Читать книгу Легенда о Лунном Принце - Анастасия Баталова - Страница 1

Оглавление

Падение наверх

Она иногда говорила о себе в третьем лице и называла себя – «птица». Миниатюрной, тонкой, но крепкого сложения, ей приходилось к лицу это слово; лямки белого ситцевого сарафана крест-накрест сходились на обнажённой загорелой спине с подвижными бугорками мышц, лопаток и острым гребешком позвоночника. На поясе у неё грузно лежала рука мужчины.

Они неторопливо спускались с террасы небольшого видового кафе в горах.

– Ты всё же решила идти? – спросил он.

В свете заходящего солнца, показавшегося между облаками, его очки заиграли перламутровыми отблесками. Голос мужчины прозвучал устало и чуть укоризненно; должно быть, речь шла о деле, споры о котором велись уже давно, но никогда ничем определённым не кончались.

Она повернула голову и прищурилась на солнце. Розовое пятно света сделало её молодые щёки и высокий выпуклый лоб ярче, нежнее.

– Зачем тогда, по-твоему, мы приехали? – спросила она, – Быть здесь, на великой горе, и не попытаться достичь вершины?

Она смотрела направо и вверх, туда, где высились потемневшие в сумерках, пересечённые причудливыми трещинами, увитые неприхотливыми горными деревьями отвесные скалы Тенгур-Майраб.

Отсюда казалось, что они совсем близко – комфортабельный отель для любителей горного отдыха располагался на высоте полутора тысяч метров – выше по всему пологому лесистому склону горы были раскиданы спортивные лагеря для альпинистов; каждый год сюда приезжали тысячи желающих испытать свою волю на непокорных стенах Тенгур-Майраб.

Он отвернул голову от света – стекла его очков сразу погасли, помрачнели.

– Как знаешь. Я буду ждать тебя. Почитаю. Может быть, набросаю план новой статьи.

– Надеюсь, тебе не будет слишком скучно, – отозвалась она, просияв.

Солнце скрылось за облаком, слегка притушив яркость её лица, стало почти темно. Среди кустов дикого шиповника, покачиваясь, плыло пятно её сарафана.

Они двинулись в сторону отеля.

– Не живётся тебе спокойно, – в полумраке он казался старше; в углах рта и между бровями залегли недовольные складки, тёмные жёсткие волосы на висках робко, точно первый иней – траву, тронула седина.

– Я люблю тебя, ты же знаешь, – она остановилась и, обернувшись, звонко чмокнула его в щёку, – но без восхождений не могу… Это трудно объяснить, но пока я внизу, мне кажется, будто я на глубине и что-то давит на меня сверху. Высота дарит мне ощущение естественности – здесь мы живём как будто немножко в небе, понимаешь. Мы идём по твёрдой земле, но для тех, кто там, ниже, мы парим в облаках! Иногда мне кажется, что я помню свою прошлую жизнь… Кто знает, может мы действительно можем рождаться животными… или птицами?

Он разговора не поддержал, съедая неподвижным взглядом торжественную красоту гор.


Жили они хорошо, очень спокойно и свободно; он не ревновал её или умело не подавал вида, хотя был намного старше, она не позволяла себе вольностей. Детей не случилось; после года изнурительного хождения по врачебным кабинетам выяснилось, что проблема в нём; последовало два неудачных ЭКО с ИКСИ, после чего он сам настоял на том, чтобы прекратить дальнейшие попытки, на некоторое время замкнулся в себе, ударился в работу; но потом всё наладилось; она, наверное, втайне даже радовалась своей внезапно и окончательно обретённой свободе от векового женского бремени продолжения рода – теперь в мире не могло возникнуть ничего, что оказалось бы способным встать между нею и её страстью…

Они много путешествовали с мужем, он не жалел ни времени, ни денег на её необычное и опасное увлечение, хотя и не разделял его; он предполагал, вероятно, что это наилучший способ приложения её молодой энергии, которую в полной мере не могла впитывать его успокоенная годами созерцательная натура.

Он был профессором филологии, читал лекции в университете, превосходно переводил стихи и прозу, пробовал писать. Трудолюбивый, упорный, твердолобый, как бык, он внутренне осуждал её легкомысленное отношение к развитию ума: образование она не закончила, хотя имела способности, увлекалась одно время и рисунком, и переводами, в самый начальный, медовый период их отношений (как это обычно бывает), потом она всё резко побросала и устремилась в горы. «Я не могу без них. Пока я внизу как будто что-то давит на меня.»

Они объездили полсвета, она всходила на заснеженные вершины самых высоких гор; он ждал её внизу, всякий раз мысленно прощаясь с нею, если спортивная группа задерживалась на день-два; ворочаясь в одиночку на широких постелях в гостиничных номерах, он видел в кошмарных сновидениях как висит она без опоры над бездной, и вот-вот вырвется единственный держащий её плохо вбитый скальный крюк… Он любил её.


Ночью она спала, скрестив на груди руки, слабо подрагивая веками; он мучился бессонницей; глядя на неё, думал о грозящих ей срывах и камнепадах; потом встал, спустился в бар отеля, выпил хорошую порцию виски и вышел на крыльцо.

В чёрном небе тревожно мерцали неисчислимые звёзды. Уже через несколько часов, ещё до того, как рассветёт, она возьмёт рюкзак и отправится… Заслоняя полнеба, теплясь ночными огнями лагерей на склонах, высилась в темноте могучая, словно гигантская застывшая каменная волна, таинственная Тенгур-Майраб.

К утру он забылся коротким тяжёлым сном и не слышал, как она тихо встала, позавтракала яичницей со стаканом сока и, бросив на плечи собранный заблаговременно рюкзак, покинула погружённый в предутреннюю тишь отель.

День и ночь провели у основания стены. После пологого подъема по лесу устали не слишком, но руководитель группы настоял на хорошем отдыхе, поскольку дальнейший маршрут по скалам имел высокую категорию сложности.

Она всегда уходила с группой и возвращалась с группой – для спокойствия мужа – хотя сама была одержима идеей скалолазания в одиночку, соло, как выражаются альпинисты. И сейчас она подошла к руководителю группы, сидящему у костра, с целью предупредить его, что покорять кручу намеревается самостоятельно.

– Держитесь западной стены, – предупредил он, – там проложен хороший учебный маршрут, на юго-западе – большое количество карнизов, балконов и отрицательных углов, опасность камнепада. По возможности старайтесь не отклоняться в ту сторону.

Она кивнула; всё снаряжение приготовлено было заранее, метр за метром проверена верёвка на предмет потертостей, распушения верхнего слоя и «заломов» – признаков коварного повреждения внутренних волокон. Серо-чёрное гладкое чешуйчатое плетение скромно поблескивало в луче фонаря. Свернутая кольцом верёвка, точно спящая змея, ждала её в палатке.

