Читать книгу Облдрама - Александр Кириллов - Страница 14

Часть первая
Глава четвертая
IX

Оглавление

У театра безлюдно. Под дверью служебного входа большая лужа грязной воды. Троицкий потянул за холодную ручку. В проходной склонилась над книгой дежурная, подслеповато морщась; коротко лизнув палец, она торопливо листала страницы.

– Мне писем не было? – спросил он.

– Что такое дактилоскопия?

– Это… наука такая в криминалистике, когда идентифицируют человека по его отпечаткам пальцев. Почта была?

Она вынула из ящика пачку писем. Троицкий пересмотрел их и положил на стол.

К открытию сезона в зрительском фойе натерли пол и проложили вдоль стен несколько широких некрашеных досок, чтобы актеры его не затоптали. Одна такая дощатая дорожка вела в буфет, возле которого беседовали в ожидании буфетчицы Фима, Рустам и двое стариков.

– Представляете, – говорил Фима Куртизаев с хитрыми, зыркающими по сторонам глазками, – берут на работу в театр Кентавра…

Троицкий поздоровался. Ответил ему только худенький, щуплый старик в зеленом поношенном костюме.

– Распределение ролей. Пьеса Эсхила «Кентавр»: Кентавр – Иванов, прохожий – Кентавр.

– Точно… молодец, – зашелся неслышным смехом Рустам, – ему, дураку, в массовке еще надо побегать, чтобы опыта набраться, как играть Кентавра… мало ли, что он сам Кентавр.

– Так приедет молодой Ромео в театр, – хихикал дядя Петя, длинный, как жердь, дергая себя за брови, – так что ему Ромео давать? Не-е-ет. Пусть сначала полысеет, вставит зубы, а уж потом посмотрим, сможет или нет. А то, ишь ты, молодые, прыткие какие стали.

– А когда режиссеру говорят: ну, мы же Кентавра взяли в театр на роль Кентавра. Режиссер спрашивает: а что, он может цокать копытами? Отвечают: может. Вот пусть за сценой копытами и цокает, зачем же мы его брали?

– А на генеральной, – оживился старик в зеленом костюме, по-детски улыбаясь, подняв перед собой маленькие ручки, будто собирался играть в волейбол, – вдруг останавливает он прогон и орет на весь театр: «Кто там в кулисах бездарно так цокает копытами?» А ему отвечают: Кентавр, Михал Михалыч.

Артисты стонут от смеха.

– А что? – отсмеявшись, говорит Рустам. – На Кентавра репертуар можно брать. К примеру, «Конька-Горбунка», «Холстомера».

– У Апдайка есть роман «Кентавр», – заикнулся Троицкий, когда в разговоре зависла пауза.

– Совершенно верно, – показал на него ручками пожилой артист.

– «Сивка-Бурка», может играться на детских утренниках, – продолжали артисты перечислять «лошадиный» репертуар.

– А представляете, что делалось бы с актрисами, как бы они вокруг него вились, – фантазировал Фима Куртизаев, улыбаясь не только круглым лицом, но ушами и даже затылком.

– А какая-нибудь из них, – теребя брови, икал от смех дядя Петя, – спросила бы, наматывая на пальчик длинную шерсть его хвоста: «Скажите, а вам не холодно ходить по улицам без ничего?»

– Рустам, на «Дело», – крикнул помреж, приоткрыв дверь в закулисную часть, и тот торопливо поковылял за ним следом, балансируя на досках.

На сцене у березок из папье-маше, о чем-то спорили Галя и Крячиков. За режиссерским столом мрачно курил Михаил Михайлович, пуская клубы дыма, не затягиваясь.

– А где настоящие березки? Помните, что были у нас в прошлом сезоне?

– Отдали, Михал Михалыч, – донесла на дирекцию помощница режиссера.

– Куда?

– В ресторан для интерьера.

– Верните, – тихо сказал он зловещим тоном, – я не буду репетировать до тех пор, пока мне их не поставят на сцену.

– Перерыв, – объявила зычным голосом Клара Степановна.

К счастью, открылся зрительский буфет. У стойки тут же образовалась очередь. Артисты подкреплялись чаем и бутербродами.

