Читать книгу Шабатон. Субботний год - Алекс Тарн - Страница 4

3

Оглавление

Камрад Нуньес… Сначала Игаль был неприятно поражен тем, что самозванец похитил еще и испанское прозвище деда Наума, но, поразмыслив, осознал, что это ничего не меняет. Если они действительно провели вместе какое-то время в составе интербригады, то Ноам Сэла имел достаточно возможностей влезть в доверие к своему соседу по танку или по окопу. У боевого братства свои законы; перед лицом повседневной смерти люди выкладывают товарищам всю свою подноготную.

Зато общий результат визита в родовой кибуцный замок скорее обрадовал, чем огорчил доктора Островски. Поначалу, что скрывать, он испытывал некоторые опасения: а вдруг в беседе с Давидом Сэла откроется что-то неприятное, неизвестное прежде? Но агрессия, с которой сын самозванца воспринял расспросы Игаля, ярче яркого свидетельствовала о категорическом нежелании сотрудничать в деле установления истины. Похоже, рыльце там действительно в пушку – ведь правды боится лишь тот, кому есть что прятать или есть от чего прятаться. Особенно подозрительным выглядел отказ сравнить фотографии – наверняка внешность и физиономия Ноама Сэлы имела мало общего с истинным обликом Наума Островского.

В портфеле Игаля, кроме оригинала свидетельства о рождении и других удостоверяющих личность документов, лежал полный набор дедовских снимков, начиная с твердых картонных карточек дореволюционного бобруйского ателье и кончая любительскими портретами деда Наума, сделанными незадолго до смерти, в возрасте семидесяти семи лет. Конечно, временной разрыв, пришедшийся на отсидку, заметно изменил внешность Наума Григорьевича, что неудивительно: адская мясорубка лагерей перемалывала и души, и тела. И все же различия выглядели не настолько существенными, чтобы испытывать серьезные сомнения в том, что на фотографиях 1935 и 1955 года изображен один и тот же человек с теми же особенностями телосложения, ростом, овалом лица, разрезом глаз и формой носа. Что мог предложить Давид Сэла в ответ на такой набор козырей? Болтовню семейных легенд о трижды герое кибуцного союза?

В принципе, расследование можно было считать законченным, и Игаль решил сообщить об этом успехе своему давешнему собеседнику в коротких штанишках. Откопав в том же портфеле визитку Шимона и впервые хорошенько разглядев ее, доктор Островски вычитал оттуда, помимо телефона, еще и фамилию Альграбли, забавную двусмысленным для русского уха звучанием. Это открытие добавило улыбок его и без того приподнятому настроению. В данном случае рекомендация не наступать на грабли вторично явно нуждалась в пересмотре. Он решительно набрал номер.

– Господин Альграбли? Вас беспокоит доктор Игаль Островски. Мы недавно…

– Я помню, – прервал его Шимон. – Хотите что-то добавить?

– Вообще-то да, – сказал Игаль, поумерив победных ноток в голосе. – Я встречался с господином Давидом Сэла, сыном самозванца.

– Сыном кого?

– Самозванца, – повторил доктор Островски. – Вы не возражаете, если мы перейдем на русский? Там это слово звучит более точно.

– Не возражаю.

– Кстати, простите мое любопытство, но не могу не спросить: откуда такое прекрасное знание языка? Вы говорите почти без акцента, в то время как фамилия…

– …марокканская, – закончил за него господин Аль-грабли. – Мой папа и его фамилия происходят из семьи тетуанских жестянщиков. Папа погиб в пятьдесят пятом от руки федаюнов, когда мне было три года, а фамилия, как видите, осталась. Что касается языка, то его я знаю от своей мамы, чья фамилия наверняка более привычна для вас: Гинзбург. Но давайте вернемся к делу.

– Извините, – смущенно проговорил Игаль. – Я не намеревался…

– К делу, Игорь Сергеевич, к делу. Вы встречались с генеральным директором министерства господином Сэла. И что?