Она сладко потянулась и, взвизгнув молнией, отъединилась от всего мира. Хотелось выйти завтра как можно раньше и оказаться уже высоко к тому времени, когда основная группа начнёт восхождение.

Горы любят тишину. Не только в словах, но и в мыслях. Здесь так много удивительного! Возле палатки что-то прошуршало в траве, протяжно крикнула птица. Зона тропических лесов осталась внизу, более пологий северный склон Тенгур-Майраб покрывали сосновые и кедровые рощи.

Медленно растворив сознание в мягких ночных звуках, она уснула.


Рано утром густое нежное облако прилегло отдохнуть на полянке, где устроен был бивак.

Все ещё спали, в редеющих сумерках кроны деревьев на склоне казались голубыми. Всё утопало в слоистом пенистом кружеве облаков. Тенгур-Майраб стояла прекрасная и тихая, как невеста, воздух был свеж, тонко пахло хвоей.

Она вылезла из палатки, чуть постояла, томительно вздрогнув всем телом от зябкости, лёгкости и радостного предчувствия, наскоро позавтракала бутербродами с чашкой чая, приготовленной на небольшом костре.

Надев комбинезон, гольфы, горные ботинки, закрепив беседку и грудную обвязку, она ещё раз проверила все карабины. Рюкзак уложен просто идеально – почти не чувствуется на спине. Лямки отрегулированы. Можно лезть.

С первым прикосновением к прохладному влажному ноздреватому камню, она почувствовала, как сладко ёкнуло в глубине живота. Серая отвесная стена была окутана пышным ватным туманом. «Вперёд…»

Первые метры после долгого перерыва дались нелегко – отвыкшее тело робело, как будто стесняясь живого камня, отказывалось работать в полную силу; учебная стена, на которой она тренировалась постоянно, всё-таки не скала – там повсюду находятся невзначай удобные выемки и выступы…

Постепенно она втянулась. Мышцы разогрелись, кровь ускорила своё движение – появился азарт. Она лезла всё выше, смело оставляя точки страховки – довольно беспечно она позволяла себе не вбивать дополнительных крючков – пользовалась анкерами, в порядочном количестве оставленными здесь многочисленными предшественниками.

Дойдя до конца верёвки, она закрепилась и принялась спускаться по верёвке вниз, попутно освобождая её.

Быстро рассвело. Туман рассеялся, как будто его и не было. Сочная росистая трава ослепительно засияла на солнце.

Отсюда, со стены, открывался поистине волшебный вид на зелёную долину, утонувшую в дымке, на привольные луга, расстеленные по склонам, на нежно-голубые очертания далёких заснеженных вершин.

Группа подошла, когда она уже заканчивала подъём с верхней страховкой. Она помахала им рукой, удобно упершись обеими ногами в скалу.


К полудню поднялся ветер. Забираясь за воротник, он надувал куртку парусом, бросал в лицо песок, хвоинки, мелкий мусор. Тесно прижавшись к стене, она пережидала самые лютые порывы.

Группы не было видно. Скорее всего они спустились, не рискнув состязаться с непогодой. Горы учат смирению. Бывают ситуации, в которых отступить не только не стыдно, но даже мудро.

Она не заметила, как, спасаясь от ударов урагана, прячась за выступы и в расщелины, сместилась в сторону опасной юго-западной стены.

Здесь было относительно тихо; ветер пронзительно свистел, вырываясь из-за гребня, но уже не норовил сбить отчаянно припавшего к скале сильного и упрямого человечка.

Стена постепенно становилась всё круче, и нигде не было видно ни одного анкера – она обнаружила это слишком поздно – ветер сбивал с толку, не давал ни оглядеться, ни сосредоточиться, но теперь, когда о нём можно было пока не думать, первое сомнение вползло в сознание тревожным холодком: она заблудилась, сошла с проверенного безопасного маршрута, повернула на неизвестную и, возможно, неприступную стену.

Подняв голову, она увидела примерно в двух десятках метров довольно широкий карниз, обещающий наверху отличную площадку для небольшого отдыха и размышления. Чтобы попасть туда, нужно было ещё немного отклониться вправо. Она проверила запас верёвки – должно хватить…

Стараясь не зацикливаться на опасности своего положения, она принялась работать в полную силу; стена была цельная, крепкая, гладко отшлифованная ветрами и уходила вверх почти под прямым углом – приходилось вбивать клинья для опоры через каждые полметра и лишь немного пореже – страховочные крючки.

Карниз был уже в каких-нибудь двух метрах над её головой – Боже милостивый, только бы там оказалась площадка! Верёвки оставалось как раз примерно столько, чтобы обогнуть нависающий край карниза справа, но у неё кончились крючья. Надо было либо спускаться вниз, либо рисковать.

Скала показалась ей в этом месте чуть более приветливой, она поискала и нашла глазами несколько удобных уступов. Удалившись от точки страховки метра на три в сторону и вверх, она стала примериваться, чтобы вбить свой единственный последний крюк. Как по волшебству под рукой обнаружилась удобная расщелина в скале – организовав страховку, она почти успокоилась: пускай погода испорчена и впереди незнакомая стена, в конце концов, всё не так уж плохо, она жива, у неё есть вода, сухари и солёное мясо, а на расстоянии протянутой руки, возможно, её ожидает час-другой спокойного отдыха…

Она зацепилась руками за выступ, показавшийся ей надёжным, подтянулась и, сделав отчаянное усилие, закинула ногу на карниз. Перед глазами стремительно разверзлась алчная пасть оставленной позади глубины; извилистое тело верёвки, петляя между выступами, терялось из вида… На миг у неё закружилась голова. Она потеряла равновесие и…

Последний крюк был близко, очень близко и оказался вбитым на совесть; сползая по скале, он успела уцепиться за что-то, чем существенно смягчила рывок верёвки, но при этом сильно повредила колено. Голень после удара будто бы загудела как труба, в которую дунули из всех сил, и забегали где-то внутри, в самой кости, мелкие колкие мурашки.

«Бог мой! Как же я теперь вернусь?..» – подумала она похолодев.

Превозмогая боль, она спустилась немного ниже и, выдернув несколько опор, обеспечила себе их запас для того, чтобы всё-таки забраться на заманчивую каменную полку.


Прошло несколько бесконечно долгих минут борьбы с высотой и болью. Перекатившись наконец через край площадки, она долго не могла отдышаться; просто лежала на спине и смотрела, как зависают над вершиной мягкие розоватые облака – точно клубы сахарной ваты… Сказывался недостаток кислорода – мысли стали медлительнее и проще, вставать совсем не хотелось, но она знала, что встать нужно, и дойти до края полки тоже нужно, и выглянуть из-за ребра, и посмотреть, насколько существенно отклонение от маршрута…

Боль в колене притупилась, но не прошла. Она с усилием приподнялась и проползла несколько метров.

