наугад; через секунду ты можешь отшвырнуть меня ногой, будто шавку, – и я приму даже это, ибо у меня нет путей назад. Лес отрезал их; я в лесу, душно-прелый воздух почему-то пропах коньяком, и зелёная мгла, в которой трудно говорить и думать, со всех сторон обступает меня). – Сделай, как если бы это не мешало тебе… Как если бы никому из нас не мешало.
Усмехаешься и киваешь, принимая мой самообман.
…Входишь медленно, с гипнотическим чередованием рывков и пауз; нависаешь надо мной, и я чувствую тебя всего, а под нами – холодные камни жертвенника. Куда исчез твой диван?..
«Трудно сдерживаться? Хочется больше?» – с тем же покровительственным пониманием шептал ты, когда я задыхалась и вскрикивала, ощущая в себе твои точёные пальцы – и их расчётливо-творческие, как твоё любимое программирование, движения. Трудно и хочется, – но я уже не могла отвечать. Вскоре слишком нетерпеливо подаюсь к тебе, теряя контроль; ты улыбаешься и прижимаешься лбом к моему лбу – совсем как тогда, годы – и жизнь – назад.
– Тише… Больно только потому, что ты сама торопишься.
– Мне нравится, когда немножко больно.
На ухо, с грустной иронией:
– Извращенка.
Камни жертвенника впиваются мне то в живот, то в бескрылую спину, а ты – в меня, в самое нутро; лес поглощает нас, раскручивается восьмёрка бесконечности. Бросая камушек в поток моих стонов, вдруг спрашиваешь:
– Почему не смотришь в глаза?
– Слишком… – выдавливаю я. – Как будто в пропасть падаю.
Улыбаешься.
– Падай.
Покорно шагаю в дремучую, грешно-невинную зелень – и ты падаешь вместе со мной.
…После, чуть утомлённо лёжа на мне, глядя сквозь сонную тень ресниц:
– Только обещай мне… Если вдруг что, то аборт. Пообещай сейчас.
– Ты же знаешь, я… не вполне здорова в этом смысле. И пью таблетки. Так что ничего не может…
– Пообещай.
Убить твоё дитя, если я понесу его. Ребёнка от твоего семени. Нашего ребёнка – внутри моего слабого, почти бесплодного тела.
Убить чудо, если оно свершится.
Я молчу секунду. И две. И три.
– Обещаю.
Снова непонятно улыбаешься. Скатившись с меня, больно кусаешь в плечо.
– Не верю.
– Почему?
– А ты глаза свои видела?..
День второй
A SATANA
Из солёных морей и с посыпанных пеплом равнин
Не зови меня снова – зови меня снова, хозяин.
Будь владыкой над миром людей и, как прежде, один
Снисходи до грехов, до костей, до чернил, до развалин.
Не бери мои сны по ночам – забирай мои сны.
Вспыхнет пламя на девять кругов – и ни больше, ни меньше.
Палачи и блудницы да будут с тобою честны
И не смеют спросить, в чём твой замысел. «Камо грядеши?»
Не услышишь от них, как услышал другой: эту дерзость
Не позволь им, и мне не позволь – заклинаю, позволь.
Смейся, глядя на похоть и гнев, на гордыню и леность,
Улыбайся – носящий страшнее распятия боль.
Горек дым, и солома трещит под моими ногами,
И чернеют навек лживо синие своды небес.
Твоим шёпотом сладким полно моё сердце – ты с нами,
В твою честь эти свечи, и нож занесённый, и лес,
Темнотой укрывающий алые ленточки крови,
Песнопения смерти и жажды таящий в листве.
Не ходи – приходи – ты при полной луне к изголовью,
Не зови – позови – мой обугленный остов к себе.
Пусть же камни летят, а священник целует распятье,
Пусть толпа причастится моей негасимой любви.
Поцелую и я – так же свято – колени, запястья,
Книгу лжи в светлом сумраке нимба. Хозяин, зови.
Утро встречает меня промозглым холодом. Квартира напиталась им за ночь, а тонкий пустой пододеяльник не сохраняет тепло. Одеяла у тебя нет, что весьма вписывается в образ твоего подчёркнуто холостяцкого жилища – настолько подчёркнуто, что не хватает только гигантской надписи на двери: «Я ЖИВУ ОДИН И ГОРДО ПРЕЗИРАЮ КОМФОРТ». За окном висит то ли туман, то ли какая-то белесая морось, – нечто в колорите «Волшебной горы» Манна. Затерянное местечко на краю мира – вершины, заселённые безумцами и поэтами; вряд ли случайно, что мы оба теперь здесь.
Нашарив очки и покосившись в сторону мороси, я мысленно благодарю небо за то, что ни мне, ни тебе сегодня не нужно никуда выходить.
Если нам помогает всё-таки небо. «Странно, что Вашего Диму там молнией не испепелило, Профессор!» – покраснев, выпалила моя Вера, когда однажды узнала, что во время прогулки ты чуть не затащил меня в маленькую церковь. Я не пошла, потому что среди икон и свечей мне всегда как-то неуютно.
И ещё – потому, что впервые ту церковку тебе показала Марго.
Очень многое тогда сводилось к Марго. Если не к Марго, то к Насте. Если не к Насте, то к Дине – тонкой, похожей на эльфа учительской дочке с волосами цвета пшеницы и увлечённостью танцами. Если не к Дине, то… Снисходительно улыбаюсь своим мыслям. Можно долго тянуть список, но сейчас всё это так неважно, что кажется почти смешным, – хоть смеяться и было бы неуважительно.
Ты мирно сопишь, повернувшись набок, ко мне лицом. Вчера мы уснули в обнимку – честь, которой я и не мечтала удостоиться; по крайней мере, в первую же ночь. Я уткнулась носом тебе в грудь, ты собственнически положил на меня ногу – блаженно-тёплая тяжесть, – и, кажется, мы оба не заметили, как провалились в томное забытье. Хочу прижаться к твоему сонному теплу, но не осмеливаюсь: вдруг разбужу. Ближе к утру ты стал вздрагивать, метаться и в итоге совсем отодвинулся от меня – то ли из-за алкогольного жара, то ли из-за кошмаров. Они у тебя всегда были изощрёнными – причудливо, с бестактностью кривого зеркала отражали, как ты мучил себя и других. Ты вздрагивал во сне и раньше (до сих пор у меня было два случая убедиться в этом), но – без пугающих судорог, когда то бедро, то рука, то мышца на спине будто живут своей одушевлённой жизнью, в разладе с целостью твоего тела. Весь остаток ночи я, до конца не просыпаясь, в тревожной полудрёме гладила тебя, пока ты сотрясался в этих судорогах, и не знала, что делать.
Слишком тесные отношения с алкоголем, ядовитыми пара́ми проникшие в тебя? Думаю, не только и не столько они. Ты по-прежнему себя терзаешь – истерзал так, что скоро не останется живого места. Терзаешь иногда (часто?..) за дело. Иногда – нет. И бедные нервы не понимают, что происходит: почему тело вынуждено шутовски подражать судорогам души.
Зов плоти не смолкает: я голодна, и хочется в туалет. Хочется ещё много чего – приготовить тебе завтрак, пока ты не проснулся, и умыться, и при свете дня взглянуть на военный городок, укрывшийся в чаше из гор; но оторваться нет сил. Я смотрю на тебя и тихо плавлюсь в блаженстве – так давно я не могла смотреть на тебя. И никогда раньше – на тебя во сне, вот так долго.
Изредка ты всё ещё вздрагиваешь, но уже не так неистово, как ночью. Твои глаза увлечённо движутся под веками – вот бы твой сон был интересным, но лёгким, без кровавых копаний в собственном подсознании. Я хочу подарить тебе такой сон.
Поддавшись глупому порыву, начинаю считать твои ресницы (и зачем тебе, мужчине, такая пушистая роскошь?.. – явно не меня одну мучил этот вопрос); сбиваюсь на шестом десятке, не разобравшись даже с чащей одного глаза. Вот это да.
Иногда ты хмуришь лоб и мелко, прерывисто вздыхаешь, точно и во сне решаешь какие-то смысложизненные вопросы. Уютно обнимаешь ногами пододеяльник и с кошачьей упругостью скользишь по нему бедром, стараясь устроиться поудобнее. Пару раз мягко ощупываешь подушку рукой; улыбаюсь – мне тоже нравится находить на подушках прохладные участки, когда под утро постель прогревается теплом сонного тела. Я уже не смотрю, а созерцаю, с безмятежностью дзен-буддиста проваливаясь в неподвижную красоту минут.
Проснувшись, ты с лукавой усмешкой смотришь на меня и щуришься; потом резким рывком – молча – притягиваешь к себе. До неприличия счастливая, я пропадаю в твоих объятиях, но – почти жаль видеть, как на глазах тает твоя сонная, по-детски трогательная беззащитность.
– Доброе утро, – бормочу я.
– Поворачивайся попкой, – жарко шепчешь мне в ухо. Вспыхиваю: необычный ответ на утреннее приветствие. Необычный и очень волнующий. – Не так… Ниже. И спину сильнее выгибай. Ниже, говорю – непонятно, что ли?..
– Прости.
Недовольно цокаешь языком позади меня.
– Я тебе разве не запретил без конца «простикать»?
– Запретил, мой господин. Я… случайно.
Поджимаюсь от страха: ты и правда на меня злишься?.. Ты вздыхаешь, приспускаешь моё бельё и – награждаешь меня звонким, жгуче-приятным шлепком по попе.
*
(Несколько лет назад
Стол накрыт пышно – как и подобает юбилею, ведь тебе исполняется двадцать. Несколько пёстрых салатов будто кружатся в вальсе – так быстро их расхватывают с разных сторон; над золотистой картошкой вьётся ароматный дымок; на журнальном столике искусительно розовеют пирожные с ягодным кремом. Ни одной бутылки алкоголя: именинник принципиально не пьёт (с недавних пор – почти не пьёт), а гости уважительно соглашаются. Не спорю, Настя постаралась на славу.
Краснея, как краснела бы на её месте любая молодая и счастливая хозяйка, она раскладывает, разливает, подносит, спрашивает и улыбается; глядя на прелестные ямочки на её щеках, на её пухлые губы, я невольно представляю, как ты…
Представляю не то, что нужно.
Разговор порхает с одного на другое, и ведёшь ты – как всегда. Если какая-то тема тебе не близка, она волшебным образом исчерпывается, едва зародившись; если ты заводишь речь о чём-то, другие почему-то и вообразить не могут лучшего предмета для обсуждения. Я привыкла к этому, так было всегда – но твои друзья (другие твои друзья – сердито одёргиваю себя в мыслях) словно и не замечают подвоха.
Ты находишь подход к каждому: разделив с черноглазым Володей шутку о его родной Киргизии, как бы случайно, по ассоциации, вспоминаешь излюбленную нелепую фразочку одного из преподавателей со своего факультета – чтобы влиться могли и другие два гостя, твои одногруппники; с этой фразочки ты – пара виртуозных касаний, пара трелей на флейте Крысолова, – манишь всех поразмышлять о людях такого типа, как этот преподаватель (психологический крючок для меня), и сравнить их с тобой (лично-интимный крючок для Насти). Когда размышления обретают слишком серьёзный лад, снова шутишь, разряжая обстановку, – et cetera, et cetera. Отставляешь мизинец от стакана с соком, щуришься, умело отвечаешь на типично мужские – грубоватые, но не жестокие, – остроты друзей, мгновенно переключаешься с мягко-уважительного тона (для меня) на мягко-повелевающий (для Насти), обыгрываешь собственные парадоксы, хитришь и подстраиваешься, атакуешь и отступаешь; ты сияешь собой – и это завораживает.
Веди себя так кто угодно ещё, мне, пожалуй, было бы неприятно. Несколько раз за вечер ловлю себя на этом ощущении. Чересчур много манипуляций, и подвоха, и лёгкой, мерцающей полу-честности – на грани банальной лжи. Пусть здесь она никому не во вред, пусть ты всех нас – по-своему – любишь (при мысли об этом меня передёргивает), в ней есть что-то нечистое. Иногда я не понимаю, зачем ты так глубоко увязаешь в ней; неужели только для рисовки и власти?.. Точно знаю, что нет. Просто ты – это ты. Богам позволено то, что не позволено смертным.
Наверное.
– Пять рублей! – вдруг с нежным смехом говорит Настя; на мой взгляд – приторно-нежным. Ты в этот момент обсуждаешь с Артёмом – лопоухим любителем автогонок, который бездумно очарован тобой, – курсы социального проектирования для школьников, поэтому не сразу понимаешь, о чём речь. Рассеянно переводишь взгляд на Настю; приподнимаешь бровь; она почему-то краснеет и опускает глаза. Не вовремя перебила?
– Разве? – твоё картавое «разве» звучит ласково, но опасно. Настя пожимает плечами.
– Может, показалось. Вот сейчас.
– А, это? – (Подносишь мизинец ко рту, сверкнув хищной белизной зубов. Я стараюсь не смотреть на тебя долго – чтобы «смотреть» не превратилось в «маниакально пялиться». Судя по подчёркнутой – и, кажется, почти искренней – доброжелательности Насти, пока у меня получается). – Нет, просто курочка в зубах застряла. Я не грыз ногти.
– Вы платите за ногти? – хихикнув, спрашивает Шатов – болтливый, довольно симпатичный парень, который натужно пытается казаться умнее, чем есть, и часто не понимает твоих шуток. Зовут его, кажется, Саша или Паша, но ты почему-то всегда обращаешься к нему по фамилии; аналогия с несчастным героем «Бесов», конечно, приходит мне на ум, но кажется очень глупой.
Если только не видеть в тебе Ставрогина. Одержимого манипулятора – слишком мудрого и прекрасного, слишком порочного, чтобы жить.
– Да, сейчас объясню… Насть, а зубочистки тут есть?.. Ага. – (Берёшь зубочистку, будто возникшую на столе из небытия по воле Насти, – не только не поблагодарив, но даже не взглянув на неё). – У Насти есть дурная привычка, вот мы и решили её отучать… экономическими мерами. Раз уж другие не действуют. Я сказал, что каждый раз, когда увижу, что она грызёт ногти или заусенцы, буду брать с неё штраф в пять рублей. Разрешил ей делать так же, чтоб было справедливо. – (Тихо смеясь, бросаешь зубочистку на скатерть). – Только теперь она, видите, стала слишком подозрительной. Думаю, пора отменять.
Разрешил, отменять… Прячу улыбку. Артём хохочет, Шатов и Володя усмехаются, Настя по-прежнему блаженно краснеет – и все точно не слышат абсурдной, унизительной властности твоих слов.
Впрочем, на месте Насти я бы тоже блаженно краснела. Или бледнела – от страха и желания.
– О, вспомнил! – вскрикивает Артём, беспечно жуя третий или четвёртый кусок курицы. – Помните, как Фетюхин сдавал матан и от страха у себя чуть ли не половину кожи с пальца откусил? Оттянул вот так полоской, и кровищи – капец! А потом ещё пытался её до конца отодрать и…
– Ну чё ты за столом-то? – давясь смехом, перебивает Володя.
– А чего? – обижается Артём. – Я же не про то, как наш препод на физре недавно…
– Пукнул от натуги, да! – восклицаешь ты, торжественно салютуя Артёму стаканом – будто кубком на пиру. – Тёме почему-то жизненно важен этот случай – уже месяц его из памяти и сердца не выгонит, то и дело вспоминает… Да же, Тём?
Торчащие уши Артёма смешно пропускают свет, а подбородок перемазан куриным жиром. Он весь вечер ляпает всё, что думает, не особенно заботясь об уместности и последствиях. Ты смотришь на него по-доброму, но с потаённым снисхождением; симпатия и интерес к другу причудливо смешиваются с насмешливым презрением к смертному, которому дозволено тебя поразвлечь. От вмешательства Володи он теряется, от твоего – радостно ржёт.
– Не, ну а чё?
Настя смотрит на него по-дружески безмятежно. Ни ты, ни я в тот вечер не знаем, что свяжет их пару лет спустя – что пройдётся пилой по твоему сердцу. Она кажется кроткой и верной, как Пенелопа; он – простым и добрым, как толстяк Портос.
Но в тот вечер и мы были не совсем тем, чем казались.
Когда я выхожу в туалет, ты под каким-то предлогом выскальзываешь следом и ловишь меня в коридоре. Ловишь буквально – за локоть; отстраняюсь, вспыхивая.
Это дружеская забота. Просто дружеская забота – но я уже сама не своя от острой эйфории быть рядом с тобой, от обиды и злости, от безысходной ревности, от жажды и отвращения. Бредовость усиливается тем, что я ревную не столько к Насте, сколько к ним всем – как к толпе зрителей, отбирающих тебя у меня. Откуда этот мерзкий эгоизм? Досижу ещё два часа, чтобы тебя не обидеть, и уйду. Может, полтора. Или даже…
– Юль, всё хорошо?
– В каком смысле?
Смотрю на бежевый паркет. Ты снял для праздника неплохую квартиру. Только слишком «хайтечную» для тебя – любителя ковров на стенах, баночек с соленьями и других уютных ретро-советских мелочей.
Видимо, ориентировался на вкус Насти. Необычно.
Поднимаю глаза. Смотришь проницательно – будто рентгеном просвечиваешь, – и стоишь очень близко. Запах твоей кожи и пота сильнее, чем порошково-свежий запах рубашки. Рубашки возмутительно идут тебе. Делаю шаг назад.
– Ну, здесь Настя, – отвечаешь вполголоса. – И…
– И что?
– Да ничего. Я просто подумал…
– Конечно, всё хорошо, Дим. Почему должно быть нехорошо?
Я уже научилась улыбаться не вымученно. Лгать тебе было бы отвратительно – в любой другой ситуации. Серьёзно киваешь.
– Ладно.
Когда приходит пора тостов, ты, сообразно со своим положением, встаёшь первым. Тосты соком – почему бы и нет?.. Так же мило и странно, как гречневый суп, которым ты однажды угостил меня, когда я приехала в гости к тебе и твоему другу; раньше не знала, что существует такое блюдо. О блудливости Лены, у которой вы с ним же незадолго до того снимали квартиру, когда-то тоже не знала… Мило и странно – как жирные пирожки с капустой, которые мы с тобой ели в забегаловке возле общаг. Или как игрушечный мишка, которого ты подарил мне на совершеннолетие, – наверное, просто не представлял толком, что дарить, а оригинальничать опасался. За ядовито-малиновый цвет Вера быстро окрестила мишку Марганцовкой. Смело – учитывая, что любая, даже безобидная, её ирония в твой адрес могла отнюдь не безобидно меня разъярить.
Ты начинаешь говорить, и почему-то у меня загнанно колотится сердце.
– Ну что ж, уважаемые присутствующие… Дамы и господа, так сказать! – (Церемонно прикладываешь руку к груди; Артём фыркает, а Шатов робко улыбается – будто не знает, нужно ли тут смеяться). – Можно было бы обратиться «друзья» или как-нибудь там ещё, но я добавлю пафоса. Это вполне намеренно, не подумайте! Потому что… потому что мне правда важно видеть здесь всех вас.
Твой голос эмоционально вздрагивает, но жесты остаются разумно-расчётливыми: окидываешь взглядом стол, а потом разводишь руки в стороны, точно принимая всех нас в объятия и предельно раскрываясь. Тебе трудно не верить – но трудно и поверить, что это не намеренно.
– Вы для меня действительно дамы и господа – то есть люди, которых я по-настоящему уважаю… Перед которыми преклоняюсь, не побоюсь так выразиться. Да-да, Владимир Сергеевич, нечего ржать! – (Щелчок пальцами в сторону Володи). – Снова паранойя на уважении, как в «Крёстном отце» – Вы были полностью правы. – (Володя, улыбаясь, шутливо отмахивается – мол: что уж там, говори дальше – горбатого могила исправит. Артём тоже ухмыляется, но как-то неуверенно. Возможно, такая – не совсем сюжетная – отсылка к Марио Пьюзо для него сложновата. Шатов, кажется, готов подскочить со стула от восторга. Настя просто смотрит на тебя с тем же безмятежным, чуть отрешённым выражением – словно любуется далёкой, непостижимо-прекрасной галактикой в телескоп). – По-своему я восхищён каждым из вас, по-своему вам благодарен. И сегодня попытаюсь это выразить, хотя я по-прежнему лештинское быдло и несколько семестров технарского образования вряд ли это исправили… Да, я только о себе, не подумайте плохого! – (Для убедительности постукиваешь себя по груди кончиком пальца). – Поскольку большинство присутствующих – технари, я осознаю, что после праздника у меня есть серьёзный риск быть залошаренным… После праздника же можно – правильно, Тём? – (Артём и Шатов уже в открытую покатываются от смеха). – Только Юля безобидна в этом плане, потому что она филолог… Так вот, отвлекаюсь. Каждый из вас дал мне очень много за то время, что мы знакомы. Каждый из вас стал важной частичкой моего мира здесь, в Т. Можно сказать… частичкой моей второй семьи. Все вы знаете – каждый в своей мере, но знаете, – что с первой, буквальной, семьёй у меня всё… Скажем, непросто. Но здесь… Здесь я обрёл вторую.
Умолкаешь, переводя дыхание; теперь над столом повисает тишина. Слышно, как тикают настенные часы и как взволнованно дышит Шатов. Я чувствую отчаянную надежду и отчаянное одиночество в твоём голосе; одиночество – поверх вечных игр. Жажду искренности и страх перед ней. Твои глаза лучатся мягким изумрудным светом; что-то надсадно вонзается мне под рёбра.
– Так что этот стакан сока – ну и что, пускай сока, – я хочу поднять за вас! За близких мне людей, которые пришли меня поздравить, несмотря на этот жёсткий мороз… За Вас, Владимир Сергеевич! За Ваш здравый смысл и умение стоять на ногах, когда меня куда-то не туда заносит… За многократную помощь. Ну, и за совместную обжираловку всякой гадостью по ночам, и за совместные бдения перед моим экзаменом Комаровскому. Спасибо, от души спасибо! – (Твой голос дрожит от смеха; Володя, смущённо почёсывая шею, кивает тебе через стол). – За вечные несчастные тачки Тёмы и его искреннее непонимание того, как можно не любить футбол и тачки и при этом не быть ущербным. А если серьёзно – за твою надёжность и чувство юмора, Тём… Знаю, у нас не принято так, но ситуация, сам видишь, обязывает. – (Артём расплывается в улыбке, определённо не видя в ситуации никаких сложностей). – Шатов… За твои фрейдовские штуки в анализе людей (капец как я их боюсь) и за душевно-философские разговоры. Да, Владимир Сергеевич, то самое, что Вы называете «страдать хуйнёй». Дамы, простите за мат… Шатов, спасибо за… ум твой. За умение ценить мои мысли и тексты и творить собственные. Вот как-то так!
– Блин, Диман… Можно я отвечу? – бормочет Шатов и, покраснев до багровости, начинает пробираться к тебе через ноги Володи и Насти. – Я…
– Да можно, конечно, можно! Следи только, чтоб я мысль не потерял… Ну, ты чего, Шатушка? – ласково и чуть удивлённо спрашиваешь ты, когда Шатов судорожно обнимает тебя и хлопает по спине. Его глаза влажно блестят – подозрительно влажно. Льдистые глаза. В них есть что-то отталкивающее. – Прям так мощно зашло, да?..
– Да… Мощно. – (Сдавленно усмехаясь, он отворачивается). – Хотел ответить, что… Ты настоящий друг, Дим! Настоящий друг, которого я… Которого я уважаю. Хрен знает, как в твоём «Крёстном отце» или нет… Но уважаю сильно. Ты столько раз… выручал меня. Мало кого знаю, кто лучше и… наверное, мудрее тебя. Именно не умнее, а мудрее. Вот. Всё, а теперь…
Хватая ртом воздух, он бессильно взмахивает рукой и лезет обратно к своему месту. Ловлю твой взгляд – польщённый, но с тенью чего-то ещё; исступление Шатова отдаёт болезненностью. Я никогда не слышала, чтобы мужчина говорил так с другом. Меня совершенно не тянет подозревать его в гомосексуальных наклонностях, но это больше похоже на признание в любви, – причём не в самом здоровом смысле. В любви-помешательстве.
– «…А теперь пошёл ты в жопу, я решил не договаривать». Да? – (Смеются все, кроме Шатова – и меня. Ты еле заметно вздыхаешь: на этот раз ослабить напряжение не удалось). – Я шучу, не обижайся. Спасибо и тебе! Это очень… важные слова. Важные и достойные, правда.
Достойный – ещё одно твоё любимое слово; знак высокой похвалы. Достойный поступок, достойный мужчина, достойная женщина – в твоей речи такое никогда не бывает лишь для пустой красивости. Возможно, именно это заставляет Шатова снова засиять.
– Но я продолжу, если ты не против… Настя. Я хочу выпить за мою девушку и сказать ей спасибо за то, что она всегда рядом со мной, помогает и поддерживает… За этот прекрасный стол, конечно, тоже. И за то, что она… терпит мой характер вопреки всему. Я это очень ценю.
Всё – о том, что она делает для тебя, ничего – о ней самой. Всё довольно отвлечённо и холодно – отвлечённее и холоднее, чем было с остальными; или у меня приступ оптимистичных иллюзий?.. Будто извиняясь за собственную сухость, наклоняешься и целуешь Насте руку. Артём и Володя издают одобрительные возгласы; Настя с трепетным обожанием расцветает в улыбке.
Мне навязчиво хочется что-нибудь разбить.
– И – Юля. Так получилось, что последний человек в списке, но далеко не последний по значимости для меня… – (Коротко вздыхаешь; я улыбаюсь, но не могу смотреть тебе в лицо. Сейчас ты будешь вдвойне осторожно подбирать выражения). – Спасибо ей, как моей подруге. Мог бы сказать «лучшей подруге», но вернее будет – «единственной». У меня нет друзей-девушек, кроме неё, и, думаю, все присутствующие уже об этом наслышаны… Шатушка вот поблагодарил меня за мудрость, а я хочу поблагодарить за мудрость как раз Юлю. Выдающийся интеллект – это да, это в ней тоже есть, но сейчас я благодарю именно за это. За её мудрость и поддержку. За её… преданность. Я такой, думаю, ещё ни в ком не встречал. За Юлю!
Преданность.
Вот что ты во мне выделил. Безмолвное, жалкое, с собачьим блеском в глазах: хозяин, не беспокойся, я вечно жду. От этого хочется и растроганно, тихо плакать – и выть. Униженно-оскорблённо, в сатанинской гордыне.
Твой взгляд светится искренней благодарностью. Улыбаюсь шире и сжимаю кулаки под столешницей – так, что даже мои короткие ногти вонзаются в ладони. Я не хочу говорить «спасибо». Хочу перевернуть к чертям этот стол, хочу закричать, хочу бросить в Настю чем-то тяжёлым – салатником, например, или ежедневником, который тебе подарила, – а тебя…
Тебя – что?
Я чудовище. Единственная злая фея на крестинах Спящей Красавицы. Всё правильно: как бог может любить чудовище? Знаю, что не может. Знаю, что ты останешься в этой квартире на ночь – с ней. Знаю, что побреду одна по тёмным притихшим улицам – плевать, что там ругается январская метель. Что пройду две, и три, и четыре остановки, радуясь, что ветер режет мокрые от слёз щёки: наверное, будет больно. Лучше уж такая боль. Знаю, что совсем ничего, совсем никогда не исправить, что для тебя я – одна абстрактная, голая, глупая преданность, что когда-нибудь ты скажешь страшное «У меня душа к тебе не лежит»…
Знаю – и ошибаюсь в тот вечер, как ошибусь ещё много раз.
– Спасибо. Не стоило так уж…
И мы наконец-то тянем сок до дна.
Мне жарко; чувствую себя обессиленной, выпитой, точно вместе с тобой сочиняла и произносила эту светлую речь. Действительно светлую – а во мне так мало света. Ничтожно мало, но весь он твой.
– Так, ладно! – встряхиваешь головой, будто очнувшись. – Совсем меня куда-то в серьёзную степь понесло… Может, поиграем?
– Во что? – подобострастно оживившись, спрашивает Шатов; багровость медленно, пятнами, сходит с его лица.
Садишься и рассеянно поводишь плечом.
– В «Есть контакт». По-моему, самый оптимальный вариант для такой компании, как наша… Тёма, не вытирай руки скатертью, пожалуйста! Я же не имел в виду «для компании, где есть две хороших девушки и четыре неотёсанных дебила». – (Комнату оглашает взрыв смеха; даже я не могу удержаться от улыбки. Артём, осчастливленный твоим вниманием, гогочет громче всех). – Просто для компании, где есть малознакомые друг с другом люди… И люди с разными типами образования, – (любезный кивок в мою сторону).
– Это где слова надо угадывать? Давайте! – Володя потирает руки; ты, ухмыляясь, откидываешься на спинку стула.
– О, всё: Владимир Сергеевич готов к бою! Сейчас нас зашпыняет своими историей да географией… Ну, я напомню правила, если все не против? Настя, принеси с кухни ту приблуду, пожалуйста… Как же её? Ну, вот эту вот, с сеточкой.
Показываешь руками что-то округлое. Приблуда – смешное просторечие, которое только в твоих устах почему-то звучит не грубо, а мило. Настя моргает в недоумении.
– Хлебницу? – догадываюсь я.
– Точно!.. – ласково смотришь на меня. – Вот, Юля уже почти начала играть.
У меня теплеет в груди; опускаю глаза. Так глупо – но радует, что именно я угадала. И радует, что планируется игра со словами: наконец-то – впервые за вечер – я побуду в своей стихии. В прошлом году на твоём дне рождения мы уже играли в «Есть контакт». Ты в тот день тихонько пододвигал ко мне по столу ломтики шоколадки – очень застенчиво, словно и этим боялся обидеть. Кончиками пальцев, под шум общего разговора – и только мне. Я краснела, двигала их назад, боялась, что кто-то заметит, – и плавилась от совсем не платонической нежности.
На том дне рождения ещё не было Насти.
– Почему именно хлебницу? – она растерянно улыбается.
– Хочу из неё тянуть жребий, – с вальяжной капризностью заявляешь ты. – У меня день рождения, мне можно.
– А зачем жребий? Будь ведущим ты, да и всё! – предлагает Шатов. Видимо, мысль отнять у тебя трон – даже в рамках игры – кажется ему слишком кощунственной.
– Ой, ну, так и быть, уговорили! – (Смеясь, по-королевски небрежно взмахиваешь рукой). – Итак, правила. Ведущий загадывает слово – любое русское слово. Ну, давайте пока ограничимся существительными. Лучше без имён собственных, всяких там названий – для простоты… – (Володя разочарованно вздыхает). – Загадывает и раскрывает его первую букву. Например, загадываю я «автобус» и говорю: первая буква – А. И все вы начинаете придумывать слова на А – каждый своё. Потом кто-нибудь – ну, пусть Владимир Сергеевич, ему вон уже не терпится, – начинает описывать то слово, которое задумал. Допустим: «оранжевый сочный фрукт». Настя догадывается, что речь про апельсин, и говорит Владимиру Сергеевичу: «Есть контакт!» Вместе они считают до пяти вслух и потом хором произносят это слово. Если я – то есть ведущий – называю слово Владимира Сергеевича раньше, чем они досчитают, то своё слово описывает следующий игрок. Считается как бы, что я выиграл раунд. Если же они его произносят и Настя действительно угадывает, я должен раскрыть следующую букву своего, изначально загаданного, слова…
Твои руки летуче сходятся и расходятся, рисуют в воздухе «А», указывают на Володю и Настю, выписывают круги и границы; я любуюсь их танцем и собранными, размеренными переливами твоего голоса. Ты всегда талантливо объясняешь правила игр – любых. Видно, что тебе это нравится – как искусному стратегу. С тем же изяществом ты, наверное, планируешь свои придворные игры на факультете – в хищной борьбе за престиж, деньги, оценки и научные публикации. И свои странные заработки на стороне, и социальные активности.
И грехи.
Называешь всё это комбинациями и многоходовочками. Меня это пугает, отталкивает – и необъяснимо сводит с ума.
Через пару минут объявляешь, что первая буква – П; задумываюсь. Пытка, палач, похороны, предательство… Так, стоп. У тебя всё-таки день рождения.
– Ну, я попробую? – нерешительно спрашивает Шатов. – Эм, в общем… Сильный страх. Обычно – у массы людей. Например, при нападении террористов или… что-то вроде того.
Серьёзно? Божественное объяснение, ничего не скажешь. От человека с фамилией из романа Достоевского я ждала большего.
– Есть контакт! – произношу, пряча снисходительность. Льдистые глаза Шатова останавливаются на мне; мы начинаем считать. – Раз, два…
– Паника! – лениво бросаешь ты. Шатов вздыхает с облегчением: не выиграл. – Юля, теперь твоё слово.
Уже начиная объяснять, понимаю, что слово, которое я выбрала, не намного позитивнее «предательства» и «пытки». Зато заставит поразмыслить; чувствую приступ чего-то наподобие абсурдного злорадства. Будто дорвалась до мести за то, что сегодня ты весь принадлежишь их миру, а не моему.
– Наказание, которое в Англии девятнадцатого века полагалось за мелкую кражу из лавки.
Кто-то в недоумении хмурится, кто-то отводит глаза. Посложнее бабушкиных сканвордов, не так ли?..
– Мм. Раз за мелкую кражу, это должно быть что-то несерьёзное… По идее. Да? – (Ты прощупываешь почву). – Пеня? Порицание? По… посадить в тюрьму? Блин, это уже фраза! Юля, да как так?!
Раздосадованно всплёскиваешь руками, но улыбаешься. Улыбаюсь тебе в ответ – так, как мне хочется. Пусть Настя думает что угодно.
– Есть контакт! – задумчиво пробует Володя. Впервые вижу в его взгляде искорки подлинного уважения: не он один в детстве смотрел «Что? Где? Когда?» и увлечённо листал энциклопедии. Меня никогда не мучила родовая ненависть гуманитариев к «самоуверенным технарям», но сегодня… Сегодня это достойно.
– Раз, два, три, четыре, пять… Повешение! – хором выкрикиваем мы. Ты недоверчиво приподнимаешь бровь.
– За мелкую кражу?!
– За мелкую тоже. Суровые законы викторианской Англии. – (Пожимаю плечами. Пару секунд ты смотришь мне в глаза, и я – наконец-то – чую то исходящее от тебя сладко-тягучее напряжение, которое весь вечер предназначалось не мне. Едва ли ты сам осознаёшь это; ну и пусть). – Так какая там вторая буква?..
Довольно скоро выясняется, что ты загадал слово «пентаграмма». На этапе «пен…» Настя тихо и певуче говорит:
– Древняя настольная игра.
Это тоже ставит всех в ступор.
– Есть контакт! – швыряю в неё дуэльной перчаткой. Той самой перчаткой, которую ты тогда стянул с меня – палец за пальцем, – чтобы взять за руку.
Бархатные глаза Насти по-прежнему мерцают несказанно бесящей меня добротой и – немного – восхищением. Ей так понравилось, как я играю, или дело только в твоих воспитательных беседах о «единственной подруге»?
– Нарды! – в унисон кричим мы. Интересно, о чём ты думаешь в этот момент?..
На следующей букве я угадываю твою пентаграмму (если бы не угадала, меня бы следовало немедленно вычеркнуть из рядов невезучих авторов фэнтези) и наследую титул ведущего. Это заставляет Володю выпрямиться в предвкушении, а Артёма и Шатова – ощутимо занервничать.
– Ну всё, ребята, нам пиздец! – в шутливом отчаянии сообщаешь ты, уже не извиняясь за мат перед «дамами». – Веди, Юль.
Лучшее из возможных одобрений. Киваю; чуть-чуть горят щёки.
– Ты только не придумывай что-нибудь чисто это… филологическое, ладно? – с опаской просит Шатов. Ты протестующе взмахиваешь рукой.
– Почему? Я настаиваю: если хочешь, придумывай чисто филологическое! Так интереснее.
Я загадываю слово «эпитафия».
В конце концов, образ мрачной заумной девицы – не самое страшное из того, что твои друзья могут во мне разглядеть).
*
… – Дай попить.
За утро я успеваю усвоить, что бутылка воды – в меру охлаждённой, желательно газированной – должна всегда находиться в пределах досягаемости. Вместе с твоим телефоном, пачкой сигарет, зажигалкой и пепельницей.
В счёт отдельного бонуса – бумажные платочки: твой хронический гайморит порой напоминает о себе насморком, которому, как и здешней промозглой погоде, наплевать на то, что сейчас лето.
В счёт ещё одного отдельного бонуса – я.
Ты жадно глотаешь воду (возмездие утреннего похмелья); с томной строгостью смотришь на меня, привалившись спиной к стене. За утро я дважды по ошибке подала тебе не те сигареты – без кнопки. И один раз сказала «прости». И недосолила омлет.
Я чувствую, как сменяются цифры на невидимом счётчике. Падишах ищет, за что ещё пожурить наложницу. Мы оба прячем улыбки, балансируя на узком мостике между истиной и игрой.
Иногда игра слишком заманчива – в такие моменты последствий не предсказать. Это я поняла давно. За полгода, прошедшие с возобновления нашей (не)дружбы, ты столько раз швырял меня вверх-вниз на волнах своей синусоиды, что и рабыня поглупее поняла бы. В один и тот же вечер ты мог своим медово-шёлковым голосом рассказывать, как хочешь отшлёпать меня, перекинув через колено, а потом овладеть мной, – и спустя полчаса заявить, что мысль о сексе со мной смешнее, чем мысль о том, чтобы отыметь неуклюжую сутулую монашку в библиотеке. Мог трепетно говорить, как скучаешь и как тебе не хватает душевных бесед со мной, – и потом злобно бросить трубку, выкрикнув, что я совершенно не понимаю тебя, не нужна тебе, только «ссу тебе в уши» и лицемерю. Мог называть меня моя маленькая или – нежно переделывая фамилию – Тишуня, – и затем детально сравнивать с кем-нибудь из своих бывших девушек (обычно – с Марго) – конечно же, не в мою пользу, – искусно надавливая на все мои открытые ранки.
«Она касалась самых тонких струн моей души, а ты их не касаешься» – «Неужели ты думаешь, что одна рвёшься сюда приехать? Чем другие хуже тебя?» – «Ты не чувствуешь меня так, как она». – «Ты предала меня». – «Ты никогда ко мне не тянулась». Ты редко успокаивался, не доведя меня до рыданий – но я звонила снова и снова, будто твои пинки были мягче перин и слаще заморских фруктов. «Хочешь, сделаю больно?..» – за этим паролем, выраженным в разных формах, могло последовать что угодно. Совсем что угодно – без ограничений такта, или морали, или даже здравого смысла.
Иногда, проведя ночь в истерической агонии, под утро я начинала писать стихи или ласкать себя – не в силах спастись от боли и удушающего возбуждения, не зная, как дать им выход. Твоя жестокость была невыносимой – и невыносимо прекрасной. Я никогда не знала наверняка, что ты не пропадёшь в очередной раз на две-три недели, что не возненавидишь меня на утро; могла разве что надеяться, что на следующий день получу вожделенное – «Разбуди меня завтра в шесть утра по моему времени»; или – «Пришли мне своё фото в ошейнике»; или – «Посмотри в Интернете расписание автобусов от К. до С.: я еду встречать девушку». Обычно мои надежды оказывались не напрасными.
