Читать книгу Мой дом. Рассказы - Алексей Жак - Страница 3

Мой Дом
1. Аркаша и Любаша. Соседи снизу

Оглавление

Всё начиналось, как в сказке. Не успела закончиться война, он сделал ей предложение. Точнее, война закончилась давно. Лет десять назад, но повзрослели они только к этому сроку, и отношения их заладились как раз в энти года. Когда на улицах стояла оттепель (и по погоде, и по хрущевской распущенности, в общем, по всем признакам – расслабуха).

– Любаша, я делаю тебе предложение? – сказал он, растягивая губы (да что там губы, всё свое широкое полуазиатское лицо).

– Какое предложение? – сыграла целомудрие невеста.

– Как какое? – обиделся жених. – Неужто не ясно. Официальное.

– А где цветы и шампанское? – в свою очередь надулась девушка. Ее васильковое платье с широким – складками – низом и кружевной бахромой по краю (ох, не оступись сержант!) весело поигрывало, трепыхалось при походке в такт ее словам.

– Всё будет, Любаша, – жених все еще расплывался в улыбке, поддерживая полушутливый тон воздыхательницы, которая играла чувствами, как ветреная шалунья. – Всё будет: и игристое, и кони с яблоками, и бой курантов, и… всё, что душа пожелает, – сказал он, немного устав и тяжело отдуваясь, переводя дух от многочисленных обещаний, которые выдал на-гора, не колеблясь, следуя ритуалу охмурения.

Хотя, что там охмурять – дама-то на пятом месяце.

– Не надо мне коней и яблоков, – нахмурилась Люба, – лучше обещай, что будешь верен до гроба одной мне и никогда не изменишь.

– Клянусь, – серьезно ответил он.

– Тогда цалуй, – торжественно (тождественно ситуации) произнесла невеста и подставила пылающую щечку зарумянившемуся суженному.

Свадьбу сыграли быстро и весело, как делали вся и всё в те времена – времена построения социалистического общества, времена пятилеток, времена десятилеток, программы «Время» и легкой беспечности в помыслах и планах: всё за них, за молодых, решала партия и правительство. Дай бог им здоровья.

Через год Любаша уже бегала по улицам с коляской, трясся ее по тротуарам и мостовым, перескакивая бортики, как заправский барьерист, нисколько не тревожась о питомце: тот спал, как убитый, посасывая соску, лишь изредка произнося сакраментальное: «Агу». Что означало: настало время обеда, перекуса, или пересосу, по-ихнему, младенческому (младо реформаторскому), сленгу.

– Ишь, кровопийца, – причитала мамаша, вытаскивая на ходу грудь, пузырящуюся розовым молоком. – На, ешь, пей, сосунок. Расти папе и маме на счастье, партии – на смену.

Муж пошел в гору (недаром выдавал угля на словах и пел соловьем): промучившись в техникуме и сдав кое-как (как не вспомнить задорных, задорновских кое-какеров?) на тройки выпускные экзамены, поступил на заочное отделение в институт.

– Буду строителем, – стал он говорить с гордостью за свои достижения, когда жена спрашивала, к чему он стремится и как дальше думает семью кормить.

Буду строителем, означало, что учиться ему еще пять-шесть лет, а прокорм семьи ложится на ее не девичьи, хрупкие, плечи. А что? Знала, дуреха, куда шла, на что нанималась.

– Так, стало быть, мне работать, а ты, молодой обалдуй, со своей силищей в трусах, будешь груши околачивать? – возмутилась было Люба.

– Что ты, Любаша, – стал успокаивать ее муж. – Я же в СМУ (му-у… му-у…) тружусь бухгалтером. Какая никакая денежка приплывает. Ты подумай своей головой, пораскинь мозгами, как нам выбиться в люди, если не дал бог, или папа с мамой, возможности найти лучшую дорогу к «вершине власти и богатству» (цитата из газеты «Правда» за тысяча девятьсот… какой-то год), как только через получение диплома о высшем образовании и назначении впоследствии на высокую, высокооплачиваемую должность, – опять же приведенная за ручку к папе с мамой для разгона выборка из печати, не знаю точно, за какой год и название оригинала изречения.

Муж Любы вообще с некоторых пор взял моду изъясняться только штампами и лозунгами, приобрел такую дурную привычку. Но надо честно признаться: не один он страдал от такого влияния печатных, отборных органов. Всё обчество было парализовано в то время манией преследования и преклонения перед печатным словцом («что написано пером, не вырубишь ни топором, ни бензопилой «Дружба») и, как зомби, выстраивалось в длиннющие очереди в газетные киоски, чтобы получить очередную дозу информлекарства, заряда на целый день. А дни-то выдались тоже длинные и беспокойные.