Верёвка кончилась.

Выпрямившись, она приблизилась к краю площадки и глянула вниз: зеленовато-голубые волны леса бились под ветром в отвесные серые стены скал.

Она закрепила верёвку на площадке и отстегнулась от страховки. Только так возможно было продолжить обследование карниза. Прижимаясь к стене, она медленно двинулась вперёд.

Каменная полка, снизу представлявшаяся совсем небольшой, оказалась довольно просторной. В верхней скальной стене обнаружилось несколько неглубоких гротов. Постепенно расширяясь, карниз через некоторое время позволил ей идти почти без напряжения, без риска каждую секунду оказаться в холодных объятьях пустоты.

Она шла, держась одной рукой за скалу и слегка подволакивая повреждённую ногу. Впереди возвышалось грубое, массивное ребро горы, упираясь в которое, каменная полка заканчивалась тупиком.

Приблизившись к грозной стене вплотную и изо всех сил вцепившись в скалу, она попыталась выглянуть из-за гребня.

Без страховки наклоняться хоть сколько-нибудь над стометровым обрывом было страшно до невозможности. Она почувствовала, как стремительно пальцы деревенеют, отказываясь даже на мгновение оторваться от прочного выступа… Это самый древний инстинкт. Бороться с ним бесполезно.

Она отступила назад.

Нужно вернуться за верёвкой и крючьями, чтобы, организовав надежную страховку, перекинуться через ребро.

Внезапно она услышала шорох за спиной. Такой, какой мог бы создавать человек идущий по каменной полке, усыпанной мелкими осколками породы.

«Группа!» – пронеслась в голове ликующая мысль.

Сделав осторожный шаг в сторону от края пропасти, она обернулась. На карнизе, возле оставленных ею рюкзака и снаряжения, действительно стоял человек. Но он, к её немалому удивлению, совершенно не походил на альпиниста – без рюкзака, без беседки, без узлов на поясе – он вообще ни к чему не был привязан, из одежды на нём болтались только кожаная жилетка и сильно потёртые джинсовые шорты до колен, и вдобавок незнакомец стоял на холодном ноздреватом камне босиком.

Она зачем-то перевела взгляд на свои горные ботинки, за тем снова на его обнажённые ступни, узкие, запылённые, с сильно выпирающими костями.

– Здравствуйте, – произнесла наконец она, одолев своё изумление, граничащее с испугом.

Неизвестный едва заметно кивнул в ответ. Он стоял против солнца; оно на миг ослепительно воссияло из-за края тёмного облака и снова ушло. Фигура человека на карнизе, озарённая его лучами, обрела на секунду пронзительную резкость, яркость – один приятель её мужа, фотограф, говорил, что всё зависит от света, если под нужным углом положить свет, то в любом лице можно найти отблеск удивительной красоты – солнце положило свет, и она увидела узкое лицо незнакомца, сияющее, как золотое, небольшие глубоко посаженные глаза, острые скулы и подбородок, длинную жилистую шею… По обеим рукам молодого мужчины словно ветви плюща или виноградные лозы разбегались причудливые узоры цветных татуировок.

– Можете вы мне помочь, – сказала она, – я отклонилась от маршрута, а моя группа не продолжила подъём из-за ветра, – у неё промелькнула, конечно, в первый момент мысль, что стоящий перед нею человек очень странный и вряд ли от него будет какой-либо толк, но, как говорится, на безрыбье… Поблизости не было никаких других людей, а ей действительно необходима была помощь.

– У меня болит нога, – добавила она по-детски жалобно. Сейчас, в присутствии другого человека, куда-то вдруг улетучилась необходимость во всём полагаться только на себя, резко ослабела, как верёвка, с которой сняли груз, напряжённость воли – на неё обрушилась вдруг всей полнотой осознание собственной заброшенности и слабости.

Незнакомец молчал. Он бросил беглый взгляд на её рюкзак и снаряжение, лежащие рядом, снова кивнул и, развернувшись, направился в противоположную от ребра сторону по сильно сужающейся каменной полке. В одном месте она вовсе обрывалась в пропасть. Зацепившись руками за выступ на скальной стене, он ловко перешагнул на продолжение карниза – тот огибал гору подобно поясу.

Незнакомец шёл не оборачиваясь, и, разумеется, он даже не подумал помочь ей преодолеть те полметра бездны, которые так легко преодолел сам – дескать, она же альпинистка – чего там! – справится.

Прежде чем сделать этот шаг она замерла на мгновение – без страховки двигаться на такой высоте было непривычно. Она положила руки на выступ – он казался вполне надёжным – руки напряглись, приготовившись, если что, принять на себя всю тяжесть внезапно повисшего тела… Нога! Она испугалась не смочь шагнуть достаточно широко с повреждённым суставом.

Он остановился и обернулся. Под его пристальным взглядом ей вдруг стало неловко, что она замешкалась, но в то же время этот взгляд придал ей решимости, внушил уверенность в успехе.

Глубоко вдохнув и вцепившись в камень обеими руками, она так далеко, как смогла, шагнула здоровой ногой. Ощутив подошвой новую твердь, она переместила сначала одну руку по ходу движения, затем – вторую… Центр тяжести тела уже не нависал над пропастью, но оставалось последнее решающее движение, толчок другой ногой, и она никак не могла решиться, опасаясь резкого удара боли, способного на миг лишить её равновесия.

Тут она почувствовала, что незнакомец прикоснулся к ней – его рука легла на её запястье не туго, но уверенно и удобно, так, чтобы в любой момент сжаться, словно узел под нагрузкой и… держать… удержать.

Преодолев провал, они прошли ещё несколько десятков метров. Каменный карниз начал подниматься вверх; чуть дальше в стене, среди расщелин и небольших гротов, она заметила тёмное устье пещеры. Приблизившись к нему, шедший впереди незнакомец решительно нырнул внутрь.


В пещере было темно; внутренний её свод оказался гораздо выше, чем можно было предположить по виду наружного отверстия – незнакомец, легко выпрямившись во весь рост, направился в глубину; ей ничего не осталось, кроме как последовать за ним.

Пещера состояла из нескольких гротов, разделённых низкими и узкими проходами. В самой просторной из этих каменных «комнат» едва теплился дрожащими бледно-розовыми пятнами на углях догорающий костёр, обложенный крупными осколками породы.

Немного привыкнув к полумраку, возле незатейливого очага она заметила просторный деревянный настил, накрытый палаточным брезентом, по всей видимости, то было лежбище двуногого пещерного зверя. Определение «человек» постепенно вытеснялось из её сознания – за двадцать с лишним минут довольно конструктивного взаимодействия неизвестный не произнёс ни единого слова. Версия о том, что он глухонемой не выдерживала критики – он оборачивался на любое изменение ритма её шагов, возвращался, если она надолго останавливалась.

«Может, он иностранец?»