Всё это делал ты – ты, который когда-то называл меня своим ангелом, почти сестрой, озером после мутной воды, светилом чести и уважения. И мне хватило ума понять, что в этом нет никакого противоречия: боги вольны вести себя как угодно с теми, кто им принадлежит.
Со временем «Хочешь, сделаю больно?» превратилось в «Хочу делать тебе больно». В обоюдную зависимость. Я не знаю, кто из нас стал причиной, кто – следствием; не могу объяснить, что мы сотворили друг с другом.
Я просто стою перед тобой, вернувшись из кухни – взмыленная после попыток наскоро прибраться. Стою, упиваясь греховным счастьем на тебя смотреть.
– Сейчас вернусь. – (Приподнимаю губку в знак доказательства). – Воюю с плитой. Там всё совсем плохо, не оттирается.
Благосклонно киваешь.
– Хорошо. Только давай побыстрее.
Вскоре ты всё-таки приходишь на кухню и обнимаешь меня со спины; прижимаешься сзади, обдавая горячим дыханием. Закрываю глаза и выпускаю губку.
– Ну как? – (Кусаешь мне мочку уха, собственнически сдавливаешь грудь; у меня вырывается стон). – Всё ещё не оттирается?
– Теперь ещё хуже оттирается, – севшим голосом бормочу я; сердце колотится так, что эхом отдаёт в уши. Выгибаюсь, прижимаясь к тебе, – но ты выпускаешь меня и отходишь. Глотаю разочарованный вздох.
– Чего ты убираться-то сразу кинулась? Можно же потом, – скрестив руки на груди, присаживаешься на подоконник. Пожимаю плечами. Я сама вряд ли могу объяснить, почему уборка у тебя дома для меня сияет такой ритуальной, священной значимостью. Отчищая твою плиту и выметая мусор, я словно продолжаю обряд, начатый нами вчера.
– Не знаю. Думала разобрать хоть немножко… Но, если хочешь, я потом.
– Конечно, хочу. Надо это делать, когда я на работе! – (Наставнически поднимаешь палец). – Я еле как выбил дополнительный выходной у Жилина – ради тебя, между прочим! Так что пользуйся.
Падишах нашёл, что его не устраивает. С улыбкой отступаю от плиты.
– Пользуюсь. Жилин был сильно против?
Вздыхаешь, слегка поморщившись. Раньше почти любое упоминание твоего начальника вызывало у тебя пароксизмы раздражения: ваши отношения развивались странными скачками, в ореоле взаимного неприятия, соперничества и иронического скептицизма. Ты не любишь подчиняться в принципе, тем более – в чисто мужском коллективе. Тем более – мужчинам, которые ни в чём тебя не превосходят и в любой другой среде заслужили бы только твоё презрение. Вспоминая, какими тонкими, неуловимыми путями ты завоёвывал лидерство в университете, я всё больше убеждаюсь, что здесь от них мало проку. Другая стая – другие правила.
Теперь стало проще; теперь ты привык и морщишься лишь слегка. И всё же, слушая твои рассказы о местной внутренней иерархии, рано или поздно я невольно приходила к единственному вопросу: как ты можешь быть здесь?.. Нелепо – будто снежный барс, спустившись с гор на пастбища, жуёт траву бок о бок с овцами.
Не знаю, что бы я делала на твоём месте – среди постоянной ругани, бессмысленной строёвщины, мелких интриг, глуповатых шуток и болотисто-затягивающей возни с документами. Наверное, сошла бы с ума – уже буквально, а не метафорически. Или позорно сбежала бы через пару месяцев, разорвав контракт.
Эти варианты явно тебе не подходят. Сдаваться ты не любишь ещё больше, чем подчиняться.
Морось, повисшая в воздухе, медленно превращается в мелкий дождик. Ты отворачиваешься к окну.
– Нет, не особо. Но, думаю, больше нам не перепадёт такого счастья… На следующей неделе вот у меня смена, а в субботу, скорее всего, ПХД.
– Парко-хозяйственный день?
За несколько месяцев общения с тобой – пусть только онлайн и по телефону – я начала привыкать к местному рубленому языку.
– Да! – (Одобрительно смотришь на меня через плечо). – Молодец, уже разбираешься… В общем, раньше воскресенья я с тобой толком больше не побуду. И то – если в воскресенье не сунут в какой-нибудь наряд. А Жилин… – (Постукиваешь пальцами по подоконнику). – Очень уж любит лезть не в своё дело – как и все тут, собственно. Как только я сказал, что ко мне приезжает девушка, первый вопрос был: «А Маринка-то в курсе»? Ещё и при всех… Мерзость.
Марина – та самая твоя ультраправославная бывшая, военный врач. За время службы здесь ты успел и покорить её, и порвать с ней. Впрочем, ничего удивительного – скорее я бы удивилась, если бы рядом с тобой не возникло никого ей подобного.
Бросаю неприязненный взгляд на кружку с храмом.
– Действительно, какое ему дело? Твоя личная жизнь на работу никак не влияет.
– Да говорю же: всем тут до всего дело… Ладно, не хочу больше об этом.
Внутренне поджимаюсь, услышав знакомые непримиримо-колючие нотки в твоём голосе. Нужно срочно менять тему. Подхожу и встаю с тобой рядом.
– Ты про какое-то офицерское собрание говорил… Значит, могут всё-таки и сегодня вытащить?
– Могут. – (С тоскливой улыбкой косишься на телефон). – Они всегда могут – не посмотрят, что выходной… Но на собрание я думаю просто плюнуть. Хотя Жилин наверняка позвонит. Если вспомнит, что ты приехала, ещё и тебя взять посоветует, – усмехаешься. – Говорили: «Приходите с жёнами и другими членами семей»… Опять, наверное, будут обсуждать что-нибудь вроде новой детской площадки. Ты как, Тихонова, не хочешь моей женой на пару часов притвориться?
– То есть, в принципе, можно и не идти? – уточняю, сознательно не отвечая на последний вопрос – твоё насмешливое пренебрежение этой темой задевает меня. Гладишь пальцами стекло, срисовывая тропинки дождевых капель.
– Да можно-то можно, конечно. Ничего там не будет полезного. Наорут потом, правда. Но наорут всегда и в любом случае – по-моему, даже если подвиг совершить… О, гляди: помянешь дерьмо – всплывёт! – (Со злым смехом смотришь на засветившийся экран телефона). – Жилин. Стой тихо. – (Прокашлявшись, принимаешь вызов). – Да?.. Здравия желаю, товарищ капитан! Так точно, на выходном.
Что-то мгновенно меняется в твоём голосе; я не сразу понимаю, что именно. Какая-то медлительная рыхлость, нарочитые трудности в произнесении звуков… Спустя пару фраз до меня доходит – и я смотрю на тебя в невинном недоумении, точно ребёнок на фокусника, который только что объяснил, в чём секрет вылетающих из шляпы голубей.
Ты говоришь, как пьяный. По-лицедейски легко перевоплощаешься – даже начинаешь чуть покачиваться и вдвойне бурно жестикулировать, как если бы Жилин мог тебя видеть.
– Так точно, употребляю! Нет-нет, естественно, не пьяный в дрова, но употребляю. Разрешите объяснить… Да. Да. Понял, товарищ капитан. Так точно! – (Ухмыляясь, относишь телефон подальше от уха; слышу обрывки матерной ругани – будто лает сердитый пёс). – Да. Так точно, отнёс, ещё в пятницу. Передал. А насчёт употребления – ко мне вот девушка приехала, я говорил… Ну и, сами понимаете: романтический ужин. – (Новый приступ лая уже мягче; в нём ощущаются попытки сарказма). – Ну, значит, романтический завтрак… Да. Нет, получается, на собрание сегодня никак не смогу, товарищ капитан. Не компетентен: планирую продолжать употребление. Так точно. – (Лай длится больше минуты; ты смотришь на экран телефона, в стоическом терпении приподнимая бровь). – Могу предложить Ромашова, товарищ капитан. Он сегодня тоже на выходном, если не ошибаюсь, и как раз бы с женой сходил. Разрешите ему позвонить?
Лай сменяется басовитым ворчанием: пёс устал и смирился. Ты ещё пару минут пластилиново растягиваешь фразы и притворяешься, что тебе трудно выговорить «до понедельника» и «разумеется»; потом – наконец-то – прощаешься. Победоносно щёлкаешь пальцами; я всё ещё не могу уложить происходящее в голове.
– Ну вот, видишь: от собрания отбился! Сейчас напишу Ромашову. На Жилина только одно тут и подействовало бы – что я бухой… – (Набирая сообщение, искоса посматриваешь на меня). – Удивляешься ты, да? Раньше я поинтереснее блефовал?
– Да не в том дело. Это было очень… – (Смотрю в окно, пытаясь подобрать слова. Дождик иссякает так же внезапно, как начался, и сквозь тучи над горами кое-где проглядывает блёклое солнце; от утренней мороси-тумана уже не остаётся и следа. Видимо, погода здесь не менее переменчива, чем твоё настроение). – Правдоподобно. И неожиданно.
И почему-то – жутко. Как приступ хаотической одержимости. Актёрский, продуманно-контролируемый приступ; от этой контролируемости мне ещё больше не по себе. Лгать и играть ты умел всегда, и теперь я, как и раньше, не понимаю, восхищает меня этот твой спектакль или отталкивает.
Так или иначе, я никогда не видела, чтобы кто-то столь же убедительно притворялся пьяным. Полезный навык, если подумать.
– Но неплохо я его, да? – с очаровательным самодовольством хмыкаешь ты, по-кошачьи потягиваясь. – И купился ведь даже без сомнений… Эх, примитивный всё-таки тут народ. Ску-ка! – (Задумчиво накручиваешь на палец прядь моих волос). – Никого тут, видишь, особо и не возмущает такое… Все на выходных нажираются, но скрывают. Их тут всех почему-то быстро уносит, и так смешно смотреть, как они делают вид, что трезвые… А я не скрываю, что алкаш, вот и у Жилина никакого праведного гнева! Ты чего?
– Ничего. – (Вспоминаю дедушку – рядом с тобой это почему-то до странности легко, почти без боли. У него тоже были зелёные глаза и сложный характер. Он был военным лётчиком, но всегда рассказывал об армии совсем не то и не так – без этих неприглядных подробностей. Может, в воспитательных целях?..). – Рада, что сегодня ты дома. – (Поколебавшись, я осмеливаюсь коснуться твоей руки и немного погладить её нежное тепло. Улыбаешься, будто одобряя мою дерзость). – Не рада, что здесь так… принято.
– Ну, а чего ты хотела, Тихонова? Это тебе не универ. Тут каждый день напичкан абсурдом, и часто ты тупо не понимаешь, что делаешь… Не зачем, а именно что.
– Например, когда официально надо быть в двух местах одновременно? – вспоминаю твои рассказы.
– О, по сравнению много с чем это просто мелочь! Норма и классика. Меня давно не удивляет. И самое странное – разруливаются же как-то всегда эти ситуации! – (В злом и весёлом недоумении разводишь руками). – Потом, когда думаю об этом, сам не могу понять, как… Но бывает куда забавнее.
С той же жёсткой улыбкой смотришь, как пожилой мужчина возится в огороде у домишки напротив. Где-то в посёлке кричит петух; местная дама выходит из магазина у КПП, нагруженная пакетами. Тихая патриархальная безмятежность в духе «Георгик» Вергилия. Правда, у той безмятежности не было такой безысходно-страшной изнанки.
Пару раз ты рассказывал, какие замечания получал на строевых смотрах: не такая расчёска, не в ту сторону направлены иголки с нитками, есть окантовка на носовом платке, которому полагается быть белым… И этим вполне серьёзно занимаются взрослые мужчины. Переживают об этом, кричат друг на друга, назначают повторные смотры… Качаю головой.
– И как ты всё это терпишь. Жизнь и в целом-то абсурдна, а если это ещё так старательно подкреплять…
– Да, это тяжко, – вздыхаешь. – Ты не представляешь, каково это – вообще не видеть смысла в том, что делаешь… Не можешь представить.
– Думаю, могу, – аккуратно возражаю я. – В последнее время и я вижу мало смысла в том, что делаю… В той же науке, допустим. Хотя масштаб, конечно, не такой, – добавляю, чтобы не обидеть тебя сопоставлением; ты наверняка скажешь, что я упрощаю.
Укалываешь меня взглядом.
– Даже не сравнивай, Тихонова! У тебя есть филология твоя – статейки всякие, конференции… Переводы. Детишки с английским. Ты не таскаешь с собой «Удостоверение на право самостоятельной работы», чтобы писать ручкой и пользоваться компьютером. Не выслушиваешь по десять идиотских инструктажей за сутки… О чём мы вообще?!
Возмущённо хмуришься; перечисляя, загибаешь пальцы, и я снова невольно засматриваюсь на них. Теперь мечты об их вкусе – уже не просто мечты… Вздрагиваю.
– Я имею в виду – в глобальном смысле. Я теряю… огонь. Интерес. Всё, что я делаю, делаю не столько из страсти, сколько из ответственности. Как будто… на автопилоте. Только с текстами не так.
С текстами – и со служением тебе.
Грустно усмехаешься.
– «Сколько было всего – но только всё мимо, помимо стихов из мира сего»?
– Твой Оксимирон?
Нечто на грани рэпа и философской поэзии – похоже на твои стихи. Более сложно и искушённо, менее эмоционально и искренне – но очень похоже. Когда-то я пробовала слушать его, чтобы лучше тебя понять, и в итоге впервые в жизни прониклась рэп-исполнителем. Кем-то из другого мира – как рыба, которой вдруг пришло в голову, что птицы по-своему красивы и их полёт не чужд плаванию.
– Да… Удивлён, что помнишь.
– Цитату не помню. Догадалась по стилю.
– Недурно! – (Беззвучно хлопаешь в ладоши, глядя на меня с чем-то, похожим на уважение. Только похожим – потому что уважение вряд ли бывает таким насмешливо-снисходительным). – Ну всё, Тихонова, ты сама подписала себе приговор! Сегодня мы слушаем «Горгород». Знаешь такой альбом у него?
– Знаю. Я его тебе тоже скачала.
Я привезла тебе жёсткий диск с фильмами, книгами и музыкой – чтобы разбавить беспросветность твоего, как ты выражаешься, мультимедийного голодания. Если погода здесь просто нестабильна, то Интернет стабильно-отвратителен. Безо всякой тревоги жду момента, когда мне придётся убедиться в этом самой: не пугает даже перспектива остаться совсем без связи с миром, пока я у тебя. Наоборот, есть в этом нечто обострённо правильное – будто я отрекаюсь от всего, что может хоть как-то меня от тебя отвлечь.
Были и времена, когда не отрекалась. Стоя рядом с тобой, я совсем не хочу вспоминать о них – и понимаю, что мы оба ещё не раз вспомним.
– Вот и умница… – (Снова потягиваешься и дремотно зеваешь, силясь избавиться от мягкой хватки сна. Твой телефон то и дело светится уведомлениями, но ты больше до него не дотрагиваешься; Марина и иже с ней?.. Не ожидала от тебя такой тактичности – я ведь должна быть не в счёт, как кроткая Молли Хупер в сериале о Шерлоке. Не-то-чтобы-женщина. Отвожу глаза). – О, смотри!
Пользуясь перерывом между дождями, мужичонка из дома напротив принимается шумно выбивать ковёр. Чуть дальше, по ту сторону дороги, старушка ведёт куда-то трёх тощих коз; останавливается и обменивается с мужичонкой приветствиями. Ты странно улыбаешься.
– Хочется иногда жить… Вот так. Просто, что ли, не знаю. Не перенапрягать мозги. Завести свой дом, хозяйство… Выбивать вот так же ковёр, ухаживать за яблонями. Соленья-варенья всякие делать. Заняться резьбой по дереву.
– Пасти овец, – подхватываю я.
– И овец… Что, разве плохо? – (С вызовом проводишь ногтем по моей руке; замираю от жгучего удовольствия). – Точно лучше, чем то, как я сейчас живу. И даже лучше, чем как ты.
– Неплохо. Просто… Слышала вот или читала где-то, что есть люди-овцы и люди-пастухи. Ну или, может, люди-овцы и люди-хищники… Так вот, ты – явно не овца. Не годишься для такой жизни.
Смотришь с въедливым прищуром. Мне очень хочется, чтобы ты царапнул меня ещё раз, – и, конечно, ты этого не делаешь.
– Довольно жестоко, Тихонова. Пахнет Ницше с его Сверхчеловеком… Они ведь тоже люди, а не скот.
Киваешь на сценку за окном. Старушка уже бредёт дальше, а мужичонка продолжает ритмично выбивать ковёр.
– Жестоко. Но, по-моему, верно. Я тоже думаю, что некоторые люди созданы пасти, а некоторые – пастись. Иначе наше общество было бы совсем иначе устроено.
Хмыкнув, приобнимаешь меня за талию и притягиваешь к себе.
– Вот теперь и правда хочу опять напиться! Всё из-за тебя.
*
(Два года назад
– …Так дело в твоём бывшем?
В бывшем. Сериальное, пошловатое слово – никогда мне не нравилось. Звучит так, будто его нужно произносить с пренебрежительно-намекающей ухмылкой: мол, мы же все понимаем, что речь о какой-то досадной, плохо завершившейся истории из прошлого, так давайте сделаем её ещё более несерьёзной и обытовим. Дружно притворимся, что этот человек и чувства к нему ничего особенного не значат и не значили. Дружно уподобимся животным, которые спариваются – и потом забывают, с какой именно особью это произошло, потому что конкретность особи совершенно не важна для продолжения рода.
Даже если бы ты стал моим «бывшим», мне было бы мерзко называть тебя так.
Качаю головой, не глядя на Егора. На улице очень холодно – неудивительно, если учесть, что уже третий час ночи и конец сентября; плотнее запахиваю пиджак. Взять на заметку: если я ещё когда-нибудь предприму отчаянную попытку отметить день рождения в беспросветной депрессии, нужно надевать не праздничное платье, а что-нибудь поплотнее.
– Нет. В одном… близком человеке. Мы не встречались.
– Но ты его любишь?
По-детски непосредственная бестактность. Хочется сразу выдохнуть «да», но что-то меня останавливает. Возможно, даже слово любишь мелковато.
Если бы я могла объяснить, по-настоящему выговориться; но – не могу до конца. Никому, никогда. Ничего, кроме полупьяного бреда взахлёб – как вышло сегодня, когда я вдруг по-идиотски разревелась в плечо Егору.
Как рассказать, что я служу богу и мой бог оставил меня?
И с чего я взяла, что едва знакомый коллега-филолог, любитель антиутопий и японских мультиков, поймёт это, если не поняли моя собственная мать, Вера и двое врачей?.. Не представляю.
– Не только. Я его… помню. Знаешь, всё время. Всегда. Во всём и во всех. Это ещё больнее, чем просто любить.
– То, как ты плакала. Так не плачут из-за обычного воспоминания.
Ещё один псевдо-психолог?.. В последнее время их как-то много вокруг меня.
В последнее время – после того, как ты ушёл из моей жизни. Просто решил, что так будет лучше, – и ушёл. Выстроил матовую, непроницаемую стеклянную стену своими программистскими чарами, и я не сумела разбить её.
В последнее время – все эти месяцы, прожитые с дырой в груди. Её никто не видит, но она довольно большая, примерно с кулак. Чёрная. Сквозь неё свищет ветер. Она часто ноет. Я не хочу учиться в магистратуре, не хочу работать, не хочу даже писать. Особенно сильно не хочу есть: чувство сытости отвратительно.
В мой двадцать второй день рождения мне на двести лет больше. Я давно под землёй, вокруг холод – и червивые пласты давят, давят, давят на грудь.
Улыбаюсь, поправляя съехавшую с плеча сумку. Листва уныло шуршит под ногами. Мы с Егором второй час бродим вокруг общежития; я всё больше жалею, что Вера всё-таки уговорила меня отметить праздник, чтобы «немного отвлечься».
На что можно отвлечься в пустоте, когда всё важное уже утрачено? На что и – зачем?..
Я ещё не знаю, сколько страшного впереди. Не знаю, что пару месяцев спустя у меня отберут моего старого профессора, а вскоре после – дедушку. Отберут ещё безвозвратнее, чем ты отобрал себя. «Вам надо меньше стараться, Юля: Вы так перегорите», – годами увещевал мой профессор, но я не слушала. И угощал меня итальянскими винами. И читал куски «Евгения Онегина» наизусть.
Егор первым увидит меня после того, как я узнаю об аварии. На похоронах будет неловко держать меня за локоть, чтобы я не упала. Отвернётся, когда жена моего профессора – изуродованный переломами остов на инвалидной коляске – поцелует меня в лоб; из всех его учеников – почему-то одну меня.
В эту ночь такое вряд ли привиделось бы нам обоим и в кошмаре – как много чего ещё.
– Мы не вместе и не были вместе, – выдавливаю я. – Просто общались… несколько лет. И он решил прекратить общаться. Это всё.
– Ну, это фабула. Событийный костяк. А сюжет?
Качаю головой. Егору нравится походя поблестеть своими знаниями; это роднит его с тобой, как и многие другие мелкие чёрточки. Мелкие – потому что сущность у него не хищная, а оленья. Жертвенно-кроткая сущность того, кто в древних лесах убегал, а не догонял, – хотя он постоянно претендует на противоположное. На какую-то порочную брутальность. В отличие от тебя, безосновательно претендует; это создаёт флёр смешного несоответствия – будто семилетний мальчик примеряет папин пиджак.
Может, порочность в нём и есть, но другая. Не просчитанно-математическая, как у тебя, не порождённая вечным самоанализом. Бездумная, по-детски эмоциональная – порочность испорченного эгоцентричного ребёнка, который время от времени решает поиграть в лицемера и манипулятора.
Я долго не могу признаться себе, что общаюсь с ним лишь потому, что он хоть немного похож на тебя. Когда признаюсь, мне становится противно – и дыра в груди ноет ещё неистовее.
– Я знаю, чем сюжет отличается от фабулы. Благодарю.
– Прости, – он виновато сутулится.
Как же я тоскую по твоей военной осанке, по линиям шеи и плеч… Провожу рукой по лицу.
– Ничего. Я просто не понимаю, о чём ты спрашиваешь.
– Ну, эм… То есть вы исключительно дружили и у вас не было?..
Он целомудренно замолкает. Подозрительно целомудренно – учитывая до абсурдности откровенный узор беседы.
Долго колеблюсь. До сих пор не знаю, как ответить на это самой себе. С нашей ночи на съёмной квартире прошло почти два года, и подвешенное состояние невинности/не-невинности уже стало привычным – как боль из-за хронического изъяна внутри. Боль, которую всё равно ничем не вылечить – можно только по привычке терпеть.
Смотрю Егору в лицо.
– Было.
– Ясно, – он отводит взгляд. – И что, прямо… постоянно? Я имею в виду, параллельно с другими его отношениями? Ты упоминала, что…
– Нет! – испуганно перебиваю. Не могу так очернять тебя – ты делал это с другими, но не со мной. Не могу – вопреки тому, что мне всё ещё очень хочется себя жалеть. Плакать при Егоре было нездорово приятно: он вёл себя, точно Христос, утешающий грешную Магдалину. Смешно и грустно. – Нет. Один раз. Только один. И он… сожалел. Наверное. Не знаю. – (Смотрю на вывеску продуктового магазинчика; светящиеся буквы медленно расплываются). – Я… не хочу больше об этом.
Покосившись на меня, Егор на ходу достаёт сигарету. Закуривает.
– Не похоже. Но как скажешь… Выходит, Гамлет в твоём рассказе про Гамлета и Горацио – это он?
Взять на заметку, пункт второй: соглашаться на писательскую дуэль с псевдо-психологами – дурная затея.
Кашляю от едкого дыма. Курит он что-то дешёвое, чуть прогорклое. Непонятно, как можно иметь такой отточенный вкус в литературе и отвратительный – во всём остальном.
– Постоянная рефлексия, плюс истероидные перепады, плюс уклон в меланхолическое философствование, – с той же ребяческой бестактностью продолжает Егор, не дожидаясь моего ответа. – Ну, и Горацио вечно при нём – скорее как тень или служитель, чем как друг. Это его экзистенциальная роль. И без Гамлета для него ни в чём не стало смысла, хотя тот бывал жесток и несправедлив… Твой «близкий человек» случайно не Гамлет по соционическому типу?
Улыбаюсь.
– Как-то не задавалась этим вопросом.
– Зря. Вот даже судя по тому, что я от тебя слышал – наверняка да. И тогда Горацио – выходит, ты?
Снова начинаю нервничать. Несмотря на бестактность, порой он действительно хорошо меня понимает. Пугающе хорошо.
– Ты как-то всё упрощаешь. Нельзя же так прямо отождествлять…
– Да ладно-ладно, не закипай! – он бросает окурок мимо урны; почему-то меня передёргивает.
– Я не закипаю.
– Закипаешь. Когда ты моего «Инвалида» критиковала за излишнюю декларативность, у тебя было такое же лицо.
«Излишняя декларативность». Точно, так я тогда и сказала – дословно. Это было так важно для него?.. Интересно.
Ловлю себя на этом интересно – и вздрагиваю. Оно не моё, а твоё. Холодное, расчётливо-экспериментаторское. Почему я особенно сильно чувствую невнятную, тёмную тягу к этому – тягу быть не собой, – когда говорю с Егором?..
В его стихах действительно много декларативности и тяги поучать, но есть и другое. В них меньше боли и больше красивой, завершённой гармонии, чем в твоих и моих. Он умеет свободно играть формой, не утяжеляя её громоздкостью содержания; будь я честолюбива, я бы поклялась себе научиться так же – и лучше.
К счастью, я не честолюбива и осознаю, что мрачная тяжесть никуда не денется из моих текстов – даже если я, как вампир, вытяну из Егора всё.
Или?..
– Я правда больше не хочу об этом. Извини, что расплакалась при тебе.
Он пожимает плечами.
– Дурочка ты. Я был за.
– За то, чтобы пьяная баба ревела и несла тебе чушь?
– За то, чтобы ты выплакалась. Было видно, что ты таскаешь в себе что-то такое… Какую-то большую боль. Я не знал, что именно, но видел это.
Лестный блеф. Что он может знать о боли? Тем более – о боли, которую мы с тобой зачали и породили?
– Жалость? – зачем-то спрашиваю намеренно сухим тоном – как будто хочу обидеть его.
– Нет. Сострадание.
– Не вижу особой разницы.
– Есть разница. Сострадание подразумевает уважение, а я очень уважаю тебя.
Уважение… На меня снова набрасывается удушающее дежавю. Ты произносишь это слово с тем же высоким пафосом.
Егор останавливается и серьёзно смотрит на меня своими оленьими глазами. Его сострадание и подразумевает звучат немного смешно: он тоже картавит. Впрочем, не так заметно, как ты, поэтому в моей системе ценностей это скорее минус.
– Хорошо. Потому что мне не нужна жалость. Ничья, и твоя тоже. Запомни на всякий случай.
– Влюбилась, что ли?..
Тоже останавливаюсь. В первую секунду тянет машинально уточнить: «В тебя?» – но потом я представляю, как оскорбительно это прозвучит, и прикусываю язык.
Кажется, он, как и я, чётко разделяет понятия любить и влюбиться. Вопрос бросает якобы провокационно, в самый неожиданный момент. Засчитано – точнее, было бы засчитано, если бы не его вспыхнувшие щёки.
Долго молчу. Ответ «да» будет откровенной ложью. Но я вдруг понимаю, что очень не хочу отвечать «нет».
В Егоре есть что-то бесполое, удивительно не-мужское; не могу толком выразить, что. С ним мне почти так же спокойно и бесстрастно, как с Верой или с кем-то ещё из моих немногочисленных подруг. Может быть, он мне нравится – но в этом тусклом «нравится» так мало и ценности, и угрозы, что оно не стоило бы размышлений, если бы…
Если бы в отсутствии этих размышлений был какой-то смысл. Если бы он был хоть в чём-то. Если бы остались хоть какие-то нормы и границы, в которые я до сих пор бы искренне верила, – теперь, с дырой в груди.
Мне не нужен Егор. Нужен разве что в качестве шута или пажа: с ним бывает легко и забавно, а его неуклюжие попытки манипулировать порой тешат мою тягу к самомучительству. Очень многое в нём меня раздражает – к примеру, полное отсутствие бытового такта. Если он забредает на чай, то может без лишних церемоний залезть в тумбочку, где мы с Верой держим сладости, и за полчаса уничтожить недельные запасы печенья; если просит о помощи, то, получив её, никогда не скажет «спасибо»; если кто-то из знакомых платит за его кофе, проезд в автобусе или ксерокопию, это воспринимается как нечто само собой разумеющееся, и память о долге тает стремительно, словно весенний снег. Иногда он ещё застенчивее меня, а иногда – наглее самых наглых из тех, кого я знаю. С ним хорошо беседовать о чём-нибудь вроде социализма и философии Канта, обсуждать тексты и смотреть мультики; пожалуй, на этом всё. В своей коросте из боли я смотрю на него, как гора на переменчивый ветер: с улыбкой, полной недоумения.
Но.
Меня несёт волнами хаоса, как несчастного лорда-волшебника из моих романов. И – как тебя. Тоска, наполняющая меня, всё чаще превращается в немую ярость; я зла на всех и на всё. Я хочу быть предельно плохой – потому что хорошей быть больше незачем. Что принесла мне эта хорошесть, кроме страданий и голода – во всех смыслах? Я хочу перейти черты, которые сама проводила. Хочу играть; а Егор – идеальный объект для игр.
Он не похож на рыжего паренька из другого университета, с которым я однажды погуляла года три назад; погуляла, надеясь хоть как-то отвлечься – не спастись, а отвлечься, – от мучительной страсти к тебе, но в итоге долго плевалась: он оказался существом, столь убогим во всех отношениях, что было непросто вытерпеть даже двухчасовой разговор.
Не похож на бывшего одноклассника, с которым я как-то раз – примерно с тем же результатом – сходила на джазовый концерт. И о том, и о другом я рассказывала тебе; ты сочувственно качал головой, а я ненавидела твоё сочувствие.
Не похож на эти смешные попытки сбежать от себя – потому что бежать уже некуда. Нет ничего, кроме пустоты и матовой стеклянной стены. Ничего, кроме пластов земли надо мной. У Гессе был Магистр Игры в бисер – а я стала Магистром Боли раньше, чем получила диплом магистра филологии.
Я не умею играть, как ты. Не умею писать стихи, как Егор.
Я говорю себе, что научусь и тому, и другому. Мой бог оставил меня – я тоже не стану изображать милосердие. И сама его не заслуживаю.
Кутаюсь в пиджак; режущий ветер пролезает под рёбра. Мы стоим недалеко от маленького озера – окрестности моего нового общежития живописны, но от ветра здесь не спастись ни в какое время года. Егор псевдо-брутально улыбается.
– Так что, влюбилась?
– Не знаю, – монотонно отвечаю я.
– Понятно, – не растерявшись, кивает Егор. И – достаёт вторую сигарету. – Может, это… По кофе?
Отстранённо улыбаюсь. Посмотрим, как теперь он будет просить помочь с подготовкой докладов для семинара или с домашним заданием по итальянскому.
Возможно, ещё наглее.
– Кофе среди ночи?
– Ну да, кофе среди ночи.
– Зачем? Я хочу просто уснуть.
– Ну-у… Кофе с коньяком среди ночи?
Больнее удара в живот. Какого чёрта он упомянул именно коньяк?.. Притворяюсь возмущённой.
– Мы только что из бара. Я что, похожа на алкоголичку?
– На первый-то взгляд нет, но… Ай!
Легонько пинаю Егора по ноге.
В конце концов, мне давно хочется кого-нибудь пнуть).
*
…Би-и-ип.
« – Марк, я тебе вообще кто – литературный агент или мамочка?»
Би-и-ип.
« – Ты когда-нибудь трубку возьмёшь? Я совершенно не хочу лезть в твои дела, но та юная особа, с которой тебя видели под утро… Короче, будь осторожен…»
Деловитый женский голос, чуть искажённый автоответчиком, – голос литературного агента героя-писателя (я уже запомнила, что её зовут Кира и что она, похоже, видит цель жизни в том, чтобы вытаскивать своего незадачливого подопечного из неприятностей), – сменяется короткой музыкальной раскачкой; после – резковато-сухое, со скрытым исступлением:
«Всё переплетено, море нитей, но
Потяни за нить – за ней потянется клубок…»
Сатирическое, странно-дёрганое, в чётком цикличном ритме; сначала мне не нравится, но скоро переходы рифм завораживают, а слова и впрямь начинают переплетаться в порочных объятиях: «Всё переплетено, везде Сатирикон, бездействие закона при содействии икон…»
– «Сатирикон», – вырывается у меня. Первый курс, горы конспектов по античной литературе, семинары, на которых всем, кроме меня, было плохо понятно, о чём вообще говорить… Улыбаюсь воспоминаниям.
Ты ставишь на паузу и вопросительно смотришь на меня. Мы слушаем «Горгород» Оксимирона, сидя на диване бок о бок, и твои глаза сияют такой безмятежной радостью, какой я уже очень давно в тебе не замечала. Ты то и дело что-нибудь комментируешь, издаёшь восхищённые или возмущённые восклицания, цокаешь языком и взметаешь свои красивые пальцы, объясняя мне нюансы альбома. Понимаю, что отчасти это сияние порождено второй порцией коньяка с колой, которую ты заканчиваешь, но – как же хорошо и дико видеть тебя таким.
– Что-что?
– Одно древнеримское произведение. Весьма… откровенное по содержанию, – вздыхаю. – Попалось мне на экзамене. Не суть.
– Тебе – и откровенное по содержанию? Я бы на это посмотрел. – (Приподнимаешь бровь и с насмешливой властностью дёргаешь меня за лямку лифчика, вылезшую из-под майки). – А о чём там? Мне правда интересно.
– Ну… Его написал Петроний, приближённый Нерона. Знаешь, был такой сумасшедший римский император. Пытал людей, устраивал пожары, в сексуальном смысле был полным извращенцем. И Петроний, по некоторым версиям, организовывал для него… эм… увеселения.
Отламываю кусочек шоколадки. День тянется вязко, но стремительно, – а мы до сих пор так и не выбрались в магазин за припасами: в беспечном бардаке твоей квартиры прячемся от дождя, который уже раз шесть умирал и упрямо возрождался.
С любопытством подаёшься вперёд.
– Увеселения – в смысле, оргии?
Стараюсь не покраснеть; вряд ли мне удаётся.
– Вроде того. По сути, вся книга – античная порнография с незначительными сюжетными связками. Анекдотическими. Я, конечно, знала, что древние римляне не особо комплексовали в определённых сферах, но… – (В памяти не всплывают конкретные эпизоды – лишь общее впечатление, – но я всё равно внутренне содрогаюсь). – Короче говоря, для нас, девочек-первокурсниц, это был мощный удар по психике. Ну, и на экзамене она досталась именно мне. – (Развожу руками, сдерживая смех). – Закон подлости.
Качаешь головой.
– Мда-а… Я бы правда ох как посмотрел, как ты отвечала!
– Кстати, нормально. Избежала острых углов, корректно выразила невыразимое.
Хмыкнув, отставляешь кружку и плавным кошачьим движением кладёшь голову мне на колени; сердце пропускает удар. Жмурюсь, запуская пальцы в мягко-колючую густоту твоих волос – даже армейская стрижка не в силах их обуздать. Твой затылок тепло давит мне на ноги; смотришь снизу вверх.
– Наверное, было забавно. На месте преподавателя я бы тебя провоцировал.
– Это была женщина.
– Тем более.
Поворачиваешь голову и горячо облизываешь мне колено; прерывисто вздыхаю. «Горгород» интересен, и меня привлекает его полу-литературное построение – в рамках единой истории, почти романа, где музыка явно уступает слову. Он интересен, но в данный момент мне не так уж хочется дослушивать.
Хочется продолжать наши ночные и утренние занятия.
– Так, в общем! – (Снова садишься. Я разочарованно опускаю глаза; отмечая это, победно щуришься – кот, добившийся сливок). – Поняла, о ком речь-то? Куда привела героя эта Алиса, в которую он влюбился?
– В какую-то секту, к какому-то Гуру, – отвечаю сразу и легко – будто на экзамене. Тебе часто нужно отвечать именно так. – Сначала подумала, что организация чисто эзотерическая. Но, судя по тексту, имеется в виду оппозиция мэру? Какое-то политическое подполье?
Энергично киваешь и наливаешь себе ещё.
– Точно. Гуру борется против мэра. Ну, то есть как… Хотя ладно, не буду спойлерить. Но отсюда вся эта ругательная критика.
«Телек и террор – бордель и казино – картели – детдом»… Да уж.
– То есть Алиса привела Марка на их собрание, и он втянулся?
– Да. Видишь, проникся этой идеей про «переплетено» – главной идеей Гуру… Вот Кирочка за него и волнуется, – усмехаешься хитро – как трикстер, появляющийся «откуда-то» в другом творении Оксимирона. Вздыхаю.
– Надо думать, из-за этого у Марка будет много проблем.
– Надо думать, да, Профессор! – (Степенно склоняешь голову, передразнивая меня). – Эта сучка его здорово подставила.
«Ваша картина мира – сетка», «мне суждено тут помереть еретиком»… Вспоминаю «Мы» Замятина. Тоже тоталитарное общество, тоже люди с искажённым сознанием – и любовь, которая сначала освобождает героя, а потом убивает его. И то, и другое – с легкомыслием языческого божества. Почему авторы антиутопий так склонны сводить всё к откровенной мелодраме и строить её на образе женщины-предательницы, любовницы-врага? Отражение потаённых страхов?..
– Далила, – роняю, надеясь вновь уколоть твоё любопытство; и у меня получается. Смотришь в сторону, припоминая. Твои ноздри трепещут, точно у гончей, поймавшей след: такие разговоры со мной захватывают тебя азартом охоты.
– Что-то знакомое. Из Библии?
– Да. Женщина, предавшая героя, Самсона. Она воспользовалась его доверием и вызнала секрет его нечеловеческой силы, а потом выдала этот секрет врагам… – (Смотрю на тебя, осёкшись; что-то в твоём лице неуловимо меняется. Кажется, мы никогда толком не обсуждали это – но мы оба понимаем, как мучительно ты боишься Женщины. Женской власти над твоими желаниями, женского вероломства. Женщины как таковой, вообще. Боишься, несмотря на вечную жажду её подчинить). – В общем, архетип женщины-предательницы. Получается, твой Марк встретил свою Далилу. Хотя, – (неловко хихикаю в тщетной надежде разрядить обстановку), – он писатель, так что это, наверное, естественно.
Писатели вечно лезут на рожон.
Щёлкаешь зажигалкой и с весёлой горечью констатируешь:
– Ну, я бы сказал, что масштаб тут поменьше. Марк – не Самсон, а обычный еблан!
– Почему это? – обижаюсь за Марка из писательской солидарности.