Люба надолго задумалась. Она была не из глупых, и могла видеть далеко-далеко вперед, как радиолокатор. Сквозь металлические препятствия. Если направить ее взгляд вниз, внутрь земного шарика, в самую мантию, и сфокусировать соответствующим образом (повернув там каким-то манером винтики и шурупчики в окуляре), то, нет сомнения, она смогла бы увидеть, как зарождается материя, и сумела бы спрогнозировать, во что выльется вся эта лава и магма из недр. Потому что равных в прогнозах и их воплощениях ей не было, сколько не ищи.

За это он ее и выбрал, угадав чутьем, или иначе это называется любовью с далеко идущими планами (или намерениями).

– Хорошо, – сказал она. – Учись. Все равно, я не сумею достичь того, что сможешь достигнуть ты. Значит, тебе и флаг в руки. Но учти, запрягся, не говори: «Тпру». Я этого не пойму. Впрягся, вези. Семь потов, шея в крови и гноится, а все одно – вези, и не жалуйся.

– Я и не…, – хотел сказать он, но Люба и этого ему не дала.

И началась их трудовая, заслуженная жизть, жесть, одним словом. За пятьдесят лет которой, совместной (несовместимой, может быть, но совместной) жизни им была вручена медаль – золотая медаль от мэрии, или рангом пониже – от муниципалитета, какая хрен разница, медаль она и есть медаль, хоть на стенку ее повесь, хоть на лацкан приколи, с нее не встанет… или… простите, ради бога, опять что-то не то сказал. А как же: золотая свадьба – золотая медаль. Почет и уважение. За медаль – почет, за старость – уважение. А пенсия – это на хлеб с маслом на праздник, и то не на каждый.

– Любишь саночки, люби и саночки возить, – говорила еще ее мать, старуха Изыргиль (простите опять, что это я, в самом деле, тетка Евдокия, конечно же), нашедшая приют на Кузьминском кладбище, куда ее устроил по блату достигший к тому времени положения начальствующей особы при заводском парткоме, окрепший и обзаведшийся кругленьким животиком муж Любаши Аркадий.

Почему я так подробно о них рассказываю, будто в замочную скважину всю их жизнь разглядел? Дак, мама моя с Любашей (Любушкой, значит) подружками были, не разлей вода. Оттуда и вестишки, значит. Подружились еще на старой квартире, где жили, как добрые соседи в коммуналке, пока не расселились. Но и тут судьба свела вместе, поместив одну семью над другой. Правда, ненадолго: Любаша с мужем тотчас вновь переселились. Прям, как кочевники: шмыгали с места на место. Только те со всем своим добром, как цыгане, гуртом, табором перемещались, а эти всё детям оставили: сын у них привел невесту в дом, в наш дом, в мой дом. Такой невзрачный получился ребенок у них, хоть и любил сиську сосать, да копченую колбасу жрать на праздники (Аркаша получал спецпайки).

Повезло ему в такой семье уродиться, хоть сам и неказистый выдался. А вот, Аркаша с Любашей на пару отличались неописуемой красотой (я видел их старые, пожелтевшие фотографии тех лет), хотя молодость по определению уродливой не бывает. Бывало, посадит он ее рядом с собой и спросит мою мать, подругу жены, значит:

– А что, скажи откровенно, кто из нас красивее? – и прищурится так хитренько, как снайпер в ответственный момент. – Вот это я тебе задачку задал, не правда ли?

Любаша мою мать любила очень, не знаю, за какие уж там заслуги, но баловала она ее чрез меры, через нее и меня. И даже приглашала в их новый дом – высотный, со стрелой в небо, какие бывают у католических соборов. Хотелось перекреститься, прежде чем открыть массивную, тяжелую, неподдающуюся дверь в храм. Ей богу, невтерпеж становилось от неодолимого желания… и страха.

А моя семья была неполноценной, неполной, значит: у матери не было мужа, у меня – отца. Ну, кому, как говорится, своё. Дак, я продолжу?

– Аркадий Евлампиевич, – останавливали его на проходной (что ты поделаешь, просто проходу не давали, проклятые пролетарии). – Вас тут давеча спрашивал сам Он, Илларион Сталинович.

– Что вы говорите. И что он спрашивал?

– Он спрашивал, а мы отвечали, что не знаем, где вы, что не проходили еще. А черная «Волга» его не приезжала, говорили мы, потому что мы ее караулим с утра и пропустить ну никак не можем. На что мы сюда и поставлены вами, Илларион Сталино…

– До чего ж вы бестолковые люди, – сокрушался (разрушался на глазах, осыпался в хлам и ругань) Аркадий. – Какая «Волга», когда у меня «Жигуль» последней модели, и не черный, а зеленый, под свет пропускающего на перекрестке светофора.