– А он генеральный директор? Министерства? – еще больше смутился доктор Островски. – Я не знал…

– Вы не знали… Вы не намеревались… – тускло констатировал Шимон. – Игорь Сергеевич, у меня очень мало времени, так что…

– Да-да, конечно. Я говорил с ним об известной вам загадке и однозначно установил, что покойный Ноам Сэла присвоил личность моего деда. Скорее всего, это произошло в Париже в конце 1937-го или начале 1938-го. Собственно, Давид Сэла не отрицает, что его отец сбежал из Испании с целью скрыться там, взяв себе другое имя. Скорее всего, он вошел в доверие к настоящему Науму Островскому, когда они вместе сражались в составе интербригады.

– У вас есть доказательства?

– Конечно! Когда я предложил Давиду сравнить фотографии, он отказался наотрез. Это значит, ему есть что скрывать…

– Это ничего не значит, – перебил Шимон. – Вы сами-то видели фотографии Ноама Сэлы?

– Нет, не видел, – признал Игаль. – Но сам отказ сравнить…

– …ничего не значит! – сварливо повторил господин Альграбли, добавив голосу скрежета дедовской жести. – Это всего лишь ваши догадки. С чего вы вообще взяли, что фотографии Сэлы окажутся действительно непохожими на довоенные снимки Нохума Островского? Генеральный директор Давид Сэла ежедневно выгоняет из своего кабинета куда менее наглых просителей.

Доктор Островски молчал, не зная, что ответить. Шимон откашлялся на другом конце провода, и Игаль живо представил себе, как собеседник снимает с натруженного носа очки и трет глаза.

– Вот что, Игорь Сергеевич, – уже намного мягче произнес Альграбли, – оставьте вы эту ерунду. Мы ведь проверяем вас, а не вашего покойного деда, кем бы он ни был. Я уже жалею, что рассказал вам. Давайте вы просто будете ждать нашего ответа, хорошо? А пока…

– Подождите, – остановил его Игаль. – Кроме Давида, у Ноама Сэлы была дочь Лея. Не могли бы вы дать мне ее координаты?

– Кроме Давида, у него родились две дочери, – устало проговорил Шимон. – Две. Лея и другая, младшая. Младшая, но не Рахель, как это часто бывает. Ноам Сэла – тогда ему было уже под шестьдесят – решил иначе. Он назвал девочку Ниной. Да-да, Игорь Сергеевич, он назвал свою последнюю дочь именем вашей матери, что бы это ни значило. А координаты не просите. Они вам абсолютно, абсолютно ни к чему. Повторяю: нам нет дела до вашего покойного деда. Эта побочная линия никого не интересует. Мы занимаемся лично вами – и только вами. Будьте здоровы, Игорь Сергеевич.

Он повесил трубку, не дожидаясь ответа и оставив доктора Островски примерно в тех же растрепанных чувствах, что и в первый раз. Получалось, что Игаль наступил-таки на те же альграбли… А вот не фиг!.. Не фиг проверять на вшивость старые, надежные, обстуканные миллионами лбов пословицы…

Отповедь Шимона прозвучала так отчетливо, так логично, так очевидно; теперь Игаль и сам не понимал, какого, собственно, черта он вообразил, что вопрос о самозванстве решен однозначным образом. Его просто выгнали, не захотели общаться – только и всего, а он счел возможным выстроить на столь зыбком основании незыблемое умозаключение, что, конечно, выглядело нелепо, ненаучно, решительно не похоже на доктора Игаля Островски, без пяти минут полного профессора Техниона. А все почему? А все потому, что ему ужасно хотелось оставить позади эту тревожащую, неприятную, ноющую, как больной зуб, историю. Хотелось настолько, что он даже забыл об элементарной логике – своем основном оружии, сердцевине его научного бытия, и это не могло не тревожить.