Закатываешь глаза. Когда ты куришь, за вуалью дыма их непонятно-зелёный оттенок кажется ещё богаче.
– Да потому что как это вообще – настолько потерять голову из-за единственной встречи в клубе?! Да ещё и так доверять какой-то шмаре. Не понимаю!
Разглаживаю складки на простыне. Ты скорее рисуешься, чем правда так считаешь. Романтизма в тебе до сих пор так много, что никакой циничности его не перекрыть.
По крайней мере, мне так кажется.
– «А ты уверенно ходишь по моему солнечному сплетению лунной походкой»… Очевидно же, что она для него – не просто какая-то «шмара» из клуба.
– Ой, Юль, да ладно тебе! – (Стряхиваешь пепел, изящно постукивая по сигарете ногтем). – Навыдумывал он много, но по факту-то она кто? Ты сначала дослушай, а потом суди. Увидишь, как он воспримет то, что она кинет его.
Значит, всё-таки кинет. Жаль.
– Что навыдумывал – не спорю. Вдохновился, встретил музу. Бывает.
– Музу. Ага.
– А что? Видно же, что для него это главное. «У меня полна голова тумана, призванье – марать бумагу»…
Окидываешь меня цепким уважительным взглядом.
– Ого. Ты вот так с ходу цитаты запоминаешь?
– Ну, я же и раньше слушала. И эта строчка мне нравится.
Объясняю, словно оправдываясь, – сама не понимаю, за что.
Если бы не мат (часто неуместный), я бы назвала «Горгород» одной из самых по-юношески романтических историй среди известных мне. Любовь, боль и творчество, распятые бездушной массой во главе с властью, – всё это столько раз было, но по-прежнему выворачивает душу.
Хотя, возможно, дело просто в том, что все тексты Оксимирона для меня связаны с тобой.
Легонько царапаешь меня по колену.
– Ну, что я могу сказать, Тихонова? Ещё один приговор себе подписала. Сейчас дослушиваем «Переплетено», а потом переслушиваем «Девочку-пиздец» и «Всего лишь писатель». Ты кучу тем задала, которые хочу обсудить. – (Надавив ногтем чуть сильнее, насмешливо смотришь, как я вздрагиваю). – Всё, выхода нет!
– Да я не против. – (Улыбаюсь, стараясь, чтобы улыбка не выглядела испуганной. В твоём голосе вибрирует жутковатое напряжение непредсказуемости). – Эти две мне очень нравятся.
Строго приподнимаешь бровь.
– А я не спрашиваю, против ты или за. Я твой господин и ставлю перед фактом.
Опускаю взгляд. Теперь мне действительно страшно. Этим утром в тебе было так мало отчуждённой хозяйской холодности – совсем не как в звонках или переписке. Я почти забыла, что больше не прежняя Юля для тебя.
Если это правда.
– Конечно, мой господин. Прости меня, я… забылась.
Молчишь пару секунд – наверняка оцениваешь мою искренность. Потом удовлетворённо киваешь.
– Ещё вот вопрос: а как тебе Кира? Шикарная баба же, да? – ухмыляешься. – Я её всегда называл Тихоновой в версии Оксимирона.
Улыбаюсь: короткая ледяная волна миновала. Пока.
– Из-за занудства и серьёзных проповедей?
– Да нет, просто в целом, по ощущению. Ты только послушай этот нравственный тон! – (Снова ставишь песню на начало – на запись с автоответчика). – Ну, и она же правда бедняжечка. Представляешь, сколько головняков от Марка? Больше, чем было бы от меня, будь я писателем, а ты – моим агентом! – (Фыркаешь от смеха и в очередной раз хватаешь бутылку коньяка. Скорость его исчезновения слегка меня беспокоит). – Кстати, вот этого тебе точно ещё не говорил. Если б я искал себе литературного агента, то выбрал бы гибрид тебя и твоей Веры – хоть она меня и ненавидит. Не спорь! – (Жестом пресекаешь мой порыв вставить реплику). – Отвечаю: ненавидит. Но от неё я бы взял всю её активистскую и организаторскую херню, а от тебя – интеллект и то, как ты шаришь в искусстве. Вот это был бы агент! – (По-итальянски экспрессивно подносишь к губам кончики пальцев). – Да мне бы весь мир завидовал!..
Внутри что-то смешно и робко теплеет. Потираю подбородок, изображая задумчивость.
– Ну что ж, мой господин… Извини, если это прозвучит самодовольно, но от такого агента я бы и сама не отказалась.
Смеясь, ты с жаром киваешь и тянешься к ноутбуку, чтобы всё-таки включить песню, – но снова отвлекаешься. Радостно-хмельные перебросы внимания.
С тобой это часто предвещает беду.
– Да, вот ещё одну штуку давно хотел тебе сказать! Но всё думал, есть ли нужда… И заслуживаешь ли ты, – добавляешь, словно одёргивая себя; и впрямь – слишком много теплоты проявлено за утро. Потираешь подбородок; твой взгляд всё сильнее туманится опьянением. Я запоздало жалею, что не изобрела какую-нибудь дополнительную закуску. – Знаешь, как назывался бы мой собственный альбом, Тихонова? Точнее, как будет называться – если я после контракта вырвусь всё-таки из этой дыры и напишу его?
– Как, мой господин?
Щуришься с подозрением. Что-то тревожно скручивается у меня в животе.
– Не веришь ведь, что напишу? Да?
– Почему?
– Ну, я вечно говорю и планирую больше, чем делаю. Или бросаю на полпути. Да же?
Давно знаю это змеиное шипение провокации в твоём голосе. Голос по-прежнему мягок и красив, но теперь эта красота сочится ядом. Встряхиваю головой. Без паники: ты строил для меня и гораздо более запутанные лабиринты.
– Я верю, что ты начнёшь и доведёшь до конца, если по-настоящему захочешь, мой господин. Но желание может легко исчезнуть, если тебе надоест. Это мне тоже известно.
Колеблешься пару секунд; потом киваешь. Подавляю вздох облегчения.
– Хочу записать название, чтобы не забыть. И чтобы ты не забыла – а то решишь, что это просто пьяный бред… Принеси листок и ручку. Только быстро. Ты очень долго возишься, исполняя мои поручения. – (Без улыбки берёшь телефон и открываешь секундомер; у меня пересыхает в горле. Я правда медлительна – и правда невыносимо боюсь заданий на скорость). – Двадцать секунд тебе хватит?
Бросаю растерянный взгляд на подоконник, заваленный вещами, затем – на кучу мелочей в расстёгнутой сумке на полу, на ворох пакетов, похожий на огромное чёрное перекати-поле… Найти тут листок и ручку. Образ иголки в стоге сена уже не кажется фольклорным преувеличением.
– Мм… Может, двадцать… пять?
Усмехнувшись, приставляешь палец к экрану.
– Двадцать три. Ладно уж, проявлю милосердие… Время пошло!
Дыхание учащается, руки глупо дрожат; разочаровать и разгневать тебя – слишком большой мой страх, слишком больная пытка. Сейчас я не готова к такому. Метнувшись к подоконнику, начинаю судорожно перебирать рубашки, футболки, смятые пачки из-под сигарет, карандаши, тюбики клея, отвёртки, нашивки, календарики, коробочки таблеток, – и вдруг осознаю, какая же я дура. Шёпотом выругавшись, лечу в другой конец комнаты – к своей сумке. Конечно, я прихватила блокнот и пару ручек. Застываю перед тобой на коленях, со скрытым торжеством протягивая свой трофей; бег секунд обрывается на восемнадцати.
– Неплохо, – безразлично отмечаешь ты. – Сообразила… Пиши под диктовку. Готова?
– Да, мой господин.
Вздыхаешь, снова прикрыв глаза.
– «Большие малыши, маленькие взрослые». Да, вот так, через запятую… Ты не представляешь, Тихонова, какого размаха была бы эта штука!
Рисуешь в воздухе полукруг, словно очерчивая купол будущего храма. Купол небес; творимая вселенная. Твои глаза мерцают довольством, и заразительный щекочущий восторг проникает в меня – дрожит под кожей, лишает мысли связности, делает желание исступлённым. Я смотрю на твою ступню и не знаю, чего мне хочется больше – чтобы ты позволил её поцеловать или чтобы пнул меня.
– Масштабнее «Горгорода», – продолжаешь ты. – Я бы там разобрал всё и всех по косточкам, показал бы извне и изнутри… Там все-все бы были, честное слово! – (Почти выкрикнув это детское уверение, порывисто наклоняешься ко мне. Не понимаю, чего больше в твоей улыбке – веселья или отчаяния. Как у шута, понимающего, что он мудрее королей. Как у твоего любимого Джокера). – Было бы всё про меня – про обе мои школы, про гопников и ботаников из Лешты… Про мой факультет с его играми кулуарными. Про моё отделение тут, в армии. Было бы и смешное, и страшное… Про шалаву эту тоже было бы.
Продолжаешь улыбаться, но твою щёку дёргает судорога. Щёлкаешь пальцами, показывая, чтобы я подала тебе колу и коньяк: кружка опять успела опустеть.
Марго? Яна? Марина?.. Выждав несколько секунд, решаюсь спросить. Ты явно хочешь, чтобы я спросила.
– Про Марго, мой господин?
– Мм!.. – пренебрежительно качаешь головой, делая глоток. – Нет. Про неё смысла нет: там уже полная безнадёга. Всё ценное в себе проебала… Ну, или почти всё. Про шалаву же, ну! И её Артёма… – хихикаешь. – Блядь, прям название детской книжки! «Винни-Пух и все-все-все», «Урфин Джюс и его деревянные солдаты»… «Моя шалава и её Артём». Ну, разве не мило?
Совсем не мило – и я не знаю, зачем мне теперь озвучивать очевидное. Горло схватывает спазмом; отвожу глаза.
– Про Настю.
– Ну да. Про Настю… И про тебя было бы, Тихонова, не переживай! И даже про твоего итальянца, и про этого… поэта-гея. Как там его? Егор? – (Твоя улыбка становится ещё злее; требовательно ныряешь взглядом мне в зрачки. Когда ты смотришь на меня, часто будто без метафор видишь насквозь: изучаешь беззащитные красные внутренности. Киваю). – Вот нахуя я имя запомнил, скажи мне, пожалуйста?!
Подавленно молчу. На самом деле, я и не думала, что ты запомнишь имя… Мрачно протягиваешь руку ладонью вверх; встрепенувшись, спрашиваю:
– Кружку, мой господин? Телефон? Сигареты?
Отвечаешь, помедлив – точно сам не вполне определился, чего потребовать.
– Сигареты.
Пока куришь, морщинки у тебя на лбу разглаживаются, а взгляд медленно светлеет. Так мне легче дышать.
– Ты бы обязательно редактировала все тексты для этого альбома, Тихонова. – (Пускаешь облако ягодного дыма мне в лицо). – И рецензировала. Хочешь?.. Или, – (ухмыляешься на новой затяжке), – тебя бы смущали сплетни о том, что я трахаю своего рецензента и редактора?
Твои губы изгибаются как-то иначе – очень тонко и нервно; в ложбинке над верхней поблёскивает влага. Твоя голая нога почти касается моего плеча, и я чувствую нездоровый, пьяный жар твоей кожи. У меня горят щёки, а сознание всё упрямее плывёт куда-то, отчаянно барахтаясь.
Но я намерена утонуть.
Жадно смотрю на тугую выпуклость, натянувшую твоё бельё, и подползаю ещё ближе.
– Нет, мой господин. Конечно, хочу. Я бы гордилась тем, что помогаю тебе, и меня не смущали бы слухи.
Взглядом спросить разрешения – кончиками пальцев провести по нежной горячей коже под пупком – прижаться лбом к колену… Я трезва, но плохо соображаю, что делаю. Тело подчиняется дурманящей слабости; ты хватаешь меня за волосы (выдох – удержать вскрик) и отдёргиваешь. Рывком спускаешь резинку своих трусов.
– Как неискренне, Тихонова! Я тебе совершенно не верю, и мне мерзко от твоей лести. – (Делаешь паузу. Едкая смесь возбуждения и обиды захлёстывает меня – не даёт дышать, заливая лёгкие; хочу спорить, доказывать – но ещё сильнее хочу тебя. Как ты можешь думать, что я лгу? Ещё и сегодня, сейчас – зная, как я рвалась к тебе, зная, что я… Твой равнодушный взгляд, как оплеуха, приводит меня в чувство). – Я тебе не верю. Но, так и быть, можешь мне подрочить… Воспринимай это как милость. Цени это.
Ослабляешь хватку на моих волосах. Исходя дрожью, прикасаюсь к нему – так, как ты объяснял. Бархатно, жарко – нереально; до сих пор трудно верить, что это на самом деле происходит с нами, со мной. Жадно ем взглядом то, как твоя плоть твердеет в моей руке, как всё больше теряет податливость и становится требовательной (в этом вы похожи), как…
Критично нахмурившись, перекладываешь мой палец.
– Не туда давишь. Я же объяснял… Да, вот так. Запрещу, если не будешь стараться!
Мне неловко, обидно и страшно, но я поспешно чуть смещаю руку – и слышу твой удовлетворённо-протяжный вдох. Ты прикрываешь глаза – не до конца, они поблёскивают нечистой зеленью из-под ресниц; чуть откидываешься назад; твоё дыхание учащается. Мне уже не так важно, были ли недоверие и раздражение настоящими – куда важнее то прекрасное, жуткое, завораживающее, что мне дозволено пережить. Упруго прогибаешься в спине и шепчешь:
– Быстрее… Быстрее двигай ручкой.
Это ласково-покровительственное ручкой окончательно выключает меня. Сводит низ живота; я ускоряюсь так, что начинают ныть пальцы; не дышу, чтобы не завлечь в нашу вечность ход времени; снова доставить тебе эту радость – только бы, только бы, только…
Одной ладонью хватаешь моё запястье, а другой сгребаешь в кулак волосы. О нет. Всё настолько плохо?.. Всхлипываю.
– Мой господин, что-то не?..
– Заткнись.
Втаскиваешь меня на диван, бросаешь на спину, нависаешь надо мной; я уже не могу скрыть дрожь, волнами прошивающую тело. Смотрю тебе в глаза – падаю на мягкую, пахнущую гнилью лесную землю, и меня охватывает оцепенение. Та степень страха, за которой – только покой.
Всё это неправильно – и не по-человечески прекрасно. Если ты прикажешь мне вскрыть себе вены, как Нерон приказал Сенеке, – я сделаю это сразу и, истекая кровью, буду плакать от блаженства.
– Плохо, сука!..
Руками прижимая мои плечи к дивану, наклоняешься – и неторопливо облизываешь мне лицо. Так спокойно и собственнически; зверь, слизывающий кровь с добычи. Горячая влага твоей слюны стекает по моим щекам и подбородку; нет, это уже просто невозможно выдержать, нельзя выдержать, кто я такая, чтобы выдерживать?.. Я слабая, я твоя сука, я – никто; это чертовски сладко. Выгибаюсь, подаюсь к тебе, и ты строго сдавливаешь мне шею; стоны переходят в хриплый кашель.
– Я разве разрешал тебе скулить?.. Нет, не разрешал. Очень плохо. Ты совсем не стараешься. Как ты думаешь, мне нужна такая нерадивая рабыня?
Трясу головой, давясь твоей слюной и слезами. Твой голос нежен и вкрадчив – вопреки жестоким словам; эта нежная вкрадчивость ведёт к краю пропасти – даже за пределами леса. Меня больше нет. Больше нет – я помню лишь, что я твоя сука, нерадивая собственность, жаждущая тебя; пустота, готовая принимать. Когда ты улыбаешься, в пустоте восходит солнце, и я таю под его золотыми лучами.
И сказал Бог: «Да будет свет», – и стал свет.
– Правильно, не нужна! Не понимаю, зачем я так долго с тобой вожусь… Лежи так. Согни ноги в коленях.
Что ты собираешься делать?.. Сползаешь ниже, к моим бёдрам, и сдёргиваешь с меня бельё – скрученная ткань резко проходится по коже. Жжёт внутри и снаружи; стискиваю зубы, чтобы не застонать снова. Облизываешь губы. Вижу кончик твоего языка – и перестаю дышать. Неужели ты собираешься…
– Так что там было в твоём «Сатириконе»? Мм?
Господи.
Не могу ответить тебе – могу только кричать и биться в судорогах. Острое – на грани с болью – блаженство в каждой клетке. Переплетает нервы и сосуды, кровь и чернила, прошлое и будущее, переплетает – само собою, набекрень, наискосок; так, как пожелал ты. Выше – выше – выше – рывок туда, где я никогда не была: в разреженный воздух, к звёздам – узоры созвездий переплетаются, как узоры, начертанные твоим языком; набухаю жаром – и, когда не остаётся сил терпеть, взрываюсь навстречу небу, и клочки моей плоти опадают к твоим ногам.
Можешь переплести их, как книгу.
*
(Четыре месяца спустя
Лифт бесшумно и очень долго поднимается на пятнадцатый этаж. Так неестественно-долго для жилого дома, что в первые месяцы – когда я только поселилась здесь, в своей крошечной квартирке-студии, – подъём на лифте вызывал навязчивые ассоциации с казённой церемонностью бизнес-центра или отеля. Потом я привыкла. Я живу высоко и, как поэты-декаденты, смешно горжусь своей оторванностью от почвы.
«Окно моё высоко над землёю, высоко над землёю…» – как заунывно вещала Зинаида Гиппиус, рассказывая о своей выдуманной башне.
Теперь ты – в моей башне. Как… гость? Хозяин? Чужеземец-захватчик?
Ты в ней только на время – я не знаю, на сколько именно; но уже трудно представить любые до и после. Мы оба думали, что ты пробудешь здесь не больше нескольких дней – и потом, отдав дань прохладному «погостить», уйдёшь одаривать собой других жаждущих. Или быть с семьёй. Или просто – в одиночестве лить коньяк на старые раны.
Но ты живёшь со мной уже почти месяц.
Затяжные периоды уныния и недовольства мной – решительно во всём – сменяются короткими, но упоительно яркими вспышками нежности. Иногда мне кажется, что тебя бесит каждый мой жест и каждое движение; иногда – что ты не можешь без меня жить. Вечера, когда ты пьян (а теперь это почти каждый вечер), обычно заканчиваются скандалом. Приступ недоверия, обида на неосторожную фразу (мои объяснения лишь ухудшают ситуацию), мои слёзы в ненужный момент – не так уж важно, что именно служит поводом.
Пару раз ты собирал вещи, чтобы уйти, а я, рыдая, валялась у тебя в ногах. На следующий день, вернувшись с работы, я видела тебя добрым, светящимся любовью и раскаянием – ты гладил меня, осыпал поцелуями, говорил со мной допоздна; однажды сюрпризом заказал огромную пиццу. В такие моменты у тебя мог возникнуть даже порыв погулять: однажды мы сходили в кино и вернулись только к полуночи, заваленные пушистыми снежными хлопьями. В безмятежном сиянии проходил день или два – а потом какая-нибудь моя ошибка запускала механизм заново.
Я заранее сделала тебе ключи от квартиры, но, помимо меня, ты видишься только с друзьями – с теми же Володей, Шатовым и ещё парой человек. Изредка.
Я знаю, что есть другие бабочки, но пока ты ограничиваешь себя. Знаю, что тебя это злит.
Давно не понимаю, кто я теперь – твоя рабыня, или любовница, или друг, или что-то, чему вообще не подобрать имени. Понимаю только одно: у тебя своя дыра в груди, куда больше моей, и меня не хватает, чтобы её заполнить. Порой наша общая боль становится такой невыносимой, что я закрываюсь от неё и превращаюсь в безэмоционального зомби. Например, когда ты – тоже всего пару раз – не ночуешь дома. Потом пытаюсь вспомнить, что именно я делала всю ночь, что чувствовала, – и не могу.
Ты плохо спишь. Я пытаюсь подобрать тебе успокоительные, но ничего не помогает всерьёз.
Недавно мне предложили работу на кафедре – появилось место младшего научного сотрудника, скромного книжного подмастерья, – и с первой зарплаты я купила книгу о Билли Миллигане с его множественной личностью. Начала – но не уверена, что решусь дочитывать: в этих болезненно-хамелеоновых перепадах, запутываниях и перевоплощениях слишком много сходства с тобой.
Ты стоишь у зеркальной стены лифта, прижимаясь поясницей к перилам. На перилах покачивается пакет с продуктами – если ты выходишь со мной в магазин (это редкость и потому Событие), то с какой-то особой охотой устраиваешь его там. Мне это нравится. До сих пор удивляюсь, как практичность уживается в тебе с почти абсолютным пренебрежением бытом. Точнее, не то чтобы пренебрежением: быт будто совершается сам собой – еда вырастает из посуды, пыль и мусор испуганно растворяются, одежда стирается и высыхает, пока ты с томной мрачностью возлежишь на диване и смотришь YouTube.
– Ты так мило это делаешь, – не выдержав, улыбаюсь, кивнув на пакет.
Ты убираешь в карман телефон и, скорчив прелестно-язвительную гримасу, цедишь:
– «Ты так мило мозги мне выносишь! Можно, пожалуйста, ещё?» Вот так надо говорить в твоём случае, Юленька.
Опускаю взгляд. Когда ты зол, ласковые вариации моего имени скорее пугают, чем заставляют расслабиться. Так хозяин гладит провинившуюся собаку, чтобы её – разнеженную – было сподручнее бить.
– Ты… про вчера? – отваживаюсь я. Лифт плавно проскальзывает восьмой этаж и устремляется на девятый. – Насчёт нашей ссоры? Дим, мне очень жаль, но я правда не имела в виду ничего такого. До сих пор не понимаю, почему ты так воспринял мои слова, ведь…
Морщишься и дёргаешь головой, будто отмахиваясь от назойливой мошки.
– Да ни о чём я! Всё, Тихонова: ты во всём права. Я напился в гавно и был неадекватен.
Объективно говоря, так и было.
Но от твоего тона – морозного, словно декабрьские минус тридцать на улице, – меня тянет заново бессильно расплакаться.
Перевожу дыхание. Подбираю слова.
– Я… Просто хотела попросить прощения и сказать, что ты правда не так меня понял. Не стоит это ругани и…
– Я не так понял или ты не так сказала?
Протыкаешь меня странным тяжёлым взглядом. Что это, ненависть?..
Сглатываю в пересохшее горло. Нельзя отвечать. На эту твою фразу точно нельзя ничего отвечать – я уже слышала её раньше и представляю последствия.
В нашем напряжённом молчании на табло загорается «15», и двери лифта мягко разъезжаются.
– «Устрой дестрой, порядок – это отстой»… – напеваешь ты себе под нос, когда в прихожей из пакета вываливаются сыр, банка сметаны и пёстрые пакетики приправ.
Вздыхаю. Уже вечер; самое время приготовить ужин, включить какой-нибудь фильм – и постараться хотя бы сегодня не ссориться, бередя друг другу души.
– О, Noize MC… Школьные годы, – бормочу я, расставляя продукты в холодильнике. Боковым зрением вижу, что ты удивлённо вскидываешь бровь.
– Ты его слушала?
– В школе – да, немного. – (Включаю воду: горка немытой посуды ждёт обряда очищения). – Мне всегда казалось, что это какой-то не-совсем-рэп.
– Ну, в принципе, так и есть. – (Сбросив куртку и джинсы, ты утомлённо падаешь на диван). – А наизусть что-нибудь помнишь?
Убавляю воду. Светлая печаль вдруг окутывает меня – что-то щемящее. Хочу крепко-крепко тебя обнять – но знаю, что сегодня мне не позволено. Ты наверняка меня оттолкнёшь, и я вряд ли смогу не разрыдаться. Это рассердит тебя – и хрупкое равновесие вновь будет уничтожено.
Как Атлантида, уйдёт под морские волны.
Повинуясь внезапному порыву, пытаюсь «зачитать». В последнее время отрывки в ритме рэпа стали лучше мне удаваться. Ещё один пункт из тех, которые я сама себе обещала усовершенствовать – тебе в подарок.
– «Моё море, пожалуйста, не выплюни меня на берег
Во время очередной бури твоих истерик.
Я так давно тебя искал по грязным пресным руслам –
Зубами сети рвал, напрягая каждый мускул;
И я готов сожрать пуды твоей горчащей соли
За то лишь, что ты здесь остаться мне позволишь»…
Восьмой-девятый класс, мучительные нормативы на физкультуре, пыльный запах книг в школьной библиотеке, многочисленные пересматривания «Гарри Поттера» с мамой по вечерам, разговоры о политике и истории с дедушкой…
Отворачиваюсь к раковине, чтобы ты не видел моё лицо. Сейчас это ни к чему.
– Ого… Как атмосферно, – улыбаясь, переворачиваешься на живот и зорко смотришь на меня. – Ты её перед поездкой ко мне летом слушала, что ли? Так вписывается.
Быстро понимаю, о чём ты. Я и правда похожа на рыбу, безнадёжно поглощённую тобой-морем и немо, нудно взывающую о помощи, трепеща жабрами на берегу. «Чистый воздух, как едкий дым, совершенно не пригоден для дыханья. Рыбы не живут без воды и не ищут почвы под плавниками…»
Под моими плавниками давно нет почвы.
Улыбаюсь тебе в ответ.
– Вроде бы нет. Давно, лет в четырнадцать. Так сказать, в период формирования личности.
– Эх… Так и знал! – (Одним упругим движением ты снова садишься и грустно закуриваешь). – Значит, ты сама себе давно всё придумала, а я просто под руку подвернулся… Попался вовремя. Да? У вас, маньяков, всегда так.
– «У вас»?.. – рассеянно переспрашиваю я).
*
…Когда мы всё-таки выбираемся за добычей, военный городок выглядит неприветливым в молочно-серой пелене дождя; но мне всё равно нравится. При дневном свете новенькие пятиэтажки оказываются красно-жёлтыми, а трёхэтажные дома – розовыми; эта неуместная пряничность почему-то меня умиляет. Возле КПП курят двое мужчин в форме, дорожку у общежития подметает несколько солдат – сейчас, в рабочее время, когда большинство военных в части, только это и напоминает об истинной природе городка. В остальном всё мило и пасторально: местные дамы, которые в солнечный час степенно прогуливались с колясками, скрылись – по-видимому, ожидая шанса повторить променад; из чьей-то припаркованной «Лады» доносится незатейливая ретро-попса; немногочисленные ребятишки (наверное, самые храбрые и устойчивые к простуде) обследуют лесенки и качели на детской площадке. Девочка лет семи, замершая у фигурки серо-голубого китёнка, смотрит на нас широко распахнутыми глазами – то ли потому, что увидела совсем незнакомую тётю, то ли потому, что при ходьбе ты всё же чуть-чуть покачиваешься.
Лесистые горы, испачканные редкими пятнами солнца, подступают к городку со всех сторон, словно сине-зелёные великаны. Отсюда, при взгляде с земли, в них есть что-то угрожающее. Поёжившись, вспоминаю, как ты пересказывал мне байки пожилых сослуживцев о встречах с медведями и волками… Однажды, правда, добавил: «А ты знаешь, Тихонова, что я тебя боюсь больше, чем возможности встретить медведя по дороге из части?»
Я ответила, что знаю.
– Ну вот, прошу! – (Любезно придерживаешь передо мной дверь магазина). – Тебе придётся часто посещать сие место.
– Спасибо, – улыбаюсь под звяк колокольчика над входом. – Без тебя дальше сего места я точно никуда не ногой. Ну, может, ещё мусор вынести.
– Да почему? – меланхолично пожимаешь плечами. – По посёлку-то можно прогуляться.
Посёлок ещё ближе к лесу… Я решаю промолчать.
Полноватая матрона, оказавшаяся перед нами в очереди, сканирует меня настороженным взглядом, а потом с провинциальной неспешностью размышляет вслух, сколько же ей взять баклажанов и какую выбрать колбасу. Попутно ругает с продавщицей погоду, жалуется на затянувшийся ремонт, долго ищет мелочь в кошельке… Незаметно закатываешь глаза. Ты ненавидишь очереди – и бытовую медлительность как таковую. Не понимаешь, почему другие не могут жить так же, как ты – стремительно и математически-чётко.
После матроны к прилавку, слегка робея, подхожу я. Ты ещё вчера официально объявил кухню моей вотчиной и дал мне полную свободу действий – поэтому мы поспешно закупаем побольше мяса, овощей, круп и другой необходимой для жизни пищи, которой у тебя дома не наблюдается (в изобилии наблюдаются разве что пельмени – а ещё сигареты и алкоголь).
Румяная улыбчивая продавщица тоже не противится соблазну «просканировать» меня и – как бы случайно – скользит взглядом по моему безымянному пальцу. Когда я напоследок вспоминаю про сыр, она подбоченивается и уточняет: «Российского дать или голландского?» – с гордостью подчёркивая, что сортов сыра имеется целых два.
Выходя, я выдыхаю с облегчением. Ты совершенно невозмутим.
– Что, слухи теперь поползут? – спрашиваю, как только мы направляемся к дому. Улыбаешься.
– А как же! Думаю, уже поползли. Резонанс будет в дамском обществе, – покосившись на меня, успокаивающе добавляешь: – Но ничего страшного быть не должно – пара осторожных вопросов, не больше. Лидочка у нас довольно тактичная. Вот тётя Катя из другого магазина – потом его тебе покажу, он подальше, – это да-а… Более опасный феномен! – (Перехватываешь пакет поудобнее). – Ну что, занесём это – и покормим наконец-то ярцевских котиков?
– Конечно! – соглашаюсь с готовностью. Кошки – это свято. Голодных кошек не должно существовать.
…Ты ещё не успеваешь вставить ключ в скважину – а из-за двери Ярцевых уже доносится жалобный мяукающий хор. У меня сжимается сердце.
– А сколько их?
Дразняще улыбаешься.
– Сейчас увидишь.
Дверь распахивается, и к нашим ногам бросается живой пушистый клубок; хвосты, лапы, усатые мордочки – ничего не разобрать. Опускаюсь на колени, машинально начиная что-то ворковать, и запускаю пальцы в гладкую шерсть.
Ты смотришь на мою возню снисходительно и – почему-то – немного грустно.
– Вот это их мамка, – присаживаешься рядом, и мы вместе гладим и почёсываем чёрную кошку с белым пятнышком на груди – стройную и изящную, как статуэтка.
Кошка блаженно жмурится; приподнимает мордочку, чтобы нам было удобнее чесать. Три крошечных котёнка – чёрные комочки не больше моей ладони – тонко пищат и жмутся то к её лапам, то к твоей обуви. Они очень тёплые и такие маленькие, что страшно коснуться – вдруг раздавишь; я давно не видела котят и чувствую приступ странной – почти до слёз – растроганности.
– А это папа?
Показываю на самого маститого кота – золотисто-рыжего вожака прайда. Он единственный с достоинством сохраняет безмолвие, но приветливо урчит, когда ты проводишь рукой по его спине. Поднимает хвост – роскошный, похожий на перо с чалмы султана; когда-то моя кошка в хорошем настроении делала так же. По-детски хочу схватить кота в охапку и прижать к себе, но мне мешает что-то вроде почтения.
– А вот не знаю даже, Ярцевы не уточняли. Видишь, эти котята не в него, и ещё один есть – так он тоже не совсем похож… Может, на стороне нагуляла! – (Усмехаешься, оживившись. Подавляю вздох: ты и здесь находишь повод поразмышлять о женской неверности… Кошка-мать, покинув меня, начинает тереться об твои ноги и спину; потихоньку и котята шерстяными мячиками перекатываются к тебе. Похоже, не только на людей ты действуешь магнетически). – Так, ладно, надо их покормить. Ярцевы сказали, что оставят корм на кухне. Сходи, поищи.
Пока кошачье семейство в восторге жмётся к тебе, как к единственному источнику тепла в холодной вселенной, я принимаюсь за прозаический быт – наполняю миски водой и кормом, убираю лоток, поправляю съехавшее покрывало на диване. Ты весьма небрежен со своими почитателями: чаще грубовато треплешь их шерсть, чем гладишь, а однажды даже отпихиваешь рыжего вожака ногой (я испуганно охаю). Вспоминаю, что собаки всегда нравились тебе больше кошек – хотя ухаживать тебе приходилось и за теми, и за другими.
Впрочем, котикам Ярцевых, кажется, не очень-то важно, что их чувства безответны; после толчков и отпинываний и котята, и их родители льнут к тебе с прежней страстью.
Прямо как я.
– Лицемерные мрази, – вздыхаешь ты. – Вот за лицемерие я их и не уважаю… Они привязываются к тебе, пока ты кормишь их и убираешь за ними. Нет у них настоящей любви к хозяину, как у собак.
Войдя в комнату из кухни, застаю очаровательно-волнующую картину: ты сидишь на диване, лениво щёлкая пультом телевизора, а окончательно покорённые котики вьются вокруг. Рыжий пушистик умостился у тебя на бедре, кошка-мать гибко танцует у ног, котята резвятся на спинке дивана, за твоими плечами; среди них – и четвёртый, самый застенчивый комочек пёстрого трёхцветного окраса. Пренебрежительно щуришься, стряхиваешь с футболки шерсть, иногда милостиво поглаживаешь самых жаждущих. Крысолов из Гаммельна. Я застываю в дверях.
– Тебе идёт быть в кошках, мой господин.
Усмехаешься и рывком сбрасываешь рыжего с ноги; мявкнув, тот поднимается и упрямо лезет обратно.
– Ты сама-то посмотри на это… Ну что это? Где достоинство, где самоуважение? А? – (Схватив кота, требовательно заглядываешь в его тёмно-янтарные глаза – будто ждёшь ответа). – Лицемерные мрази и подхалимы, вот и всё! Где кошки, там обязательно моральное блядство.
– Н-не знаю… – (Неуверенно сажусь на свободный от кошек участок дивана). – Думаю, не все кошки такие. И их любовь не всегда связана с чем-то… материальным. Я вот насыпала им еду, но по мне они так не фанатеют.
Снова щёлкаешь пультом и морщишься, увидев заставку скандального ток-шоу.
– Ну вот, а уйди я сейчас – и по тебе начнут так же! Им всё равно, с кем. Абсолютное блядство.
Вспоминаю Мику – златоглазую серую радость моего детства. Перед смертью у неё отказали задние лапы, но она на передних ползла в прихожую, когда слышала, что по подъезду поднимается мама или дедушка… Качаю головой.
– Мне кажется, они любят конкретного человека, как и собаки. Просто не так… безрассудно. Со здоровым эгоизмом. Но без лицемерия.
Не отвечаешь. Твои пальцы погружаются в золотисто-рыжую шерсть кота-вожака; один из котят вдруг начинает грызть и лизать твой мизинец, лежащий на пульте. Вижу, как ты с шипением вырываешь мизинец из его зубок, и у меня глупо тянет низ живота. Какое неуместное возбуждение.
Венера в мехах.
Наверное, зря мы оба прочли Захер-Мазоха этим летом.
– Принеси ещё коньяк и колу. И что-нибудь поесть.
…Внезапная смена нашей дислокации на какое-то время обескураживает меня. Квартира Ярцевых полна запахов чужой семьи, мелочей, связанных с чужой жизнью, – фотографии в рамках, заметки на стикерах, коллекция дисков с играми, розовые женские тапочки… Мне неловко брать чужую посуду, и от волнения я чуть не сжигаю дно кастрюли, где ароматно кипят вареники. Коты то и дело норовят запрыгнуть на стол, пройтись по кнопкам пульта или забраться в раковину.
Пока я мечусь по квартире, ты томно смотришь телевизор – немое порицание за мою медлительность?.. Хотя, возможно, ты просто дорвался: в твоём одиноком жилище явно не хватает телевизора или нормального Интернета. Чего-то, что заполняло бы звуком и цветными картинками давящую тишину.
Мне, с моей злосчастной любовью к книгам, в этом смысле проще жить одной. Никакие звуки и картинки не сравнятся с тем, как написанные слова издеваются над сознанием.
Ты показываешь мне рэп-баттлы с участием Оксимирона; когда я, не вытерпев, комментирую какую-нибудь милую сердцу литературную отсылку, – недовольно хмуришься; мысленно зажимаю себе рот. Это полезно в те моменты, когда ты не в настроении разговаривать. Но молчать трудно: кошки по-прежнему вьются и трутся, вознося тебе молитвы, и в их пёстром мелькании ты прекрасен, будто юный Дионис в окружении вакханок, прославляющих спелые виноградные гроздья его венка.
В отличие от Диониса, ты мрачен и задумчив – но это не уменьшает мой трепет. Жар нарастает; я вспоминаю нас утром – твои прикосновения, порочные пляски твоего языка; всё сложнее не ёрзать на диване от желания.
Всё сложнее, сидя так близко, почтительно не дотрагиваться до тебя.
Наконец не выдерживаю и кладу голову тебе на бедро – в подражание рыжему пушистику. Лениво перебираешь и поглаживаешь мои волосы; зажмурившись, я почти мурчу от удовольствия, – но уже жду, когда ты больно дёрнешь.
Дёргаешь.
– Иди на своё место, – шепчешь мне в ухо. Мочку щекочет горячая гладкость твоих губ; вздрагиваю, исходя мурашками. – Где твоё место, сука?
Это слово твоим греховно-насмешливым голосом… Слишком упоительно, слишком много – я не вмещаю и не заслуживаю. Меня мало, чтобы такое вместить.
Сползаю на пол и встаю на колени, тяжело дыша.
– Здесь, мой господин.
– Умница. – (Отпускаешь мои волосы; проводишь рукой по щеке. Нерешительно поднимаю голову). – Хорошая девочка… Я рад, что ты приехала. – (Улыбаешься с той же странной грустью. Твои глаза затянуты поволокой хмеля; дерзко смотрю в них, не отрываясь, – и ещё быстрее пьянею сама). – Сам не думал, что так будет, но рад. Мне с тобой хорошо.
Может, я сплю?.. Чем сегодня я заслужила что-то столь простое, доброе и прекрасное – от тебя? Прижимаюсь лбом к твоему колену.
– Спасибо, мой господин. Я… спасибо.
Бережно касаешься моего подбородка, заставляя снова смотреть на тебя. Улыбаешься, игриво прищуривая один глаз – твой любимый мимический штришок.
– Чем тебя поощрить?
Сглатываю слюну. Поощрить? Ты всерьёз или это провокация? Раньше такие предложения всегда оказывались провокациями и заканчивались для меня плохо. Но сейчас от тебя веет такой искренней теплотой, что, возможно…
– Не знаю, мой господин. Я рядом с тобой и уже очень счастлива. Этого более чем достаточно.
Хочу тебя ещё.
Усмехаешься и сдавливаешь пальцами моё ухо. Чуть выкручиваешь – не очень больно, скорее неприятно; я шиплю, и чёрная кошка-мать, дремлющая неподалёку, тревожно вздрагивает. Чует конкурентку.
– Неправильный ответ. Я хочу, чтобы моя рабыня могла заявлять о своих правах… – (Выкручиваешь ухо сильнее; я тихо айкаю, но улыбаюсь. Отпускаешь. Наклоняешь голову набок, наблюдая за изменениями моего лица). – Чтобы она могла пользоваться своими преимуществами. Нельзя упускать поощрения, когда я считаю, что ты заслужила их. Запомнила?