– Так, мы откуда знаем, – оправдывались служивые на контроле. – То вы на «Волге», то на «Жигулях», а завтра того и гляди на «Союз-Аполлоне» прикатите.

– Эхма, мать моя женщина, – вымещал злобу на поговорках Аркаша, любивший русский фольклор, еще с тех детских времен, когда дед на завалинке читал ему сказки об Иване-дураке и приговаривал: «Не будешь родителей почитать, басурман, тоже дураком вырастишь».

Почему быть ему дураком, Аркаша не понимал. И не хотел такой участи: не его это был по жизни персонаж, и все тут. Не лежала к нему душа. Конечно, Иван не лыком шит, и не прост, как кажется, но много в нем дурного, непредсказуемого и непонятного. Вот, и из лука стрелял он, не по воробьям даже, а по лягушкам, а что проку от лягушек, что с них возьмешь? Разве что, как в сказке, вмиг стала жаба царевной и со всеми вытекающими последствиями отблагодарила дурака по-царски, по справедливости, значит. Это другое дело. Только откуда ему было знать? Видно, не такой он дурак был этот Иван, как представлялось.

Слушал Иван (простите, Аркаша) деда и мотал на ус. На то, что не росло, а в рот всё одно попадало: мед тек-тек, да кое-что затекало. Хотя национальности семейство его было не русского, а еврейского, как, поди, и всё сейчас на Руси. Нет, не всё, таки: еще татары. Татаро-монгольской крови намешано в избытке. Но сказки любил, и все сейчас их любят. Правда, теперь больше рассказывают, чем слушают. А он слушал. И ДЕЛАЛ ВЫВОДЫ. Оргвыводы.

Став зам министра по развитию северных регионов (а чего еще в стране развивать, как не Север, Юг и так себе дорогу в рай пробьет), он нисколько не сомневался, что должность досталась ему по заслугам. Сколько им было выпито спиртного на банкетах, сколько слезами облитых и лбом обитых порогов он прошел, прежде чем добился занимаемого положения. Уйма: вагон и маленькая тележка. Но зато теперь… Теперь он был царь и бог. Сидя во главе накрытого стола на любом празднике жизни, он провозглашал очередной тост, как Декларацию о правах человека где-то в далекой Америке, выступал, как де Лано Франклин Рузвельт, или сам Сталин, топорща усы и брызгая слюной.

Наевшись и напившись, он откидывался на спинку стула и привычно сыто икнув, произносил, как тост, свою любимую прибаутку:

– Наелся, напился, в царя превратился. В царя не хочу, хочу в барина.

Конечно, должность диктует манеры и стиль поведения, но не при его заушном образовании, когда всего он добивался смазливой внешностью штабного писарчука, отчего ему доставалось от прошедших огненные версты фронтовиков по самые не хочу, а не знаниями, которые ему все же пришлось со временем приобрести. А куда денешься. Спросят: как свести дебет с кредитом, а ты не ухом, не рылом. Так никаких орденов не заслужить. А он был до них чересчур охоч и жаден. Впрочем, как все евреи и люди с умом, а не с мужицкими руками и наклонностями. И где он только их приобрел, в глухой сельской местности на Смоленщине?

Прошло не много не мало, а порядочное количество беспечных и жирных лет в достатке, когда дети кормлены, кони обуты, внуки запряжены, словом все чин чинарем, не подкопаешься. Но вдруг случилась беда на восемьдесят пятом году жизни. Жену положили в больницу, с подозрением на предынфарктное состояние, а сам он, больной и передвигающийся с палочкой и по стеночке, вынужден был остаться в своей трехкомнатной резиденции – сталинке с видом на Москву-реку. В грустном одиночестве.

Накануне он посетил ЦКБ (Центральную клиническую больницу в Кунцево, больницу для высоких партийных чинов и представителей власти), навестив супругу в палате. Поцеловал ее в щечку и пожелал доброго здравия. Та кивнула, как всегда, не очень веря в его наставления и прогнозы – слишком много времени прошло с тех пор, когда он был и в самом деле всемогущим и всё решающим, как всё держатель.

Вернувшись в свою новую-старую трехкомнатную квартиру на набережной Москвы-реки, которую – не набережную, а квартиру – он отхватил вместе с должностью, сохранив за сыном прежнюю жилплощадь, он разделся, походя выпив (это на девятом десятке лет! воистину эпоха пятилеток сыграла роковую роль в жизни партийцев) полуторалитровую пластиковую бутылку ячменного пива. И сел, погрузившись с головой в ванну, запустив пригоршню пенного раствора в воду. Отфыркиваясь, как дельфин, через минуту (дольше не выдержать) он вынырнул из глубин эмалированной, а не позолоченной, раковины. И почувствовал себя плохо.

Мой дом. Рассказы

Подняться наверх