Несколько дней Игаль ходил как в воду опущенный, впервые осознав буквальность этого выражения, когда вроде бы все у тебя прежнее – и тело, и ноги, и руки, и голова, а вот поди ж ты: каждый шаг, каждое движение требуют намного больших усилий. Бьешься-рвешься, а в итоге глядь – сдвинулся-то всего ничего. Призванный к ответу женой, он объяснил свое состояние беспокойством по поводу шабатона вообще и допуска к проекту Авиационного концерна в частности.

Наташа облегченно вздохнула:

– Всего-то? А я уже испугалась, что со здоровьем нехорошо. Забудь ты про этот проект, Гарик. Ну не утвердят – им же хуже. Почему бы тебе не послать запросы в ближние европейские университеты?

– Мы ведь решили, что не хотим уезжать из Страны, – напомнил доктор Островски.

– Ну так мы и не уедем, – рассудительно проговорила жена. – Уедешь ты, а я останусь. Конечно, за океан я тебя не отпущу, но куда-нибудь поближе, в трех-четырех часах лёта, – отчего бы и нет? Есть ведь Италия, Швейцария, Германия… Будем видеться раз-два в неделю – я к тебе, ты ко мне. На билетах, чай, не разоримся, да и мне не придется бросать работу. Давай, милый, давай, а то мне на твои муки смотреть тошно…

Игаль пожал плечами и сел просматривать варианты. Мадридский университет всплыл сам собой, быстро заслонив своим мощным корпусом все прочие варианты. Хоть и не высшего ранга заведение, но и среди тех, что чуть пониже, отнюдь не последнее. Хоть и не заказанные супругой три-четыре часа лёта, а все пять с минутами, зато кампус буквально рядом с аэропортом и прямых рейсов хоть отбавляй. Есть там и зацепка: коллега по имени Хоакин Эррера – хороший приятель, с которым доктор Островски постоянно и с удовольствием общался на всевозможных научных съездах и конференциях, невзирая на более чем двадцатилетнюю разницу в возрасте.

Впервые они разговорились благодаря значку выпускника МВТУ на пиджаке испанского профессора, который принимал гостей из Техниона на семинаре по физике твердого тела в Сан-Себастьяне.

– Представьте себе, я окончил этот университет в 1982-м, – сказал Игаль, кивая на профессорский лацкан. – Но вы-то, наверно, купили значок как сувенир? Или коллекционируете?

В начале девяностых блошиные рынки в России ломились от советских медалей, орденов и знаков отличия, внезапно превратившихся в вид туземных побрякушек. Иностранные туристы скупали их за копейки, килограммами.

Вопрос был задан по-английски, но профессор Эррера ответил на чистом русском языке, без тени акцента:

– Нет, дорогой коллега, этот знак заработан потом и кровью. Я окончил МВТУ за четверть века до вас, в пятьдесят седьмом. Да-да, не удивляйтесь. Это длинная история…

Но, как известно, нет такой истории, чья длина оказалась бы непреодолима для взаимной симпатии и двух-трех бутылок хорошей риохи на балконе гостиничного номера с видом на знаменитую бухту. Хоакину Эррере едва исполнилось шесть, когда его вместе с родителями-социалистами и сотней других взрослых и малолетних испанцев вывезли на советском теплоходе из Кантабрии, которая готовилась капитулировать под напором итальянского корпуса мятежников. Тогда, в августе тридцать седьмого, пассажиры теплохода еще надеялись, что это всего лишь временное отступление, что они несколько месяцев пересидят в дружественной России, а потом объединенные силы правительства, интербригад и советских добровольцев покончат с фашистами и можно будет вернуться.