– Да, мой господин.
– Запоминай дальше. – (Откинувшись на спинку дивана, кладёшь на неё вытянутую руку – медленно, кинематографично-красивым движением; выдержанным, как старое вино. За окном темнеет, и в вечернем свете оттенок твоей кожи ещё золотистее; чёрный котёнок обнюхивает твои пальцы – и потом, осмелев, умащивается прямо на них. Всё это так завершённо-прекрасно – впитываю каждую мелочь. Жаль, что я не умею рисовать). – Когда я скажу слово… мм… ну, допустим, слово «кошка» – ты встанешь на полусогнутые ноги и поднесёшь лицо к моей ладони. Вот сюда.
Расслабленно приподнимаешь другую руку. Зачем это?.. Мысли скачут и путаются, сплетаясь в клубок – ни одну нить не довести до конца. Меня охватывает звенящее напряжение – предвкушения, ожидания, сладко-пряного страха; точно под бой новогодних курантов, когда хочется верить, что скоро переродится мир. Киваю, глядя на твои пальцы. «Ты уверенно ходишь по моему солнечному сплетению…»
– Когда скажу слово «волосы», ты встанешь на четвереньки, пойдёшь к подоконнику и принесёшь мне оттуда то, что я скажу. Слово «пульт» – сядешь ко мне на колени. – (Холодно улыбаешься и молчишь пару секунд. Я боюсь дышать – вдруг что-нибудь не расслышу). – И самое главное. Если тебе будет нужно, чтобы я остановился – хоть в чём-то, – ты должна сказать… «Маврин, прекрати». Или даже – «Мавр, прекрати». Как захочешь.
Стараюсь не улыбнуться. Мавр.
Похоже на реплику Дездемоны перед удушением – Шекспир, наверное, вычеркнул её из черновиков своего «Отелло». Твоё полушуточное, полусерьёзное прозвище – именно сейчас, в такой ритуальный момент… Что-то жаркое внутри клокочет ещё сильнее.
Хочу тебя, хочу тебя ещё. Бери меня. Не могу терпеть.
«Перестань», – строго велю себе. Рыжий кот-вожак вальяжно уходит на кухню – кажется, твой оригинальный выбор стоп-фразы его не впечатлил.
– Запомнила? – спрашиваешь с мягкой гортанной вкрадчивостью; мне хочется застонать.
– Да, мой господин.
– Повтори.
– Слово «кошка» – я встаю на полусогнутые ноги и подношу лицо к твоей руке. Слово «волосы» – встаю на четвереньки, иду к подоконнику и приношу оттуда то, что ты скажешь. Слово «пульт» – сажусь к тебе на колени.
Что ж, иногда в цепкой гуманитарной памяти есть плюсы.
– Хорошо, – благосклонно киваешь. Вытаскиваешь руку из-под уснувшего котёнка; тот не просыпается. – А чтобы я остановился?..
– «Мавр, прекрати».
На этот раз ты светло улыбаешься сам – и я решаюсь отзеркалить твою улыбку.
– Да. Молодец. Знаешь, а ты была бы неплохим срочником, Тихонова! – (Всё ещё улыбаясь, делаешь глоток коньяка. Ты уже сравнивал меня со своими солдатами-срочниками – и, как и раньше, это почему-то болезненно нравится мне). – Ну что, прогоню тебя по командам?.. Кошка.
Что-то меняется, будто по удару невидимого гонга; твои черты становятся острее и жёстче (опять игра света?..); кажется – от грозового напряжения скоро затрещит воздух. Я приподнимаюсь с колен и наклоняюсь вперёд – так, чтобы ты мог дотянуться. Ноги быстро затекают, начинают дрожать; загнанный зверёк бьётся во мне вместо сердца. Другой зверёк – самка, истекающая желанием – пульсирует внизу живота, выгибает мне поясницу, жгучим зудом покусывает грудь. Не могу смотреть на хищно-тугие линии твоей шеи, на губы, на критичный прищур – боюсь, что наброшусь. Или упаду на спину и буду умолять, чтобы набросился ты.
Но, во-первых, котики Ярцевых вряд ли готовы к такому зрелищу.
А во-вторых – это лишило бы нас самого изысканного из пиршеств.
– Сильнее согни ноги. Ближе сюда, – помолчав, велишь ты; твой придирчиво-капризный тон злит меня – и распаляет ещё сильнее. Хочу победить. Быть такой, чтобы ты желал меня хотя бы сотой долей моего желания; чтобы тебе было не к чему придраться. Быть твоей сукой – не на словах. – Не опирайся о диван… Вот так.
Замахиваешься, подносишь ладонь к моему лицу; глотаю запах дыма с твоих пальцев…
И – понимаю.
Почему я не поняла раньше? Как могла не догадаться? Это же самое простое, самое очевидное. Куда очевиднее всех моих – и наших – странных фантазий.
Слишком абсурдно. Слишком унизительно. Очищено ото всех остатков уважения и заботы. Так не подходит нашей истории; и – идеально подходит.
Впервые представляю, как ты делаешь это со мной; представляю, что ты можешь сделать это уже через секунду. Жарко; трясёт; я таю и истекаю влагой, как беспомощная льдинка на солнце.
Почему же ты останавливаешься?..
На дом падает тьма, потрескивающая, как перед грозой; каждый миг длится дольше минуты. Замахиваешься снова – резкий чирк по воздуху – и опять удерживаешь руку в сантиметре от моего лица. Почему ты останавливаешься?!
Хочу. Бей.
Грустно улыбаешься и шепчешь:
– Смелая…
Ты думал, что я отвернусь? Вздрогну, закрою глаза? Смотрю в твои – твой взгляд по-змеиному неподвижен, и зелёный блеск чешуи завораживает.
Замахиваешься опять – и бьёшь.
Чуть сильнее, чем я ожидала, – голова отлетает к плечу. Эхо удара долго звенит в воздухе; щека вспыхивает хлёстким жаром.
Раскроившая небо молния.
Слишком абсурдно. Слишком унизительно.
Совершенство.
Поворачиваюсь другой щекой; от дрожи едва могу выдавить:
– Мой господин… Пожалуйста.
Молчишь, раздумывая. Наклоняешься так близко, что твоё сахарное от колы дыхание вползает мне в рот.
– Уверена?
– Да. Прошу тебя.
– Скажи это. Скажи вслух.
– Ударь меня… по другой щеке. Пожалуйста.
С усмешкой отстраняешься. Словно забыв обо мне, почёсываешь лобик спящему котёнку. Провожу пальцами по щеке – до сих пор горит. Не застонать всё сложнее.
– М-мой господин?..
– Нет. Пока рано… Волосы!
Бросаюсь на четвереньки и рвусь к подоконнику; ноги гудят, и я больно сбиваю колени – но замечаю это как-то отстранённо, точно они не мои. Это не может помешать мне.
Помешать заслужить ещё одну твою пощёчину.
Если бы я знала, что это вот так, я бы мечтала об этом с семнадцати лет.
– Хорошо… Там есть календарик с дельфинами. Неси его сюда и положи к моим ногам.
Повинуюсь; кошка-мать, теперь возлежащая на подоконнике, смотрит на меня с вежливым любопытством. Всё это крайне сумасшедше и похоже на дрессировку животного – совсем не так, как в тех красивых издевательствах, о которых я читала.
Гораздо красивее, чем в них.
– Кошка!
Ликуя, встаю на полусогнутые ноги. Очень быстро; но это лучше мучительного ожидания.
Хватаешь меня за волосы; мурлычешь:
– Ну и что, неужели готова? Не обманываешь?
– Готова, мой господин. Я… Пожалуйста.
И куда делся мой по-филологически богатый словарный запас?..
Подтягиваешь меня ближе к себе – с жёсткой, отрезвевшей полуулыбкой. Не знаю, где граница твоих истинных чувств и роли; да это уже и неважно. Как все актёры и боги, ты всегда чересчур проникаешься игрой. Я смотрю на тебя – и не помню, когда в последний раз так боялась.
Не помню, когда мне было так хорошо.
Стиснув зубы, ты одной рукой комкаешь мои волосы, другой – замахиваешься…
Вторая молния попадает прямо в меня. Метко и жгуче – как плетью.
Вместо меня – кучка пепла; стыд, и восторг, и жуткое, размазывающее унижение. Значит, твои пальцы безумного маэстро могут быть и такими – жестокими.
Ещё. Хочу ещё. Только не прекращай.
Нет; сейчас нельзя просить. Выпрямляюсь.
– Подставляй правую щёку, – негромко велишь ты.
Удар.
– Левую.
Удар.
– Правую.
Всё тонет в горячечном мареве. Ты снова и снова хлещешь меня по лицу; я вскрикиваю и радостно плачу. Небо бесится в огненных клеточках молний, меняясь местами с землёй. Однажды больно попадаешь по скуле – прямо в кость; прикусываю щёку изнутри, чтобы не закричать. Твоё лицо мерцает, ускользая от меня – мы вместе падаем в реку времени.
(«…Ты недостойна меня».
«…Хочу делать тебе больно».
«…Каково это: любить человека, который не хочет существовать?»
«…Она меня чувствует, а ты нет».
«…Хочешь, позову её сейчас и трахну – лишь бы никогда больше тебя не видеть?!»
«…Как же ты меня заебала!.. Давала всем подряд, как шлюха, как только я перестал общаться с тобой!»
«…Ты всё равно сюда не приедешь».
«…Я люблю тебя вопреки»).
«Я люблю тебя».
Нет. Такого я никогда от тебя не слышала.
Или?..
– Пульт.
Мир озаряется новым светом. Лицо горит и ноет; забираюсь к тебе на колени, прижимаюсь грудью к груди. Обнимаешь меня за талию, гладишь; жадно впиваюсь пальцами в твои плечи. Меня так колотит, что трудно сидеть. Мы полностью одеты, но происходит что-то смелее, запретнее, божественнее самого разнузданного секса. Ты словно пишешь по мне, окуная пальцы в чернила.
Гладишь сильнее, чувствуя мою дрожь.
– Ну, чего ты, глупенькая?.. Испугалась?
Трясу головой. Слёзы капают с моего подбородка тебе на футболку и шею; ловишь на кончик пальца одну из них, как дождинку. Улыбаешься – лучисто и мягко, будто пощёчины привиделись мне в бреду.
– Ты молодец… Я тобой доволен. – (Гортанный бархат твоего голоса окутывает теплом. Гладишь меня по щекам, бёдрам, спине, притягиваешь к себе вплотную. Чувствую тебя всем телом; всхлипываю, блаженно закрывая глаза. Я по-прежнему жажду тебя, но уже обессилена. Слишком много для жалкой смертной; слишком близко к огню для бабочки). – Покорность должна вознаграждаться… Ну-ну, не плачь! Хорошая девочка. Как тебя поощрить? – (Утерев мне слёзы, заглядываешь в лицо. Смотришь с умилённым, смешливым сочувствием – как на ребёнка, которому пригрозили, что ёлки на Новый год не будет, а он – глупышка – поверил). – Проси, чего желаешь. Ты заслуживаешь этого.
– Мой господин, я…
– Проси! Это приказ.
Гипнотические, вкрадчивые волны твоего голоса вновь сменяет сухая непреклонность. Сглатываю слюну.
Я прекрасно знаю, чего хочу, но – можно ли так дерзить? Рискованно. Часто ты не воспринимаешь всерьёз эти чувственные мелочи. Можешь посмеяться надо мной, или сказать, что я ханжа, или обвинить в неуважении…
Смотрю на твои приоткрытые губы.
К чёрту.
– Пожалуйста, поцелуй меня.
Улыбаешься. Твои зрачки расширяются – тьма подступает к лесу.
– Куда?
– В шею… – перевожу дыхание. – Поцелуй, а потом укуси.
Мурашки от твоего выдоха щекочут мне шею и мочку уха. Хочется видеть, но ещё больше – ощущать; выбрать трудно – но всё-таки я выбираю второе. Откидываю назад голову и закрываю глаза.
– Сюда?
Мычу что-то невнятное. Ты целуешь меня – так влажно, тонко и горячо; проходишься раскалённой иглой и шёлком. Кончиком языка упираешься в бьющуюся венку; моргаешь, и кожу дразнит лёгкое касание твоих ресниц.
Со стоном крепче обнимаю тебя ногами.
– Кусать?
– Да. Да… Пожалуйста.
Впиваешься зубами – больно, долго, именно как мне хотелось; отдаюсь этой сладкой боли – до немощной страсти, до онемения; темнеет в глазах. Ты – та самая рысь из твоего старого текста, ягуар на цепи из твоих фантазий о приручённой дикости, львы, во имя Божие рвущие на части мазохистски кайфующего пророка Даниила…
Очнувшись, понимаю, что вжимаю тебя в спинку дивана и бесстыдно трусь об тебя, скользя рукой вниз.
Вспыхиваю и отдёргиваю руку. Без разрешения – нельзя. Это слишком, и я не заслуживаю.
Ведь так?..
– Ещё?
Твой похотливо-предлагающий (предлагающийся?..) шёпот опаляет до костей; возможно ли?
– Да! Да, умоляю…
Ухмыляешься.
– Нет. Надоело.
Разжимаешь объятия – и грубо сбрасываешь меня с колен.
Ахаю – не от боли, а от неожиданности (немного – от обиды за несправедливый приговор?..), – и ты хватаешь меня за волосы так, что воздух кончается в лёгких. Приподнимаешь, почти отрывая меня от пола; задеваю ногой пустую бутылку, и она падает; котята, устроившие сражение за какой-то бумажный бантик на нитке, испуганно бросаются врассыпную. Когда дьявольская гармония твоих пощёчин успела превратиться в эту несуразицу?..
Дёргаешь ещё резче и тянешь вниз:
– А что это с нами такое? Слёзоньки опять выступили… Теперь правда больно, а не просто в кайф? На игру уже не похоже, да?
Твоё глумливое сюсюканье вгоняет в панику сильнее того, что ты делаешь.
– Н-нет, мой господин. Не похоже.
Пересаживаешься на край дивана и шепчешь в моё скривившееся от боли лицо:
– Всё ещё уверена, что хочешь быть моей рабыней?
– Да, мой господин.
– Да…
Отпускаешь мои волосы – презрительно, как половую тряпку. Сдерживаю рыдания: такие резкие перепады всегда попадают в меня без промаха, контрольным выстрелом, – и ты это знаешь.
Щёлкаешь пальцами, приказывая, чтобы я подлила тебе коньяка. Твоя рука с кружкой пляшет в воздухе; меня продолжает трясти – но уже не от желания, а от ужаса. Ты отпустил себя и снова опьянел? Или притворяешься? Или?..
– Понял я всё про ваше женское «люблю»… – хрипло шепчешь ты. – Вот скажи, как ты это сделала? Какого хуя у тебя получилось? Втёрлась ко мне в доверие, приехала – никого больше не пустил, кроме тебя… Притворяешься тут хорошей и верной. С чего я должен тебе верить, а?!
Кажется, никогда – даже в часы истязаний по телефону – ты не говорил со мной так озлобленно.
Хотя в подобные моменты меня часто преследует это глупое заблуждение: хуже никогда не было. Было. И будет.
– Мой господин, я…
– Заткнись и жди, когда я закончу! – повышаешь голос. Ставишь кружку на подлокотник, и часть коньяка с колой выплёскивается на покрывало Ярцевых. Машинально приподнимаюсь, чтобы бежать за тряпкой, но ты гневным жестом останавливаешь меня. – Сиди. Потом уберёшь… Так какого хуя, скажи? Ты же такая умная, всё должна знать! Без пяти минут кандидат наук, да? – (С издевательской медлительностью хлопаешь в ладоши. Твоя ухмылка теперь напоминает оскал). – Какого хуя был этот твой гей? Итальянец этот? Какого, если ты меня заебись как любила?!
Смотрю в пол.
В моей боли много оттенков и запахов, но главный – затхлая вонь разочарования.
Как же жаль. Я думала, ты действительно понимаешь.
– Мой господин, это было…
Умолкаю, сквозь слёзы глядя на безмятежную возню котят. Было – как? Нелепо? Неважно? Почти смешно?
– Что-что? – колко спрашиваешь ты, поднося к уху ладонь, сложенную трубочкой. – Громче, пожалуйста!
– Было ошибкой. И я на самом деле сожалею о ней…
– Ошибкой?! – кричишь, отпрянув. – Ошибкой? Да если я ещё раз такое услышу, ты завтра поедешь домой, поняла?!
Несколько минут в комнате не слышно ничего, кроме моих всхлипов; даже котята прекращают играть. Я давно не была такой раздавленной. И знаю: из-под завалов после этого землетрясения мне точно не выбраться.
– Прекрати скулить.
Отважившись, поднимаю взгляд.
– Мой господин, пожалуйста, выслушай меня. Просто выслушай. Я ведь уже рассказывала, как и почему всё это произошло… Рассказывала, что мне было очень плохо и я была уверена, что никогда больше тебя не увижу. Даже мельком не увижу – не говоря о большем. Я…
Умирала.
Нет. Нельзя вслух.
– Это было ошибкой, мой господин. Я действительно так считаю. И раскаиваюсь, хоть и не могу ничего исправить. Это… не привело ни к чему хорошему. Ни для меня, ни… для них.
Разумеется, не привело. Бунт против своего бога никогда не приводит к хорошему. Можно спорить, и злиться, и быть в отчаянии, и много чего ещё. Но – не восставать. Не восставать, что бы твой бог ни творил с тобой.
Тогда я этого не понимала.
И – сейчас тоже не вполне уверена, что это правильно.
Берёшь меня за подбородок; с той же пьяной злобой смотришь в глаза.
– А я-то думал, что могу быть для кого-то целым миром… – протягиваешь с горечью, рвущей меня на части. – Правда, дурак, надеялся. Думал: если оставлю тебя – ничего не изменится. У кого угодно изменится, но уж точно не у Тихоновой… Идиот!
Укол шпагой; мушкетёр гибнет. Знаю, что у меня уродливо морщится лицо. Нет сил не плакать – слишком больно за нас обоих.
И ещё – невольно – я тоже злюсь. Как ты смеешь позволять себе такие абсурдно-еретические речи? Ересь против себя самого.
Целым миром? Конечно, ты не был им. Ты был…
– Всеми.
– Что?
– Всеми мирами, Дима! – забывшись, называю тебя по имени. К дьяволу: так даже лучше. Главное – не закричать. Вскидываю голову, отрывая подбородок от твоих пальцев. – В моих текстах много миров. Я вроде как-то упоминала… Мироздание, которое устроено, как пчелиные соты, – помнишь? Много-много миров с общими границами. Миллиарды миллиардов. Они рождаются и умирают – каждый день. И ты был всеми.
Нахмурившись, опускаешь голову. Мы оба долго молчим.
Рыжий кот-вожак проходит мимо и, бестактно потеснив меня, трётся о твои ноги: уже соскучился. Мрачно усмехаешься; он трётся снова и кокетливо мурчит. Ещё бы – ведь заветное место у тебя на коленях освободилось. Разведав обстановку, он заново запрыгивает туда и сворачивается в клубок. Ты нежно, почти любовно, гладишь его; замираю, не дыша – чтобы не спугнуть твоё новое настроение. Может быть, кот успокоит тебя, раз у меня не вышло? Может быть…
Болезненная судорога искажает твоё лицо. Наотмашь бьёшь кота по морде – по очень чувствительному месту – там, где усы, – берёшь за шкирку и бросаешь в другой конец комнаты; он отбегает с оскорблённым мявом. Швыряешь следом бутылку.
Я всё-таки вскрикиваю.
Перепады, жестокость, зачатки холодной властности – всё это было в тебе всегда, не мешая цвести доброте и самоотвержению. Было всегда – но сегодня перепады так резки, а жестокость так стихийно-груба, что мне на самом деле становится страшно. Будто это уже не ты. Будто тебя ведёт что-то тёмное, истеричное, бесовское.
Что-то с той стороны.
Ты мутно смотришь на меня и встаёшь с дивана; покачиваясь, подходишь к окну.
– Лицемерные мрази, – цедишь сквозь зубы – с той же безысходностью, что и днём. Рыжий пушистик, боязливо выгнув спину, жмётся к стене; ты указываешь на него – не пальцем – перстом. Указующий перст святых на картинах; безжалостный судия. Мне хочется постучаться тебе в грудь, как в дверь – чтобы разбить ледяную корку, чтобы вызволить тебя настоящего. Хотя кто, если не я, постоянно будит в тебе эту безжалостность?.. – Лицемерные и продажные! Смотреть мерзко… Я даже тебе верю больше.
– М-мой господин, я…
– Ударь его.
– Что? – замерев, вижу только кончик твоего пальца – а он по-прежнему направлен на кота. Наверняка я не так поняла. Наверняка…
– Ударь его! – (Дёргаешь подбородком в сторону кота. Спокойно берёшь с подоконника зажигалку и сигареты, закуриваешь; меня почему-то начинает мутить). – Вот этого, рыжего. Хочу увидеть, как ты его ударишь. Бей.
Тошнота разрастается в горле. Беспомощно смотрю на кота – он уже идёт за твоими объятиями, точно не веря в случившееся; мягкие подушечки лап бесшумно касаются пола, усы топорщатся вопрошающе: я сделал плохо? за что ты наказываешь меня?
Эти вопросы мне слишком знакомы; сглатываю горькую слюну.
– Не могу, мой господин. Прости. Я… не могу бить кошек.
Выдыхаешь струйку дыма, скорчив пренебрежительно-удивлённую гримасу – будто я несу безнадёжный абсурд.
– Я чего-то не понимаю – или ты хочешь нарушить мой приказ?
– Не нарушить. Я… – (Кот садится рядом со мной. Смотрит на тебя снизу вверх, обернув хвостом пушистые «штанишки» на задних лапах. Его уши чутко подрагивают: он слушает нас – громких, неуклюжих великанов). – Прикажи что угодно другое. Пожалуйста.
– Но я приказываю это! – (Докурив, ты с силой вдавливаешь окурок в пепельницу). – Я твой хозяин или твой коллега? Если хозяин, какого хрена ты претендуешь на обсуждения?.. Бей!
Твоё слово претендуешь – ещё один знак того, что спорить дальше нет смысла.
Медленно выдыхаю. Тихо, – велю себе. Тихо-тихо-тихо. Тшш. Всё будет хорошо. Наверное.
Кот не смотрит на меня. У него маленький, аккуратный чёрный носик – почти такой же, какой был у Мики.
Прости меня.
Легонько шлёпаю кота пальцами – в бок, попадая по шерсти. Он изумлённо смотрит на мою руку (видимо, размышляет: оба великана сумасшедшие – или только тот, что покрупнее?..), но не убегает. Ты раздражённо морщишься.
– Я, конечно, не зоолог, но, блядь… Это естественные механизмы природы. Ты в курсе? В природе они дерутся друг с другом, как и все животные. Часто – жестоко. До травм, до крови, до порванных ушек…
– Я знаю.
– И матери шлёпают лапой котят. Несколько раз сам видел. И за шкирку их таскают – так же, как я его кинул. Им это не больно.
Складываешь руки крестом и настойчиво постукиваешь одной об другую, как бы подчёркивая: вообще не больно.
Кот с недоумением вертит золотисто-рыжей головой. Ждёт, чем закончатся переговоры великанов.
– Я… понимаю.
– Так в чём дело? Ударь ещё! – (Подносишь пальцы, сложенные «домиком», к подбородку – точно политик, решающий судьбы мира на международном саммите). – Я же не просил тебя бить так, чтобы ему было реально больно. Просто – чтобы это был удар! А ты до него еле дотронулась.
Отворачиваюсь от кота. Плевать на всё – хотя бы не буду смотреть. Уже не различаю, что так противно горчит во рту: страх, или тошнота, или привкус всё того же зловонного разочарования.
Мелькает крамольное: прежний ты не приказал бы мне этого. Но я быстро одумываюсь – вполне мог бы приказать. Для тебя всегда было важно преодоление границ. Нужных и ненужных, настоящих и навязанных условностями, своих и чужих – всё равно. Любых. Они злят тебя; ты им противоположен, даже когда за них ратуешь.
Потому что богов нельзя ограничить.
Вытягиваю руку. Странное чувство – бить не глядя. Точно так же я отворачиваюсь, протягивая руку, когда сдаю кровь из вены. Если разобраться, весьма по-детски: не вижу – значит, не страшно.
Бью сильнее.
Пальцы попадают в мягкое, потом – в тёплое, по телу; кошки всегда теплее, чем мы. Когда в детстве я болела и мучилась от озноба, Мика ложилась на меня поверх одеяла и грела – сквозь него, словно дымчато-серебристое солнце.
Мика.
Закрываю лицо руками.
– Юль? Ты чего?
Трясу головой. Уже не могу ответить – рыдания душат, жгут щёки, спазмом пережимают горло. Бросаешься ко мне и, приподняв, обнимаешь.
– Тихо. Тихо, ну что ты? Ну?..
Гладишь меня по волосам и спине; задыхаясь, топлю в слезах твою футболку. Бессмысленно – но терпеть дальше нет сил. Ты бормочешь ещё что-то заботливое, укутываешь меня в свою кофту; так та сладострастная жестокость – всё же блеф? Мне удалось пробить лёд – или это очередная иллюзия?.. Я совсем запуталась.
– Ну-ну-ну… Дурочка. Не надо плакать. Надо успокоиться и рассказать, – наставительно произносишь ты. Берёшь меня за руку, открывая балконную дверь; прохладный ночной воздух чуть отрезвляет. Кошка-мать устремляется за нами, но ты непреклонно захлопываешь дверь перед её мордочкой. – Пошли!
Иду за тобой – бездумно, как лунатик. На балконе ты снова протягиваешь мне пачку сигарет; апатично отказываюсь. Пожав плечами, закуриваешь один.
– Ну, давай, Тихонова! Я слушаю.
Набираю в грудь побольше воздуха. Тучи над горами, наконец-то проплакавшись, расступились, и звёзд в ясном небе ещё больше, чем было вчера. Ночь пахнет свежестью, зеленью и влажной землёй. Горы спят, завернувшись в чёрные пледы, и далёкий свет фар от чьей-то машины разрезает их двумя лучами-ножницами.
С чего начать?..
Я рассказываю долго – но главного всё равно не расскажешь. Не могу рассказать, как тихо и тоненько Мика мяукала, когда встречала маму с работы (никогда – если злилась или хотела есть; в отличие от других кошек, это она выражала молча, одним укоризненным взглядом – таким укоризненным, что нас охватывал стыд); как любила ложиться на мои тетради по черчению (большое, белое и мягкое – наверное, они казались ей второй постелью) и лишать меня всех шансов доделать домашнее задание; как смешно наклоняла голову, когда было неудобно жевать кусочки корма – строение челюсти ей досталось от породистого персидского отца; с каким суровым достоинством отворачивалась, если её пытался погладить кто-то из чужих…
Как отчаянно вырывалась, пока я держала её, а мама меняла ей бинты и ставила уколы после операции. Операции, которая не помогла. В то лето я отнесла в ветеринарную клинику все свои сбережения с повышенных стипендий – не хотела и не могла верить, что всё может кончиться так.
Так, как всегда кончается.
В то лето я впервые была абсолютно взрослой – и абсолютно несчастной.
– …В общем, вот так. Всё это очень глупо.
Качаешь головой. Под мой сбивчивый монолог твой взгляд становился всё мягче и яснее – как небо после грозы.
– Нет. Не глупо. Сказал бы, что понимаю тебя, Юль, но… До конца, наверное, не понимаю. У меня никогда не было кошки, прожившей со мной одиннадцать лет. – (Грустно улыбаясь, ставишь одну ногу на носок – на манер щеголеватого английского денди. Задумчиво обозреваешь хлам, которым завален балкон Ярцевых). – Скажем так, стараюсь понять… Да, наверное, так! – (Пытаюсь вставить реплику, но ты взахлёб говоришь дальше. Когда ты пьян, ты безмерен во всём – и в гневе, и в сочувствии. Пропорционально рациональной сдержанности тебя трезвого). – Я очень стараюсь тебя понять и… Правда, если бы знал, что у тебя такая боль накопилась из-за кошки, не приказал бы тебе этого или просто… был бы более осторожен. Но ты тоже зря заистерила и зря не слушалась меня! В такие моменты надо слушаться, Юленька. Вот.
Извиниться, обвиняя; довольно необычная тактика. Вымученно улыбаюсь.
– Хорошо. Я учту.
– А меня не особо любили животные… Только в детстве раннем, а потом – долго нет. И всякие были – и собаки, и кошки, и рыбки аквариумные. Но вот как-то… – вздыхаешь. – Все – ненадолго, и никто, по сути-то, не оставил серьёзного следа. А у тебя видишь, как получилось…
Слышу, что в квартире жалобно пищит один из котят. Кошка-мать скребётся в дверь балкона, уже изголодавшись по твоему обществу.
– Трудно поверить, что не любили, – замечаю я, кивнув на дверь. – Эти просто без ума.
С жаром всплёскиваешь руками: мол, сам в шоке. У тебя настолько говорящие жесты – порой кажется, что ты способен общаться совсем без слов.
– Так это вот, недавно только началось! Серьёзно, в последнюю пару лет поменялось что-то… Уточнить хотел: ты, получается, не можешь обижать кошек, потому что они с твоей кошкой ассоциируются? Прости, конечно, если перегибаю с вопросом, – покаянно прикладываешь ладонь к груди. Мне уже легче: ты будто вновь стал собой, одолев тёмные чары. Смотрю в ночь.
– Сама не знаю. Я всегда их любила, а из-за Мики… И потом, там ведь ещё много чего… плохого произошло. После её смерти. – (Что-то противно сжимается в груди. До последнего не знала, упоминать ли об этом). – Даже так: вокруг её смерти. Всё как будто… начало рушиться. У дедушки случился первый инсульт, потом бабушку положили в больницу, потом…
Нет. Не продолжай.
Потом умер мой старый профессор. И дедушка. А ещё до них – вершинным аккордом реквиема – исчез ты. Я пристрастилась к вину, и ещё сильнее похудела, и за деньги писала роман для какого-то полуграмотного столичного автора. Литературное негритянство всегда отталкивало меня, но в ту пору казалось: почему бы не пасть до конца, если подниматься незачем?..
В сухом пересказе всё это выглядит до странности логичным, как готовый сюжет. Изнутри логики не было – один хаос. И тупая, голая, мычащая боль.
Схватив меня за плечи, твёрдо приказываешь:
– Прекращай это! Слышишь? Это однозначно надо прекращать. Нет никакой связи между этими событиями. Она только вот здесь! – (Постукиваешь пальцем по моему лбу, участливо заглядываешь в глаза. Всхлипываю). – Тебе хочется их связывать, но это полная ерунда. Совпадения, вот и всё. Череда совпадений. Ты поедешь с катушек, если будешь такие связи выискивать… Точно тебе говорю – я знаю!
Ты веришь в совпадения? Не очень правдоподобно.
Отстраняешься и снова закуриваешь. Ты знаешь – что?.. У тебя много ран, о которых ты мне не рассказывал. Речь об одной из них? Или о твоей убеждённости в том, что ты почти (почти ли?..) проклят и приносишь другим лишь страдания? Или…
Останавливаю себя: сейчас не время. Нам обоим лучше успокоиться, а не заниматься самоанализом. Ему мы и так посвящаем большую часть жизни.
Глубоко затягиваешься.
– Но – знаешь, Тихонова… Пока я тебя слушал, понял кое-что. Вот я… бегу от боли. Она меня злит; я боюсь её. Ненавижу за неё всяких сук. – (Речь явно уже не о кошках). – Часто хочу мстить за неё… И так далее. А ты как будто… – (Шевелишь пальцами, ловя нечто невидимое в ночном воздухе). – Принимаешь и проживаешь боль. И берёшь из неё что-то важное. Мне раньше не приходило в голову, но… Это ведь так?
Вопросительно смотришь сквозь дым. Звёзды мертвенным серебром светят прямо на россыпь родинок у тебя на щеке. Я улыбаюсь – уже радостно, а не вымученно: ты словно озвучил ответ на загадку, который я и сама давно нашла, но не могла сформулировать.
– Так.
– И что это такое? – усмехаешься. – Мазохизм? Или мудрость? Или всё сразу?
– Не знаю, мой господин. Мне кажется, боль и посылается нам, чтобы мы её прожили. Думаю, она всегда… для чего-то нужна.
– Но кошек ты бить не можешь.
– Да. Не могу.
Тушишь сигарету, улыбаясь краешком губ.
– Абсурдно как-то… Я вышел сюда тебя поддержать, а теперь кажется, что меня поддержала ты. И всё из-за твоей покойной кошки.
Тихо смеюсь.
– Да уж. Абсурда у нас предостаточно.
…Когда мы возвращаемся в тепло комнаты, ты садишься на диван и сразу протягиваешь раскрытую ладонь.
– Кружку.
Подаю кружку; на секунду прижимаюсь лбом к костяшкам твоих пальцев. Жаль, что ты не носишь перстень, как глава какого-нибудь тайного ордена, – в такие мгновения я целовала бы его.
– На колени.
Ночь уже близится к утру, но мы оба не можем закончить эту историю. Да и есть ли вообще у неё конец?..
Снова и снова, во все века и во всех вселенных: август, прохладная ночь в горах, я стою на коленях перед тобой – и ты, размахнувшись, даёшь мне пощёчину.
День третий
В ХИЖИНЕ
«Этот город захвачен будет другой чумой, –
Говорила старуха, пустыми зрачками огонь жуя, –
Лазаретов и язв лишённой. Поднимут вой
По церквам гордецы-святоши – как прежде, зря».
Расскажи, старуха, как зелье твоё варить?
Сколько раз при луне мне ложе совьёт лоза?
Не под силу мне воду пить, по земле ходить
Без того, кому люди не могут смотреть в глаза.
«В этом городе вспыхнет пламя до облаков –
Там и кости твои сгорят, и моря чернил.
Не ходи на ласковый шёпот, не слушай зов
К тем осинам, где смех Иуды в корнях застыл».
Не боюсь я, старуха, ни пламени, ни меча.
Мне осины милей, чем лживая сласть цветов.
А умру – с улыбкой, имя его крича,
Чтобы помнили и склонялись рои миров.
«Твою плоть разорвут железом, а дух – крестом,
И в проклятии ждут лишь мрак да немая боль.
Пусть слова-лабиринты сладки грехом –
Заплутав, получаешь горечь и крови соль».
Не ищу блаженства и платы за этот путь:
Мне бы только пасть на девятый – к его ногам,
В зеркала его, игры, раны – и там уснуть,
Чтоб увидеть, как он допишет Писанье сам.
«Ты слаба, глупа, не стоишь такой судьбы,
Не тебе постичь его замысел и дела.
Не хватило в прошлом искуснейшей ворожбы –
А твоей подавно не хватит, ты поняла?
А теперь испарись, изыди, меня не трожь!
Он отвергнет тебя сто раз, на сто первый – тьма…
Ах, бесстыжая! ты – на меня – за нож?!»
Я узнаю всё – без тебя, без других, сама.
Я пройду до конца, и если так надо – в ад,
Причастившись крови во имя священной лжи.
И предам, и убью. Огонь будет виноват
В твоей смерти, старуха.
Не удержишь меня –
Его,
Как мой дар,
Держи.
Похмелье наливает утро тусклой тяжестью. В нашей вакханалии среди кошек я не так много выпила, но почему-то воспоминания размываются, и я едва помню, как мы поднялись обратно.
Домой.
Мысленно называю так твою квартиру – и вздрагиваю, будто позволила себе вслух. Опасливо смотрю на тебя спящего. Нет, не позволила.
Я точно не имею права так говорить, но думать – страшно и упоительно.
Встаю пораньше, исполненная фанатичной идеи накормить тебя завтраком. Услышав мой будильник, ты издаёшь протестующее «Ммм!» и отворачиваешься к стене. С улыбкой укрываю тебя пустым пододеяльником – под утро ты опять начал мёрзнуть, – и на цыпочках пробираюсь в ванную. Изучаю себя в зеркале, подсвечивая отражение телефоном (лампочка по-прежнему мертва и холодна); никаких следов, нигде. Пощёчин словно не было, и твоего укуса в шею тоже… Зато ноет всё тело – будто перемолотое и наспех слепленное заново; приятная боль. С такой же болью разрывается кокон.
Мне нужно время, чтобы осмыслить произошедшее вчера. Очень, очень много времени. Я не ожидала, что ты наградишь меня такими сокровищами – и так быстро; даже с учётом того, что я здесь ненадолго. В этом плане твой уход на работу вполне можно пережить. Останься ты и сегодня рядом – и лава, клокочущая внутри меня, вырвалась бы наружу, навеки оставив под слоем пепла улицы и лавки, бордели и храмы Помпей и Геркуланума.
Замираю над сковородой со шкворчащей на масле яичницей. Какая странная мысль – точно в эти несколько часов я не буду скучать по тебе… Конечно же, буду. Но ты – пир после голодания, «Сикстинская Мадонна» после долгих лет созерцания безвкусной авангардной мазни. Мне нужно привыкнуть.
А потом – отвыкать.
Ну, ещё чего. Ты сейчас собралась думать об этом?
Злясь на себя, встряхиваю головой. Я давно не обретала такого острого, пьянящего счастья, как в последние пару дней. Не знаю, что дальше.
Сейчас – всё равно. Самое время поиграть в Скарлетт О’Хара и подумать об этом завтра. Или послезавтра. Или – неважно, когда.
Разобравшись с яичницей и бутербродами, кончиками пальцев глажу правую, потом левую щёку. Вспоминаю горячую хлёсткость твоих ударов и то, как менялось твоё лицо – текуче, точно краски в калейдоскопе: бесстрастно-отстранённое, жёстко-насмешливое, ликующее, по-хозяйски презрительное… Вчера ты впервые обнажённо, без флёра цивилизованной недосказанности, перебирал при мне свои маски – разумеется, не все. Едва ли и половину.
Раньше я думала, что знаю не только маски, но и лицо. Теперь – чем я ближе к тебе и чем старше, тем больше не уверена в этом.
Не уверена, что ты сам его полностью знаешь.
За окнами ясно, и горы озаряет полупрозрачный золотистый рассвет. Выслушав два из трёх твоих «подстраховочных» будильников, всё же возвращаюсь в комнату. Вижу, как крепко и неподвижно ты спишь («камушком» – так мне в детстве говорила мама), и с трудом сдерживаю улыбку. Твою очаровательную сонную капризность будет непросто побороть.
– Доброе утро, мой господин.
– Ммм…
– Уже семь двадцать. Наверное, пора?
Дремотно улыбаешься, приоткрыв один глаз.
– Пора, это да. Но так не хо-очется… – (Жмуришься и потягиваешься, занимая почти весь диван в длину – грациознее, чем котики Ярцевых. Как и их, тебя хочется трепать, тискать и гладить. Непочтительный порыв). – Настроение очень потягушное.
– Потягушное? – восхищённо повторяю я. Уютно-пушистое, поразительно точное слово; сложно точнее назвать это томное состояние. Ты всегда был не по-технарски чуток к словам.
Уже по привычке приношу тебе воду, сигареты и пепельницу. Закурив, ты мягко ощупываешь меня взглядом – хищно-зелёным взглядом рыси, успокоившейся после ночной охоты.