– А у нас какая-то бригада иностранная была, с куклами, очень смешной концерт… когда вы по гастролям ездили… я их кормила. Лопочут что-то, – с удовольствием рассказывала сорокалетняя буфетчица, разливая чай белыми пухлыми руками, – лопочут, ничего по-русски не понимают… потом научились. Утром приходят и: «Мне мальока». Мальока, надо же. «Маслья». Ну, разумеется, говорю: маслья. А одна была такая бестолковая, берёт по двадцать раз – то одно забудет, то другое. Только ей отпустишь, увидит чай у кого-нибудь, и опять ко мне. «И мние, – говорит, – тчаю», таким плаксивым капризным голосом… Да? – переспрашиваю её с удивлением, – что вы говорите, тчаю? Едва сдерживаешься, ей-богу. И такая она неряха. Я думала, у них там все чисто ходят. А у этой вечно что-нибудь торчит или… У вас рубашка, говорю ей, из-под юбки видна, это так модно? «Яя, яя». Значит, – говорю, – так у вас принято, чтоб исподнее выглядывало? «Яя», кивает, ничего не понимает или вид один делает, что не понимает. Ты подумай, говорю, как у вас там. А у нас, показываю на себя, чуть что не в порядке, уже неприлично считается.

– Что с ними разговаривать, – поддержала буфетчицу помощница режиссера, на ходу жуя домашний бутерброд с котлетой.

– Клара Степановна, вам чего?

– Тчаю. Я как-то… (Она обернулась, приглашая и остальных послушать себя.) ездила по туристической. Повели нас в бассейн с парилкой, и вваливается к нам в парилку иностранка в купальнике, в шапочке, с нее течёт. Вы бы, говорим ей, вытерлись – плохо вам будет. «Нет, – отвечает, – меня учили по-другому». Значит, недоучили вас, влажность вредна. «В финских банях можно и так». Правильно, объясняем ей, там стены деревянные, а здесь кругом кафель. «Ну, я так хочу (слышите?), и какое кому до этого дело. Меня, здесь всé учат. Нигде такого нет, только у вас. Я хочу делать, как я хочу, и никого это не должно касаться. И чуть не плачет. Как это, говорим, раз непорядок – вот и учим вас порядку. Честное слово, терпение у кого хотите – лопнет. «А я не хочу, – возмущается она, – чтоб меня учили. Я взрослый человек. У нас делай, как хочешь, никто тебя учить по-своему не будет». Значит, у вас анархия! «Нет, – обижается, – не анархия. У нас это называется демократией».

– Что тут сказать, – подала ей чашку буфетчица, – присмотра там нет за ними никакого, они и балуют.

Троицкий взял чай и два бутерброда, и бережно понес стакан на блюдечке, который едва не соскользнул с блюдца кому-то на колени.

– Садитесь сюда, – пригласил за свой столик Павел Сергеевич, уже знакомый Троицкому пожилой актер в зеленом костюме. – Бр-ррр, холодно. Хотите согреться? Давайте я вам прямо в чай.

Он что-то плеснул в стакан из небольшой фляжки. Троицкий отхлебнул, и взялся за бутерброд.

– Я сейчас слушаю, наблюдаю, – заговорил Павел Сергеевич. – Посмотрите, какие в действительности у людей блеклые лица. Ей-богу, прожил семьдесят лет и никогда этого не замечал, присмотритесь – цвета кукурузных зерен, гладкие, какие-то диетические лица.

Троицкий окинул взглядом артистов, стоявших у стойки, и обнаружил в очереди Артемьеву с мужем.

– Мы на сцене мажемся, гримируемся, подкрашиваемся, а в жизни все не такие и всё не такое, – говорил, отхлебывая чай, Павел Сергеевич.

Галя не сразу заметила Троицкого, а, заметив, равнодушно отвернулась. Муж что-то ей внушал, хватая её то за руку, то за плечо.

– Вот у этого, например, видите, рядом с Галей, – кивнул Павел Сергеевич на её мужа, когда тот, почувствовав на себе чей-то взгляд, узнал Троицкого, – черт знает что вместо лица… Разве это лицо – коленка, на которой вырос нос и прорезались глаза. Даже губы – только щелки, складки на коленке. Не зря, думаю, Сезанн на своих картинах так много накладывал на лица синего, красного, темного, чтобы вызвать их к жизни. Хорошо иметь красно-синюю рожу пьяницы, или обвисшее, тучное, апоплексическое лицо обжоры, или лицо страстного любовника с лихорадочным блеском и тенями у глаз! Лица, на которых страсть расписалась синькой, кармином, багровыми подтеками, морщинами. Живые, сложные, разные лица, а не чиновничьи коленки! Я шучу, конечно, но вот что я вам скажу, молодой человек, отпускайте себя, не сдерживайтесь вечно: это нельзя, тό нельзя – тратьтесь! Вы несравненно лучше себя почувствуете. В конце концов, отпустите усы и бороду, вам пойдет.