На деле вернуться удалось далеко не всем и далеко не так скоро. В случае Хоакина процесс возвращения растянулся аж на двадцать лет. Словно предчувствуя это, он сильно капризничал во время плавания по дороге в Ленинград, и мама сурово выговаривала сыну за плаксивость и недостаток мужества:

– Посмотри на других детей. Они немногим старше тебя, но уже сироты. Сирота – это тот, у кого погибли оба родителя. Они сироты, но они настоящие испанцы, а настоящие испанцы не плачут. Стыдись, Хоакин!

По прибытии теплохода в дружественную Россию органы НКВД исправили перекос судьбы, увезя маму и папу в неизвестном направлении и таким образом уравняв маленького Эрреру с другими сиротами. Как и они, Хоакин довольно быстро разучился плакать, то есть стал-таки настоящим испанцем. Потом был детский дом в Подмосковье, война, эвакуация в Кировскую область, постепенное, но столь же бесслезное вымирание части «настоящих испанцев», возвращение уцелевших в Москву, странная школа, где пытались преподавать на испанском все, кроме истории партии, и в итоге не учили ничему – и выживание, выживание, выживание…

– Ты не представляешь, чего мне стоило поступить в МВТУ, – улыбался Хоакин, ловко вытаскивая пробку из очередной бутылки. – Но потом все наладилось.

– Да, первый семестр самый трудный, – согласился Игаль. – Потом легче.

Эррера расхохотался.

– Нет, ты не так меня понял, дружище. Все наладилось только в Саламанке, куда я поступил, вернувшись сюда. И вот мы с тобой сидим здесь, два выпускника МВТУ. Я – профессор в Мадриде, ты – профессор в Хайфе, а перед нами – прекрасная Ла Конча. Так будем же считать, что «конча» – значит «кончилось», и можно выпить за то, чтобы этот гадский век поскорее кончился и никогда уже не повторялся. Поехали!..

С тех пор они встречались довольно часто, всякий раз радуясь дружескому общению, причем не только на профессиональных тусовках: усиленное изучение истории ВКП(б) – КПСС превратило Хоакина в ревностного католика, и он регулярно устраивал себе командировки на Святую землю. В общем, набирая телефонный номер профессора Эрреры, доктор Островски испытывал гораздо меньше сомнений, чем неделю назад перед калиткой виллы гендиректора министерства. Он не ошибся: голос друга-коллеги звенел неподдельным восторгом.

– Замечательно! Прекрасно! – кричал Хоакин в трубку. – Приезжай немедленно! У меня как раз свободные гранты чахнут. Можешь купить билет на завтра?.. Нет?.. А на послезавтра?.. Хотя ладно, не надо! Лучше пришли по факсу данные паспорта, моя секретарша сама закажет в нашем здешнем турагентстве, оно шустрое. А то еще передумаешь, знаю я тебя…

Вечером, завершив семейные и телефонные переговоры, согласовав и пересогласовав сроки, а также управившись с непослушным факсом, Игаль вздохнул наконец свободно. Теперь, наедине с самим собой, уже можно было признаться, что главная причина столь стремительно организованной поездки, при всем уважении к Мадридскому университету, профессору Эррере и проблеме шабатона в целом, звалась совсем-совсем иначе, а конкретно: «камрад Нуньес». Лишь там, в Испании, где в конце тридцатых годов плечом к плечу сражались оба претендента на имя Наума Григорьевича Островского, следовало искать объяснение тому, что произошло. Лишь там – в загадочной точке расщепления, где понятная, известная многим личность солдата, мужа, отца вдруг разделилась надвое наподобие молекулы и пошла гулять по свету в двух независимых, непересекающихся ипостасях…

* * *

Впрочем, с камрадом Нуньесом пришлось подождать, чтобы не обижать Хоакина, который действительно постарался принять и впечатлить дорогого гостя. Только после утомительной двухдневной беготни по лабораториям, деканатам и общежитиям кампуса, когда друзья сидели за бокалом неизменной риохи в гостиной профессорского дома, доктор Островски счел себя вправе как бы между делом задать заранее заготовленный вопрос.