Спросишь ли, как я? Или что-нибудь про вчера?.. Скорее всего, нет. Если тебе трудно говорить о чём-то – или если ты считаешь, что говорить не в твоих интересах, – ты изящно обходишь опасную тему. А сейчас ты определённо не готов ни хвалить, ни ругать меня за вчерашнее поведение, ни проявлять заботу. Настроение рабочего дня наполняет твои черты суховатым холодом; пока ты плещешься в душе и бреешься, отдаёшь мне мелкие хозяйственные распоряжения, отвечаешь на сообщения, накопившиеся за вчера, – я легко и естественно отодвигаюсь куда-то на периферию. Так же легко и естественно, как это бывало раньше.
Чувствую укол сожаления. Значит, магия развеялась, и мои хрустальные туфельки оказались просто ночным фантомом?..
– Ого! – уважительно произносишь ты, увидев яичницу, пестрящую кусочками колбасы и овощей, бутерброды и кружки с дымящимся кофе. – У меня аппетита особо нет, но… Спасибо, Юленька.
Только не покрасней, – велю я себе; но, конечно, краснею. Не предполагала, что ты будешь благодарить меня за такое – за исполнение моих прямых, элементарных рабских обязанностей.
Когда – считанные разы – я готовила для тебя в прошлом, я волновалась так, что мне бы не позавидовали даже спортсмены перед Олимпиадой и певцы перед Евровидением. Но и осваивать кулинарное царство начала с единственной мотивировкой: что когда-нибудь – может быть, мало ли, а если вдруг и десяток других мечтательных добавлений – буду готовить для тебя.
Хотя стихи, статьи и переводы в моём исполнении до сих пор куда успешнее супов, котлет и оладий. По крайней мере, я на это надеюсь.
– Молока?
– Ага… – (Ты смотришь, как кофе светлеет под молочной струёй – округлив глаза, будто увидел привидение). – Так непривычно, что мне кто-то готовит.
Поджимаюсь изнутри. Не слова, а вакуум чистого одиночества.
Хочу погладить тебя по руке – но вспоминаю, как часто тебя раздражало моё сочувствие, и отступаю на шаг.
– Посмотри, не приехал ли бэмс, – распоряжаешься ты, вяло ковыряя вилкой яичницу.
– Бэмс?
– Да, – грустно откладываешь вилку. – Официально БМДС2. Такая большая зелёная машина. Подъезжает к КПП и увозит нас на работу.
Киваю. Что ж, любимое действие переводчиков и филологов – «добавить в словарь».
– Приехал! – объявляю, выглянув в окно. Мне до сладкой нервозности нравится, что ты не посмотрел сам, а приказал мне.
Тяжко – и актёрски наигранно – вздохнув, встаёшь из-за стола.
– Ну, значит, надо одеваться… Поищи там где-нибудь чистые носки.
Определение «там где-нибудь» не слишком-то ориентирует в поисках. Хорошо, что вчера, каким-то чудом выкроив время, я успела собрать по разным углам квартиры пакеты с твоим чистым бельём.
– Доброе утро, Виктор Николаевич!.. – вальяжно выдыхаешь в телефон. Своего многострадального сослуживца Шилова, который вечно попадает в глупо-неприятные истории – от укуса клеща до загадочных неясностей с зарплатой и потери водительских прав, – ты в шутку зовёшь по имени-отчеству, как когда-то в Т. звал Володю. Почему-то мне это не нравится – словно ты приравниваешь два заведомо несопоставимых мира. – Что мы там сегодня, в полёвке? Ну всё, понял… Что с голосом? Ну что-что, с похмелья я, вот что. Да ладно Вам выёбываться, Виктор Николаевич – Вы и сами в выходные не брезгуете!..
– Полёвка – это полевая форма? – интересуюсь я, когда ты убираешь телефон. В моём сознании это слово вызывает скорее образ кругленьких, длиннохвостых серых мышей из детских книжек с картинками.
Улыбаешься.
– Да. Смешно?
– Немножко.
– Тебе вообще тут многое будет смешно, – сбивая улыбку зевком, обещаешь ты. – Смешно и абсурдно.
И – наверное – страшно. Не произношу это вслух.
Пока ты одеваешься, я смущаюсь смотреть на тебя – но не могу не смотреть. Ты явно знаешь это и делаешь всё в смакующей неторопливости – натягиваешь штаны, застёгиваешь ремень, стряхиваешь невидимые пылинки с погон… Движения твоих пальцев мелки, точны и как-то скучающе-снисходительны. Ты тягуче поводишь в сторону головой, поправляя воротничок; плотнее прижимаешь липучку кармана, проведя по ней ладонью – и я чувствую, что вчерашний зверёк во мне снова нервно ворочается. В горле пересыхает – и дело определённо не в выпитом на ночь вине.
Поймав мой жадный взгляд, усмехаешься. От цвета формы твои глаза ещё ярче – отлив дурманящих трав и зелий в хижине ведьмы.
– Нравится?..
Твоя усмешка жжёт меня – далёкий отзвук пощёчин. Опускаю голову. Ироничная соблазнительность, с которой ты движешься и говоришь, очень женственна; но почему-то это волнует сильнее брутальности, как бы она ни соответствовала форме.
Впрочем, в форме ты всегда был кокетлив. Знал, что она идёт тебе, и не упускал случая это подчеркнуть. До того, как ты стал совмещать своё образование с военным, я никогда не испытывала восхищённого трепета перед формой – в отличие от многих девушек. Наоборот, она казалась мне символом чего-то тоталитарного, смутно-опасного – тенью вождей, ведущих на смерть безвольные массы. Для меня ты – хаотически-свободный, с тысячей способов непонятно откуда добывать деньги, оценки и опубликованные статьи, – плохо с ней сочетался. Но хватило пары взглядов на тебя в ней, чтобы превратить неприступную крепость моих убеждений в руины.
И – нет, форма сама по себе так и не стала моим фетишем; зато стал ты в форме. Каждый год девятого мая я исправно тащила заспанную Веру на университетский митинг, а потом – на парад, парируя её ворчание чем-нибудь вроде: «Где же твой патриотизм?!». «То есть, Профессор, Вы из патриотизма туда идёте? – обречённо подкалывала Вера; она ложилась поздно, поэтому по утрам регулярно была в дурном настроении. – А то я не знаю – опять на него любоваться!.. Тьфу!»
Однако позже – в окружении парней в форме – почему-то неизменно оказывалось, что Вера не так уж против отдать дань патриотизму.
«Знаешь, в ней как-то совсем иначе себя чувствуешь! – делился ты со мной, мимоходом скользнув пальцами по рукаву или дёрнув угол воротничка. – Представительнее, что ли… Ответственнее. Вот так уже сделать не можешь, например, – (добавлял, гротескно сутулясь и шаркая; я смеялась, но чуть натянуто – не могла забыть о собственной сутулости). – И другие тебя иначе воспринимают… Девочки так вообще текут!»
Слыша довольную сытость в твоём неизменном постскриптуме про «девочек», я краснела и кусала губы. А потом – отвечала чем-то нейтральным или мягко-насмешливым, чтобы избежать оценочных суждений.
– …Да. Очень нравится.
Голос звучит слишком хрипло; я прочищаю горло. Так и не решаюсь коснуться тебя. Зашнуровав берцы, ты встаёшь со стула в прихожей и с поспешной, деловитой бодростью чмокаешь меня в губы. Новый день – новые правила.
– Ну, пока-пока! Не скучай тут сильно.
Закрываю за тобой дверь; перевожу дыхание. Сердце бьёт в уши, загнавшись.
Что ж, скучать мне точно не придётся. Я не боюсь этого – почти предвкушаю, как буду ждать тебя. Мне нравится тебя ждать.
С чего бы начать – с уборки или с обеда? Останавливаюсь на уборке. Порывшись в кладовке, обнаруживаю тряпки и губки – не распакованные, тоскливо отлучённые от своего предназначения. Отлучено от него, кажется, и ведро, и сбившееся в комки чистящее средство.
Храму не следует быть грязным.
Напевая что-то романтически-безысходное из Depeche Mode, я прохожусь тряпками и губками по всем уголкам твоего запаутиненного замка, оттираю пятна и воняющий рыбой жир, пытаюсь разобрать завалы на подоконнике. В какой-то момент, не устояв, робко оглядываюсь – будто ты с минуты на минуту войдёшь – и глажу кончиками пальцев одну из твоих рубашек. Мягкая шелковистость в полоску; помню, каким ты был в ней… Ожидаемо включается режим фетишиста. Не спеша, подношу рубашку к лицу, вдыхаю запах порошка и – немного – сигаретного дыма. Как хорошо делать это в тишине; странное, щемящее чувство – словно во время одинокой молитвы.
От рубашки меня отвлекает галстук, выглядывающий из коробки неподалёку. В Т. ты редко носил галстуки. Здесь они тем более не востребованы – и я удивляюсь, когда нахожу целых три: красный, чёрный и в тонкую клетку. Цвета карточной игры. Касаясь чёрного – непроницаемо-чёрного, с тревожным вороньим блеском, – почему-то опять покрываюсь мурашками.
Наверное, он идёт тебе. Идёт так же просто, отточенно и непоправимо, как форма.
Я продолжаю уборку, ещё крепче насаживаясь на свою иглу.
*
(Четыре месяца спустя
Торговый центр ярко освещён и – в честь выходного – многолюден. Семейные пары, солидно приценивающиеся к посуде, игрушкам и памперсам; хихикающие, возбуждённые шопингом подружки-студентки; подростки, поглощающие колу и картошку фри, – несколько раз нам приходится искусно лавировать в толпе, чтобы пройти дальше, и ты выглядишь очень растерянным.
Ещё бы – после года, проведённого на службе в горах. В другом мире. Каждый раз, когда мы куда-нибудь выбираемся, ты держишься подчёркнуто уверенно – идёшь пружинисто, провожаешь девушек охотничьим взглядом, посмеиваешься надо мной, если я мешкаю в очереди или выбираю нерационально длинный путь; но в глубине твоих глаз появляется что-то почти затравленное. Ты похож на человека, которого только что разбудили, силой притащили куда-то – и он всё ещё наполовину во сне.
Хотя на этот раз инициатором прогулки был ты, я всё ещё чувствую исходящее от тебя напряжение. Тебе тяжело признать, что большое, шумно-ярмарочное тело города теперь слегка обескураживает тебя – тебя, бога этого города. Бога и светлой, официальной его стороны – университетской жизни с её грантами и конференциями, утрированно-бодрого студенческого активизма, рискованных попыток бизнеса, – и стороны ночной.
Знаю: ты думал, что будешь иначе проводить свой отпуск. Что нырнёшь в ту, ночную сторону; не представляю – а если и догадываюсь, не хочу представлять, – как именно. Я с ужасом ждала, что, живя со мной, ты будешь время от времени уходить туда – а вернувшись, пахнуть чужими духами, кровью и мертвечиной. Огнём и серой. Пахнуть тем, что не смоет никакой душ.
Мы оба ошибались.
– …Ну, и где тут можно джинсы купить? – улыбаешься в ответ на призывную улыбку девушки-промоутера. Я делаю вид, что поглощена изучением сумок на витрине. – Ведите, Профессор!
– Пошли на второй этаж. – (Нет, всё же нужно спросить). – Дим, всё нормально?..
– Да-да! – поспешно и естественно (слишком естественно) киваешь ты. – А что такое?
– Да так, ничего. Нам сюда.
Мрачно усмехаешься.
– Опять «да так, ничего»? Зачем тогда спрашивала?
Точно. Тебя бесит моя привычка отвечать «ладно» или «ничего» – например, когда ты меня не расслышал и переспрашиваешь, а мне кажется, что сказанное мной было мелочью и не стоит повторения. Или как сейчас – когда я и сама толком не могу выразить, что меня беспокоит.
– Показалось, что тебе… неуютно.
– Н-ну вообще да, есть маленько. – (Эскалатор мягко подхватывает нас на свои железные крылья; ты вздыхаешь). – Вот помнишь, как я тебе звонил с вокзала в Екатеринбурге? Когда не получалось никак с…
– …с телефоном освоиться? – договариваю я.
Покинув горно-лесную глушь, ты долго не мог привыкнуть к тому, что мобильный можно доставать в любое время – не так, как в части, где пользоваться ими запрещено. «Вот приходит от тебя сообщение, а я лезу в карман – и думаю: нет, лучше потом, вокруг же столько народу, и все смотрят… Юль, это как вообще – лечится, нет?» – спрашивал ты, и самоирония в твоём голосе не совсем прикрывала страх.
– Правильно, с телефоном. И ещё дико, что столько людей – а я никого не знаю… Даже не думал, что так приживусь в деревне: идёшь – со всеми здороваешься. А тут… – (Нервно улыбаешься, не глядя на меня). – Говорил же тебе: профессиональная деформация. Вероятно, Профессор, мне пиздец.
– Нет уж. Никакой вероятности. – (Твёрдо продираясь через толпу, веду тебя к магазинам одежды). – Просто нужно ещё подождать. Мне тоже всегда сложно привыкать к новому месту, особенно если оно настолько… другое. И если провести где-то много времени. Это нормально.
– Эх… – задушевно произносишь ты – и не отвечаешь.
В магазине играет что-то томно-ритмичное, от разноцветья на вешалках пестрит в глазах, а слащаво улыбающиеся продавщицы чересчур охотно предлагают тебе (именно тебе – не нам) помощь. Гордо отказываясь, мы сами обследуем вешалки. Как и я, ты нечасто покупаешь себе одежду и нечасто – лишь под настроение – можешь полностью погрузиться в этот процесс.
Видимо, сегодня мне повезло застать нужное настроение.
… – Значит, всё-таки эти?..
Через утомительные двадцать минут разглаживаний, перебираний, растягиваний, вдыхания запахов ткани и кожи ты с очень сосредоточенным лицом приподнимаешь элегантные тёмно-синие брюки – совсем не джинсы, как планировалось. Брюки не дёшевы и впору Джеймсу Бонду. Молодому Джеймсу Бонду, который любит синий в стиле вечно бегущей городской повседневности.
– Да, эти! – (Решительно киваю; мы уже обошли полмагазина. Не люблю это ощущение затягивающей тряпичной воронки. Хотя выбирать одежду именно тебе очень приятно – и очень ново для меня). – Мне нравятся. И размер твой. Но нужно примерить.
– А какие там ещё тебе понравились? Вот эти, серые, да?
Лёгким движением снимаешь с вешалки ещё одни брюки – той же модели, но в цвет графита. Более сдержанные, более «в себе». Тёмно-серый и чёрный идут тебе, как поэту-некроманту, Повелителю Хаоса из моих романов. В них ты похож на духа города, в чьих глазах – асфальт и одинокие огни.
– Да, но… Ты же хотел синие?
– Пошли в примерочную, – игнорируя мою реплику, заключаешь ты. – Хотя, знаешь… Захвачу ещё вон ту чёрную рубашку. Мне такие нравятся.
– М-мне тоже. Очень, – киваю, не веря своему счастью. Разве я не признавалась тебе, что к чёрным рубашкам и ключицам, виднеющимся в разрезе их воротов, у меня не совсем здоровая эстетическая слабость?..
Судя по хитринке в твоём взгляде, всё-таки признавалась.
Мы выбираем нужный размер рубашки – она чернее ночного неба и скользит по пальцам невесомо, будто древний китайский шёлк, – и наконец направляемся в примерочную. Ты наскоро надеваешь рубашку сначала с тёмно-серыми брюками, потом с синими; смотрю на матово-гладкие складки ткани, приглушённые переливы света и тени – они облекли твои плечи, грудь и живот, утонувшие в чувственной черноте, обтянули твои ноги – от бёдер до щиколоток, – и меня заполняет смесь восторга с печалью – как от глухих биений органной музыки или от моря на закате. Скоротечное совершенство; красота, которую не сберечь.
Контрольным выстрелом ты расстёгиваешь верхнюю пуговицу и поправляешь манжеты. Переход от светло-смуглой кожи твоих запястий к чёрной ткани манжет заставляет меня замереть – только бы не спугнуть это, только бы… Замечаю, как ты наблюдаешь за моим лицом в зеркале – и смущённо снимаю с тебя пушинку.
– На тебе отлично. Думаю, надо купить.
– Сидит неплохо, ага. – (Поворачиваешься в профиль, положив руки в карманы, поводишь плечами, проверяя, не тесна ли рубашка; впервые все эти магазинные ритуалы обретают для меня какой-то священный, далёкий от бытового смысл. Ты держишься совершенно не так, как у входа, и смотришь в зеркало с нескрываемым удовольствием). – С этими брать?
– Как хочешь. Тебе же носить.
– А тебе с какими больше понравилось? – настаиваешь, требовательно вскинув бровь. – По-прежнему с серыми?
– Да, с ними вообще идеально! Но и эти тоже…
– Значит, возьму серые.
– Нет, ты же хотел…
– Серые. Мне больше нравятся синие, но я возьму серые, – (глядя мне в глаза – в зеркале). – Как ты хочешь.
– Хорошо, – киваю, сглотнув в пересохшее горло.
К такому тебе я робею приближаться – снова, точно девочка-подросток к кумиру. И за что эта внезапная милость?..
На выходе из центра, закурив, ты игриво осведомляешься:
– Ну что, Тихонова? Заволновалась ты, наверное?
– Почему?
– Ну, вот увидят меня женщины на службе, такого красивого – и поминай как звали… Да же? Это пока я тут, с тобой рядышком, а там… – неопределённо взмахиваешь ладонью. Смотрю на снежные хлопья: они падают так густо, что почти прячут твоё лицо.
Подобное ты можешь говорить, просто чтобы лишний раз поиздеваться надо мной. А можешь и всерьёз. Понимаю, что можешь, – поэтому бьёт безотказно больно; но я улыбаюсь тебе через снег. В этом дне слишком много красоты, чтобы предаваться отчаянию.
– Эх, да… – вздыхаю, поддерживая игру. – Никакой у меня надежды. Совсем никакой).
*
…На обед ты приходишь ещё более собранным и энергичным – даже чуть взвинченным. Такие превращения я замечала и по телефону: сколько бы ты ни проклинал свою работу, она действует на тебя, как ударная доза кофеина, – прочищает мысли и напитывает здоровой злостью. Сбрасываешь обувь, бегло улыбаешься мне, в несколько шагов оказываешься на кухне; ни следа утренней похмельно-разнеженной вялости.
– Ну, как ты тут, что?.. О, у нас есть еда?! – (Не дождавшись моего ответа, с удивлённо-насмешливым ударением на последнем слове приподнимаешь крышку сковороды. Вдыхаешь пар, пахнущий луком и специями; блаженно зажмурившись, рукой подгоняешь его ближе к лицу). – Ммм!.. Накладывай скорее, Юленька. Я жутко голодный.
Пока я смотрю, как жадно ты ешь, – чувствую себя если не счастливейшей из смертных, то, по крайней мере, занимающей достойное третье-четвёртое место в этом рейтинге. Жрицей, допущенной к окровавленным алтарям.
Как просто, в самом-то деле. Когда мне под рукоплескания вручали дипломы за лучший доклад в конференц-залах, полных позолоты и зефирно-белых завитков под потолком; когда я, упиваясь музыкой и болью в предсмертной песне Дездемоны об иве, на заказ переводила либретто «Отелло» с итальянского (постоянно – по прихоти ассоциаций – думая о твоей фамилии); когда смотрела на печально-ускользающую, хрупкую красоту венецианских палаццо, двоящихся отражением и будто каждый миг готовых уйти под воду каналов, – всё это не приносило такой радости.
Не сотвори себе кумира, – увещевает Библия; не сотвори себе зависимость, – напирают психологи и феминистки. Ни у тех, ни у других нет готовых инструкций: как быть, если в превратностях жизни тебе встретится бог?
Как быть, если однажды ты приготовишь этому богу салат и курицу с рисом, а он попросит добавки и будет тихонько постанывать от удовольствия?..
– Уф, не могу больше! – (Откидываешься на спинку стула, с усмешкой похлопывая себя по животу. Лес в твоих глазах сейчас кажется не угрожающим, а уютным – зелёный, хвойно-свежий покой). – Очень-очень вкусно, Юль! Спасибо.
Я не ждала столь милостивого приговора на твоём кулинарном суде. Правда не понимаю, что там такого сверхъестественно вкусного, – но улыбаюсь тебе, стараясь не слишком истерически сиять.
– Тебе спасибо, мой господин.
Одобрительно взглянув на меня, идёшь в комнату и с кошачьей плавностью перетекаешь на диван – полежать. Я взглядом спрашиваю разрешения и пристраиваюсь рядом.
– Странный день… – произносишь с задумчивым вздохом, рассеянно ероша мои волосы. – Опять всё утро делал эти идиотские ведомости – помнишь, рассказывал тебе? И опять то в них не так, это не эдак, убирай, переделывай… Нудятина бессмысленная.
– Это те самые – по дисциплинам, которые вы будете сдавать? – уточняю, порывшись в мысленных архивах. Ты довольно легко раздражаешься, если я путаю или забываю что-то, связанное с твоей работой; по этой болотистой почве лучше шагать с осторожностью.
– Да-да. Они.
– Вы будете сдавать – и вы же, сами, делаете зачётные ведомости? Не члены комиссии, не кто-нибудь из начальства?..
Улыбаешься краешком губ.
– Чушь какая-то, да? А вот меня уже и не особо удивляет. Привык.
Поудобнее укладываюсь головой у тебя на плече. Всё-таки многое в твоей новой жизни мне до сих пор сложно осмыслить.
– А после обеда что будет?
– Строевой смотр, – ты безмятежно смотришь в потолок, но твоя рука сползает ниже – с моего затылка на лопатки, потом на поясницу, потом… Выгибаюсь, крепче прижимаясь к тебе.
– Снова? Ты же говорил, он был в конце прошлой недели?..
– Конечно, снова, – фыркаешь от смеха. – Скажешь тоже! Они могут и каждый день его ставить – пока все не будут без замечаний. Что почти невозможно… Кстати, поищи потом носовой платок! И зелёные нитки. Всё остальное вроде бы есть, а вот платок с нитками я куда-то дел…
– Уже нашла. Сложила в коробочку, – бормочу я – с трудом, потому что твои пальцы поглаживают и тут же больно сдавливают мне ягодицу. – Когда разбирала на подоконнике.
– Умница.
Поворачиваешься набок – так, что пряжка твоего ремня упирается мне в живот; хочу приподнять футболку, чтобы чувствовать её холод, – но смущаюсь. Незаметно вдыхаю глубже; рукав оливково-зелёного нательного белья, как и все твои вещи, пахнет тобой: немного дыма, немного пота, но главное – едва уловимый, прело-лесной аромат кожи, присущий только тебе. Не помню, чтобы ты когда-нибудь пользовался парфюмом, – и хорошо: тебе идёт не бояться своего естественного запаха. Пристально смотришь мне в лицо.
– Ещё Сомов нёс опять всякую хуйню… Ну, капитан, с которым у нас конфликт, помнишь?
– Помню.
– Небезынтересный персонаж, на самом-то деле. Но границ вообще не чувствует.
Ты часто называешь людей персонажами; в этом чуется жутковатый символизм. И пугает, и зачаровывает. Я сразу будто вижу их – кукол, выстроившихся на сцене и готовых к своим ролям, покорных воле грозного Карабаса с плёткой. Порой в своём авторски-божественном произволе ты доходишь до дерзости; например, однажды, в одной из записей в соцсети, ты обратился так в открытую: «Добрый вечер, персонажи!»
Если кто-то ещё из твоих знакомых, помимо меня, в это вдумался – то, наверное, тоже не спал в ту ночь.
– Давно считаю, что надо его как-то приструнить. Базарит без меры. Сама знаешь, что я пацифист, против драк и всего такого, но с Сомовым… Иногда вот слушаю эту ересь – и хочется прямо… – (Отвлёкшись от поглаживаний, делаешь странное движение руками – точно выжимаешь что-то мокрое. Вздрагиваю). – А слова вообще не помогают! Хоть в шутку, хоть всерьёз, хоть намёком – не затыкается, и всё.
– А что говорит? Что-то в связи с теми ведомостями?
– Да нет – вот именно, что даже не по работе… Хренотень всякую. Сегодня опять на «пиджаков» залупался.
Военные, которые учились в гражданском вузе, – мысленно перевожу я. В причудах этой внутренней иерархии разобраться тоже непросто. На тебе разграничение «пиджаков» и тех, кто закончил военные учебные заведения, отразилось двояко: с одной стороны, пришлось с первого дня службы отвечать на ироничные выпады и стискивать зубы, слыша глупые стереотипы вроде «мальчики из универа – пороха не нюхали»; с другой – ты занял своё излюбленное место лидера оппозиции и иногда откровенно наслаждаешься тем, чтобы поостроумнее парировать эти выпады и опровергнуть стереотипы.
– И ничего нового, опять же! Но вот знаешь, терпения не хватает… – опасно усмехаешься. – Ничего. Придумал я уже пару схемочек, как с ним справиться.
Схемочки и комбинации – ещё один сигнал тревоги в твоей речи. Кажется, теперь капитану Сомову не позавидуешь.
– Например?..
– Ну, например, можно настроить против него Жилина. Точнее, глаза ему раскрыть… Я уже придумал, как. – (Вдруг подаёшься вперёд, и твой голос из расчётливо-сухого вновь становится мурлычущим). – Осталось только дождаться дня, когда они вместе забухают и меня захотят позвать. Такое регулярно случается.
Мычу в ответ что-то невнятное; ты позволяешь мне прижаться ещё и чуть-чуть об тебя потереться. Голыми ступнями задеваю грубую ткань твоих штанов. Мысли путаются.
– Люди вроде Сомова хороши как винтики в системе – и всё, – продолжаешь ты, словно не замечая моей горячки. – Больше от них никакого толку. Он только здесь и может выёбываться, а поставь его перед реальной проблемой – опозорится. Очень боюсь, что, если останусь, сам деградирую и буду таким же винтиком… А ты уже возбудиться успела, что ли? – шепчешь с гортанной насмешливостью – безо всякого перехода. Прячу в ладонях пылающее лицо и неловко выдыхаю:
– Ну… Ты же в форме.
Проводишь рукой по моей груди; нажимаешь сильнее, и меня пробирает дрожь.
– Я думал о тебе на работе… – шепчешь мне в ухо. – Хочу, но боюсь, что не хватит времени.
– Точно не хватит, мой господин?..
Отстраняясь, проходишься губами по моей щеке – той самой, которую хлестал вчера. Я безвозвратно уплываю куда-то; берусь за твой ремень… Ты с полустоном – но решительно – перехватываешь моё запястье.
– Ну вот что ты делаешь, Тихонова? Уже очень захотел из-за тебя… Но надо идти!
И спустя пару минут ты исчезаешь дурманным вихрем – напоследок шлёпнув меня по попе.
*
(Несколько лет назад
Размашисто исписанные листы один за другим летят на пол – своеобразная форма снегопада. Вера всегда очень экспрессивно готовится к экзаменам: в сессию наша тесная общажная комнатка напоминает ставку какого-нибудь генерала во время войны или каморку частного детектива, полную заметок, досье и газетных вырезок. Повсюду валяются тетради и книги, из-за стикеров и закладок похожие на цветных ежей, а их хозяйка то бродит туда-сюда с красными от недосыпа глазами, то цедит кофе и громко сетует, что ничего не сдаст.
Я не отвечаю на эти сетования – хотя в итоге Вера всегда всё сдаёт, и крайне редко – хуже, чем на «отлично». Понимаю, что бесполезно спорить.
По сравнению со страданиями Веры, моя подготовка выглядит скромно; я даже позволяю себе делать перерывы и спать по ночам.
Тем более, в эту сессию мои мысли заняты совсем не синтаксисом и не экзистенциальной проблематикой современной зарубежной литературы. Благодаря тебе, в моей жизни хватает и недосказанных неполных предложений, и экзистенциальной проблематики.
– Чёртова предикативность!.. – восклицает Вера, швырнув на пол очередной лист. Сидя за другим столом, я сострадательно вздыхаю. – Ничего не понятно! Как это выстроить в единую систему, если все концепции друг другу противоречат?!
– Ну, наверное, изложить всё, что есть, – отвечаю я, рассеянно пробегая взглядом статью о «Парфюмере» Зюскинда. Почему же ты до сих пор онлайн, но не отвечаешь на сообщение? Может, я что-то сказала не так? Или ты не один?.. – И потом признать, что единой системы не существует. Хаос и абсурд.
Вера цокает языком.
– Мда-а, Профессор, ну и рецептики у Вас, конечно… И как Вы можете быть такой спокойной?
Улыбаюсь.
– Не знаю. Может, дело в том, что я уже сдала синтаксис?
– Скотина Вы! – констатирует Вера и – слава небу – умолкает на пару минут. Потом раздаётся её довольное: – О, а Вы видели, что сборник статей с нашей конференции прислали?
– Мм… Вроде нет.
Почему ты не отвечаешь?.. Кусая губы, смотрю на соблазнительную надпись «в сети» возле твоего имени. Перечитываю свои последние сообщения – нет, кажется, ничего такого, на что ты мог бы обидеться. И ничего слишком навязчивого. Выходит, ты говоришь с кем-то ещё, а я оставлена висеть на «второй линии». Сердце сжимается. Я и так сорвалась впервые за шестнадцать – нет, семнадцать – дней; давно клялась себе не писать первой. Давно – после того, как ты окончательно отверг меня. Но ведь я нигде не перехожу границ дружбы и…
– Профессор! Это что за новости?!
Вздрогнув, поворачиваюсь к Вере. Она очумело смотрит то на меня, то на файл со сборником; гневный призрак в голубом халате.
– Что такое?..
– «Тихонова Ю., Маврин Д.»! – палец Веры возмущённо упирается в экран ноутбука. – Объясните-ка!
Что ж, когда-нибудь это должно было случиться. Правда, даже от Веры я не ожидала столь бурной реакции.
– Ну… – (Пододвигаюсь так, чтобы закрыть собственный ноутбук. Вере ни к чему видеть, что перепиской с тобой я поглощена больше, чем статьёй о Зюскинде). – Я тебе не говорила? Мы оформили соавторство.
Несколько секунд Вера просто смотрит на меня, широко распахнув глаза, и хватает ртом воздух. Хорошо, что мы одни в комнате: Лиза – наша замкнутая, но нервно-впечатлительная соседка – могла бы решить, что у неё какой-нибудь приступ.
– Соавторство?! Но это Ваша статья! Вы одна её написали!
– Ну да, – со вздохом откладываю ручку. – И?..
– В смысле «и»?! – (Вера ещё раз перечитывает наши имена, стоящие рядом – будто надеясь, что ей померещилось). – Это же враньё, во-первых! А во-вторых – просто некрасиво!.. Результаты Вашего труда, Ваших исследований – и Вы используете их, чтобы он ещё какую-нибудь стипендию выиграл или просто повыпендривался?!
– Да зачем так драматизировать? – тоскливо интересуюсь я. Надпись «в сети» рядом с твоим именем превращается в «был в сети 2 минуты назад». The end. – Это же не диссертация и не роман, а невинная маленькая статья. Что плохого, если авторов двое? Мы оба сможем подать её на конкурсы и…
– …и у Вас будет меньше баллов из-за того, что Вы вписали его! Доля авторства будет неполной!
– На полбалла меньше. Какая трагедия… – (Вера отворачивается и сердито закрывает файл со сборником. Мне становится неуютно). – Да ладно тебе, Вер. Я всё равно выиграю повышенную. Ты же понимаешь, что это почти гарантированно. У меня предостаточно своих опубликованных статей – так почему не помочь человеку?..
– Да? И сколько ещё статей этот человек «написал» таким же образом? – язвительно осведомляется Вера.
– Не знаю. Но, по-моему, это правда неважно. Слушай, я…
– Да не хочу я ничего слушать! Чего только от Вас не ждала уже с Вашим помешательством на нём, Профессор, но такого… – (Зашипев сквозь стиснутые зубы, Вера снова разворачивается ко мне). – У Вас вообще своя воля есть? Или Вы всё сделаете, что он скажет?
– Конечно, есть. Он не заставлял меня, а попросил, и я согласилась. Я хочу помочь ему и не вижу в этом большой беды.
– А если он попросит Вас с крыши прыгнуть – прыгнете?
Не сдержавшись, хихикаю.
– Тебя твоя мама так в детстве ругала?
Вера краснеет и ерошит ногой кипу листов на полу.
– Вот, знаете, не хотела Вам рассказывать… Про Ваше сокровище. Но, видимо, всё-таки надо. Может, хоть это Вас разозлит.
– Разозлит?..
Вера одаривает меня пронзительным взглядом. В её серых глазах блещет ярость готовой к битве воительницы.
– В профкоме говорят, что он расстался с этой своей… как её?
– Настей? – осторожно подсказываю я. – Ну да. Давно уже, насколько мне известно.
Вера удовлетворённо кивает.
– И теперь у него эта… как её?
– Дина. Наверное… Я не то чтобы точно в курсе, – добавляю, покосившись на ноутбук. – Ты к чему всё это?
Она щурится с откровенной угрозой.
– А к тому, что в пятницу я гуляла с профкомовскими ребятами. И уже за полночь видела, как он садился в машину – угадайте, с кем?
Что-то внутри меня падает и разбивается с мелодичным звоном.
Опять.
– С Настей.
– Вот именно! – (Вера нервно постукивает карандашом по столу). – Я сначала думала, что обозналась, но пригляделась – нет. Ра-адостная она была – капец! Сияла, как ёлка в мишуре.
– Ещё бы, – ровно произношу я, глядя в пол. Вдруг накатывает дикая усталость: хочется просто лечь и лежать, отвернувшись лицом к стене. И чтобы стена была серой.
– Ещё бы? – Вера свирепо фыркает. – Никакое не ещё бы! Я вообще не понимаю, на что вы все в нём ведётесь… Знали бы Вы, что о нём говорят те, кто с ним учится!
– Не хочу знать, – поспешно говорю я. – Однозначно лишняя информация.
Вера смотрит на меня с чуть раздражённой жалостью – как опытный врач на слабоумного, который снова воет по ночам и жуёт скатерть.
– А почему? Была бы у Вас полная картина – может, не так бы его идеализировали. Про все его интриги, про…
– На всё можно смотреть по-разному, – перебиваю я, сдерживая злость. – И мне важна его точка зрения, а не чья-то ещё. Мне достаточно того, что он сам говорит.
Увы, Вера не сдаётся.
– А про Настю Вы знали? Профессор, он пудрит мозги и Вам, и этой своей Дине, и чёрт знает кому ещё!
– Он не пудрит мне мозги. Мы друзья. И про Настю он мне не обязан рассказывать.
Каждое слово даётся мучительно – точно я клещами выдираю его из горла. Ничего страшного. Перетерплю.
Перетерплю всё – только бы ты мне ответил. Бедный. На горизонте снова возникла Настя, и ты снова запутался. Значит, поэтому так долго молчишь, – не хочешь вываливать на меня свою боль.
Вера шумно вздыхает.
– Ну и дура же Вы, Профессор! Умнее всех, кого я знаю, но – такая дура!..
Я выдавливаю улыбку.
– Ну, зато синтаксис почти без подготовки сдала.
Вера кидает в меня карандаш. Промахивается).
*
…День плавно ползёт к закату. Теперь, после твоего искусительного появления в обед, ждать сложнее. Когда я навещаю котиков Ярцевых, они встречают меня радостно – снова голодны, – но явно разочаровываются, увидев, что я явилась без их кумира. Одолев страх перед новым пространством, я безошибочно нахожу мусорные контейнеры, а продавщица в магазине (уже не сканируя меня взглядом) любезно помогает сложить продукты в пакет.
Что ж, пожалуй, здесь вполне можно жить. Живописная природа, кристально-чистый воздух, тишина – а ещё военный городок и посёлок такие крошечные, что даже мне не удалось бы заблудиться. Весомый плюс.
Улыбаюсь, поймав себя на этой мысли. Вдруг отважно спрашиваю продавщицу:
– Скажите, а есть виноград?..
На кухне с непонятным трепетом промываю блестящие тёмно-фиолетовые гроздья и ставлю на стол вино. Праздничный ужин – почему бы и нет? У меня остро-праздничный настрой; к шести от напряжённого ожидания начинает гореть всё тело.
Точно так же я ждала встречи с тобой раньше, и именно последний час казался вечностью – приближением к финалу, когда роман, грохоча, летит к концу, когда уже невыносимо хочется перелистнуть несколько страниц сразу: что же, что же, что там будет?.. Вера говорила, что глаза у меня блестят, как у сумасшедшей.
Не знаю, откуда к ней пришло убеждение, что у сумасшедших блестят глаза. Разве что из Гоголя.
Роясь в сумке, натыкаюсь пальцами на кружева. Осторожно вытаскиваю его – почти не ношеное, с пышным гипюровым подолом, похожим на чёрный водопад. Разглаживаю – и замираю в нерешительности; стоит ли?.. Ужин с вином, ты в форме, я в платье – чем не постановочный сюжет для ретро-фото?
Но мы оба любим постановочные сюжеты.
И тебе всегда нравилась я в платьях – возможно, в том числе из-за редкости этого зрелища.
Ровно семь, пять минут восьмого, десять минут; где же ты?.. Не выдержав, решаю ещё раз спуститься к Ярцевым и нагло воспользоваться чужим вай-фаем, чтобы тебе написать. Сбегаю вниз на один пролёт – и слышу твои шаги. Несомненно, твои – с твоей мягкостью, твоим ритмом; несмотря на типовую обувь всех соседей-военных, я их узнала. Это обжигает удовольствием.
– Ого! – произносишь ты, столкнувшись со мной. Останавливаешься на ступеньке. От любования в твоих глазах хочется стать сахарным человечком и тихо таять.
– Привет.
– Привет… Потеряла меня уже, что ли?
Пока ты бережно, не спеша, обнимаешь меня – почти так же бережно, как в прошлом, – я замечаю что-то новое в твоём лице. Не ленивая разнеженность утра, не взвинченная бодрость дня.
Тень уже приглушённой сумрачной печали.
Скорее всего, случилось что-то мелкое – досадное или стыдное. Женщина?.. Наверняка. Я знаю это твоё выражение. Отступаю, холодея.
– Пойдём?
За порогом ты снова восклицаешь «Ого!» – и я мысленно обвожу сегодняшний день торжественным красным квадратиком. Со мной ты редко щедр на такие простодушные проявления эмоций.
Теперь – редко.
– Вот это да… Аж блестит всё! – (Разувшись, робко – точно боясь раздавить невидимого домового – ставишь берцы в ровный ряд обуви, которая ещё утром была разбросана по всей прихожей. Я киваю, сияя сдержанно-смущённым восторгом – как учёный, работу которого прилюдно расхваливают). – И… тут куда всё делось?
Осмотрев заметно опустевший подоконник, растерянно поворачиваешься ко мне. Печаль не исчезает из твоего взгляда, но к ней прибавляются ребячески-игривые искорки. Небрежно сбрасываешь форму, швыряешь куда-то носки и пробегаешься по гладкому от чистоты полу в полу-балетном, полу-фигуристском пируэте. Это выглядит так мило – и искренне; ты давно не был со мной настолько искренним (особенно когда трезв – в твоей по-господски суровой отстранённости). Значит, я правда хоть немножко порадовала тебя?.. От счастья хочется заплакать – но я смеюсь, шутливо аплодируя.