Бледное худое лицо старика выглядело очень усталым.

– Пал Сергеичу, – подсел к ним за столик Рустам, обнажая в улыбке желтые зубы.

– Когда зубы вставишь?

– Пал Сергеич, вы видите…

Он широко раскрыл рот, выставив на всеобщее обозрение коричневатые корешки, торчавшие из воспаленных десен.

– Все надо удалять и делать протез, и буду я потом им шлепать, как мокрой калошей. Нет уж, похожу пока таким. Мне любовников не играть… что это? А-а-а, вы уже?

– Бери бутерброд, – разрешил Павел Сергеевич.

Рустам заспешил к буфету.

– Вот нюх, – удивился старик, – как он чует?

– Только чуточку, – вернувшись с бутербродом, прикрыл он мизинцем стакан, и, понизив голос, быстро заговорил.

– Слыхали, березы наши тю-тю… администрация в ресторан пристроила. Мих-Мих, как узнал, чуть не лопнул. Пыхтит, багровеет… сейчас у директора. Все уже думали, уйдет на пенсию после инфаркта. Не идет, живучий. А тебя, почему нет на репетициях?

Троицкий неопределенно пожал плечами.

– Зря. Надо ходить, сидеть и смотреть, чтобы все знали. Между нами, ты мне больше понравился, чем Юрка, но ты еще молодой… психология тебя заела. Слушайся меня, ходи, смотри, учи текст, а там кто знает… Вдруг случай, а ты тут как тут, уже готов, раз, два и… понял? Да, Пал Сергеич?

– Юра, – вскочил Рустам, – заметив у стойки Юрия Александровича, – там еще не начинают?! Спасибо, Пал Сергеич, век не забуду. – Он благодарно улыбнулся старику, и потянулся целоваться к Горскому.

– Это место, Юрка, с чалмой, ты здорово делаешь, обхохочешься, молодец, – и Рустам ткнул его кулаком в грудь. Они о чем-то пошушукались у стойки и вместе ушли из буфета.

– Не нравится мне эта дружба, – грустно сказал Павел Сергеевич, глядя в их сторону. – Этот Юра… видно, хорош гусь. Как бы Рустам опять не задал работы месткому. А ведь он, должен вам сказать, артист первоклассный. А вы не отчаивайтесь. – Павел Сергеевич повернулся к Троицкому. – Я когда сюда приехал, был уже артистом со стажем и, говорят, неплохим, у Мейерхольда работал… Сманивший меня в этот город директор наобещал с три короба. Дали мне роль, хожу на репетиции, а жить негде, снимаю угол, зарплата маленькая, жена ропщет, а директор, тот даже не здоровается мной. Я месяц так пожил, а потом как-то встречаю его в коридоре… Он, как обычно, ноль внимания, я киваю, он идет мимо, будто не замечает. Допек он меня. Я останавливаюсь, загораживаю дорогу, и давай его крыть… Он даже назад подался, испугался, думал, изобью… Что ж ты, говорю, такой-сякой делаешь? Где я живу, ты знаешь? Ты, когда меня сюда сманивал, зарплату приличную обещал? Что ж ты, говорю, морду свою от меня воротишь? Не нужен я, завтра же уеду!.. И что ты думаешь? И комната нашлась, и зарплату прибавили, и шагов за сто кланялся мне… Рустам прав, не будешь им глаза мозолить, и думать о тебе забудут. Ты где живешь?

– В гостинице.