– Хоакин, помнишь, я рассказывал тебе о своем покойном деде Науме, который отсидел восемнадцать лет, а до того воевал здесь, в Испании? Если уж у меня выпала свободная минутка, то хотелось бы заодно разузнать подробности. Где, в какой бригаде, в каких сражениях и так далее. Нет ли у тебя знакомых специалистов-историков, у кого можно спросить?

Хозяин бросил на Игаля быстрый взгляд и покачал головой.

– Спросить-то можно… Но стоит ли спрашивать?

– Что ты имеешь в виду?

Профессор Эррера вздохнул.

– Видишь ли, даже мы, кому эта тема гораздо ближе, чем тебе, приняли в свое время решение не вспоминать. Хотя после смерти Франко кое-кто очень хотел перелопатить все заново. Вытащить трупы, подсчитать раны, заклеймить злодеев, отдать под суд преступников… Но те, кто поумнее, а таких, что характерно, оказалось подавляющее большинство, решили забыть. Просто продолжить с той же точки, будто ничего не случилось. Встряхнуть головой и идти вперед, не оглядываясь назад.

– Но почему?

– Потому что злодеями были тогда все. Все без исключения. Ты не можешь кричать, что твой сосед убийца, когда у тебя у самого руки по локоть в крови… Лучше уж забыть, поверь мне.

– Все? Все злодеи? – недоверчиво переспросил Игаль. – И твои родители тоже?

– Все, – повторил профессор Эррера. – Я понимаю, что в школе нас с тобой учили иначе, но красный террор начался куда раньше мятежа, еще при власти республиканцев. По всей стране убивали и кастрировали священников, расстреливали классовых врагов, ликвидировали несогласных. Кого нужно винить в этом, если не тогдашнее правительство? Весь этот век – жуткое, кровавое время, а тридцатые годы – особенно. Повторяю: не стоит копаться в прошлом.

Доктор Островски умоляюще взглянул на друга.

– Хоакин, пожалуйста. Это не праздное любопытство, мне, правда, очень надо. Пойми: дед для меня значил и значит намного больше любого другого человека. Он меня не просто воспитал – он меня сделал тем, кто я есть. Я думаю, как он, живу, как он. Уж если в ком я уверен, так это в нем. Дед Наум не мог быть злодеем.

Эррера снова вздохнул.

– Ладно, пусть будет по-твоему.

Он сделал несколько телефонных звонков и вернулся в гостиную.

– Есть у нас на истфаке хорошая специалистка по участию Советского Союза в Гражданской войне – сеньора Васкес. Я договорился с нею на завтра. Она и русский знает – много работала в московских архивах. Но одно условие… – профессор на секунду замялся. – Лучше не упоминать, что ты из Израиля. У нее на твою страну пунктик. Давай притворимся, что ты остался москвичом…

* * *

Сеньора Васкес, сухопарая короткостриженая особа неопределенного возраста, приняла их в уставленном книжными шкафами кабинете. По-русски она говорила почти без ошибок, хотя и с сильным акцентом.

– С каких это пор физики стали интересоваться историей?

Игаль смущенно развел руками:

– Простительно, когда эта история – семейная…

– Хм, семейная… – фыркнула Васкес. – Кого вы конкретно запрашиваете?

– Камрад Нуньес, – торопливо проговорил Игаль. – Он был известен здесь под таким именем. Сражался в интербригаде.

Специалистка подошла к аккуратной картотеке, прищурилась и выдвинула нужный ящичек.

– Мы занимаемся тут специально мадридским фронтом, – сказала она, продолжая перебирать карточки. – Если ваш семейный Нуньес был на другой позиции, я не очень помогу… Ага. Вот!

Жестом фокусника сеньора вытащила прямоугольный кусочек картона и помахала им в воздухе. Сердце доктора Островски екнуло.