– Красиво получилось! Тебе можно в балет.
– Ну, я же в школе и танцами занимался. В той куче всего, чем я тогда занимался… Я тебе не рассказывал? – (Вдруг, церемонно поклонившись, заводишь одну руку за спину, а другую протягиваешь мне. Твой взгляд становится возвышенно-серьёзным – будто у князя Болконского, столкнувшегося с юной Наташей Ростовой на балу. Даже с учётом того, что когда-то ты так и не домучил «Войну и мир»). – Позвольте Вас пригласить?..
Касаюсь твоей ладони, не в силах вырваться из зелёного омута глаз.
– Спасибо, monsieur. Но я не умею танцевать.
– Так я могу научить!
Ведёшь меня на пару шагов в сторону, кружишь – и ловишь, когда я, давясь смехом, чуть не теряю равновесие. Меня несёт куда-то сверкающим вихрем; под потолком горит не единственная лампочка, а люстры – гигантские, пышные, как торты; играет не рэп от соседей снизу, а неистовый вальс Штрауса. Отдышавшись, привстаю на цыпочки и тычусь макушкой в твой подбородок.
– Наверное, ты очень хорошо танцевал.
Пока размышляю, можно ли потянуться к твоим губам, – ты отпускаешь меня и направляешься на кухню. Вздыхаю.
Пожалуй, стоит поменьше колебаться и размышлять.
– Да не «наверное», а очень-очень хорошо! Однажды мы с моей одноклассницей выиграли школьные соревнования. Осталось видео. Правда, кажется, оно теперь только у сестры… О, даже и вино! Ты основательно подготовилась.
– Ну, что-то вот подумала… – смущённо бормочу, входя следом за тобой. Пока накладываю нам еду, ты хмуро роешься в телефоне. Осмеливаюсь: – А можешь, пожалуйста, как-нибудь попросить у сестры то видео? Я бы хотела посмотреть.
– М?.. А, да не вопрос, конечно! – (Встрепенувшись, кладёшь телефон на стол). – Меня в танцах в основном не за технику хвалили, а за артистизм. Слишком уж я это всё… – (с тяжёлым взглядом делаешь причудливо-страстный жест рукой – что-то испанское, в духе пасодобля), – …с душой исполнял.
– Не удивлена, – с улыбкой расставляю тарелки. Ты ловишь и пропускаешь между пальцев гипюровые складки моего подола.
– Красивое платье! Вроде не видел его на тебе.
– Спасибо. Да ему уже больше года, как-то спонтанно купила в… – на миг осекаюсь. Кусочек курицы бесшумно падает обратно в соус на сковороде. – В Италии.
Ухмыльнувшись, ты принимаешься за еду.
– А что с такой заминкой, Тихонова? Этот твой уговорил, что ли… как его там? – (Хищно раздираешь надвое кусок хлеба). – Забыл имя.
– Чезаре, – спокойно произношу я. – Нет. Просто захотела купить себе платье.
– Ты же почти всегда в джинсах или брюках ходила.
– И сейчас так.
Пару минут ты ешь в молчаливой задумчивости; едва прикасаешься к вину.
– Юль, ты… Большая умничка, правда. Убрала тут всё – я теперь как будто не у себя дома… И раковина вон всё ещё белая у меня, оказывается. И места полно. – (Грустно улыбаешься. Я сижу, выпрямившись – будто в позвоночник вогнали спицы, – и с тревогой жду «но»). – Как всё успела-то, кстати?
Всё-таки ты умеешь обманывать ожидания – и хорошие, и плохие. Пожимаю плечами.
– Так… весь день же свободен.
Смотришь на меня с тем же восхищённым изумлением – а я действительно не понимаю, чем изумила. В конце концов, всё естественно: сегодня мне не нужно было ни писать статью, ни возиться с диссертацией, ни переводить многословный договор или нудную инструкцию к завтрашнему утру, ни разжёвывать глагол to be для какого-нибудь пятиклассника с неподвижно-отупелым взглядом… Такие дни – ценный дар; в них можно успеть абсолютно всё.
Особенно если я жду тебя.
– Да всё равно… – качаешь головой, вылавливая из салата хрустящие кусочки болгарского перца. – Могла бы проспать полдня. Или просто вату катать.
Снова не могу сдержать улыбку. Это выражение у тебя многослойно; вату катать – значит и «наслаждаться бездельем», и «бесцельно лазить в Интернете» и (в самом узком смысле) «листать ленту новостей в соцсети».
– Мне же было в радость. Я хотела убраться и поготовить для тебя.
– Но вот так масштабно… Столько в один день, – лукаво щуришься. – А в чём-то ты не изменилась, Тихонова! Трудоголизм, и всего много, и всё заранее… Да?
– Ну да. Наверное.
– Так вот, это я к чему… – (Упруго потягиваешься, хрустнув пальцами, и отставляешь кружку с вином. Оно покачивается внутри, горестно отливая вишнёвым в своей ненужности). – Прости, Юль, но я как-то совсем не настроен ни на что такое. Понимаю, что ты не этого ждала: платье, вино… Но я какой-то… Не то чтобы уставший, а… – (Телефон урчит уведомлением; бросаешь на него колкий взгляд). – Какой-то, ну… размазанный маленько. Вялость, и настроения нет. Кое-что неприятное случилось сегодня, и… в общем, я намерен просто посмотреть что-нибудь. Может, чуть-чуть поговорить с тобой. Но это максимум.
Подавленно киваю, глядя на нетронутые гроздья винограда. Люстры гаснут, вальс Штрауса смолкает. И почему я решила, что моя эйфория способна тебя заразить?..
– Хорошо. А… что случилось? Проблемы на смотре?
– Нет-нет, со смотром всё зашибись! – (Опять берёшь телефон. Я уже смотрю на его тоненькое чёрное тельце едва ли не с ненавистью). – Я без замечаний.
– Сомов ещё что-нибудь нанёс?..
– Нет. Юль, я не хочу рассказывать. – (Услышав нотки отчуждённого раздражения, опускаю голову. Вот теперь расходятся последние гости: бал отменён. И – теперь я совершенно уверена, что дело в женщине). – Набери мне ванну, ладно?
…Пока вода с весёлым шумом наполняет ванну, я не могу понять, чего во мне больше: прежнего весенне-хмельного экстаза или разочарования. Грешно разочаровываться – ведь я рядом с тобой; но… Сколько же ещё нужно лет, сколько мытарств, чтобы убить в себе эту глупую надежду – что я могу хоть ненадолго перевесить для тебя всё другое – и всех других? Под настроение – да, могу; как давно знакомая песня или любимый фильм, который хочется время от времени пересматривать – пусть и помнишь его наизусть. Но ни эта песня, ни фильм никогда не станут безусловной ценностью. Настроение пропадает – и их тепло вытесняется из сердца так же легко, как появляется там.
Собственно, так и должно быть: я твоя рабыня. Да, близкий человек; но вообще – может ли раб быть близким человеком? Может ли смертный фамильярничать с богом и выслушивать его откровения – а не наоборот?..
Наверное, в этом и есть наше главное противоречие. Моё противоречие. Я аномалия; шмель, который, согласно расхожему мнению, летает вопреки законам физики. Меня не должно существовать.
В прошлом часто бывало так же. Не сдержавшись, ты писал мне что-нибудь вроде: «Плохо мне, Юль»; а когда я в панике спрашивала, что произошло, и собиралась бежать к тебе, обгоняя ветер, – резко закрывался и твердил, что не хочешь рассказывать. В дурном настроении мог добавить, что я всё равно ничем не помогу, – а то и отчитать меня за излишнюю навязчивость или, наоборот, за эгоцентризм.
Однажды, прочитав среди ночи такое сообщение и проплакавшись в настойчиво-умоляющих монологах, я получила от тебя признание: «Я просто хочу, чтобы ты попереживала за меня. Приятно же знать, что кто-то переживает». Тогда у меня в голове ещё не укладывалось, что ты можешь быть жестоким – всерьёз, по-настоящему жестоким; что это не игра.
«Иди спать, – посоветовал тогда ты – видимо, утомившись от моих бесполезных порывов прибежать к тебе и спасти (как именно «спасти» – я сама толком не представляла). – Попей чаёк и ложись».
«Теперь я точно не смогу уснуть, – призналась я. – Как, по-твоему, мне спать, если я знаю, что тебе настолько паршиво, Дима? Знаю – и ты не даёшь даже поговорить с тобой».
«Ах, извините, что нарушил Ваш сон! – с едкой злобой написал ты в ответ. – Больше не побеспокою!» Я без конца строчила тебе что-то покаянное, обвинительное, объяснительное – и рыдала до рассвета, а ты больше так и не появился онлайн.
Утром – извинялся. Говорил, что был пьян.
– …Ну что, набралась? Тёпленькая?
Опомнившись, я выключаю воду. Пожалуй, её уже многовато.
– Да, мой господин. – (Поднимаюсь с колен. Ты входишь голым – лишённый стыдливости Посейдон в облаках пара. Трогаешь воду кончиками пальцев, брызгаешь себе на грудь – крупные капли блестят на её мраморной, безволосой гладкости; отвожу глаза. Мне пора идти). – Вот тут полотенце и чистое бельё. Зови, если что-то…
– Принеси себе стул.
Замираю у двери, не веря своим ушам. Ты пустишь меня с собой в ванную? Правда?.. В этом есть что-то очень неправильное – и неправильно-манящее; смесь доверчивого уюта с лихорадкой страсти. Иногда ты звонил мне из ванной, и, слушая твой разморённый голос, звучащий чуть иначе в гулкой кафельной акустике, я представляла себе нечто подобное.
Но – ни секунды не верила, что это возможно.
Становится жарко – не только от пара; смотрю, как ты погружаешься в воду и довольно вздыхаешь, когда её ласковое тепло обхватывает тебя. Разнеженно улыбаясь – совсем немного, краешками губ, – откидываешь голову назад; капризно-чуткий изгиб твоей шеи теперь кажется беззащитным. Кладёшь на бортик мокрую руку, и капли стекают на плитки пола с кончиков твоих смуглых пальцев.
– И ещё сок. Принеси мне сок. Ты же вроде купила?
– Да… Конечно.
Обилие спонтанных желаний – тоже знак того, что ты пытаешься отвлечься от Того Самого, тайного – мелко-стыдно-досадного, случившегося сегодня. Пускай. Мне дозволено принести себе стул, и сейчас я не буду думать ни о чём постороннем.
– Спасибо, – произносишь, когда холодная кружка с соком оказывается в твоей горячей руке. Делаешь пару глотков. – Вообще, знаешь, я сегодня походил, подумал… В целом-то всё налаживается.
Во влажном тепле твой голос как-то особенно бархатно вибрирует; я сползаю со стула на пол. Подол платья намокает, и плитки пола больно давят на колени (наверняка будут маленькие синячки), – но так, внизу, лучше.
Привычнее.
– Налаживается?..
– Ну да. Не так всё херово, как в первые месяцы… Я и к работе привыкаю, и к людям тут лучше нахожу подход. Даже вот с Жилиным, видишь, в последнее время стало более-менее! Ничего сверхъестественного, если разобраться. – (Снова плещешь водой себе на грудь, ополаскиваешь лицо; от воды твои ресницы кажутся ещё чернее и пушистее – настолько, что это почти неправдоподобно). – И в наряды почти во все уже сходил, и в сменах теперь знаю, как и что… В принципе, оставшееся время можно пережить. Закончатся эти три года контракта – а там… – мечтательно улыбаешься. – Бросить всё это нахуй, уехать и заняться чем-то полезным. А то я здесь совершенно деградирую. Становлюсь сам как те, кого приходится ставить на место – вроде этого Сомова. – (Ещё раз протягиваешь руку за соком. Я наклоняюсь вперёд – и невольно засматриваюсь на дорожку тёмных волос, сбегающую вниз от твоего пупка, на завитки, покачивающиеся под водой ещё ниже… Ты слегка возбуждён. Слушая твой голос – такой твой голос, – будет непросто выбросить это из головы. Ты замечаешь, куда я смотрю, и насмешливо щуришься). – Самому противно, короче, когда думаю об этом. Нельзя тут оставаться.
– Я тоже считаю, что нельзя, – хрипло соглашаюсь, принимая от тебя кружку. – Деньги деньгами, квартира квартирой, но посвятить всю жизнь тому, что ты совсем не любишь… Хуже некуда.
– А вот ты бы мне что посоветовала, Юль? Мм? – (Лениво – или провокационно?.. – согнув ногу в колене, почёсываешь под водой бедро). – Куда себя деть, когда вернусь в нормальную жизнь? Ну, после социальной адаптации, конечно, – горько усмехаешься. – На неё я себе уже выделил месяца полтора-два. Не буду в них работать – буду просто заново учиться жить в мире, который не армия… Так и?..
– Программирование, как ты и хотел. По-моему, это самое очевидное. Тебе это интересно, да и зарабатывать можно неплохо.
– Неплохо – не то слово!.. Но восстанавливать навыки довольно заморочно. Надо много заниматься и начинать заранее. Чтобы после контракта не охренеть и суметь в какую-нибудь приличную фирму устроиться… А там, глядишь, и свою открыть.
«И свою открыть» – конечно. В планах и мечтах ты редко останавливаешься на чём-то очевидном; выше и выше – пока Прометей не похитит огонь у богов. Улыбаюсь.
– Ну, почему бы и нет? Было бы желание. Устроишь себе тут приличный Интернет – и вполне можно будет заниматься после работы. Я тебе скачаю или куплю какие-нибудь источники, если они нужны. Или твой Володя…
– Да не в этом проблема, Тихонова! Ничего ты не понимаешь! – (Со смехом бьёшь кулаком по воде – жестом короля, которому не угодила песня менестреля. Тёплые брызги попадают мне на руки и платье). – Конечно, я мог бы всё это устроить – но мне лень. Единственная беда. Хочется, чтобы вот всё – щёлк!.. И сразу. А так не получится.
Тоскливо вздыхаешь.
Что ж, ты всегда превозносил лёгкие деньги. Доказывал мне, что незачем гнуть спину, если можно зарабатывать те же суммы и жить в своё удовольствие. Мы спорили часами – понимая, что всё равно не переубедим друг друга, и бесцельно наслаждаясь процессом.
– Ну, есть вариант совмещения работы и каких-нибудь заработков на стороне. Если работа – что-то сложное, а заработки – простое… И разнообразие. Всё как тебе нравится.
Энергично киваешь.
– Об этом тоже подумывал! Вот ставки на спорт, например. Не надо так морщиться, Тихонова… О них много чего жуткого говорят, но на самом деле не всё так страшно. Намного безопаснее и надёжнее, чем какие-нибудь азартные игры, допустим.
Для меня между выигрышем от ставок на спорт и выигрышем в казино нет большой разницы. И там, и там нужно не молитвенно поклоняться Труду, а в жарком тёмном уголке соблазнять Удачу, надеясь, что она соизволит поразвлечься с тобой. Молча делаю скептическое лицо.
– Ой, не веришь – и ладно!.. По крайней мере, такое всегда можно использовать как запасной вариант. Естественно, на одни ставки я рассчитывать не собираюсь. Я же не идиот, – примирительно добавляешь ты, ещё глубже – до подбородка – погружаясь под воду. Похоже, она начинает остывать.
– Нет. Ты очень разумный человек… Хоть и любишь все эти поигрули с риском.
Сладко улыбаешься. Твои глаза превращаются в две зелёные прорези и по-рысьи царапают меня взглядом.
– Поигрули… Хорошее слово. Заберу его себе, можно?
– Можно, – счастливо шепчу я.
Кладу ладони на бортик ванны. Хочется скинуть платье – всё тело горит. Твоя нагота под мерцающей гладью воды бьёт по нервам; ты уже сказал, что намерен просто поговорить, но – смотреть на неё равнодушно… Как?
У меня никогда не получится.
– Есть ещё один варик… Точнее, их уже много, но этот – один из самых реальных. Помнишь, я тебе велел скачать для меня книгу? «Богатый папа, бедный папа» Кийосаки?
– Помню, мой господин.
Само собой, помню. В ту пору я жила от одного твоего приказа до другого – потому что это было почти единственной формой нашего общения. И ещё – ошеломляющим блаженством.
– Так вот, меня там привлекла одна финансовая схемка… Простая, но действенная. Понравилось, что он пишет о собственном опыте – причём пишет ясно и по делу, а не как все эти бизнес-тренеры, которые только невнятными абстракциями сыплют.
Твой размеренный голос становится всё ниже и мягче, всё медовее и шелковистее. Скоро я понимаю, что слушаю его, не всегда осознавая слова, – что он вибрирует у меня внутри, где-то внизу, будто ты входишь в меня словами, берёшь переливами тембра, овладеваешь, не прикасаясь ко мне… Меня и раньше посещало это чувство, но никогда – с такой отчётливостью. Твои пальцы скользят по животу – и ласково обхватывают член. Не смотри, – говорю я себе.
И – нарушаю запрет.
– В общем, он взял квартиру в ипотеку, а потом сдавал её – за такую сумму, что практически на доходы с неё же ипотеку и выплатил, – непринуждённо продолжаешь ты. – Быстрее, чем планировал. За то время, что сдавал, продолжал зарабатывать – и, получается, остался в плюсе… Потом купил ещё какую-то недвижимость – вроде бы нежилое помещение. Его долго не могли продать и поэтому легко сбавили цену, как только он об этом заикнулся. Это помещение он тоже сдавал – и тоже выгодно для себя. И так далее, и так далее. В итоге за несколько лет он выручил очень большие деньги – вообще без усилий, чисто за счёт этой многоходовочки с недвижимостью… Нравится тебе смотреть на него, да?
Вздрагиваю. Как всегда, ты не тратишь времени на плавные переходы; предпочитаешь шокировать. И – как всегда, меня и пугают, и волнуют твои по-чичиковски авантюрные проекты.
Подползаю на коленях ещё ближе; бортик ванны теперь упирается мне в грудь, в чёрные кружева на платье. Смотрю, как капли, за пару минут до этого блестевшие на твоих пальцах, впитываются в эти кружева.
– Да… Мой господин.
Ты задумчиво киваешь. В голове у меня роилось множество ответов – множество способов, как избежать прямого признания, или свести всё в шутку, или не брать на себя ответственность; во всём этом я мастер – тоже Гамлет, созданный колебаться, а не делать решительный шаг. Но я отвечаю так просто – и дышать теперь легче.
Твоя рука движется резче и ритмичнее, даже чуть грубее. Смотрю, как он набухает и приподнимается под водой; смотрю, как ты то дразняще поглаживаешь его кончиками пальцев, то перехватываешь плотнее; смотрю, как нежно-коралловая розоватость превращается в напряжённую, перетянутую канатиками венок алую темноту, – смотрю, смотрю, жадно, не моргая, не думая, перетекая в само смотрение…
– И… мне продолжать про недвижимость?
Мягко-картавая удавка твоего голоса затягивается на мне. Подношу руку к глади воды – плёнка-граница, дверь в зазеркалье.
– Можно… я?
Ты не озвучиваешь «да» – это было бы слишком щедро, – но с тихим плеском убираешь ладонь.
Под водой тепло и спокойно – я словно погружаю руку по локоть в море. В ночное море – в то, где под присмотром мамы впервые училась плавать, из застенчивости выбирая тёмные часы, когда пляж пустынен. В море, похожее на идущий рябью ворох чёрного шёлка, на огромного спящего зверя – гладкого и податливого, – чья солёная кожа усыпана отражениями звёзд.
Твоё семя – солёное, как морская вода.
Я делаю точно так же (или мне кажется, что точно так же), как ты, – только с чуть большим напором, чем прежде, потому что в воде всё иначе ощущается. Но уже через пару секунд ты твердеешь так, как ещё не твердел в моей ладони, – и меня объемлет томяще-восторженная слабость; на миг кажется, что сейчас закружится голова и я упаду, что волны, с шипением бьющиеся о берег, по пути небрежно перевернут меня…
Ты вздыхаешь и откидываешь назад голову.
– Ну что – попробуем сегодня ошейник?
Негромко, но твёрдо.
Останавливаюсь – хоть и знаю, что не должна. Слабость усиливается, будто у меня, неопытного пловца, начинают уставать руки – и с каждым рывком прочь от берега растёт страх, что я не вернусь назад.
Я не разрешала себе и думать о заветном пакете из плотной бумаги – о пакете со знаками твоей власти. Не разрешала все эти дни.
Одна из самых высоких, горячих волн захлёстывает сердце; я смотрю тебе в лицо и хватаюсь за бортик ванны, чтобы не упасть.
Киваю.
– Уверена?..
Скользишь ко мне. Вытягиваешь руку и невесомо – едва касаясь – проводишь мокрыми пальцами по моей щеке. Наклоняешь голову набок; в твоём взгляде мерцает сосредоточенно-тревожная забота, капли сползают со лба на татарский разлёт бровей. Смотрю на твои приоткрытые тонкие губы, налившиеся краснотой от пара.
Неужели сегодня сбудутся все наши ночные разговоры, все мои бредовые сны, все нельзя, неправильно и ты плохая, которые я сама себе выстроила; неужели – сегодня?..
Посвящение.
– Точно уверена? – плотнее прижимаешь ладонь. – Ты этого хочешь?
Киваю ещё раз: не могу говорить. Ты и море отняли у меня голос.
Ты притягиваешь меня к себе и, отведя в сторону мои волосы, касаешься губами лба – нет: лишь почти касаешься, трепетно выдыхая, – с нежностью, от которой, как на морском ветру, щиплет глаза. Подушечкой пальца гладишь бретельку моего платья; я завожу руку за спину – к застёжке, – но ты серьёзно качаешь головой.
– Не надо. Будь в нём. – (Ещё раз впиваешься в меня взглядом). – Ты побледнела… Если хотела, почему не попросила сама?
Всё-таки придётся говорить. Жаль; мне понравилось общаться с тобой в морской немоте.
– Вчера, у Ярцевых… Ночью, когда ты… – (Оказывается, не так уж просто произносить это вслух. Перевожу дыхание). – Когда ты бил меня по лицу. Ты просил напомнить тебе в воскресенье, мой господин. Сегодня пятница. Я ждала воскресенья.
Победно улыбаешься.
– Запомнила… Умница. Я доволен тобой. – (Вновь погружаешься в воду по подбородок. Я встаю – осторожно, боясь расплескать своё счастье. Колени дерёт болью; стискиваю зубы). – Неси сюда всё.
Как в морском тумане, я приношу бумажный пакет и раскладываю перед тобой свои подношения. Последней достаю плётку; когда касаюсь её гладких кожаных хвостиков, надсадно замирает что-то внутри – невидимый кукловод тянет за ту самую ниточку. Осматриваешь всё так сосредоточенно, что я теряюсь: вдруг всё же купила что-то не то?.. Ты ведь завёл себе весьма неопытную рабыню. Не самая удачная ставка, не самая действенная многоходовочка.
Даже не программирование – пергамент с чернилами. Всё сложно и от руки.
Проводишь пальцами по граням переливчатого синего кристалла на анальной пробке. Я выбрала золотистую – достойную быть у тебя в руках.
– Хорошая, – заключаешь ты; выдыхаю с облегчением. – Оставляй её и ошейник. Остальное унеси.
А зачем её – сейчас?.. Тревога не отпускает полусонный корабль, блуждающий в тумане. Море враждебно; вдруг из-за утёса покажется белый бок гигантского Моби Дика – кита в тысячи раз больше, чем тот, вокруг которого на площадке играют дети военного городка?.. Мне стыдно, и страшно, и упоительно хорошо; я вновь опускаюсь на колени у чугунного, разогретого водой алтаря. Заворожённо смотрю, как ты вертишь пробку в мокрых пальцах. Запретное – к запретному.
– Смотри. – (Гортанное эхо твоего голоса отдаётся от стен). – Хочу, чтобы ты поучилась правильно сосать. Никогда ни для кого этого не делал, но… Вот представь…
Ты негромко, с деловитым спокойствием начинаешь лекцию – и, как всегда, от твоего спокойствия я горю сильнее, чем от смысла слов. И ещё – от чарующего абсурда этой ситуации; чарующего, как в сказках. Мне страннее и радостнее, чем было Алисе, когда она беседовала с огромной гусеницей, курящей кальян.
Тем более, я сама – уже не гусеница и не куколка. Тайна природной метаморфозы.
Перед поездкой сюда я по твоему приказу смотрела видео-уроки, но советы в твоём исполнении куда понятнее. И не противны. И – проще для меня, уже перевернувшей в своём сознании всё, что можно было перевернуть, ради этого мига. Хорошему учителю следует быть хорошим учителем во всём, не так ли?..
Ошейник лежит на полу, свернувшись чёрной змеёй. Когда твои тонко очерченные губы обхватывают золото, краешек реальности рвётся до конца – распакованный конверт, надорванность бумажного пакета; увидев моё лицо, ты откладываешь пробку.
Плеск воды. Протянутая рука.
– Ошейник.
Запускается невидимый отсчёт.
Пытаясь восстановить дыхание – сердце уже колотится так, что мне больно, – подаю тебе его – поводком вперёд. Перехватываешь пальцами петлю на конце поводка – так уверенно, будто держал его всегда. С той же спокойной уверенностью потираешь блестящую чёрную кожу, касаешься кнопок, замахиваешься, примериваясь. Охотник, покупающий сокола.
Интересно, сколько ошейников ты держал так же? Сколько бабочек рвалось в огонь и сгорало, видя чёрную кожу в твоих руках?..
Нет. Неважно.
Бабочка должна уметь жить одним моментом – поменьше думая о после и до.
Хлопаешь поводком по бортику ванны.
– Голову сюда.
Впервые меня охватывает настоящий ужас.
Он застегнётся, – шипит что-то внутри, преподнося этот простой, голый факт с невыносимым злорадством. – Сейчас он застегнётся на твоей шее – и ничего уже не будет, как раньше.
Сглатываю. Глупо: я понимаю, что как раньше будет всё, что это просто кусочек кожи, игрушка, что дело не в короне, а в крови короля… Но.
И пусть. Это мой путь, мой выбор.
Вожделенная белая плаха, на которую я кладу голову.
Тёплый чугун давит на подбородок. Ты откидываешь мне волосы; тянешь и резко дёргаешь – кажется, перед этим искушением мы оба не способны устоять. Больно, но явно сдерживаясь – гораздо осознаннее, чем когда ты был пьян… Осознанность. Твои пальцы скользят по моей шее, и я закрываю глаза.
Ты застёгиваешь его. Кнопки сухо, невозмутимо защёлкиваются – одна, вторая, третья. В этом звуке нет ничего зловещего; так почему, дрожа от желания, я хочу мысленно попрощаться со всем, что знаю?..
Отстраняешься, чуть натягивая поводок, – и я сразу подаюсь вперёд, вслед за шершавым давлением на шею; вырывается то ли всхлип, то ли стон.
Ты застегнул на мне рабский ошейник. Это не сон, не мечта, не разгорячённая фантазия – грубо-буквальная, божественная реальность. Как поверить в неё, как осознать?
Осмелев, дотрагиваюсь до прохладных кнопок. Немного неудобно – совсем немного, в границах не боли, а удовольствия. Почти как когда ты сжимаешь мне горло. Или когда отказываешься читать мои стихи.
Дёргаешь сильнее; подаюсь ещё ближе, упираясь в ванну животом. Не могу отвести глаза от блеска чёрной петли в твоих пальцах, от того, как ты медленно наматываешь поводок на запястье – виток, виток, виток… На твоих распаренных скулах розовеет румянец; без улыбки ты вдруг протягиваешь вперёд свободную руку и одним широким рывком расстёгиваешь мне платье. Секунду спустя – лифчик (тоже одним движением: в этом искусстве ты достиг совершенства). Теперь у моих ног чернеет мокрое гипюровое облако.
Смотрю на тебя вопросительно; ты неспешно, смакуя, проводишь поводком по моему боку, потом – по второму; кожаная змейка облизывает рёбра, спину, мучительно-сладко задевает грудь; от возбуждённого зуда я покрываюсь мурашками. Мысли всё туманнее; прогибаюсь в спине.
– Ну что? – чуть хрипло спрашиваешь ты. – Нравится?
– Да, мой господин.
Дёргаешь ещё; шею жгуче передавливает. Я наклоняюсь вперёд, цепляясь за бортик ванны.
– Это то, о чём ты мечтала?
– Да, мой господин.
– Я даю тебе то, о чём ты мечтала. Цени это.
Ты поднимаешься в рост; после тишины громкий плеск звучит штормовым грохотом. Ручейки воды стекают по твоим плечам, груди, животу, по контуру бёдер, по завиткам волос – там, где смуглое золото налилось трепетно-красным жаром. Не дыша, смотрю на тебя снизу вверх. Только не в лицо.
Если в лицо – не выдержу.
Он по-прежнему твёрд. Хочу молитвенно поцеловать каждую набухшую венку – но восторг сильнее, чем желание; такая жестокая, языческая красота – неприкосновенна. Жаль, что нельзя остановить время и вечно смотреть на тебя, поднявшегося из воды, вот так – снизу вверх.
Конечно, ты знаешь, куда именно я смотрю.
– Нравится видеть, что это происходит из-за тебя?
– Да, мой господин. Очень.
Повелевающий рывок поводка – и мой рот уже там, где и должен быть.
Морской туман поглощает корабль полностью – палубу, мачты, надутые паруса; вода у меня во рту смешивается с терпкой солёностью твоей смазки. Приподнимаюсь и встаю на полусогнутые ноги, чтобы лучше дотягиваться; кладу ладони на твои мокрые бёдра; ты запускаешь пальцы мне в волосы.
Хочу, чтобы какой-нибудь бедный художник нарисовал нас вот так, а на следующий день – застрелился.
Ты твердеешь ещё сильнее, тянешь меня за волосы, начинаешь двигаться навстречу – входишь в меня, как ядовитое зелье, как дурманящие снадобья поэта-некроманта из моих романов, как коньяк в маленькой сибирской пиццерии, где ты впервые меня целовал. Направляя, мягко давишь мне на затылок; твои движения аккуратны – ритмичная вкрадчивая мелодия, – но я вижу, что тебе всё труднее сдерживаться, всё труднее не перейти к неистовому allegro; это наполняет меня тёмным торжеством.
– Мало чувствую язычок, – шёпотом упрекаешь ты.
Я не слышу замаха – просто поводок опускается лёгкой, кусачей болью мне на спину и плечо. Вздрагиваю от наслаждения. Жаль, что нельзя застонать или вскрикнуть.
Ещё. Хлестни ещё. Пожалуйста.
Нехорошо. Неправильно.
Дьявольски красиво.
Заглаживаю неловкость с языком, живее включаю в партию руку; твой резкий и сладкий вдох – ценнее всех наград мира.
Ещё удар; замах шире. Третий удар. Четвёртый. От каждого рывка поводком ошейник натирает мне кожу, ноги затекают; и то, и другое невероятно мне нравится.
Мы снова не говорим – слова заканчиваются под чёрными волнами, где царит тишина, где никто не озвучит простой и немыслимой данности: юный бог моря в священном молчании берёт меня в рот. Похлёстывает поводком, хотя вскоре перестаёт на это отвлекаться. Несколько раз – всего несколько, жалея меня, – достаёт до горла; я терплю, но потом поддаюсь позорному спазму и кашляю, захлёбываясь слюной.
Моя невыносливость постыдна – но тебе она, кажется, почему-то по душе. Рывки чаще и мельче; сжимаешь мне голову, лаская пальцами кнопки ошейника – allegro, avanti – маэстро подчиняет хор – плач скрипки рвёт воздух в клочья – решившись, я поднимаю взгляд на твоё лицо – и содрогаюсь от зелёного морского сияния, увлекающего на дно корабли.
– Быстрее…
Твой приглушённый стон не по-человечески прекрасен – красота, проклятая Создателем, красота на грани ужаса; песня сирен. Дерзко смотрю, как блаженство искажает твои черты – быстрее, ещё быстрее, – и солёные, тёплые волны крушат корабль, унося души моряков в рай – в тот, куда попадают твои раздавленные, бессмертные бабочки.
*
(Несколько лет назад
– …Профессор, а куда это Вы?
Не оглядываясь, я вздыхаю и продолжаю заворачивать в пакет банку варенья. Если бы люди были книгами, Вера наверняка родилась бы детской энциклопедией из серии «Хочу всё знать».
– К Диме. В гости на пару часов. Мы собирались погулять, но он заболел, лежит с температурой.
– Эмм…
Одно «эмм» Веры укалывает сильнее, чем дюжина саркастичных монологов. Я смотрю на неё. А она – на меня, прерывая ради этого священное действо маникюра. Кисточка с сиреневым лаком замирает в воздухе; от едкого химического запаха мне хочется чихнуть.
– Что? Говорю же, я ненадолго.
– И варенье поэтому, да? Потому что он болеет? Прелесть какая! – голос Веры язвительно подлетает вверх, и она возвращается к своему занятию. – Вы так сильно-то уж в образ заботливой бабушки не входите. Рановато.
На секунду зажмуриваюсь. Это Вера, и она мой друг. Нужно потерпеть.
– И что в этом такого?
– Да ничего… Наверное. А чем он болеет – воспалением хитрости?
– Он хрипит и кашляет. Вот решила купить – малиновое, для горла. Насчёт мёда не знаю – вдруг он не любит или у него аллергия, – а варенье – более нейтрально…
Мои слова заглушает хохот Веры – сначала сдержанный, потом бесстыдно-раскатистый. Она откладывает кисточку и, судорожно обхватив себя за локти, наклоняется к столу.
– Ой, не могу… Ой, жесть! Профессор, у меня же живот теперь от смеха заболит! – отдышавшись, она добавляет: – Так, ладно! Варенье. А разве Ваш Дима сейчас не квартиру снимает? Вы же вроде говорили, что он съехал с общаги?
– Ну да. – (Я уже стою у двери и застёгиваю куртку – лучше поспешить, пока Вера не надумала удержать меня рукоприкладством). – Снимает.
Она округляет глаза. Сиреневая лужица лака меланхолично растекается по столу.
– И вы… едете к нему туда? На квартиру?
Наверное, даже если бы я сказала Вере, что изучаю чёрную магию или торгую наркотиками, в её голосе не звучал бы такой ужас.
– Он снимает с друзьями, и они тоже там будут.
На самом деле, я в этом не уверена, – и от одной мысли, что твоих друзей там может не быть, меня бьёт болезненным жаром. До сих пор – до конца первого курса – я никогда не оставалась с тобой в полном смысле наедине (конечно, если не считать нашу первую встречу). Я не знаю, каково это, не знаю, что буду чувствовать, – но искушение попробовать слишком велико; как если бы передо мной, с моей строгой диетой, положили пышный, увенчанный золотистой корочкой кусок яблочного пирога. Искушение можно победить – можно гордо отодвинуть пирог и жевать салат, – но хочу ли я этой победы? И пусть мне нельзя быть твоей бабочкой, пусть я твой ангел и исповедница, – но что, если?..
– И я вернусь ночевать, – решительно обещаю я. – Так что не наводи панику.
Вера вскакивает.
– В смысле – вернётесь ночевать?! А что, могли и не вернуться? Профессор, подождите!
– Я и так уже опаздываю. Пока-пока!..
С наигранным смехом переступаю порог – раньше, чем она до меня дотягивается.
…Подъезд старой девятиэтажки на другом конце города не особенно гостеприимен: стены исписаны ругательствами, лифт не работает, воняет пролитым пивом и (надеюсь, что мне мерещится) мочой. Из-за непривычной планировки я долго блуждаю по длинным, тускло освещённым коридорам. Откуда-то доносятся пьяные матерные вопли; я уже начинаю думать, что путешествие в страну чудес не задалось, – но тут одна из дверей вдалеке открывается, и в коридор выходит невысокая, очень худенькая девушка с короткими морковно-рыжими волосами. Машет мне и улыбается – так светло и безмятежно, что сразу хочется улыбнуться в ответ.
– Привет! Ты Юля, да? – (Она протягивает мне ладонь – узкую и изящную, как у лесного духа. Ты говорил, что твоя бывшая одноклассница миниатюрна, но я не предполагала, что на вид ей не больше четырнадцати-пятнадцати; почему-то эта хрупкость приглушает мой тревожный страх. Если бы с тобой жила стервозная гламурная дива, я бы не представляла, как себя вести). – Женя. Очень приятно! Прости, что не встретила тебя внизу – надо бы было, а то у нас тут чёрт ногу сломит.
– Да ничего страшного, я…
Осекаюсь, потому что в дверном проёме появляешься ты. Ты не кажешься совсем уж больным – лишь уставшим и (почему-то) немного заспанным. На тебе застиранная домашняя футболка; ты улыбаешься со своим вечным кошачьим прищуром. Мы давно не виделись, и теперь внутри меня полыхает золотистый рассвет; не сразу вспоминаю, что надо бы ответить на любезность Жени.
– …я нашлась. Привет.
– Привет! – (Шагнув в сторону, ты пропускаешь меня. Мы наскоро обнимаемся – не так долго и крепко, как обычно; возможно, из-за присутствия Жени. Ты опираешься рукой о косяк, и она по-эльфийски юрко проскальзывает под ней – как под аркой: только вспыхивает рыжина волос). – Рад, что ты приехала. Ничего, что я вытащил?.. Шварц и Кирюха давно хотели с тобой познакомиться.
Шварц. Точно: Женю ты обычно называешь по звучной немецкой фамилии.
– Конечно, ничего. Я тоже рада.
Разуваюсь, и мои ботинки оказываются возле крошечных жёлтых кроссовок Жени. Глядя на них, ты умилённо восклицаешь:
– Какие у вас всё-таки маленькие ножки! В голове не укладывается.
Женя фыркает и проходит мимо – в одну из комнат. Квартира большая, и после года, прожитого в общаге, в одной каморке на четверых, мне здесь слегка не по себе. Из кухни заманчиво пахнет чем-то мясным; на стене висит плакат с группой Tokio Hotel – судя по подрисованному внизу сердечку, Женин.
Хорошо, что тебе выпал шанс пожить в нормальных условиях – ещё и по скидке от приятельницы со школьных времён. Стараюсь не думать о другой твоей однокласснице – несколько месяцев назад она сдавала квартиру тебе и какому-то твоему другу, и вы оба с ней… Злясь на себя, умещаю куртку на вешалке. Обещала же себе не вспоминать об этом сегодня – и уже нарушаю обещание.
И почему каждый раз при мысли о том периоде меня начинает мутить?.. В конце концов, это твоя личная жизнь и твоё дело.
– Ты уже сто раз мне это говорил, – напоминает Женя. – Про «ножки».
– Нет, ну правда же! – (Ещё раз смотришь на обувь и улыбаешься шире – становишься таким милым, что мне трудно не покраснеть. Справляюсь). – Хочется вот взять вас на ручки и гладить, как кроликов пушистых!
Выглянув из комнаты, Женя с шутливым гневом бросает:
– Кроликов пушистых? Сексист!
– Кто тут сексист?..