Муж-филолог научил её примитивным приветственным фразам аж на семи языках, но обитатель горной пещеры не отозвался ни на одну из них – он внимательно прослушал её продолжительное попурри, улыбнулся, причём улыбка его, как ей показалось, несла в себе неуловимый загадочный оттенок понимания – не столько самих слов, сколько сути происходящего… Незнакомец, скорее всего, догадался, что таким образом она пытается наладить с ним вербальное общение. Когда она умолкла, он просто поднёс указательный палец к губам, так, как обычно показывают детям, что необходимо сохранять тишину.

– Вы отшельник и дали обет молчания? – спросила она раздосадовано. «Не хватало ещё столкнуться высоко в горах нос к носу с каким-нибудь сумасшедшим фанатиком!»

Он опять ничего не ответил, только долго посмотрел на неё из сумрака; затем присел на корточки и принялся заново разводить костёр.

Пламя быстро ожило, стало шипеть, потрескивать. В его качающемся золотистом свете она внимательнее разглядела незнакомца.

Лет двадцати пяти, очень худой, широкоплечий. Волос почти нет – узкий короткий гребень от лба до затылка, заканчивающийся тонким хвостиком на шее; и справа и слева гладко выбритую кожу головы покрывает замысловата вязь татуировок.

«Дракон…» – подумала она.

Он нагрел на костре в толстой глиняной кружке немного воды, всыпал туда мелкий серый порошок из крохотного кожаного мешочка, накрошил каких-то сушёных листьев. Получившуюся смесь он довольно долго мешал, затем снял с углей и отставил в сторону.

Она всё это время сидела на настиле, напряжённо наблюдая за действиями незнакомца.

«Что это? Неужели еда?»

Прекратив на несколько мгновений помешивать своё загадочное варево, он посмотрел на неё. Затем поднялся и, передвинув глиняную чашу поближе, жестом предложил ей лечь.

Устав переносить нерезкую, но очень настойчивую, тягучую боль в колене, она повиновалась.

«Даже если он решил убить меня и съесть – вон какой тощий, изголодался стало быть! – не всё ли равно, с таким суставом мне и так не спуститься вниз…»

Улыбнувшись своей невысказанной легкомысленной шутке, она с наслаждением вытянулась возле очага; боль в выпрямленной ноге на миг стала острее, но тут же вернулась к прежней своей интенсивности.

Таинственный обитатель пещеры тем временем опустился подле неё на колени и, взболтав ещё немного содержимое глиняной чаши, принялся неторопливо расшнуровывать её горный ботинок.

Ей стало очень неловко, что другой человек делает это; она попыталась подняться и помочь, но он жестом удержал её. Отставив в сторону снятый ботинок, он стянул с неё высоко эластичный спортивный гольф, закатал штанину и принялся той же палочкой, которой мешал, наносить на покрасневший и слегка припухший сустав серовато-зелёную тёплую довольно густую массу из чаши.

Он намазывал смесь неторопливо, аккуратно, ровным тонким слоем, словно художник; она начинала засыхать, превращаясь на коже в шершавую корочку.

Боль сначала притупилась, а затем и вовсе ушла, изгнанная необыкновенной мягкой теплотой и нежностью компресса.

Она прикрыла глаза. Быстро наступившее облегчение, тихое потрескивание костра и осторожные прикосновения горного лекаря – так теперь она мысленно называла его – расслабили её. Захотелось спать.

Он куда-то ненадолго отлучился и затем опять стал варить что-то в глиняной чаше, но уже в другой, чуть поменьше.

Она млела, чувствуя, как отдыхает после напряжённой схватки с высотой каждая мышца свободно и удобно лежащего тела. Сердце билось равномерно; дыхание было глубоким.

Некоторое время спустя он нарушил эту умиротворённую дрёму, несильно тряхнув её за плечо.

Нехотя приоткрыв глаза, она приняла из рук горного лекаря что-то в чаше, предназначенное, судя по всему, для питья. Густой пар мягко коснулся её лица. Толстая глиняная стенка чаши нагрелась, но не обжигала. Напиток оказался густым, как кисель, немного жгучим, с долгим терпким послевкусием.

Пламя в костре почти угасло, пещеру освещало теперь лишь розовое зарево стынущих углей.

Допив, она ощутила непреодолимый тяжёлый и сладкий прилив сонливости. И прошлое, и будущее – всё перестало иметь значение, отодвинувшись вдруг куда-то далеко. Она забылась, едва коснувшись затылком настила.


Неизвестно, сколько времени прошло. Открыв глаза, она вновь увидела горного лекаря, хлопочущего возле разгорающегося очага. Ничего не болело. Во теле ощущались необычайные лёгкость и бодрость. Она готова была прямо сейчас вскочить и штурмовать сколь угодно высокую гору. «Вот это да! Настоящее чудо…!»

– Спасибо, – воскликнула она, свободно согнув и разогнув повреждённую ногу, – просто невероятно!

Целебный компресс осыпался мелкими твёрдыми чешуйками. Она сидела, удивлённо разглядывая своё с виду полностью здоровое колено, с которого, словно по волшебству, совершенно спал давешний отёк.

– Вы спасли меня!

Он опять ничего не сказал. Просто поднялся и, повернувшись к ней лицом, медленно снял с себя кожаный жилет. Живот у него был узкий, впалый; на груди обнаружилась ещё одна татуировка – летящая птица… Другой приятель её мужа, психолог, как-то сказал, что страсть к нанесению на тело изображений имеют болезненно впечатлительные, истерические натуры. Сейчас она почему-то это вспомнила.

С неожиданной ловкостью расправившись со всеми резинками, кнопками и молниями – будто он всю жизнь только и занимался тем, что раздевал альпинисток – горный лекарь очень спокойно, без суеты и жадности, с тонким пониманием дела овладел ею.

То состояние она не могла после ни как следует вспомнить, ни, тем более, описать; прежде во время любовных соитий она всегда чётко и твёрдо осознавала себя, способна была пересчитать нередко упоминаемые в скабрезных анекдотах подвески на люстре или пионы на обоях; горный лекарь открыл в ней то, чего она о себе не знала: инстинкт, непреодолимый, как страх высоты, столкнул их тела подобно шторму, сталкивающему волны со скалами, – восторг и ужас, как при падении на верёвке, единым стоном исторгли её разомкнутые губы; она вдруг увидела всё как будто со стороны, из-под свода пещеры – ей стало необыкновенно легко и радостно – а где-то далеко внизу, возле догорающего очага, корчилось, извивалось в своей неизбывной блаженной муке единое двухголовое многорукое многоногое сверкающее в полумраке белёсой наготой существо…


Благополучно спустившись к отелю, она обнаружила своего мужа за работой.

Заметив, что жена стоит за плечом, всё ещё в костюме, тихо-тихо, боясь сбить его с мысли, он оставил ручку; сняв очки, положил их на ежедневник и обернулся.

