Читать книгу Частный случай. Филологическая проза - Александр Генис - Страница 32

Довлатов и окрестности
Филологический роман
Поэзия и правда
3

Оглавление

Насмотревшись на ржавые трубы в нью-йоркских галереях, я решил полюбить передвижников. В ностальгическом порыве я готов был простить им все: школьные рассказы по картинке, народолюбие, фантики.

Сомнительный объект любви выигрывает от разлуки и проигрывает от встречи. Когда после пятнадцатилетнего перерыва мне удалось вновь побродить по Русскому музею, я понял, что с этими, знакомыми, как обои, картинами не так. Раньше я думал, что беда – в душераздирающей пошлости этого вечного «Последнего кабака». Как говорил Достоевский, дайте русским самую поэтическую картину, они ее отбросят и выберут ту, где кого-нибудь секут. Передвижники, как матрешки, только кажутся чисто русским явлением. Их бродячие сюжеты встречаются во всех второразрядных музеях Европы.

Дело в другом: картины передвижников кажутся такими же анемичными, как те, что писали их соперники. Безжизненность академистов объясняется тем, что они слишком хорошо учили анатомию. Не желая жертвовать приобретенными в морге знаниями, они, как краснодеревщики, обтягивали кожей каркас. В результате на полотне получался не человек, а его труп.

Когда в музее добираешься до импрессионистов, кажется, что их картины прожигают стену. Будто не подозревающий о своей близорукости зритель надел очки. Импрессионисты, изображая виноград мохнатым от налипшего на него света, показывают нам то, что мы и без них могли бы увидеть, если бы смотрели на мир так же прямо, как они.

Вот этой прямоты и не было у передвижников. Они не портретировали действительность, а ставили ее, как мизансцену в театре самодеятельности. Естественности в их картинах не больше, чем в пирамиде «Урожайная». Чем старательней они копировали жизнь, тем дальше отходили от нее: портрет – не муляж.

В музее восковых фигур среди королей, президентов и убийц часто сажают воскового билетера. Из всех экспонатов только он и похож на настоящего человека. Обычно Сергей называл свои рассказы рассказами, но в молодости он добавлял эпитет – импрессионистские.

Это странно, потому что Довлатов живописью не интересовался. Он прекрасно рисовал, обладал вкусом и чутьем к дизайну, но не помню, чтобы Довлатов хоть вскользь говорил о картинах. Он клялся, что ни разу не был в Эрмитаже, и я ему верю, потому что представить Сергея в музее так же трудно, как в сберкассе.

Я думаю, что Довлатову нравилось у импрессионистов лишь то, чему он мог у них научиться, – не результат, а метод. Они, замечает Сергей, «предпочитают минутное вечному». Это можно сказать и о довлатовской прозе.

Если передвижники нагружали картины смыслом до тех пор, пока художественная иллюзия не становилась простодушной условностью, то импрессионисты полагались на случай. Изображая мир в разрезе, они верили, что действительность – как сервелат: всякий ее ломтик содержит в себе полноту жизненных свойств.

Муравей, ползущий вдоль рельсов, никогда не поймет устройства железной дороги. Для этого необходимо ее пересечь, причем – в любом месте.

Довлатов шел не вдоль, а поперек темы. Как импрессионисты, он не настаивал на исключительности своего сюжета. Когда Довлатов писал портрет мира, ему, как и им, подходил, в сущности, любой ландшафт.

Его пейзажем были люди – настоящие люди. Поэтому Довлатову и не годились вымышленные персонажи – он должен был работать на пленэре. Ведь только живые люди сохраняют верность натуре. Они и есть натура.

Человек – вещь природы. Она заключена в нем точно так же, как в дереве или камне. Делая ее видимой, искусство рождает мир: искусственное создает естественное и возвращает туда, откуда взяло.

Мариенгоф, автор знаменитых мемуаров «Роман без вранья», описал этот процесс с редким знанием дела: «Хорошие писатели поступают так: берут живых людей и всаживают их в свою книгу. Потом те вылезают из книги и снова уходят в жизнь, только в несколько ином виде, я бы сказал, менее смертном».

Человека нельзя придумать, как нельзя выдумать облако. Природа всегда переплюнет наше воображение. Неспособный конкурировать с природой, художник может ее лишь упростить. Например, нарисовать, как это делали сюрреалисты, облако квадратным. Однако квадратное облако – не облако вовсе. Это инверсия естества.

В литературе таким методом штампуют из героев типы. Делая из Обломова – обломова, мы переходим от живой конкретности арифметики к мертвой абстракции алгебры – от бесконечного разнообразия цифр к ограниченности алфавита, каждая буква которого обладает условным, а не абсолютным значением. Упрямо сохраняя неповторимую индивидуальность, цифра, как человек, может быть равна лишь самой себе.

Довлатов, кстати, очень любил героя Леонида Андреева, который говорил, что из-за порочности недостоин носить человеческое имя и поэтому просит называть его буквой, а лучше – цифрой.

Частный случай. Филологическая проза

Подняться наверх