– Как вы можете видеть, написано мало, – продолжила Васкес, изучая карточку. – По причине, что он правда был в другом месте, в Барселоне. А в Мадрид был командирон… командирун…

– Командирован, – подсказал Игаль.

– Вот-вот, – кивнула специалистка. – Ко-ман-ди-ро-ван. Спасибо. В составе группы камрада Хосе Окампо. Которого настоящее имя Григулевич. Григулевич Иосиф Ромуальдович. А ваш родственник Нуньес был Островский Наум Григорьевич. Оба евреи.

Последнюю информацию, в отличие от имени деда, Игаль пропустил мимо ушей. Он наконец-то добрался до надежного источника и твердо намеревался вытащить из этой сушеной воблы максимум информации.

– Островский Наум Григорьевич – мой дед, командир Красной армии. А не могли бы вы уточнить, чем занималась группа? Танковые войска? Пехота?

Васкес усмехнулась.

– Ни тем ни другим. Группа занималась тем, что тогда звалось в Испании «сакас», а у германцев потом – «акциями». Ваш дед, как и Григулевич, были агентами НКВД. Они возили заключенных в Паракуэльос-де-Харама.

– Зачем?

Профессор Эррера взял Игаля сзади за локоть.

– Игаль, довольно. Мы и так уже узнали достаточно. Спасибо, сеньора Васкес.

– Игаль? – переспросила вобла, вскинув брови едва ли не до потолка. – Почему же вы знакомились как Игорь? Ну, я и вижу: на Москву не так похоже, больше на Тель-Авив. Ваш дед – убийца, господин Игаль-Игорь. В Паракуэльос возили людей из мадридской тюрьмы. Там в полях они рыли себе могилы. Это рядом, где теперь аэропорт Барахас, куда вы прилетели. Вам было хорошо видно те поля сверху. Тысячи людей. Не только солдаты. Интеллигенты. Инженеры, писатели, артисты, ученые, спортсмены. Всех убивали. А кто приказал убивать? Камрад Мигель Мартинес, он же Михаил Кольцов, которого настоящее имя Фридлянд Моисей Хаимович, тоже еврей.

– Простите, а испанцы в Гражданской войне участвовали? – не удержался доктор Островски. – Или одни советские евреи?

– Испанцы сражались! – гордо выпрямившись, процедила сеньора. – Испанцы сражались, а евреи стреляли им в спину и воровали золото республики. Вам нужны еще имена? Я могу. Пожалуйста… – Теперь она декламировала, не глядя в шпаргалки, наизусть, как и положено действительно ученой специалистке. – Резидент НКВД Александр Орлов, он же Никольский, настоящее имя Лейба Фельдбин. Его заместители – два Наума – Белкин и Эйтингтон. Торговый представитель СССР – Гиршфельд, полпред Сталина – Розенберг. Надо еще?

– Спасибо, сеньора Васкес, – улыбнулся Игаль. – Вы ошибаетесь, если думаете удивить меня таким списком. Там, где я родился, давно известно, что евреи – источники всех мировых бед. К примеру, в России они устроили разрушительную революцию. Но зачем им понадобилось стрелять в спину испанцам?

Специалистка по Мадридскому фронту вложила карточку деда назад в ящичек.

– Понятно зачем. Из мести. Вы хотели мстить Испании за изгнание и за инквизицию. И вы сделали эту месть на первую возможность. Начали с церкви и монахов, а потом стали убивать всех. У вас очень сильная и очень злая память.

Она закрыла картотеку и отвернулась к окну, всем видом показывая, что аудиенция закончена. Профессор Эррера потянул Игаля к выходу.

– Подожди, Хоакин… – доктор Островски высвободил локоть. – Последний вопрос, сеньора Васкес. К кому вы рекомендуете обратиться в Барселоне по поводу камрада Нуньеса? Как специалистка.

Сушеная вобла пожала плечами-жабрами.