– Так я и думал, напрасно! Требуй комнату, а то так и останешься ни с чем. Эх, сбросить бы полсотни годков. – Он задумался. – Нет, не хочу. Поверишь, не хочу! Жалко мне вас. Какие вы артисты, только и знаете, что кружить по режиссерским извилинам. Не ваша это вина… – Он тяжко вздохнул. – О чем тут говорить, если карьера артиста, его судьба в их полной власти. Захотят – двинут вас, не захотят – задвинут. Может, это и естественно, что в век режиссуры артист вырождается, вот-вот – и попадет в «красную книгу»? Нынче режиссер, работая с нашим братом, кáк нам объясняет свой замысел: показывает всё – от и до. Как правило артист он никакой, а мы вынуждены смотреть, слушать и в течение долгих репетиций впитывать в себя чужое. Потом нас рвет на спектаклях его интонациями. Представь, каково хорошему певцу слышать, как поёт его арию безголосый? Помню, в моей молодости был такой антрепренер Синельников. У него в труппе артист сразу дебютировал в большой роли, выплывет – артист, не выплывет – меняй профессию. И чтобы на репетициях он навязывал себя актерам – никогда! Заглянет в зал, постоит, посмотрит, и тихонько выйдет. А сейчас, пока сам режиссер не наиграется, артисту рта открыть не даст. А ты смотри, запоминай и повторяй – больше от тебя ничего не нужно. А я – где? Я – зачем?

Он недовольно сморщил лицо, растягивая бледно-сиреневые губы, и, чтобы не кричать, перешел на шепот: – Всё в их руках: власть, пьеса, замысел, а чем им это выразить, если нет у них такого органа. Вот и задумаешься, и что это за профессия такая, их пожалеть можно… Здравствуйте, Инна, – грустно кивнул он актрисе, присевшей с чашкой чая за соседний столик.

– Выживаю из ума, наверное, стал предпочитать любительские спектакли. В студию приходят от «не могу молчать», чтобы сказать что-то такое, что никак не реализуется в их жизни. Они выходят на сцену и кричат всем своим существом о том, чем живут, что их мýчает, о чем-то очень-очень своем. И пьеса и роли – всё выбирается с прицелом на «своё». Меня это захватывает. И не смейтесь, молодой человек, я часто плачу. Может, это напоминает мне мою молодость, наши студии в Москве. Каждый новый спектакль – сражение: с рутиной, со скукой, с серостью, штампами… Хотелось разобраться во всём, понять, что вокруг делается, как меняются люди, жизнь… Если бы мне сказали, что когда-нибудь я всё это забуду, полез бы драться… да я и не забыл…

Он долил себе в стакан из фляжки и медленно выпил свой чай.

– Всё ушло, ушло… На сцене врём подчас каждым словом и не соображаем, не знаем – зачем? Даже в кино я перестал ходить. Люблю смотреть только хронику: там никто не кривляется, никто не пыжится, чтобы доказать кому-то, как он талантлив – там люди живут, работают, развлекаются… Держитесь от «театра» подальше – мой вам совет, если хотите стать артистом.

В буфет вошла Клара Степановна.

– Перерыв закончился. Все по местам. Сеня, Инна, давайте на сцену.

– А березы отвоевали у ресторана? – поинтересовалась Ланская.

– Отвоевали, – кивнула с улыбкой Клара Степановна.

Тут она заметила Троицкого, и вовсе просияла:

– Хорошо, что я вас увидела. Вечером вы вызываетесь на репетицию. Будете играть Барашкова. Приказ повесят завтра, но Михал Михалыч просил вас прийти на репетицию сегодня вечером.

– Вкусный у вас чай, – поднялась из-за стола Ланская. – Выпила б стаканчик еще, да надо бежать.

Следом за ней, сложив горкой посуду, поднялся Вольхин.

– Не переживай, – кивнул он Троицкому, – там делать нечего. Всего два выхода… моя роль такая же… Дождись меня после репетиции.

– Мне тоже пора, – вздохнул Павел Сергеевич, и мелкими осторожными шажками поплелся из буфета. Взглянув в окно на высокую стройную рябину, сказал грустно:

– Ягода обильная и красная – к холодной зиме.

– И как мне его жалко, – сокрушалась буфетчица, – взяли и выставили старика на пенсию. Может, и трудно ему, а всё ж был при деле. А так – что ж… один-одинешенек…

Осторожно ступая по доскам, чтобы не шуметь, Троицкий прошмыгнул в кабинет ВТО. Он боялся, что его заметят и прямо сейчас потащат репетицию. Из зала, по трансляции, на весь театр шипела не своим голосом помощницы режиссера:

– Толя, дай на секунду «дежурку». Я не хочу рисковать людьми. Они еще пригодятся.

– Пошла музыка. Снимай свет… Водящий… Свет на главк.

В кабинете тихо. Из зала едва слышно доносятся голоса актеров. Негромко бормочет радио. Троицкий взял местную газету «Новая жизнь», развернул её и прочитал заголовок передовицы: «Всё по-старому».

Облдрама

Подняться наверх