Оттуда же выходит долговязый светловолосый парень. Взглянув на меня, кивает с полу-приветливым, полу-высокомерным видом.
– Привет! Кирилл. Приятно познакомиться.
– Мне тоже приятно. Юля.
– Так кто сексист? Он? – (Кирилл показывает на тебя худым пальцем и вопросительно смотрит на Женю сверху вниз. Их разница в росте довольно комична). – Неубедительно. Во-первых, слово «сексист» слишком размытое. Я считаю, надо говорить прямее: «женоненавистник» или «женофоб»…
– А про девушек – «мужененавистница» или «мужефобка», – весело подхватываешь ты. – Гениально!
– Станешь мужененавистницей с вами двумя… – ворчит Женя – но так же по-доброму. – А во-вторых что?
– Во-вторых, плохое отношение к карликам не попадает под определение сексизма, – важно заканчивает Кирилл. Женя дружески бьёт его кулачком куда-то под рёбра.
– Сколько раз просила не звать меня карликом?! Это обидно!
– Да, вот так всё это и происходит, – вполголоса комментируешь ты, наклонившись ко мне. – Кирюха ляпает что-нибудь непонятное и загадочное, Шварц злится, и потом у нас на целый вечер дискуссия… Сегодня хоть посмотришь на эту неадекватность.
– Ой, шёл бы ты дальше свой суп варить! – советует Женя и добавляет вежливо – для меня: – Проходи, пожалуйста. Тут беспорядок, но чувствуй себя как дома.
Смотрю на тебя с удивлённой улыбкой.
– Ты варишь суп?
Когда мы приехали учиться в Т., у тебя были, мягко говоря, туманные представления о кулинарии. Даже более туманные, чем у меня, – что, конечно, естественно для семнадцатилетнего парня. «Я тут варил пельмени, они всплыли, и я подумал – испортились. А Тёма как давай ржать надо мной!» – со смешливой серьёзностью рассказывал ты.
Видимо, с тех пор в этом плане многое изменилось.
Как и во всех других.
– Да. Только тш-ш, не рассказывай никому! – (Ненароком коснувшись моего плеча, прикладываешь палец к губам). – Я теперь прилично готовлю. Шварц вот говорит, что съедобно получается, а…
– Врёт, – хмыкает Кирилл.
– …а Кирюха с ней не согласен. В общем, ты пока иди в зал, а я доделаю чудо-блюдо!
И ты стремительно исчезаешь на кухне. Вздыхаю: я вовсе не голодна, но лучше бы пошла не в зал, а с тобой. Однако придётся блюсти приличия.
Зал светел и просторен, как и прихожая, – и, несмотря на ваше с Кириллом присутствие, выглядит абсолютно по-девичьи. На диване громоздятся мягкие игрушки, письменный стол завален книгами и тетрадями, а полки и комод плотно заставлены всяческими безделушками – от зелёного значка Greenpeace до ароматических палочек и статуэтки бога Ганеши с головой слона (Женя интересуется индуизмом?..). Кирилл садится на пол, скрестив ноги, и нависает над огромным листом миллиметровой бумаги; ещё несколько таких же листов лежат рядом, вместе напоминая белый ковёр. На них начерчено что-то большое и жутковатое – мешанина из прямоугольников, шестиугольников, мелких цифр… С моих губ уже готов сорваться типичный испуганно-наивный вопрос гуманитария – «А что это такое?», – но Кирилл с тем же таинственным видом качает головой:
– Не спрашивай. Я могу объяснить, но спрашивать правда не советую.
– Убирай давай, у нас гости! – велит Женя. Кирилл безропотно начинает складывать чертежи. Усмехается:
– Вот она, домашняя тирания во плоти!
– У вас красиво, – отмечаю я. Ты гремишь посудой на кухне; к запаху мяса примешивается запах гречки. Спохватываюсь. – Я же принесла варенье… к чаю.
– Ой, спасибо! – восклицает Женя, принимая банку. – Как раз сладости почти закончились.
– Это для Димы, что ли? – флегматично осведомляется Кирилл.
– Да.
– Мм…
Он уносит листы в соседнюю комнату совершенно невозмутимо – но, кажется, подобно Вере, делает какие-то лишние выводы.
– Я думала, он у вас совсем разболелся, пластом лежит, – растерянно обращаюсь к Жене. – А он…
– Крепенький, да? – она хихикает. – Ну, покашлял, конечно, а так-то – что ему будет?
– Всё-таки ты жестока, – возвращаясь, с медлительной трагичностью роняет Кирилл. У него вообще странная манера говорить: слова тянутся долго и снисходительно, как скучное интервью какого-нибудь богемно-артхаусного творца в пенсне и мягком берете. – Жестокий карлик. Крошка Цахес.
Дождавшись, когда Кирилл подойдёт поближе, Женя коварно бьёт его игрушечной пандой. Замечаю на ней логотип WWF. В сочетании со значком Greenpeace – весьма внушительно.
– Ты занимаешься защитой животных?
Щёки Жени чуть розовеют.
– Ну, не то чтобы всерьёз. Так, любитель.
– Да уж, любитель… – протягивает Кирилл. – Когда мы там сплавили последнего? Неделя-то прошла?
– Последнего?..
Румянец Жени густеет.
– Он про Чарли. Вот! – (Вспорхнув с дивана, будто колибри, она хватает телефон, садится рядом со мной и показывает фото полосатого котяры с откровенно злодейской физиономией. У котяры порвано ухо). – Мы с ребятами его подобрали около месяца назад. Был еле живой, волочил одну лапку… Теперь вот нашли хозяина. И нечего смеяться над этим! – добавляет она, грозно сверкнув глазами в сторону Кирилла.
Он приподнимает бровь – слегка похоже на то, как это делаешь ты. Ну конечно: с кого ещё он срисовал эти вальяжно-покровительственные манеры?.. Только у тебя это получается красиво и не обидно, а у него – видимо, не всегда.
– У них что-то вроде…
– Маленького приюта, – вставляет Женя.
– …секты. Собирают всяких ушастых-блохастых, откармливают их, подлечивают – а потом по сто лет не могут найти хозяина. Держат временно у себя – это называется «передержка»… – (Он вздыхает и вытягивает длинные ноги). – Ну, и иногда это «временно» длится месяцами – потому что кому нужен такой подарочек?.. Вот мы с Дмитрием и страдаем. Я думал, он тебе рассказывал.
– Нет. Мы… – (отдаю Жене телефон), – давно не виделись. То есть виделись, когда он ещё не переехал.
– Понятно… В общем, Крошке Цахесу наплевать на наши мучения от шерсти на зубной щётке, кошачьих какашек в тапках и всё такое. Они там все так мыслят. Лишь бы не было плохо бедным животным, а люди – побоку.
– Не всё из твоих слов слышу, Кирюха, но, по-моему, ты расстраиваешь девушек! – с насмешливым упрёком кричишь ты из кухни. – А этого делать нельзя!
Последние слова тонут в шипении масла и скрежете ложки о сковороду – наверное, ты отправляешь овощную поджарку в суп. Я бы многое отдала, чтобы взглянуть на это.
Кирилл, хмыкнув, кричит в ответ:
– Как скажете, Дмитрий!
Показательная фраза. Если бы то же самое сказала Женя, он наверняка ещё долго бы препирался. Тебя хочется слушаться.
– Я не так уж часто их и беру в последнее время! – (Женя теперь тоже говорит громче – обращаясь явно к тебе. Оправдываясь перед тобой?..). – И никогда не беру крупных собак с тех пор, как вы вселились. Если бы вы хоть раз серьёзно сказали, что они вам мешают, я бы…
– Шварц, ну что ты выдумала-то, ну? – мягко спрашиваешь ты.
Мягко и успокаивающе – словно по сердцу, снимая тревогу, топочут кошачьи лапки. Ты часто так говоришь, и часто – с намеренными повторами «ну», «вот» и просторечных словечек, создавая атмосферу незамысловатой доверительной беседы. Когда ты обращаешься так ко мне, сразу кажется, что я в плацкартном вагоне – пью слишком крепкий чай, придерживая горячий подстаканник, и лениво обмениваюсь репликами со случайным попутчиком. Или сижу на завалинке деревенского дома, любуясь закатом. Или – гуляю с тобой по осеннему парку и не могу на тебя насмотреться. Безграничный, чистейший покой.
– Ты же меня знаешь кучу лет! – продолжаешь кричать из кухни. – Будь что-то не так – я сказал бы как есть, не постеснялся. Ну, а Кирюху мы просто выгоним, если ему не нравятся твои котейки… Квартира-то твоя. И вообще – не отвлекайте меня: у меня тут интимный момент с чудо-блюдом!
Женя и Кирилл обмениваются безмолвными улыбками – индейцы, раскурившие трубку мира.
Что ж, значит, и эти – твои. Твой гипноз с ними не так прямолинеен, твоя власть не так очевидна, как в случае с Артёмом или Шатовым. Но чары – работают, как я и ожидала.
– Он сам решил готовить даже простуженным? – спрашиваю я, чтобы окончательно оставить тему животных. Женя кивает.
– Да, Дима частенько теперь готовит. Общага, видно, перестроила… А когда узнал, что ты приедешь – прямо настаивал, что приготовит сам.
Не красней.
Выпрямляюсь и незаметно перевожу дыхание. Я счастлива и взволнована – но Кирилл не должен этого видеть. Он и так смотрит чересчур пристально: точно ждёт, что я покраснею.
– Ого… Даже так.
– Может, общага и учит готовить, но вот я там жить совершенно не жажду, – заявляет Кирилл. – С месяц посмотрел на этот общий душ, на клопов – и съехал.
– Ты же в политехническом учишься? – уточняю я.
– Да.
– А специальность?..
Он ухмыляется.
– Ну… Ты же гуманитарий, правильно? Тогда не ломай голову. Всякие штуки, связанные с электричеством.
Ах вот как. Я, конечно, не увлекаюсь соревнованиями в снобизме, но… Сейчас спросит Женя.
Она спрашивает.
– А ты, Юль? Мне Дима говорил что-то, показалось – философия, но потом я поняла, что не совсем…
– Всякие штуки, связанные с литературой, – глядя на Кирилла, произношу я.
Женя смеётся, одобряя моё парирование.
– Филология, да? Я вспомнила!
– А ты читала Буковски? – Кирилл заинтересованно наклоняет голову набок; тоже – почти так же, как ты. И снова унылое эпигонство: если у тебя это выходит обаятельно и порой – почему-то даже эротично, у него – очередным знаком отстранённого высокомерия. Вот что бывает, когда подросток из художественной школы пытается копировать Боттичелли, а пьяная бухгалтерша голосит в караоке Селин Дион.
– Нет, но наслышана.
– Я недавно дочитал «Макулатуру», и…
– Буковски? Это тот, который нравится Хэнку Муди и его даме? – оживлённо спрашиваешь из коридора ты.
Наконец-то входишь – раскрасневшийся от кухонного жара, невыносимо очаровательный. Я опускаю взгляд.
– Да. – (Ради тебя Кирилл легко отказывается от продолжения своей фразы). – Он самый. «Грязный реализм» и все дела.
– Хэнк Муди – это писатель из того сериала, про который я тебе говорил. Помнишь? – (Вдруг садишься между мной и Женей – очень близко ко мне; на этот раз я сдаюсь и краснею. От тебя пахнет чем-то вкусным и щедро приправленным; не оттёртое пятнышко масла блестит у тебя на запястье. Подносишь руку ко рту и слизываешь его – мелким, точным движением языка. Чувствую, что улетаю куда-то далеко-далеко – возможно, в другую галактику). – «Блудливая Калифорния».
– Ох, нет!.. – стонет Женя. – Только не говорите, что сегодня мы опять будем смотреть этот разврат! Не хочу я.
Ты с утешительной ласковостью тирана гладишь её по плечу.
– Естественно, будем, Шварц. Ну скажи, вот зачем ты противишься неизбежному? Я же должен показать Юле своё любимое на данный момент произведение!
– Любимое? – улыбаюсь я. – А как же «Крёстный отец»?
Твои глаза беззастенчиво скользят по моему лицу. В них дремлют лесные тени, дремлет что-то древнее и страшное – даже сейчас, в этой милой и неопасной квартире, где ты то и дело шмыгаешь носом и покашливаешь.
– Вот я и говорю: на данный момент. «Крёстный отец» – вне времени… – (Прикасаешься к груди, подчёркивая сакральность творения Пьюзо и Копполы). – Так что, мы идём на кухню или как? Чудо-блюдо от Мавра готово!
«Чудо-блюдом» оказывается гречневый суп; правда, позже я узна́ю, что ты насмешливо возвеличиваешь так все свои кулинарные шедевры. Моя попытка промямлить, что я не голодна, разумеется, ни к чему не приводит: ты молча наливаешь полную тарелку мне, потом – Жене и Кириллу. Суп выглядит странновато и слишком густо, но – как только я глотаю первую ложку, у меня вырывается изумлённо-восторженное мычание. Очень много соли, специй и лука, мяса и крупных кусочков картофеля.
Очень много недозволенного мне – и такого прекрасного из твоих рук.
– Вкусно? – польщённо улыбаешься. – А я тебе говорил!
– Вкусно. Не знала, что с гречкой тоже варят супы.
– Ну вот видишь, хоть в чём-то я тебя просвещаю. Кушай, а то ты опять… замученной выглядишь. Устала, наверное?
Пауза многозначительна – как и твой укоризненный взгляд, посланный мне через стол. Ты хотел сказать «опять похудела», но из тактичности не стал.
Поскорее съедаю ещё пару ложек; по телу разливается домашнее тепло. Почему-то это немного дико: я давно не чувствовала себя такой… расслабленной? В такой безопасности? Я не до конца могу объяснить себе, что к тебе испытываю, – но теперь точно знаю, что мне невероятно нравится, когда ты меня кормишь.
Кажется, Вера права. Я – живой материал для диссертации психиатра.
– Сегодня не особо. Было четыре пары, и всё.
Цокаешь языком и смотришь на Кирилла с выражением «вот так-то!». Тот ест с ледяным спокойствием.
– Четыре пары – и всё! Понял, Кирюха? У кого-то это мало считается.
– У всех нормально считается, если не прогуливать, – сдерживая улыбку, наставительно произносит Женя. Ты демонстративно кашляешь, схватившись за горло, и сипишь:
– Я сейчас не прогуливаю. У меня уважительная причина.
– То есть у вас бывает и больше четырёх пар на вашем филологическом, что ли? – со скучающим видом спрашивает Кирилл. Открываю рот, чтобы объяснить, – но ты объясняешь раньше меня:
– Юля просто дополнительно учится на переводчика. Я вам не говорил?
– Ого! А какие языки? – уважительно интересуется Женя.
– Английский. Ещё итальянский учу… в основном сама.
Твой взгляд «вот так-то!» перемещается на Женю; с непонятным торжеством прищуриваешь один глаз и целишься в неё «пистолетом» из пальцев.
– Как запросто, да? «Итальянский учу, сама» – вообще фигня же. Вот вам, технари несчастные, понятно?! Нам, точнее. А ты говоришь: котики, собачки…
Женя не выдерживает и смеётся; даже Кирилл чуть не давится супом. Я краснею в очередной раз.
– Ну, это же не…
– Юль, кстати! Вот всё хотел спросить про тот же сериал – то есть про название… – (В несколько бодрых зачерпываний ложкой доедаешь суп; откидываешься на спинку стула и по-деловому забрасываешь ногу на ногу. Кирилл и Женя следят за текучими переходами твоих движений почти так же внимательно, как я, – хоть ты к ним и не обращаешься). – Мы тут всё обсуждали с Кирюхой. Нам он нравится сильно – в смысле, мне нравится, и я его заодно подсадил…
– Увы, – вздыхает Женя.
– Там такой герой, который просто… Ну… – (Поднимаешь глаза к потолку и издаёшь невнятное восторженное восклицание, изображая дрожь). – В общем, ты обязана это увидеть! Кое-что там тебя может оттолкнуть, конечно, но…
– Кое-что – это примерно половина сцен, – шепчет мне Женя.
– …но он капец как харизматичен! Местами даже больше, чем я, вот честно.
– Не может быть, – с улыбкой отвечаю я, надеясь, что ирония в моём голосе перекрывает искренность. Я люблю тешить твой эгоцентризм, но тебе ни к чему знать об этом. Садишься полубоком, теперь направляя «пистолет» на меня; в твоих глазах блестит вызов.
– Вот сегодня увидишь! Не будем слушать Шварц – всё равно она сядет с нами смотреть, никуда не денется…
Женя прячет лицо в ладонях, притворяясь, что плачет. Ты мгновенно меняешься в лице: женский плач, пусть и сыгранный в шутку, действует на тебя отрезвляюще.
В тот день я ещё не знаю, что так будет не всегда.
– Шварц, ты чего? – (Подавшись вперёд, кладёшь руку на предплечье Жени. Отвожу взгляд. Если бы я не была уверена, что вы дружите со школы и между вами ничего нет, то через полчаса засобиралась бы домой. Тем более, Женя – явно весьма необычная девушка, а ты таких и ищешь. Редко размениваешься на заурядных бабочек, пополняя свою коллекцию). – Я же шучу. Если хочешь, посмотрим мультик какой-нибудь… Юль, ты смотрела «Валл-И»?
– Мультик? – повторяю я – пожалуй, слишком растерянно и удивлённо, потому что думаю уже о другом. Кирилл усмехается:
– Мультик? Она, по-твоему, мультики сюда смотреть пришла, Маврин?..
Колкость в общем-то безобидна, но мне становится неприятно. Отстранившись от Жени, ты осаживаешь Кирилла одним недоумевающим движением бровей. Улыбаешься – но теперь в твоей улыбке мерцает угроза.
– Ну, я думаю, Юля пришла исцелить меня своим обществом. И ей вряд ли принципиально, что именно с нами, неотёсанными технарями, смотреть. У тебя есть другие предположения?
Кирилл пристыженно откладывает ложку и сцепляет пальцы в замок. Шатов на его месте уже сидел бы с багровыми щеками и в шаге от покаянных слёз, – но я понимаю, что изнутри и он сейчас в подобном состоянии.
– Извини. Ничего плохого не имел в виду. Просто Юля кажется очень… серьёзным человеком. И так смешно удивилась про мультик.
Что ж, недурной маршрут бегства.
– Всё в порядке. Я не против ни мультиков, ни «Блудливой Калифорнии» – ты мне много о ней рассказывал, – говорю я, глядя на тебя. – И мне нравятся сюжеты про писателей.
Радостно щёлкаешь пальцами.
– Ну вот и отлично! Правда, там не так уж важно, что он писатель, но…
– Гораздо важнее, что он кобель! – сурово перебивает Женя. – Но, раз уж тут такой перевес голосов, я сдаюсь. Хэнк Муди так Хэнк Муди.
– Ну всё, Шварц, ты сегодня прямо умница! Налить тебе добавки?.. – (С причудливой смесью осторожности и бесцеремонности треплешь Женю по волосам). – Так вот, про название. В оригинале там (Юль, прости меня за лештинское произношение) “Californication”. И они перевели как «Блудливая Калифорния». Я не переводчик, но вот мне дичайше не нравится! Как будто – как ты тогда сказал, Кирюх?..
– Как будто обнажили все скрытые смыслы, – бесстрастно произносит Кирилл, покачиваясь на стуле. – Они там, может, и не особо скрытые, но это – как-то совсем уж в лоб.
– И не передали языковую игру, – добавляю я, быстро сложив в мыслях кусочки паззла. – California – это понятно, штат, а fornication – если не ошибаюсь, «внебрачная связь». Ну, или попросту «блуд». Это сложно сохранить при переводе, но я согласна, что так – слишком напрямую…
– Вот-вот! – восклицаешь ты, принимая моё согласие с детским энтузиазмом. – Тебе станет ещё яснее, когда посмотришь. На русском есть ещё вариант «Калифрения» – ну, типа, попытались соотнести с шизофренией, – но…
У Кирилла вибрирует телефон. Взглянув на экран, он неторопливо встаёт и направляется к двери.
– Простите, я отвечу.
– А кто?.. – спрашиваешь ты – изменившимся, напряжённым тоном.
Это странно: ты редко бываешь таким нагло-любопытным – по крайней мере, при мне. Кирилл смотрит на тебя, и вы обмениваетесь нечистыми заговорщицкими улыбками.
– Пиковая дама.
– Понятно… – с каким-то фривольным намёком мурлычешь ты – и замолкаешь. Женя равнодушно доедает суп.
Вот оно что. Видимо, Кирилл и был тем другом, с которым ты снимал квартиру у Лены… Внутри снова разрастается тошнота; теперь мне жаль, что я всё-таки поела.
И даже – что всё-таки приехала.
– Так вот, вариант «Калифрении» мне симпатичен тем, что они хотя бы ввели отсылочку к безумию. Там это вписывается – ты поймёшь, почему, – как ни в чём не бывало, продолжаешь ты. Открываешь залепленный магнитиками холодильник. – Я тут так проникся этим сериалом, что стал уже думать, как перевёл бы сам, и… Будешь сок, Юль?
…Дальше разговор течёт по тому же непринуждённому – и, как всегда, легко проложенному тобой – руслу. С единственной поправкой: я уже не могу выкинуть из головы омерзительно-яркие картинки с тобой, Кириллом и воображаемой Леной. Когда мы всё-таки включаем «Блудливую Калифорнию» на большом плазменном телевизоре (откуда-то с середины: я великодушно отказываюсь от того, чтобы ради меня ты пересматривал самые первые серии, – хотя ты, кажется, совершенно не против), за окнами уже темнеет. Ставлю для себя жирную красную галочку: после одной серии – поехать домой.
Естественно, мой проект проваливается.
Дэвид Духовны, ни много ни мало, великолепен – и великолепно вписан в атмосферу жаркого порочного Лос-Анджелеса, с его пальмами, барами, длинноногими актрисами, интригами спивающихся творцов и дельцов с дорогими часами. Это совсем не то, что я люблю, – но на это запросто можно подсесть. Наблюдая за болью и метаниями Хэнка Муди – хоть и основательно присыпанными пудрой грубой комедийности, – я вскоре понимаю, почему тебе близко всё это. Почему ты восхищаешься Хэнком – и, если и называешь его «мразью» и «мудаком», то только с подтрунивающим уважением.
Здесь, в сибирском городе, ты создаёшь свой Лос-Анджелес. Пишешь свою историю. Возможно, нечто похожее на первый роман Хэнка – «Бог ненавидит всех нас»; услышав это название с экрана, я почему-то покрываюсь мурашками.
И ещё раз покрываюсь – когда ты ложишься на диван и по-кошачьи вытягиваешь ноги так, что они касаются моего бедра. Я вспыхиваю, но не отодвигаюсь; сижу, замерев, лишь бы длить и длить это случайное запретное касание. Женя и Кирилл ничего не видят – или притворяются, что не видят.
– Фу, какая гадость! – с отвращением восклицает Женя, когда Хэнк Муди, подрабатывающий преподавателем в университете, щупает грудь своей полуголой студентки-стриптизёрши. – Сколько можно менять баб?!
Я молчу, но полностью разделяю её мнение. Тем более, явно не у одной меня главный герой вызывает очевидные ассоциации с тобой – как своей неодолимой расслабленно-снисходительной харизмой, так и столь же неодолимой тягой (почти привычкой) флиртовать и совокупляться со всеми существами женского пола, которые попадаются ему на пути. Исключений немного: девочки, чересчур пожилые дамы, близкие родственницы.
Относятся ли к исключениям коллеги? Нет.
Подруги? Не похоже.
Разумеется, Хэнк много пьёт, любит лишь Ту Единственную и иногда сам страдает от своего донжуанства… Иногда. Если честно, довольно редко.
Куда чаще страдают люди вокруг него – потому что Хэнк хронически не может разобраться в себе и играет их жизнями, не особенно заботясь о последствиях.
Я тоскливо смотрю на тебя.
– Ну, Шварц, так она же сама его хочет! – с жаром говоришь ты, протягивая к Хэнку на экране братскую спасительную ладонь. – Что ему, послать её, что ли?
Если дают – бери. И верно: зачем всё усложнять?.. Пышногрудая студентка забирается к Хэнку на колени; меня снова начинает мутить.
Пару секунд Женя в хмуром молчании грызёт чипсы.
– Ну да, послать! Или не ныть вечно, как он любит Карен и как ему плохо без неё. Это просто безнравственно!
– Безнравственно? – спокойно переспрашиваешь ты, поворачиваясь набок. Твои ноги крепче вжимаются мне в бедро; теперь сложно поверить, что ты этого не замечаешь. Мне жарко; трудно не смотреть на них, трудно не обводить пальцами скульптурно-точёную форму твоей стопы, – но я борюсь. Приятно даже просто быть с тобой на одном диване – чувствовать, как тёплая тяжесть твоего тела продавливает его так близко ко мне. – А кто просил Карен его отшивать?
– А кто просил его так жить?! – (Женя всплёскивает маленькими руками; эльф не на шутку зол). – Он же человек, а не животное! Гоняться за каждой самкой, у которой течка!..
Тихо смеёшься – и садишься на край дивана, бок о бок со мной.
– Ну-ну-ну, Шварц, полегче! Чего ты так разошлась? Ещё и с животным сравнила… Кто тут нам доказывал, что животные нравственнее и лучше людей?
– Да, причём постоянно, – томно тянет Кирилл. – Я прям только об этом и думал, когда Чарли насрал мне в тапки для душа. О его высокой нравственности.
Женя округляет глаза; мне уже кажется, что я слышу свист закипающего в ней чайника.
– А мне вот нравится Бекка, – в отчаянной попытке смягчить ситуацию отмечаю я. – Такая умная ироничная девочка. Далеко пойдёт.
– Дочка Хэнка? Ой, да, она вообще заинька! – (Улыбаешься – и вдруг, тягуче извернувшись, с детским простодушием кладёшь голову мне на колени. Меня пробирает дрожь). – Юль, потрогай мне лобик, а? Я вот не могу понять: есть всё-таки температура или нету…
Жарко тянет внизу живота. О нет. Я так боялась, что сегодня это ощущение повторится рядом с тобой, – и вот повторилось.
Ты смотришь мне в лицо – некуда спрятаться от вкрадчивой зелени твоих глаз, от мягкости волос на твоём затылке; некуда – всё это целится в меня и скоро убьёт.
Зачем же ты опять нарушаешь границы? Зачем тебе я, кто я – со всеми твоими бабочками, в этом городе грехов?..
Поборов волны ненужного трепета, кончиками пальцев дотрагиваюсь до твоего лба; задеваю по-восточному разросшиеся волоски между бровями. Какая гладкая бархатистость… Гладкая – и очень горячая.
Раньше я никогда не касалась твоего лица. Но – бог ненавидит всех нас. Бог ненавидит – иначе для чего ему снова и снова подводить меня к пределу терпения? Для чего испытывать меня желанием, как Иова испытывали проказой?
– Думаю, есть температура. Надо измерить и сбить, если больше тридцати восьми, – выдавливаю я. Ты вздыхаешь и – пожалуйста, нет – поднимаешься.
– Эх… Я её обычно так и измеряю – рукой. Но раз Юля говорит… Шварц, у нас есть градусник?
Женя приносит из аптечки термометр. Перипетии на экране продолжаются: помимо студентки-стриптизёрши, Хэнка то и дело домогаются две дамы постарше; его дочка познаёт прелести переходного возраста; действие часто смещается с линии Хэнка на линию его лысого литературного агента, чьё имя я пока не запомнила… Но я уже не могу сосредоточиться. Ты слишком близко, вокруг, везде – и мне срочно нужно уехать.
Нужно бежать через лес, чтобы выжить.
– Наверное, я пойду, – с деланой бодростью говорю я, когда заканчивается очередная серия. Ты теперь сидишь с кружкой чая на полу, у моих ног, – и смотришь на меня почти панически. – А то мне завтра к первой паре. Спасибо, суп был очень вкусный и…
– Может, останешься ночевать? – прохладно спрашивает Кирилл. – Автобусы уже не ходят.
– Да, оставайся! Пожалуйста! – (Ты ставишь кружку на пол и складываешь руки в умоляющем жесте. Я отчаянно трясу головой). – Ну, пожалуйста, Юль! До утра. Я очень не хочу, чтобы ты уходила. И там так холодно, а тут есть горячий супчик… И больной я.
От еле слышного отзвука чувственности в твоих словах низ живота тянет ещё слаще и мучительнее. Что же ты делаешь со мной? Что вообще происходит?
– Прости, мне правда надо ехать. Отсюда далеко добираться до универа, а первая пара есть первая пара. Я и сама бы подольше осталась, но…
Ты скрещиваешь руки на груди и выпячиваешь нижнюю губу, разыгрывая обиженного ребёнка.
– Ну, если ты уедешь, я ещё сильнее заболею, понятно? – (Несколько раз сухо кашляешь в кулак). – Видишь? Ну не уезжай, пожалуйста! Или это всё потому, что я заразный?..
Не выдержав, улыбаюсь.
– Ну что за глупости, Дима? Конечно, нет, просто…
Умолкаю – потому что заглядываю тебе в глаза. Это не шутливое позёрство. Ты действительно хочешь, чтобы я осталась. Осталась рядом с тобой – на всю ночь.
Что-то ломается у меня внутри – с сухим треском, как горящие ветки. Лес охвачен пламенем. Когда будет ещё один пожар? Будет ли?..
Я сдаюсь и вхожу в огонь.
– Хорошо. Хорошо, спасибо, но… где я буду спать?
…Ночью, после недолгих переговоров, Жене достаётся её родная кровать в спальне, тебе и Кириллу – разложенный диван (этому, конечно, сопутствует десяток грубоватых мужских шуточек с гомосексуальным подтекстом), а мне – пухлый ортопедический матрас на полу. К матрасу прилагаются одеяло и плед; пытаюсь возразить, что тебе, простуженному, они точно нужнее, а я рискую умереть от жары, – но ты бескомпромиссно сооружаешь для меня что-то вроде мягкого гнезда.
К вечеру твой нездоровый румянец разгорается ярче, ты тяжело дышишь и часто кашляешь – несмотря на выпитый аспирин. Ты вообще до странности взбудоражен: без конца сыплешь шутками, меняешь темы разговора, смеёшься, покусываешь дружеским сарказмом то Кирилла, то Женю, рвёшься показать мне свои конспекты, чтобы выяснить, у кого из нас более корявый почерк… Мы с Женей прикладываем немало усилий, чтобы, объединившись в коалицию, напоить тебя чаем с моим вареньем и уложить. Может, дело не только в болезни, а…
В том, что я здесь?
Нет, ерунда. С чего бы тебе придавать этому такое значение?.. Моя лихорадка эхом отзеркаливает твою; я умываюсь и пишу лживую смс маме, силясь потушить свой лесной пожар.
Рысьими бесшумными шагами ты приближаешься, пока я стою с телефоном у входа в ванную; вздрагиваю.
– Ставишь будильник? – киваешь на телефон, улыбаясь краешком губ.
Ты уже без футболки – на ночь, – и я не знаю, куда деть глаза. С тех пор, как я в последний раз видела тебя с голым торсом, ты явно плотнее занялся мышцами – и теперь похож на юного Аполлона: сила и гибкость без грубого мясного бугрения, мраморно-золотистая утончённость. Твоё тело так идеально, что это почти злит: я ведь не животное и даже не похотливый Хэнк Муди – так с какой стати мне так трудно сдерживаться? Хочу шагнуть навстречу и коснуться тебя – трогать и гладить везде, где смогу достать, трогать, и гладить, и пробовать на вкус…
Да что со мной, чёрт побери?
– Уже поставила. На шесть тридцать, чтобы успеть… Сейчас вру маме, что еду в общагу, – вздыхаю. Твоя улыбка тает, в глазах появляется озабоченность:
– Почему? Так и скажи, что осталась. Или она будет против?
Пытаюсь представить, что сказала бы мама. Я всегда ночевала дома – и новость о том, что дочь будет спать в квартире, где живут двое парней, вызвала бы у неё, как минимум, вежливое недоумение. Возможно.
Так или иначе, я слишком боюсь, что она станет думать обо мне плохо. Я уже гораздо хуже, чем она думает. Как и мой старый профессор, она – сторонница классического пушкинского «Самостоянье человека – залог величия его»; а во мне так мало самостоянья. Земля уходит у меня из-под ног; я блуждаю по лесу твоей души, и все тропки вьются по кругу.
– Не то чтобы против… – (Убираю телефон в карман). – Но может не понять.
– Ясно… – (Задумчиво киваешь. Что-то в выражении твоего лица подсказывает, что тебе и правда ясно куда больше, чем я произнесла). – А будильник зачем так рано? Шесть тридцать – это же жесть!
– Ну, отсюда ехать минут сорок. Плюс время на сборы, а если ещё и пробки… – бормочу я.
Покачиваешься с носка на пятку, будто что-то прикидывая. В закрытой спальне гудит фен Жени; из зала, где вцепился в телефон Кирилл, не доносится ни звука. Хочу уйти – но ты потираешь подбородок, и взгляд на твои пальцы снова пригвождает меня к полу. Что же делать с этим проклятьем, как его победить?.. Наверное, и Клоду Фролло не было так страшно – так мерзко от самого себя, – когда он смотрел на смуглую ножку Эсмеральды, мелькнувшую под цыганскими юбками; смотрел – и понимал, что не сможет больше молиться.
– Так, а после первой пары у тебя тоже что-то есть? – спрашиваешь ты, сдвинувшись чуть влево – намеренно загораживая мне проход.
– Н-нет, потом «окно», и есть только третья… Наше дурацкое расписание с «окнами», – неловко смеюсь.
– Да-да, я помню… – понижаешь голос до шёпота; бесовские зелёные искорки пляшут у тебя в глазах. – Так, может, не ехать на неё вообще, а? Два ночи уже – и вставать так рано. Ну это же изуверство, Юль! Что страшного, если ты разок пропустишь?
– Нет, это исключено. Встану без проблем – мне и меньше спать доводилось, не волнуйся… – (Предпринимаю неуклюжую попытку пройти в зал; ты, подавшись назад, прижимаешься плечом к стене – и я чуть не утыкаюсь носом тебе в грудь. Вспыхиваю). – Дим, я встану. Всё хорошо.
– Ну, пожалуйста, прогуляй разочек! – гортанно мурчишь ты; я стою так близко, что чувствую жар, исходящий от твоей кожи, её душный запах; вижу, как бьётся жилка на твоей шее, вижу ямочку меж твоих ключиц и россыпь мелких тёмных родинок на щеке… Упоительно-безвольная слабость охватывает меня; ты щуришься, пряча зелёные искорки под обманчивым очарованием ресниц. – Ради меня. Я очень сильно хочу, чтобы ты выспалась.
– Я высплюсь. Если не высплюсь – досплю потом, не страшно, – сквозь сухость в горле выдавливаю я. Протестующе хмуришься – но твой голос звучит ещё слаще, обволакивает, как карамель:
– Ну, что вот у вас там первой парой? Что-то такое уж важное? Тебя не простят?
– Практическое занятие по фонетике, если не ошибаюсь. Простят, конечно, но у меня же нет уважительной причины, я не больна и…
– А побыть со мной – неуважительная причина? – выдыхаешь ты.
Смотрю тебе в лицо; полумрак коридора скрадывает твои черты, дурманит мне голову, превращает сибирский апрель в вечное лето Лос-Анджелеса.
Бог ненавидит всех нас.
У моего бога ко мне – более сложные чувства.
– Нет, Дима, я не могу. Пожалуйста, пойми… Меня же потом совесть замучает. Я и так осталась на ночь и…
– Хорошо, Тихонова. Я так и знал, что ты будешь упрямиться… – (Пощёлкиваешь пальцами в размышлениях. Замечаю капельки пота над твоей верхней губой; что будет, если я сейчас потянусь к ним и… Встряхиваю головой). – Давай тогда так: не ставь будильник вообще – и, если сама проснёшься к своей первой паре, поезжай. Мм?..
Твоё вкрадчивое «Мм?» лишает меня остатков решимости. Провожу рукой по лицу.
– И… к чему это?
– Ну, ты же утверждаешь, что выспишься за четыре часа, – насмешливо напоминаешь ты. – Вот давай и проверим! А если окажется, что я прав и твоему организму будет мало – не обессудьте, Профессор…
Если мой организм сейчас чего-то и желает, то определённо не спать. Сердито душу эту мысль.
– Нет, так не пойдёт. Это просто смешно, Дим. Я сама решила приехать и остаться – значит, сама допускала, что не высплюсь… Никакой трагедии. Пропусти меня, пожалуйста.
– Профессор, Ваш трудоголизм сейчас неуместен! – (Упираешься ладонью в другую стену – на уровне моего лица. Самый непреодолимый в мире шлагбаум). – Ну, позволь ты хоть раз себе… Поступи, как сама хочешь, а не как положено. – (Что-то неуловимое меняется в твоём голосе. Смотришь на меня – серьёзно, почти не моргая). – Позаботься о себе. Разве мы часто можем побыть вместе? Разве ты сама не хочешь остаться, Юль?..
– Я уже осталась, – хрипло произношу я. Последние потуги барахтаться; я скоро пойду на дно, как Хэнк Муди, утонувший в женских духах и виски. В чём предстоит тонуть мне – в твоём кашле и гречневом супе? В чернилах? В крови?.. – Пропусти. Пожалуйста.
Ты не знаешь, что делаешь. Во имя жестоких калифорнийских богов – не играй с этим.
Играй.
Ты по-змеиному резко бросаешься вперёд – и, выхватив у меня из кармана телефон, убегаешь в зал.
Полуистерично смеюсь, исходя по́том и дрожью. Замечаю, что в спальне Жени смолк фен: интересно, как давно она к нам прислушивается?..
– Дим, ну что за детский сад?.. Отдай!
– Что отдать?
Когда я вхожу, ты уже с невиннейшим видом лежишь на диване, свернувшись калачиком. Вздыхаю, изображая оскорблённую добродетель.
– Мой телефон, – протягиваю руку. – Отдай. Хватит шуточек.
– Какие шуточки? Какой телефон? – (С ухмылкой вскидываешь брови; Кирилл, улёгшийся ближе к стене, в стоическом терпении закатывает глаза). – Кирюх, слышал, что она выдумала? Ох уж эти женщины – как вобьют себе что-нибудь в голову!..
Ты рассчитывал, что я разозлюсь? Отлично. Всё идёт по твоему плану.
– Где он? Ты бы не успел далеко его спрятать. – (Осматриваю комод, стол, подоконник; беспомощно поворачиваюсь к тебе. Ты следишь за моими метаниями одним глазом, лёжа на боку, – припавшая к земле, затаившаяся лисица). – Отдай, пожалуйста, Дим! Это не смешно. А если мне напишет мама? Если из универа позвонят? Да и вообще – мало ли. Отдай!
– Да расслабься ты, Тихонова! – просишь ты, давясь смехом. – Ну что за паника-то? Никуда я не дену твой телефон, отдам утром, в целости и сохранности. Я всего лишь отключил будильник.
– Так отдай, если отключил.
– Ну нет! Ты его снова поставишь.
– Не поставлю, обещаю.