– Архивы Барселоны теперь в Саламанке, – сухо проговорила она, даже не потрудившись обернуться. – Поезжайте туда. Ваш дед-убийца наверняка оставил в Каталонии много следа…

* * *

По дороге к машине оба молчали.

– Последнее дело говорить: «Я тебе говорил», – сказал профессор Эррера, когда они выезжали с университетской стоянки. – Но я тебе действительно говорил. Не вороши прошлое, когда знаешь, что это – стог с ядовитыми змеями.

– Когда знаешь… – скривившись, повторил Игаль. – Но я-то не знал. Она ведь не врет, а, Хоакин?

– Про твоего деда? Что он расстреливал? Скорее всего, нет, не врет. Это ведь было в ноябре тридцать шестого. Мятежники наступали на Мадрид, город едва держался. А в тюрьме сидели тысячи их сторонников. Что же – оставить их врагу и тем самым усилить его? Такая была тогда логика. Что тебе сказать… Паракуэльос – до сих пор страшное слово, которое стараются лишний раз не произносить.

– А про Кольцова тоже правда? И про то, что расстрельная команда была советской?

Эррера пожал плечами.

– Не знаю. Я не историк.

– А эта стерва – историк?

– А эта стерва – историк, – рассмеялся профессор. – Так в ее резюме написано. Слушай, ну чего ты меня пытаешь? Мне-то откуда знать, что правда, а что нет? Да и не нужна мне она, эта правда. Я ж говорю: это стог со змеями. Ты туда всего разок палкой ткнул, а вон сколько их выползло.

– У тебя есть кто-нибудь в Саламанке? – помолчав, спросил Игаль.

– О Господи Иисусе! – простонал Эррера. – Ты даже сейчас не хочешь успокоиться!

– Да как же мне теперь успокоиться?! – почти закричал доктор Островски. – Как?! Это мой дед, дед Наум, а не дед-убийца! Я должен услышать хотя бы еще одно мнение. И желательно – не от стервы-антисемитки… хотя такое пожелание здесь, как я понимаю, чрезмерно.

Профессор Эррера дернулся, как от укуса.

– Это ты зря, Игаль, – сухо проговорил он. – Ничего чрезмерного в твоем пожелании нет. Сеньора Васкес – упертая анархистка, таких здесь не так много. К примеру, твой покорный слуга вовсе не считает Испанскую революцию и Гражданскую войну еврейской местью, сколько бы евреев ни было в числе советских советников и в составе американских интербригад – а их, кстати, действительно было много. Это наш собственный национальный позор, и неважно, какие иностранные легионеры в нем участвовали.

– Ты прав, извини, извини… – Игаль спрятал лицо в ладонях. – Боже, что я делаю… что делаю… ты-то тут при чем…

Два дня спустя доктор Островски улетал домой. Хоакин Эррера подвез его в аэропорт Барахас – тот самый, чьи самолеты взлетают и садятся над полями, засеянными останками жертв Паракуэльосской резни. Прощаясь, говорили о будущей совместной работе, о сроках, о бытовых и организационных проблемах. Оба тщательно избегали малейшего упоминания о поездке Игаля в Саламанку. Островски позволил себе мысленно вернуться к этой теме лишь тогда, когда «боинг» Эль-Аля пробил облачный слой, надежно скрывший от глаз испанскую землю и связанные с нею несчастья.

Хоакин, проведший в Саламанке несколько счастливых студенческих лет, без труда нашел нужный контакт в Архиве Гражданской войны – там работал его хороший знакомый, чью труднопроизносимую баскскую фамилию Игаль не смог заучить, как ни старался. Профессор и сам намеревался ехать вместе с другом, но тот воспротивился категорически. Причина его упорного отказа от совместной поездки была достаточно веской, хотя и не вполне осознанной.