– Ты немного припозднилась, группа уже пришла, – сказал он укоризненно, – погода была плохая.

– Но я ведь тоже пришла, – отозвалась она с еле заметной виноватой улыбкой.

– Ну ладно, – провозгласил он, – я сейчас позвоню официанту. Пусть принесёт нам кофе. Ты ведь, наверное, голодная…


Ночью, когда муж уснул, она вышла босиком в одной сорочке на балкон и долго стояла там, как привидение, глядя на посеребрённый яркой полной луной лесистый склон Тенгур-Майраб.

Она всходила на горы гораздо выше этой. Она покоряла заоблачные заснеженные вершины, на которых и выжить сможет не всякий, с кислородным баллоном, на пределе возможностей организма. Её жизнь имела смысл лишь тогда, когда она рисковала ею. Лишь оскальзываясь на леднике, внезапно теряя опору, повисая над пропастью осознавала она бесконечную ослепительную ценность жизни. Лишь так.

Она вспомнила, как впервые стояла, опустив в банку на вершине традиционную записку для последователей; под ногами у неё расстилался бело-голубой мир из снега и облаков – она была тогда на семь с половиной тысяч метров ближе в небу…

Группа снаряженных альпинистов вышла из отела и направилась в темноту. Скоро рассвет. Они идут в лагерь.

– Что с тобой? – спросил муж, пробудившийся в тот миг, когда она тихо присела на постель, – Спи!

– Я не дошла до вершины, – сказала она, почему-то чувствуя в горле слёзы.

– Ничего страшного, сходишь ещё раз, – сонно пробормотал в утешение муж.


Несколько дней спустя она решилась повторить восхождение. Здесь, в отеле, произошедшее на склоне Тенгур-Майраб, казалось безмерно далёким, призрачным, нереальным. Она теперь почти уверилась в том, что ничего не было, и горный лекарь просто приснился ей, пригрезился от недостатка кислорода и переутомления. Она слышала много историй о том, как альпинисты отмечали у себя или у товарищей в горах кратковременное помутнение рассудка.

Но сомнение всё же оставалось. И не столько желание постоять на вершине, одной из многих вершин в её жизни, гнало её вперёд, сколько именно смутное, свербящее желание убедиться…

«Нет никакого горного лекаря. Его просто не может быть.»

«…А если он всё же существует?»

Она кляла себя за эту тайную надежду.

«Если он существует, то – боже праведный! – оно повторится… Это безумное падение наверх, без борьбы, без страховки, без малейшего сожаления о жизни, которая на какой-то краткий миг так же кажется потерянной…»


Крючья весело звонили, послушно вонзаясь в тело скалы. Всё больше и больше метров отвесной стены оставалось внизу. Втянувшись в привычный рабочий ритм, она карабкалась не чувствуя усталости. Вверх, вниз и снова вверх. Уверенная в своей силе и в своём чутье, как всегда, подвешивала она свою жизнь на десятимиллиметровой веревке, закрепляла её на скале, крепко держала, не страшась обронить, каждую секунду в своих собственных, натруженных ликующих руках.

Закрепившись, она внимательно осматривала скалу; подняв голову, искала знакомые выступы, которые попыталась запомнить, спускаясь, и оставленные ею знаки – она пожертвовала несколькими скальными крючьями, не стала вынимать их, чтобы потом, если будет нужно, найти дорогу обратно…

Солнце поднималось; в туманной долине, не накрытой тенью горы, уже разливались озёра его нежного розовато-персикового света.

«Как же красиво, боже праведный!» – подумала она, удобно упершись ногами в скалу и повернув голову.

Сердце взволнованно и сладко затрепетало у неё в груди, когда она глянула, как птица, с огромной высоты на ту земную твердь, по которой недавно шла. Она поняла вдруг, что совершенно счастлива. Её жизнь, полная ярких впечатлений и эмоций, не имела ни конкретной цели, ни зримого материального результата, как, например, жизнь её мужа, написавшего серию серьёзных трудов по языкознанию, но эта жизнь мгновенно прочно и радостно обретала величайший смысл всякий раз, когда она вот так висела на верёвке и улыбалась…


По статистике несчастных случаев в альпинизме чаще гибнут не робкие новички, а именно мастера.

Она торопилась. Ей хотелось к назначенному времени достигнуть обозначенного на маршруте места ночлега не обычным путём, а с поворотом к югу, чтобы ещё раз – последний! – взглянуть на тот карниз и пещеру; мысль о горном лекаре не давала ей покоя…

Она легкомысленно отнеслась и в первый раз и теперь к предупреждению начальника группы об опасности камнепада. Погода была идеальна для победы над кручей: безветрие, лёгкая облачность, не душно.

Она пыталась вспомнить точное место своего ухода от маршрута. То здесь, то там в скале торчали оставленные ею (или кем-то ещё) крюки и зубила; причудливые выступы каждый раз давали надежду, а затем обманывали…

«Этот? Или, может, вон тот?»

Она поднималась по сложной отвесной стене к нависающему над нею неширокому карнизу.

«Кажется, то самое место…»

Цель, обозначившаяся впереди, пусть пока неуверенно, туманно, придавала ей сил. С удвоенной энергией штурмовала она каменного гиганта, неустанно ища на его шершавой коже мелкие царапинки, спасительные трещинки, помогающие ей удерживаться так высоко над землёй.

Метрах в пяти от карниза у неё кончилась верёвка. Удобно закрепив крюк в районе небольшого выступа, она принялась привычно, без напряжения спускаться вниз.

Кажущаяся достижимость желаемого подстёгивала её. Двигаясь легко и радостно, она полностью контролировала и страховку, и надёжность опор, и ситуацию в целом. Настроение было приподнятое, по краю сознания неуловимо, как тонкие облачка, проплывали фантазии о том, что горный лекарь тоже думает о ней, ждёт её там, наверху – она начала даже насвистывать себе под нос популярную песенку о любви…

Внезапно откуда-то сверху послышался лёгкий треск.

Она интуитивно подняла голову. И выступ, и крюк, за который цеплялась верёвка – всё было в порядке.

Беда притаилась выше, и она не могла сразу заметить её: над карнизом начался камнепад.

Череда счастливых случайностей, сохранявших её шальную жизнь до сих пор, прервалась. Несколько крупных камней, обрушившись вниз, откололи от карниза увесистую глыбу – прокатившись по склону, она задела выступ, к которому крепилась страховка.

Выступ дал трещину и, мгновение спустя, нагруженный её маленьким телом, медленно, почти кинематографично, отломился от скалы и начал падать, увлекая за собой верёвку.

Крюк был вбит как всегда, на совесть, и если бы он выпал вдруг из катящейся по склону, а затем из падающей с ускорением глыбы, она, возможно, получила бы шанс на спасение. Но профессионально вогнанный по самую проушину крюк намертво сковал верёвку и камень.