– Грош цена твоим обещаниям! Ты уже показала, что учёба для тебя значит больше, чем я… Эх! – (В театральном горе прикладываешь руку ко лбу). – Нет тебе теперь доверия. Кирюха, вот так и теряют друзей!.. Скажи же?
– Угу, – мычит Кирилл, усиленно набирая кому-то (всё той же Лене?..) длинное сообщение.
– Всё, Юля, ложись баиньки. Утро вечера мудренее, завтра верну я тебе телефон… – потягиваешься и бесцеремонно стаскиваешь с Кирилла одеяло; тот не реагирует. Потягиваясь, лежишь всё на том же боку – и тут до меня доходит.
Неприкосновенное укрытие. Теперь я завожусь всерьёз – увы, во всех смыслах.
– Он у тебя в кармане, да? Отдай! Ну, Дима, ну, пожалуйста!
Снова подхожу к дивану. Ты беззвучно смеёшься; твои глаза блестят непроницаемым блеском – как у змия, предлагающего Еве яблоко, – и в них отражаюсь возмущённая, растрёпанная я.
– Так забери.
Дразнишь меня?
– Отдай. Я серьёзно.
– Я тоже. Забери. Боишься, что ли?..
Почему-то до конца меня разъяряет именно это издевательское, снисходительное «боишься» – как к заигравшемуся ребёнку. Хочу сделать тебе больно. Хочу ударить, а потом поцеловать в губы – прямо в бесстыже-хитрую улыбку, поедая твоё простуженное дыхание; плевать, что смотрит Кирилл.
Рвусь к карману твоих штанов; ты со смехом откатываешься, заслоняясь одеялом; тащу в сторону одеяло, теряю равновесие и – падаю на тебя, прямо на твою грешную, провоцирующую наготу. Нависаю над твоим лицом, и несколько секунд мы просто смотрим друг на друга, захваченные сбоем программы.
Совсем как в глупых подростковых фильмах. Но – почему-то их героев не раздирает на кусочки так же, как раздирает сейчас меня. Твой жар обжигает сквозь футболку и брюки; ты очень часто дышишь, и я ощущаю твоё дыхание своим животом; а ниже…
Неужели ты и это спланировал?
Рывком встаю и иду к своему матрасу. Нет, мне точно паршивее, чем было Клоду Фролло.
Теперь и Кирилл видел, как меня колотит. Дорогие зрители, если кому-то что-то было непонятно – вот вам выстрелившее ружьё.
– Юль?.. А телефон-то заберёшь?
– Не заберу, – устало говорю я; твой голос хлещет в спину, как плётка. Не оборачивайся. – Оставь до утра, как хотел. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи! – вежливо отзывается Кирилл.
Ты не отвечаешь.
…Вскоре вся квартира затихает, но я лежу, даже не пытаясь уснуть. Не могу спать с тобой в одной комнате. Это чудовищное нарушение миропорядка; это выматывает.
Серебристо-белый лунный свет заливает комод, телевизор, безделушки на полках; смотрю на всё это – и почему-то очень хочется плакать. Видимо, «Блудливая Калифорния» и охота за телефоном дотрепали мои и без того вытрепанные нервы. Я умираю от злости, и печали, и смятенного желания – умираю, а луне и тебе всё равно.
Впрочем, вам и должно быть всё равно. А если и нет – смертному никогда не узнать об этом.
Среди ночи от дивана вдруг доносится невнятный шорох. Ты встаёшь и на цыпочках крадёшься к матрасу, волоча за собой одеяло; луна вылавливает из темноты то твой локоть, то шею, то грудь; окаменев, я смотрю – точнее, чувствую, – как ты ложишься рядом, почти вплотную ко мне.
– Дим? Ты чего?..
– Не спишь? – шепчешь ты. Завернувшись в одеяло, поворачиваешься ко мне лицом; твой тёплый выдох ласкает мне щёку. Твои глаза поблёскивают во мраке, но мертвенные лунные лучи теперь тебя не касаются – поэтому я вижу только тёмный силуэт.
Это сон, – успокаиваю себя. Я всё-таки уснула. Иначе нельзя объяснить ни абсурдную нереальность происходящего, ни то, как ровно я её воспринимаю. Тело снова горит, а сердце бьётся в темпе клубов ночного Лос-Анджелеса, но и это – скорее во сне, чем по-настоящему. Надрыв мира, его распоротый шов – как в тот вечер, когда я узнала тебя. И мне совсем не страшно.
Будто бы так и нужно. Нужно, чтобы ты пришёл и лёг рядом со мной.
– Не сплю, – осторожно пододвигаю к тебе плед. – Ты тут замёрзнешь.
– Нет, – так же осторожно – не прикасаясь ко мне – возвращаешь плед. – Мне очень жарко.
– Это температура.
– Знаю.
– Надо укрыться и пропотеть, чтобы сбилась.
Тихо усмехаешься. С дивана слышится монотонно-глубокое дыхание Кирилла; наш разговор шёпотом отлично дополняет мир сна. Как и во сне, каждая деталь сама по себе кажется нормальной и осмысленной, но вместе они образуют миражный лунный лабиринт. Воронку.
– Мне завтра станет лучше.
– Надеюсь.
– Точно-точно.
– Зачем ты?..
Не договариваю – кто-то невидимый зажимает мне рот. Ты можешь понять как угодно: зачем позвал меня в гости, зачем упросил остаться, зачем забрал телефон…
Ты понимаешь правильно.
– Я хотел сразу лечь с тобой. Но Кирилл, он… – умолкаешь на пару секунд. – Начал бы нести ерунду. Мог бы тебя обидеть.
– Да.
– Он не плохой, просто это… Принято так. Подшучивать в таких ситуациях. А я не хочу, чтобы это тебя коснулось.
– Да.
В общем-то, ты можешь говорить что угодно – в каждую паузу я буду заворожённо отвечать «да». Днём твой шёпот звучит порочным, соблазнительным мурлыканьем, шорохом чёрных шёлковых простынь, тонким запахом жасмина, – но сейчас… Сейчас в нём что-то другое. Что-то сложнее и чище – будто мелодия, плача и смеясь, рвётся вверх и так истончается, что совсем умолкает.
Сейчас ты не играешь со мной.
– Ты… не обиделась?
– На что?
– Что заставил тебя остаться.
– Нет. И ты не заставил, – улыбаюсь в темноте. – Настойчиво убедил.
Вздыхаешь.
– Заставил. Вечно ты меня оправдываешь.
– Я не обиделась.
– Просто… Помнишь, ты как-то сказала, что есть большая разница между «хочу» и «нужно»?
– Помню.
Кажется, это было о какой-то из твоих бабочек. О какой-то из ступенек твоих терзаний – тобой же изобретённых, сыгранных по твоим же сценариям.
– Так вот… Сейчас мне это нужно. Правда нужно быть с тобой. Это не «хочу».
Почему-то вздрагиваю. Твои слова падают, как капли расплавленного лунного серебра. Мягко, искренне – и нечеловечески грустно.
Слова бога, который остался наедине со своей тоской.
– Я… знаю.
Полминуты мы оба молчим; Кирилл что-то бормочет во сне. Я по-прежнему вижу лихорадочный блеск твоих глаз. Боюсь говорить – боюсь повредить хрупкую красоту этого мгновения; ты простуженно, хрипло дышишь – и мне кажется, что я касаюсь чего-то вечного, страшного, чего-то за пределами твоего тела, вне смерти и времени.
Приникаю к сердцу леса.
– Мне… мне тоже это нужно. И – ты сказал, что мне важнее учёба или что-то ещё…
– Я пошутил.
– Знаю. Всё равно. Я кое-что поняла… – (Сглатываю. Как же это выразить? Я учусь на филолога и переводчика – но как перевести то, для чего нет слов ни в одном людском языке?). – То есть давно поняла, но хочу сказать сейчас. Мне… нужно сказать сейчас. Дима, ты… очень для меня важен.
Звучит, наверное, неуклюже, и голос сорвался; пускай. Сейчас меня это совершенно не заботит.
Во сне главное – не то, что сказано вслух.
Ты улыбаешься – я опять не вижу это, но чувствую. В смешливой стыдливости прикрываешь лицо ладонью.
– Ну вот, застеснялся! Честно, не помню других… пять? – (Загибаешь пальцы). – Нет, шесть слов, из-за которых я бы так же стеснялся когда-нибудь.
Улыбаюсь в ответ. От бесхитростного кошачьего очарования, с которым ты это произносишь, чувство щемящей, извечной близости во мне вновь переходит в приступ недозволенного желания. Незаметно поджимаю под себя ноги, чтобы унять тянущее томление внизу живота.
Нет. Сегодня – ночь хрустально-лунной чистоты.
Ночь особого богослужения. Праздничная и светлая, как Рождество.
– И ты… тоже не обижайся, пожалуйста, что я хотела уехать к первой паре.
– Нет, что ты! – восклицаешь ты – если можно воскликнуть испуганным шёпотом. – Я же знаю, как серьёзно ты к этому относишься. К своей филологии… Никогда бы не попросил тебя о таком, если бы… если бы это не было нужно сегодня. Нам обоим.
– Да. Я просто… такой человек. Знаешь, сильно привязанный к… – (До чего же трудно подбирать слова, когда сердце вот так колотится. Моей плоти всё ещё невдомёк, что сегодня – светлое Рождество и что для неё ничего не изменится. Или?.. Нет. Незачем взращивать в себе такие богохульные мысли). – К ритуалам. Привычкам. Обязанностям. Мне важно, чтобы всё шло по плану. Это жутко ограничивает, но я… не гибкая. Помню, когда-то… – (Сбившись на лишние воспоминания, нервно хихикаю). – Когда я была маленькой, дедушка сделал перестановку у нас дома. И я два дня плакала из-за того, что телевизор теперь стоял не там и мультики пришлось бы смотреть с другого места… Представляешь, какая чушь?
– Я… понимаю, – медленно произносишь ты. Медленно – и так вдумчиво: мне становится стыдно, что меня понесло. – И это не чушь.
– Ну… вот. А ты… то есть с тобой… всё по-другому.
Набираю в грудь воздуха, чтобы добавить что-то ещё, – и снова не могу; мерцающий лунный свет приказывает молчать. С тобой всё всегда идёт не по плану. Ты – лес, а не чинный сад с клумбами и подстриженными кустами. Хаос карточной игры; шутовская власть случая. В лесу никогда не знаешь, доживёшь ли до завтра.
Поэтому с тобой мне больно.
Поэтому я нуждаюсь в тебе больше, чем во всём и во всех.
Как порядок нуждается в хаосе; или – наоборот. Знаю, например, что в вопросах любви и влечения я никогда не смогла бы действовать с такой экспериментаторской расчётливостью, как ты. Или Кирилл – кажется, в этом смысле он один из твоих адептов. Вспоминаю, что ты рассказывал: Женя приняла вас в свою квартиру, потому что боялась жить одна.
Не знаю, чего я боялась бы больше – жить в одиночестве или с вами обоими.
– Нет… – шепчу, отчаявшись. – Я хотела сформулировать, но не могу… Запуталась.
– Я понимаю тебя. Правда, понимаю.
Бархат твоего голоса окутывает меня, поднимает над полом – выше и выше, к бледно-бессонному свету луны. Верю, что ты понимаешь – понимаешь всё. Не знаю, как жить с такой тяжестью. Хочу что-то забрать, хоть немного облегчить твою ношу; если бы я могла…
Если бы?..
После долгих минут молчания ты шепчешь:
– Спокойной ночи, Юля.
– Спокойной ночи, Дима, – дрожа, отвечаю я.
У меня не было ночи беспокойнее – и прекраснее.
Беззвучно – без единого шороха – твоя ладонь вдруг накрывает мою. Медленно-медленно – и так бережно, будто боясь разбить. Замираю.
Так нельзя? Это плохо?.. Я должна отодвинуться?
Шелковистый жар твоей кожи не давит, а защищает; уверенно – и неуверенно – вбирает мою дрожь. Раньше я никогда не чувствовала, каковы наощупь твои длинные пальцы – какой напряжённой, гладкой поэмой они звучат.
Бог ненавидит всех нас?..
Не дыша, я разворачиваю руку так, что наши пальцы переплетаются. Ты сжимаешь крепче – и, кажется, тоже не дышишь. Я отдаюсь лунному течению; нет больше ничего – только твоя рука на моей, только наше общее тепло.
Прижимаюсь лбом к этому теплу и закрываю глаза).
*
…После ванны ты, приняв от меня полотенце, со спокойствием местных гор велишь включить ноутбук и положить ещё поесть –
– …А то я уже что-то проголодался.
Не понимаю, как ты можешь быть таким невозмутимым – столь бесстрастно реагировать на безумное иномирье, из которого мы только что вернулись. Может, дело в том, что ты бывал там уже не раз… Меня не прекращает кружить и нести; по телу расползается щекочущая слабость. Если бы не твои предельно конкретные распоряжения, я, наверное, не сразу бы вспомнила, какой сейчас год и как называется посёлок за окнами.
Кое-как натягиваю платье, но не снимаю ошейник: снимать не хочется, и я пользуюсь тем, что ты об этом не просишь. Очень естественным (почти привычным?..) движением перекинув через плечо поводок, включаю ноутбук и бегу подогревать ужин.
– Ну что, Тихонова? Поставлю «Игру престолов»? – бодро спрашиваешь из комнаты. – Я тут недавно три сезона добил, теперь на четвёртом!
Смятенно улыбаюсь, помешивая рис. У меня болят колени, волосы мокрые от твоих рук, во рту ещё горит горьковато-солёное послевкусие твоего семени – и ты хочешь, чтобы я думала о сериалах?..
Что ж, хорошо. Допустим, это очередное твоё испытание.
– Давай! – кричу в ответ. – Но ты же не любитель такого?
Не то чтобы не любитель – скорее скептически настроенный зритель-критик. К фантастике и фэнтези ты всегда требователен: чем глубже погружаешься в созданный кем-то мир, тем строже ругаешь любые логические неувязки и отступления от его законов, небрежно допущенные режиссёром или автором. Много раз я слышала от тебя что-то вроде: «Ну и где этот супер-могущественный маг был раньше? Он же мог помочь им – но нет, надо было приехать, когда всех уже перебили!» Или: «Если можно во второй раз так нелепо воскресить героя, то зачем вообще было его убивать?!» Или: «То есть она выпила зелье, полностью стирающее память, но помнит дорогу домой? И как это работает?» Я обычно просто наслаждаюсь чужой сказкой, гораздо меньше страдая от её несовершенств.
За пресловутую «Игру престолов» ты взялся, немного рисуясь, – постоянно подчёркивая, что это никак не связано со мной. «Девушка Шилова тут приезжала, скинула какие-то фильмы – а из сериалов был только «Декстер» и эта твоя блондиночка с драконами. «Декстера» я уже видел, вот и подумал: так уж и быть, приступим к блондиночке! Но мне, скорее всего, не понравится, и я скоро брошу». В итоге три сезона ты одолел за пару недель, ровно к моему приезду, – и сейчас я начинаю смутно подозревать, что это не совпадение.
– Ну и что? Раз уж смотрю… – громко вздыхаешь. – Ноут уже ничего не спасёт, кажется. Надо брать новый.
– Надо, – входя в комнату с тарелкой, соглашаюсь я. Ты скорбно смотришь в тёмный экран: ноутбук до сих пор не очнулся. – Он у тебя уже ветеран.
Утомлённый работой ты, уютный вечер с сериалом – так тепло и странно. Совсем как бывает…
В семье?
Провожу пальцами по кнопкам ошейника. Нет. Неуместная мысль.
Я должна помнить, кто я. Если забуду – могу снова потерять тебя. Ты показывал это уже не раз.
В лесу нельзя рисковать. Нужно тихо дышать и идти след в след за тем, кто знает тропу.
…Когда в конце серии коварный Мизинец беседует с Лизой Аррен у Лунной двери – круглого люка в башне, откуда издревле сбрасывали в пропасть приговорённых к смерти преступников, – ты впервые с искренним интересом выгибаешь бровь.
– Сейчас он убьёт её?
– Ну, смотри. Уже мало осталось.
Боковым зрением замечаешь выражение моего лица – и, лукаво улыбаясь, ставишь на паузу.
– Он тебе нравится, да? Мизинец?
– Довольно-таки. А как ты понял?
Дёргаешь плечом. Загадочная хитринка в твоём взгляде окончательно вытесняет печаль, с которой ты пришёл. Может, на самом деле днём не случилось ничего серьёзного, а я, как всегда, драматизирую?
Или то, что произошло в ванной, всё же не так безразлично тебе, как ты стараешься показать?..
– Забыла о моей божественной интуиции, что ли? Ты как-то… необычно на него смотришь. Ну, и вообще – твой типаж. – (Твой телефон снова жужжит – упрямая чёрная пчела, – но на этот раз ты игнорируешь его. Мысленно запускаю радостный фейерверк). – Тебе же нравятся всякие маньяки.
Чуть не поперхнувшись чаем, отвожу глаза. Самокритично.
– Я бы не сказала, что Мизинец – маньяк. Он расчётливый интриган.
– Ну да, – ухмыляешься. – Харизматичный и жестокий расчётливый интриган. Идеально же! – (Почему-то я смущаюсь). – Так убьёт он эту старую стерву или нет?
– Почему же сразу старую? – (Оскорбляюсь за жалкую, безответно влюблённую Лизу Аррен – хотя отрицать то, что она стерва, было бы несправедливо). – Давай досмотрим. Этот момент хорошо сняли.
Неохотно нажимаешь пробел, и Мизинец всё-таки выталкивает испуганно-удивлённую Лизу в Лунную дверь, напоследок признавшись, что всю жизнь любил «только одну женщину» – её сестру. Эта сцена была бы очень трагичной, если бы в ней не ощущалось что-то грязновато-смешное и неуклюжее.
Ты томно вздыхаешь, поглаживая клавиатуру.
– Ну, не знаю, не знаю… Меня больше впечатляли те серии, где показывали его бордель. – (С издевательской мечтательностью созерцаешь потолок). – Девочки там были что надо!
Наверное, глупо краснеть от слова «бордель», будучи в ошейнике с поводком, – и через час после того, что произошло между нами в ванной. Тем не менее, я краснею.
– Мм… Ну…
– Я тебе рассказывал, что хотел бы побыть сутенёром?
Отчего-то мерзко сводит скулы. Смотрю на петлю поводка, чернеющую на диване с обманчивой безобидностью. Это душевный порыв или садистская провокация? Планируешь понаблюдать, будет ли неприятно твоему падшему ангелу – уже падшему, в новых условиях эксперимента?
– Да… Кажется, да.
– Нет, ну а что? Думаю, у меня бы неплохо получалось. – (Закурив, выдыхаешь серебристый ворох дыма). – А твой Мизинец меня ещё больше вдохновил в этом плане. У него так всё устроено… эстетично, что ли: привлечение клиентов, обстановочка… Что ты молчишь, Тихонова? Не согласна со мной?
На последнем вопросе ты не удерживаешь ровный тон: голос ехидно виляет, и я понимаю – провокация. Потираю шею. Ошейник не так уж сильно давит, но почему-то становится трудно дышать.
– Не знаю, что ответить, мой господин. Я в этом не разбираюсь.
– В шлюхах? В борделях?
Как зло. Мне до сих пор по-идиотски обидно, когда ты пачкаешь свои губы подобными разговорами. Я не должна обижаться; это твоё право. И человеку не запретишь валяться в грязи, а уж богу – тем более.
– Во всём этом.
– Да ладно тебе… Что в этом такого ужасного? – (Снова затягиваешься). – Это же бизнес. Такой же, как любой другой.
– Не такой же. Незаконный и аморальный.
– Аморальный? Тогда почему он существует столько веков?
Перевожу дыхание. Спокойно.
– Люди и убивают, и воруют, и насилуют друг друга много веков, мой господин. Из этого не следует, что всё это морально.
– То есть, по-твоему, держать бордель – равноценно убийству или изнасилованию? – с натянутым смешком уточняешь ты. С натянутым – и заинтригованным. Сам хочешь вывести меня из терпения и увидеть, что будет: интеллектуальный спор или ссора.
Ладно. Богам не положено перечить.
– Я считаю, что торговать своим телом – значит переступать все природные и духовные нормы, не говоря об общественных. Унижать и терять себя. Нельзя жить так и оставаться собой в полном смысле. А уж торговать чужими телами… – (Качаю головой. Сейчас я наверняка наговорю лишнего – и пускай; важно, чтобы ты слушал. Слова грохочут во мне, как поезд, сошедший с рельсов и готовый полететь в бездну, за Лизой Аррен). – Страшно и извращённо. Такое никогда, никем не простится. Украсть можно от голода, убить – в состоянии аффекта, или для самозащиты, или в бою на войне… А быть сутенёром – это же… превращать грех в образ жизни. Зарабатывать на грехе.
Тушишь сигарету, и тонкая дымная нить поднимается над баночкой из-под кофе.
– Посмотри на меня.
Смотрю. Ты уже серьёзен; твои волосы всё ещё чуть влажны, а в глазах бьётся непонятная взбудораженность. Берёшь петлю поводка и легонько тянешь её к себе – так, что я невольно наклоняюсь ближе.
– М-мой господин?..
Улыбаешься – одними губами; глаза по-прежнему волнуются и испытывают меня.
– А если бы я всё-таки сделал это? – тихо-тихо; почти шёпотом. Когда ты шепчешь, мне сложно сохранять объективность. – Если бы держал бордель в каком-нибудь большом городе… Ну, неважно, где: в Москве, Питере, Нью-Йорке, Гонконге… Если бы изъебнулся и занял своё место на криминальном рынке – по всем правилам… маркетинга, – усмехаешься, не выпуская поводок. – А тебя назначил бы администратором своего заведения. Что бы ты делала тогда?
Вопросы по схеме «если бы я – тогда что бы ты?» – пожалуй, твой любимый тип задачек. И иногда – орудий палача. Представлять это больно – даже в рамках игровой, заведомо бредовой фантазии; но я представляю – и сглатываю горькую слюну.
– Я… не хотела бы этого, мой господин, – выдавливаю – уже придушенно: ты натягиваешь поводок сильнее и немного вверх. – И ты, и я созданы для другой жизни. Я шла бы на это, но лишь чтобы остаться рядом с тобой, и… каждый мой день был бы пыткой.
Прекращаешь тянуть. Дожидаешься, пока я прокашляюсь, и медленно гладишь меня по щеке.
– Спасибо за честность. Я… не хочу, чтобы каждый твой день был пыткой.
Твой голос надломленно вздрагивает. Киваю, не глядя на тебя.
– Можно попить?
– Конечно.
Хватаю кружку и в пару глотков уничтожаю свой чай. Он уже остыл – но это уместно: всё внутри меня будто залили бензином и подожгли.
– Я, в принципе, знал, что ты так себя поведёшь. Но… Ты мне всё это показала под каким-то маленько непривычным углом, – произносишь ты, пропуская поводок между пальцев. – То, как ты сказала: торговать чужими телами… Это же, по сути, огромная власть? Пусть всего-навсего над кучкой шлюх – но… Закон о них не заботится, и они полностью в твоих руках. Ты решаешь, будет им хуже или лучше, дать им хлеб и крышу над головой – или выкинуть на улицу…
– Да уж. Можно чувствовать себя королём или богом – только на уровне гадкой пародии. – (Не скрывая брезгливости, киваю на экран ноутбука, где сцену Мизинца и Лизы уже сменила безликая тьма с титрами). – Может, поэтому сутенёров показывают такими самовлюблёнными в фильмах.
Зачем мы так долго терзаем эту тему – и, главное, почему я сама не сменю её?..
– Ну… – (Что-то странное – странно-опасное – вспыхивает в твоём взгляде. Убираешь с колен ноутбук). – Ты же понимаешь, что для меня это не ново? Власть над чужими телами и душами.
Эхо насмешки, конечно, слышится в твоём голосе; но это насмешка Мизинца над Лизой Аррен. Насмешка всерьёз.
– Да. Понимаю.
Одним мягким рывком пересаживаешься на край дивана – лицом ко мне. Своим непроницаемым, дремуче-зелёным взглядом скользишь по моему платью, поводку, ошейнику; криво улыбаешься.
– Мне вообще иногда кажется, что я сам себя отправил сюда, в это тело… И стёр себе память.
Вздрагиваю. В мыслях мы оба не раз доходили до этого – но страшно говорить вслух.
– Чтобы… чтобы не было скучно, мой господин?
С полминуты молча смотришь на меня.
– Да. Чтобы не было скучно. Ну, либо я – чья-то дипломная работа или курсач… там, наверху, – тихо и жутко смеёшься. – Кто-то написал меня и запустил, как пробную программу. Но что-то пошло не так, и защитился он максимум на троечку с минусом.
Раскалённая игла протыкает мне сердце. Подползаю ближе и – не запрещено ли?.. – осторожно кладу руку тебе на плечо.
– Нет уж. Ты – докторская диссертация, не меньше.
Диссертация Создателя.
Разглядываешь мои бледные пальцы на своём плече со смесью иронии и чего-то светло-грустного. Вздыхаешь.
– Скажи честно, Тихонова: ты кайфуешь, когда я с тобой так откровенен?
Заново оробев, убираю руку.
– Да. Ещё бы. Но… не по тем причинам, о которых ты думаешь. – (Хмуришься в недоумении). – То есть… Не потому, что это какой-то триумф для моего самолюбия, не потому, что я, как ты говоришь, добиваюсь чего-то. Нет. Я… просто хочу, чтобы ты мне доверял. Мне кажется, это правильно.
– Правильно… – вполголоса повторяешь ты. Смотришь на телефон; он жужжал ещё раза три, пока мы говорили, а теперь тоскливо примолк. – Так рассказать тебе, что было сегодня?
Опять не могу смотреть на тебя – и опять сухо в горле. Видимо, моё первое предположение было верным. Так обычно и происходит; а всё, что после – радужный самообман.
– Как пожелаешь, мой господин.
– Ну, раз спрашиваю – значит, желаю. – (Хмыкнув, встаёшь с дивана и делаешь несколько бесшумно-лисьих шагов по комнате; столь неторопливых – чтобы скрыть волнение?.. Ты любишь всё гладкое наощупь, и тебя определённо всё ещё чарует чистый пол). – В общем, перед строевым смотром видел бывшую. Ну, местную, которая тут врачом работает…
Марину – расшифровываю про себя; ту самую, с которой ты встречался всего пару месяцев назад. Из-за которой писал мне те жуткие холодные слова весной – отвергал меня, и метался, и вновь отвергал…
(«…Грустно мне что-то. Хочется женской заботы».
«Давай приеду и буду заботиться о тебе. Я этого очень хочу!»
Я запрыгиваю в автобус, набирая ответ тебе; в груди что-то судорожно замирает.
«Мм. А как именно будешь?»
«Буду любить тебя, и ласкать, и писать тебе нежные стихи, и готовить вкусняшки. Всё, что захочешь!»
«А минет?..»
Немного обидно, что ты сводишь весь океан, поющий во мне, к чему-то столь простому и очевидно-плотскому; на пару секунд задумываюсь, вжимаясь рёбрами в поручень. Я на коленях перед тобой, ты расстёгиваешь ремень своими безупречными пальцами… Воображение услужливо дорисовывает остальное, и я вспыхиваю.
«Конечно. Я скучаю по тебе и так давно умираю от желания. Хочу пробовать тебя всего – и так тоже… Я неопытна, но буду стараться».
Сообщение прочитано. Минута, две, три… Ты больше не ответишь?
«Ну… Хорошо. Так и быть. Я поразмышляю над твоим предложением».
Неземное, острое сияние пронизывает мир; старушка-кондуктор косится на меня с подозрением, потому что я улыбаюсь и плачу одновременно. Вылетаю на своей остановке; небо такое синее, что больно смотреть; в университетской роще душисто цветут яблони. Пробегая под их белыми локонами, я достаю телефон, и…
«Хотя… Знаешь, я передумал, Тихонова. У меня же тут есть девушка. Это было бы подло по отношению к ней».
Чуть не споткнувшись, застываю на тропинке к одному из корпусов. Что-то во мне знало, что так и будет; знало – так почему же меня точно пнули в живот?..
Краски меркнут; цветы яблонь чернеют и съёживаются. Сердце бьётся где-то в горле; дышу рывками, тщетно пытаясь успокоиться. Дрожа, набираю рыхлый, невнятный поток слов – стираю – набираю заново… Как же ты можешь так со мной?! Как можешь давать мне надежду – а потом отбирать, зная, до чего меня это доводит? За что, почему?
И почему ты опасаешься поступить «подло» с очередной бабочкой, которую обхаживаешь, – но не со мной?..
«Но… Ты же говорил, что у вас ничего серьёзного? Что ты разочаровался?»
«Ну, мы были в ссоре на тот момент, а сейчас помирились, – легко – с невесомой беспринципностью бога – пишешь ты. – Она мне очень нравится, Юль. А в тебе есть что-то, что отталкивает меня. Что-то в самой твоей личности – ты никак это не исправишь. Не рассчитывай на встречу»).
В каждый из таких дней я не знала, доживу ли до следующего рассвета. Иногда не могла есть и спать. Иногда – могла есть, но потом меня рвало. Иногда, вернувшись вечером в свою одинокую квартирку на пятнадцатом этаже, я звонила Вере или Егору и просила рассказать что-нибудь – что угодно, любую ерунду. Как прошёл их день? Что нового на работе? Какую книгу они сейчас читают?.. Вера быстро прощалась с пожеланиями вновь обрести адекватность, а Егор рассказывал – порой много часов; и я плакала, плакала, плакала в трубку, презирая себя, но не в силах остановиться. Не объясняла, в чём дело – только скулила и подвывала, как раненое животное.
В каждый из таких дней я – почему-то – выживала. Лес хранил меня.
А неделю спустя ты писал или звонил снова, и мы запоем говорили, и ты шептал мне что-то жарко-запретное, на несколько ночей отбирающее сон.
Марина.
По внутренностям будто прокатывается снежный ком. Останавливаю его, согреваю дыханием обледенелые руки: тихо-тихо. В конце концов, она здесь работает, и в этом маленьком горном мирке вы, к сожалению, не можете не пересекаться.
– Юль?.. Всё нормально?
Поднимаю глаза. Ты по-прежнему бродишь по комнате, скрестив руки на груди, – напряжённый, благоухающий гелем для душа. Улыбаюсь.
– Да. Задумалась. Так ты её видел – и?..
Коротко вздыхаешь – как перед прыжком в воду.
– Ну, и она прям при мне заигрывала с одним старлеем… С Поздняковым – я вряд ли тебе говорил о нём. Довольно мерзотный тип. – (На твоём лице появляется то мрачное выражение, которое я много раз видела в прошлом. Боль, и обида – и стыд за боль и обиду, и осознание их бессмысленности. Злая гордыня Отелло, слушающего Яго). – Хихикала с ним, глазки ему строила… И так пакостно стало на душе, что пиздец! Вот недавно только, незадолго до твоего приезда, она сидела тут, – (киваешь на диван), – и распиналась, как ей меня не хватает. А сегодня уже…
Замолкаешь, раздражённо прочертив пол большим пальцем ноги. Снежный ком во мне растёт.
– Так она… приходила сюда и после того, как вы расстались? – аккуратно спрашиваю я. Вдруг понимаю, что на твоём диване-странице уже не так уютно, как было пару минут назад. Я – лишняя буква.
– Приходила, – без заминки отвечаешь ты. – Мы пили пиво, разговаривали, и она жаловалась мне на жизнь… Короче, крайне паршиво мне стало из-за этого Позднякова. – (Шагнув к дивану, снова тянешься за пачкой сигарет). – Она абсолютно не нужна мне, но она до сих пор моя. Если захочу – приползёт обратно. Как, блядь, можно тратить время на всяких Поздняковых, если у тебя был Маврин?!
Опускаю голову. Что тут скажешь? Твоя. Приползёт. Нельзя тратить.
Снежный ком становится ещё больше и готов порвать меня изнутри.
– Может, она тебя не заметила?
– Да уж, конечно! – язвительно восклицаешь ты. Закуриваешь и садишься, по-гангстерски лихо забросив ноги на стул. – Зная её, я почти гарантирую, что ради меня это шоу и было. Так погано теперь…
Какое-то время мы оба молчим: ты куришь, а я тереблю поводок и смотрю в пространство. Давно знаю, что стандартные доводы разума – «Зачем злиться, если она тебе не нужна»; «Не может же она уйти в монастырь после расставания с тобой: у неё своя жизнь»; «Неправильно воспринимать человека как собственность»; «Почему же тебе тогда всё можно – если ей всё нельзя» и прочее, – на тебя не подействуют. С твоей точки зрения, Марина правда нарушила божественный миропорядок и не заслуживает пощады.
Как и я, по традиции распятая на кресте твоей откровенности.
Не думала, что это примитивное существо по-прежнему столько для тебя значит.
Прочищаю горло и смотрю на твои грустно поникшие плечи. Нужно что-то сказать.
– Я… понимаю, что тебя всегда… задевает такое. Но…
– И знаешь, что самое дикое? – резко повернувшись, вдруг взрываешься ты. К злости в твоих глазах примешивается глумление. – Что она осталась девственницей! После меня. Прикинь?!
Несколько мгновений смотрю на тебя с приоткрытым ртом – на середине оборванной фразы. Так, выходит?.. Нет, невозможно. Под робким, еле живым лучиком надежды часть снежного кома тает.
– То есть вы с ней… Но… – (Кашляю. Соберись). – Ты же говорил, что у вас всё было?
Смотришь на меня со своим авантюрно-хитрым прищуром – один глаз щурится сильнее, словно по-свойски смеясь: «Ты не поверишь!» Шумно затягиваешься.
– В рот и в попу. И туда, и туда я был у неё не первым. А в положенную природой дырочку она никому не даёт – потому что… – (благочестиво грозишь мне пальцем), – нельзя до свадьбы! Бог не велит.
Одёргиваю платье и стискиваю петлю поводка – просто так, чтобы чем-то занять руки. Потому что больше всего сейчас мне хочется всплеснуть ими, заорать: «ЧТО, чёрт побери?!» – и разбить на твоей кухне кружку с храмом Василия Блаженного.
– Эмм. А… – тщательно подбираю слова. – А девственность в буквальном смысле – типа для Того Самого, Единственного?
Хихикаешь в облаке дыма.
– Типа да. Чтобы замуж выйти, кхм, «целомудренной».
– И, получается, врать мужу?
– Всё верно.
Качаю головой.
Всё-таки мир широк и удивителен. Я была в далёких городах и двух чужих странах, встречала католиков и мусульман, геймеров и анимешников, геев и лесбиянок, коммунистов и вегетарианцев, даже одного ролевика-реконструктора, мастерившего «средневековые» мечи и доспехи, – но такого мне ещё не попадалось.
– Но это же… Абсурд какой-то. Откуда ни взгляни…
– Да конечно!
Докурив, ты падаешь на спину и подкладываешь руки под голову; со странной улыбкой смотришь в потолок. Говоришь медленно и спокойно – но как раз это спокойствие в тебе больше всего пугает. Если ты гневно кричишь и материшься – что-то ещё можно исправить; в таком саркастичном, презрительном спокойствии – ничего. Это немного утешает меня: даже если у Марины есть дорога к спасению (спасение должно быть для неё не пустым звуком, раз уж она верующая, да ещё и врач), – эта дорога зыбка, как болото, и укутана в плотный туман.
– И ладно – пускай она даёт в рот и в попу, но при этом искренне считает себя девственницей. Я долго смеялся – но хрен с этим! Мало ли у кого какие тараканы заводятся в голове? Ну, у неё вот такие. Трудное детство, служба по контракту, все дела… Покорёжило малость логику дамочке, бывает. С этим я готов был смириться. – (Приподняв руку, пальцем рисуешь в воздухе что-то ломаное – словно обводишь контуры неведомого созвездия). – А добило то, что… Я как будто был у неё запасным вариантом – пока не найдётся кто-нибудь получше. Знаешь, менее пьющий, или побогаче, или более религиозный… Или со званием повыше – тут это многое меняет. И…
Обессиленно роняешь руку на диван; по твоим скулам бродят желваки. С твоего породисто-хищного профиля сейчас можно писать аллегорическую картину – «Скорбь» или «Ненависть». Заочно и я уже почти ненавижу православную Марину – за ту боль, что она тебе причинила, за твою к ней (сколько бы ни отрицал) привязанность. Едкая шипучая кислота этой ненависти растворяет весь свет во мне: ты говоришь со мной, ты рядом, ты только что был у меня внутри, – но твои мысли всё равно с другими бабочками. Давно не задаюсь вопросом: чем я хуже? – знаю: ничем. Просто у каждого свои крылья и свой крест.
А иногда крылья и крест совпадают.
– А я ведь ей верил! Верил этой твари меркантильной!.. Столько наслушался про её воцерквлённость, про то, как её отчим тиранил, про мечты уехать отсюда… А в итоге – что? И ладно бы проблема была только в помешательстве на браке! Это у неё без шуток идея фикс – как у многих женщин здесь… Особенно ближе к тридцати. Да и не только здесь – ты сама наверняка с такими сталкивалась. – (Киваю – молча, потому что ты, видимо, не учитываешь, что спустя три-четыре года и я полноправно войду в разряд «женщин ближе к тридцати»). – Ладно бы только в этом! Но нет – тут буквально всё равно, за кого, – лишь бы замуж. И неважно, что именно за меня. И неважно, любит она меня или нет. Главное – замуж. А если подвернётся вот тот, другой – Вариант Получше, – тогда замуж за него, а я пойду нахуй! – (Впервые за долгое время смотришь прямо на меня). – Это нормально, по-твоему?!
– Нет. Совсем не нормально. Я думала, такое бывает уже только в анекдотах и старых книжках про провинцию.
Кажется, раньше ты более щепетильно подходил к выбору своих бабочек. Всё это так ничтожно, отдаёт такой затхло-пыльной пошлостью, что мне вперемешку больно и смешно.
– Ну вот! И рассказывает она мне всё это – уже после расставания, – а я… Радуюсь. Вот не поверишь – сижу и поздравляю себя, что порвал с ней. Крайне редко бывает такое чувство… дикого облегчения. Сегодня увидел её с этим Поздняковым – и прям… – (Ознобно ёжишься). – Неловко, что ли, как-то стало. Стыдно, что она моя бывшая.
Представляю Марину под ручку с одышливым бородатым мужичком – на его объёмистом животе подпрыгивает золотой крест, а пальцы – толстые, как сардельки, – едва умещаются в перстни. Их ждёт дорогая машина с личным водителем, – а она тусклыми глазами смотрит на всё это и не знает, чем заполнить ещё сотни и тысячи пустых дней.
– Люди получают то, что заслуживают, – говорю вслух. – Может, она и останется с каким-нибудь Поздняковым… Может, так должно быть.
Возмущённо цокаешь языком.
– Да – но у неё же был я! Я!.. Я даже о браке стал задумываться – вот у тебя это вообще укладывается в голове?!
– Не укладывается, – признаюсь я.
– Вот именно! И проебать меня… Да как это вообще можно?! – сердито переворачиваешься набок. Смотрю на золотистую линию твоей талии – там, где она плавно переходит в бедро, – и отвечаю:
– Не знаю. Наверное, она…
1
Учебный военный центр.
2
Боевая машина дежурных сил.