У Игаля еще оставалась надежда, что речь идет об ошибке, о неправильной или злонамеренной интерпретации – уж больно враждебными и ангажированными, то есть в принципе ненаучными выглядели инвективы сушеной воблы. Если информация от архивиста из Саламанки окажется иной – что ж, тогда можно будет со спокойной душой разделить эту радость с Хоакином. Но если, напротив, придется выслушивать невыносимо постыдные вещи о дорогом человеке или в определенном смысле о себе самом, то лучше делать это в одиночку, а не под сочувственными взглядами друзей.

Травмированный визитом к мадридской специалистке, Игаль внутренне готовился к чему-то подобному и в Архиве, но, к его великому облегчению, Хосе Труднопроизносимый оказался весьма дружелюбным стариканом с превосходным английским. По инерции напрягшись, доктор Островски с порога известил о своем израильском гражданстве – трудно сказать зачем; возможно, он подспудно надеялся, что ему немедленно укажут на дверь. Однако старик расплылся в улыбке.

– Прекрасная страна! – мечтательно проговорил он. – Жаль, что католиков там не особенно привечают.

– У нас очень сильная и очень злая память, – с вызовом отвечал доктор Островски, мстительно цитируя воблу.

– И вас можно понять, – подхватил историк. – Только поэтому вы еще существуете как народ, в отличие от иберов, аланов, вандалов, визиготов и многих других, от кого и следа не осталось.

Игаль кивнул и расслабился, упрекая себя за излишний напор, особенно нелепый ввиду подчеркнутой доброжелательности собеседника. Желая сгладить неудачное начало, он срочно подыскал подходящий комплимент.

– Да уж, если кто и вправе говорить об исторических следах, так это вы, хранители архивов. Кстати, сеньор Хосе, почему архив Каталонии находится здесь, а не в Барселоне?

– Пока еще здесь, – с оттенком озабоченности поправил старик. – Видите ли, сразу после войны Франко распорядился перевезти республиканский архив сюда. Двенадцать вагонов конфискованных документов и фотографий, представьте себе. Зачем? Чтобы на их основе готовить судебные процессы и репрессии. Там ведь можно найти практически все: списки членов партий, протоколы заседаний, копии приказов, секретные директивы и отчеты… – все что угодно. Сейчас каталонцы требуют вернуть архив, и будет очень печально, если они добьются своего.

– Почему? Это ведь их документы.

– Именно поэтому, – вздохнул Труднопроизносимый. – Архивы не должны быть в руках тех, кто озабочен созданием своего оправдательного нарратива. Они неизбежно засекретят что-то одно и преувеличат что-то другое. Работать с историческими документами должны нейтральные ученые.

Игаль покачал головой.

– А такое возможно?

Старик рассмеялся:

– Тут вы меня подловили! Примите поправку: работать с документами должны нейтральные, насколько это возможно, ученые. Иначе неизбежны искажения.

Доктор Островски решил, что настала пора сворачивать разговор ближе к интересующей его теме.

– Что ж, вы видите перед собой наглядный пример такого искажения, – печально проговорил он. – Уроки в советской школе и книги, которые я читал о вашей Гражданской войне, представляют совершенно иную картину, чем, к примеру, история о Паракуэльосе, которую я впервые услышал только вчера.

– Да, Паракуэльос… – кивнул историк. – Серьезное преступление республиканцев, которое долго замалчивалось. Кстати, знаете ли вы, что был реальный шанс вывести это на суд публики буквально в разгар расстрелов? Некий швейцарец, доктор Хенни, работавший в Мадриде от Красного Креста, составил доклад об этой резне для конгресса Лиги Наций. Он уже летел с этим в Женеву, но так туда и не добрался. Его самолет сбили советские истребители. Да-да, исторический факт.

– Меня воспитывали на историях о бескорыстной советской помощи испанским братьям, – усмехнулся Игаль.

Хосе Труднопроизносимый задумчиво постучал по столу костяшками пальцев.

Шабатон. Субботний год

Подняться наверх