Оторванная от скалы чудовищной силой рывка, она стала падать вдоль отвесной стены; плашмя, раскинув руки, в своём бело-голубом комбинезоне, летела она единственный раз в своей жизни как самая настоящая крупная красивая птица.

Её падение не встречало никаких препятствий на удивление долго – таков был прощальный подарок ей от судьбы – больше двухсот метров летела она совершенно свободно и, вероятно, даже успела до конца осмыслить само ощущение полёта…

Кто знает, может, именно об этом неосознанно мечтала она всю жизнь.


Легенда о Лунном Принце

* * *

– Миром правит либидо, – громыхнул густой мужской голос.

На террасе видового кафе, расположенного на просторной каменной площадке среди скал, за самым крайним столиком возле металлической решетки, позади которой открывалась пропасть, сидело несколько человек.

Сентябрями, когда изнуряющий зной начинал спадать, и воздух становится мягок, как свежая французская булка, в отеле на берегу моря собирались на недельку-другую именитые художники – встреча становилась для них не столько поводом выставиться друг перед другом и продемонстрировать свои успехи, сколько способом обновиться за счёт целительной красоты здешней природы и непринуждённых богемных бесед за бокалом хорошего вина; сюда приезжали за вдохновением, за очищающим глотком божественной истины, без капли которой всякое произведение искусства теряет смысл.

– Эрос – главный двигатель творчества, – продолжал грузный лысеющий господин с живыми, глянцево-блестящими, точно крупные чёрные маслины, глазами, – во всякой картине должно быть в первую очередь желание, оно может быть трансформировано, скрыто, переведено в собственную противоположность, то есть в полное отрицание сексуальности, как, например, в картинах религиозного толка, но оно должно быть… Вся природа живёт только лишь продолжением жизни, и человек, как часть этой самой природы, не может жить принципиально иначе, цветок пахнет, чтобы привлекать пчёл, юная девушка прекрасна во имя грядущей любви, и что бы ни писал художник, девушку или цветок, и в том и в другом он должен неявно обозначить этот сокровенный, но единственно важный посыл…

– Ваши суждения, как и всякие другие, имеют право на существование, способов творить в мире столько, сколько в нём есть творцов, но, позвольте заметить, вы смотрите на вещи односторонне, – вступила в разговор красиво стареющая женщина с проседью в тёмных волосах, смуглой высохшей кожей и широким скуластым лицом, – неужели всякий раз, когда вы пишете раскрывающуюся розу, у вас рождается мысль о женщине? И измождённая монахиня на берегу ручья для вас не есть присутствие божественного, а есть лишь отсутствие плотского? Вас часто можно видеть в кругу молодых живописцев, вы авторитет, мэтр, неужели вы говорите им это, наставляя на стезю служения прекрасному?..

– А вы верите в гений чистой красоты? В абсолютное сияние незамутнённого похотью созерцания? – гадко усмехаясь, продолжал господин с глазами-маслинами, – у женщин, должно быть, особенно начиная с определённого возраста, акценты действительно смещаются в сторону духовного… Мы, мужчины, несколько дольше ощущаем в себе зов природы и потому, я полагаю, смотрим иначе на некоторые вещи. То, что я сказал, не столько дань следованию определённому учению, сколько смиренное принятие нашей животной сути.

Он взял со стола белоснежную сложенную уголком салфетку и промокнул ею свой круглый лоснящийся лоб.

Собеседница лысеющего господина величественно проигнорировала содержащийся в его высказывании отвратительный намёк на начавшееся угасание её женственности.

– Что же вы скажете о пейзажах? – неторопливо произнесла она, постукивая ногтями по хрустальной ножке бокала, – по-вашему, в художнике непременно должны будоражить либидо и весенний лес, и горная река, и предгрозовое небо, иначе он просто не сможет их написать?

– Я понимаю, вы нарочно уплощаете и огрубляете мою мысль, дабы создать иллюзию её абсурдности, но противиться очевидному бесполезно, поверьте, человек – разумное животное, и всё, чему мы научились в процессе эволюции сознания, – это романтизировать инстинкты, – отпарировал господин с глазами-маслинами, двумя пальцами ловко ухватывая с тарелки аппетитную косточку.

– Имею смелость возразить вам, мэтр, – произнес очень высокий молодой человек с какой-то невероятной болезненной остротой всех черт, сидящий прямо напротив маслиноглазого господина, – мне кажется, искусство создания портрета не вписывается в вашу парадигму. Мы можем испытывать любые чувства к человеку, лицо которого мы собираемся писать. Чувства не важны. Мастера писали и великих диктаторов, и великих преступников своей эпохи. Секрет портрета не в отношении, выраженном посредством кисти, а в его строгой логике. Дар портретиста – прежде всего дар понимания человеческих лиц. Хороший портрет содержит (неявное, но всегда прочное) глубокое соответствие формы и содержания – все морщинки, складочки, детали мимики отражают наиболее часто испытываемые людьми эмоции: веселье, задумчивость, ярость, брезгливость, грусть. Чтобы написать портрет нужно разгадать человека, разглядев лицо, проникнуться тем способом проживать жизнь, который этот человек для себя избрал…

Женщина-мастер посмотрела на молодого человека с уважением.

– Но никто из вас ведь не станет спорить, что природа – есть непрерывное и неизбежное продолжание самой себя; утверждение и обновление жизни – единственная вечная ценность, а сила, поддерживающая и творящая жизнь, есть эрос; каждый художник находит свой путь проведения этой истины к душе зрителя через его глаза… – реабилитировался мэтр.

В этот момент к столику подошёл официант, и на некоторое время художники отвлеклись от обсуждения, занявшись выбором из многих сортов вин, закусок и превосходного табака.

– Исторические картины, на ваш взгляд, тоже должны содержать в себе утверждение и обновление жизни как основное смысловое ядро? – возобновил разговор молодой художник.

– Разумеется. История – это та же почва, та же плодородная земля, только произрастают на ней не благоуханные цветы и красивые девушки, а человеческие таланты и характеры, история – суть среда, без которой мы не сформировались бы именно такими, какие мы есть теперь. Вопреки мнению многих наших современников, которые обязывают всякого художника создавать злободневные общественно-политические, социальные, исторические картины, полагая, будто иначе он не может считаться полноценным творцом и патриотом, я думаю, что от влияния эпохи мы просто не в силах уйти по причине нашей естественной ограниченности, потому быть сыном своего времени – это скорее не обязанность художника, а его прискорбная данность… А что касается вашего вопроса, о взаимоотношении исторического и природного круговорота жизни, то тут всё довольно просто. Законы, диктуемые нам природой, находят отражение в системе символов, принятой в живописи. Скажем, желает художник изобразить революцию. Светлое предчувствие, обновление, устремлённость в будущее. Какой образ тут напрашивается? Естественно, девушка… Вот она стоит, допустим, на краю обрыва, смотрит вдаль, ветер приподнимает на ней юбку, скажем, алую, точно знамя; во всей фигуре её и нерешительность, и неопределённость, и скрытая сила, готовность двигаться вперёд, энергия самой жизни, и, конечно же, эрос… Он неявен, художник не показывает зрителю напрямую, в какую именно даль смотрит девушка на картине, образ возлюбленного-революционера, за которым она готова идти лишь мыслится, предполагается, но намёк на него и придаёт самому образу девушки со взглядом, устремлённым за горизонт, требуемую цельность…

Молодой человек слушал очень внимательно, не притрагиваясь ни к вину, ни к успевшему уже остыть мясу.

– Господин Дорден, – спросил он после небольшой паузы, дав почтенному художнику прожевать и проглотить очередной кусок, – а всё же что должно быть первостепенным в живописи, скажите мне как учитель, красота или идея?

– Ваш вопрос сам по себе бессмыслен, – ответил Дорден, снова промокая потную лысину ослепительно белой салфеткой, – одно неотделимо от другого, живопись – есть идея, выраженная языком красоты. А красота никогда не есть застывший абсолют, она каждый миг обретается глазами смотрящего под воздействием сильных переживаний, по большей части чувственных, личных, потому я и говорил выше, что именно эрос лежит в основе вдохновения…

– Признавая все пути поиска красоты лишь чувственными, – сказала царственно стареющая женщина, кстати сказать, единственная в обществе нескольких мужчин, – художник отказывается от многого и ограничивает своё развитие.

– Знаете вы эти самые другие пути? – пытливо взглянув на неё, спросил Дорден.

– Преодоление страдания, – ответила женщина, – общественного и личного. Другой путь получается, если смотреть на красоту не как на источник возможных наслаждений, а как на единственное спасение от неминуемой боли, от смерти. Видели вы картину «Нищий», что активно выставлялась этой весной, – на ней маленькая нарядная девочка, выходящая из церкви со своей матерью, протягивает монету дряхлому старику на паперти; здесь в красоте жертвующей, красоте дающей, присутствует высшее, небесное начало; красота творящая добро – образ божественный, потусторонний – в нём как бы содержится обещание рая для того старика, прожившего такую мучительную и никчёмную жизнь…

Дорден, вероятно, хотел что-то возразить; он терпеливо пережёвывал мясо, приготовляясь, выжидая – во всей его мощной фигуре содержалось намерение продолжать спор, но снизу из-под скалы внезапно послышались истошные крики на незнакомом языке. Некоторые посетители кафе поднялись со своих мест и подошли к металлическому заграждению.

По мостовой, мелькая между рваными лоскутами пальмовых листьев бежала девушка в синем платье. Её преследовал парень, по всей видимости, пьяный, хватал за руки, за подол, за пояс и пытался куда-то тащить. Некоторое время спустя вокруг них сгрудилась толпа, послышались звуки полицейского свистка. Художники расселись по своим местам. Дорден ухмылялся, обдумывая, вероятно, как можно пришить увиденное к его сегодняшним рассуждениям о величии и абсолютной власти эроса над всем живущим. Женщина с проседью неторопливо курила электронную сигарету.

– Я хочу рассказать вам одну историю, – изрек никак не участвовавший до той поры в разговорах пожилой художник с пышной окладистой бородой, – суть отношений между творцом и красотою непроста, она постепенно познаётся нами в течении всей жизни… И что есть самая жизнь художника – непрерывное упоение красотой или великая жертва во имя красоты? Красота – бог спасающий нас или диавол, нас искушающий… Это вечные вопросы, и мы ни до чего так и не договоримся тут, я уверен. Потому просто послушайте сейчас, господа.


Легенда о Лунном Принце


Соломея рисовала мужчин. Она не видела смысла рисовать что-либо иное, считая, что в основе творчества всегда лежит эрос, и самые лучшие произведения искусства создавались любовью: они, если выражаться образно, были зачаты в душах художников, поэтов и музыкантов их возлюбленными, музами.

Соломея рисовала мужчин одетых и обнаженных, богатых и бедных, мужественных и хрупких, невинных и развращенных – она в каждом умела находить заветную черту, способную вдохновлять. Все её работы были наполнены живым трепетом страсти; любой из запечатленных пробуждал в зрителях соучастие точно такое же, какое пробуждает человек в процессе общения. В мужчину с портрета можно было даже влюбиться. И это происходило потому, что всякий раз, создавая портрет, влюблена была сама художница, мастер, и все её чувства, порывы и желания волшебным образом оказывались перенесенными на полотно.

Так продолжалось до тех пор, пока мрачным ноябрьским днём от городского пьянчуги, с которого она делала набросок, Соломея не услышала Легенду о Лунном Принце.

«Он живет в дивно прекрасном саду, где всё невиданное: птицы, что никогда не обитали на земле, цветы, что никогда на ней не цвели, закаты, каких не бывает от солнца, – говорил он, активно жестикулируя руками, в одной из которых держал сигарету, в другой – полупустую бутылку, – они очаровывают настолько, что замираешь и боишься дышать. Но если уж сам Лунный Принц вздумает выйти и прогуляться по своему саду, то всё вокруг как будто бы сразу погаснет, померкнет… Он идёт, затмевая собою окружающие дивные краски, среди этой невиданной красоты точно единственная цветная фигура на чёрно-белой пленке… И он всегда гуляет один, потому что его облик способен свести с ума, навеки лишить покоя, даже убить. Некоторые, увидев его, умирали… Особенно художники. Они уязвимы, красота способна сильно ранить их. И с тех пор, как Принц осознал своё пагубное влияние на людей, он, разговаривая с ними, покрывает лицо.»

Соломея выслушала Легенду очень внимательно и, как могло показаться, осталась равнодушной. Она никак не прокомментировала рассказанное, сунула в зубы сигарету, закурила, посмотрела на небо… Но покой покинул её. Она не смогла больше работать по-прежнему. Теперь, путешествуя метким взглядом вдоль изящных изгибов своих обнаженных натурщиков, которые прежде распаляли в ней негасимый пожар вдохновения, она иногда ловила себя на мысли, что где-то есть нечто гораздо более прекрасное, и оно останется не написанным потому, что ей не дано увидеть его. Соломея стала плохо спать, выходить по ночам на кухню, запахиваясь в плед, пить крепкий чай и курить одну за другой, неотрывно глядя в черноту окна, словно там, за этим непроницаемым шёлковым полотном ночи, скрыто неописуемо прекрасное лицо.

Но однажды произошло чудо. Ночь началась как обычно, из распахнувшегося от лёгкого прикосновения рук окна пахнуло мягкой влажной мглой, Соломея привычно выглянула во двор и закурила, облокотившись на подоконник. Вдруг из затопившего всё вокруг безмолвного океана темноты выпорхнула прямо на неё огромная, невиданно прекрасная бабочка. Она коснулась крылышком лица Соломеи – так нежно, как целуют дети, – немного покружилась и присела на оконную раму. Соломея принялась разглядывать её. Пыльца на крыльях бабочки мягко поблескивала в тусклом ночном освещении, отчего казалось будто бы они светятся в темноте. Прежде никогда Соломея не видела таких бабочек. Когда дивная гостья взлетала, можно было заметить, если присмотреться, что за нею тянется сияющий шлейф из мельчайших блесток – точно миниатюрный Млечный Путь. Соломея догадалась, что это – привет. Лично ей. Из того запредельного мира, где обитает абсолютная красота. Соломея запомнила бабочку во всех подробностях и на следующий день попыталась нарисовать. Но как она ни старалась передать то неуловимое ощущение от зрительного образа, ей никак не удавалось сделать это полностью, и она осталась неудовлетворенной своей работой. Однако, те немногие, кто видел рисунок, признали его исключительную силу.

«Это невероятно, – говорили они, – в вашем воображении определенно гнездится Эдемский Сад. Где ещё порхают столь прекрасные бабочки?»

В какую-то ночь Соломея проснулась и нашла на подоконнике цветок. Он был так волшебно красив, что озарял собою комнату словно перо огненной птицы. Тихое запредельное сияние источали его лепестки, лёгкие и нежные как облака. Затаив дыхание, Соломея прикоснулась к нему. Прикоснулась и как будто почувствовала тепло руки, сорвавшей его. Наутро она изобразила этот райский цветок. И снова не было конца восторженным отзывам о её работе. Но Соломее хотелось большего. Всю свою жизнь она рисовала портреты мужчин – ей хотелось этого и сейчас; ей хотелось вдохновения внушенного любовью, самого томительного и самого глубокого, сладостного и жгучего… Почти каждую ночь теперь она находила на подоконнике нездешние цветы, и чувствовала сквозь них прикосновения рук, и беспомощно хотела видеть их, эти руки, видеть и рисовать – только так она умела выражать любовь, таково было высшее проявление любви для неё – стремление увековечить. И однажды, раскрыв окно, она увидела за ним вместо привычной бархатной темноты двора дивный сад, посеребренный мягким светом невероятно огромной, занимающей полнеба луны, или то была другая красивая холодная планета… Она вылезла в окно и спрыгнула на землю. Ночные цветы раскрывались ей навстречу, источая густые, пьянящие ароматы. Она быстро шла по садовой дорожке, мелкие камушки тихонько похрустывали у неё под ногами. Впереди белела скамейка и это было немного странно – обыкновенная парковая скамейка в раю. Почувствовав усталость, Соломея присела – зря стоит что ли? – и собралась закурить, но услышала лёгкий шорох за своей спиной – словно лист упал на траву. Она обернулась. Кто-то стоял в лунной тени большого дерева. Соломея немного испугалась.

«Кто здесь?» – спросила она у черного сгустка тишины под деревом.

«Не бойся…» – донеслось из темноты.

Чёрная фигура отделилась от тени. Свет большой серебристой планеты осветил её. Фигура была закутана в плотный тёмный плащ, складки которого спускались до самой земли. Лицо говорившего скрывал плотный покров, накинутый на голову.

«Я тот, кого ты ищешь…»

«Вы видите так хоть что-нибудь?» – спросила Соломея. Голос её звучал всё ещё встревоженно.

«Мне не нужно видеть. Я знаю Сад и чувствую тепло.» – ответил тот, чье лицо было скрыто. – «Я никогда не стремился к обществу людей, в особенности женщин, – продолжал он, – но в тебе есть нечто особенное. Твои руки тёплые, и они способны спасать красоту. Твоё ремесло сохраняет её от времени. А это очень важно, ведь основное свойство красоты мгновенность, именно оно и делает красоту такой ценной… Я поделился с тобой тем, что у меня есть, и увидел, как ты этим воспользовалась. Твой талант покорил меня. Люди любят женщин за то, что они прекрасны. Но я лишен счастья любить их именно за это. У меня самого столько красоты, что я слеп к ней. Поэтому я позвал тебя…»

«Вы покажете мне своё лицо?» – спросила Соломея. Её руки, сцепленные под длинной кофтой, слегка дрожали.

Тот, чье лицо было скрыто, некоторое время молчал.

«Я боюсь, – тихо признался он, – показываясь, я губил многих.»

«Но меня вы погубили раньше… Мне не будет покоя!» – воскликнула Соломея. Она вскочила со скамьи и, шагнув к скрытому покровом, порывистым движением поймала его руку.

Чёрная ткань просторного рукава плаща легко соскользнула вниз, к локтевому сгибу, обнажив кисть и запястье невиданного изящества. Красота бросилась в глаза так ошеломляюще неожиданно, что Соломея отпрянула назад; из груди её вырвался приглушенный стон, точно от испуга или внезапной боли.

«Ты уверена, что хочешь видеть всё остальное?» – спросил Лунный Принц как будто бы немного виновато.

«Да! – воскликнула она, уже охваченная страстью, ужаленная её смертоносной иглой в самое сердце, – либо я ослепну, либо буду рисовать вас, рисовать до тех пор, пока руки мои не онемеют, а взор не начнёт туманится от усталости…»

Одним прыжком Соломея преодолела расстояние, разделявшее их, и рывком сорвала покров…

Забыв дышать, она глядела на него… Лицо юноши било мощным потоком неземной таинственной энергии, обжигало глаза точно огромная раскалённая звезда, миллион-ваттная лампочка, зажженная на расстоянии полушага, и его невозможно было ни запомнить, ни, тем более, изобразить. Красота зияла перед нею как пропасть. Она попятилась, споткнулась, упала на мягкую росистую траву и потеряла сознание.

Очнулась Соломея в своей постели. Уже рассвело. Свежий утренний ветерок теребил лёгкие занавески.

Из окна, распахнутого настежь, доносилось многоголосое пение птиц. Способность ориентироваться в пространстве восстанавливалась медленно, словно после наркоза или сильного опьянения.

Соломея откинула одеяло, встала и шатаясь подошла к окну. Выглянула в него невидящими глазами.

Мёртвая тишина наполняла её сознание, опустошенное, словно взрывом, лицом Лунного Принца. Она смотрела вокруг и ничто не останавливало её взгляда.

Она шагнула назад, к мольберту, освещенному мягкой белизной утра. Чистый лист был закреплен на нём. И не было на свете ничего прекраснее этого листа. Взглянув на него, Соломея почувствовала, что больше не сможет осквернить бумагу ни одной линией. Никогда. Рука её поднялась и снова опустилась, повиснув вдоль тела безжизненной плетью. В мире не осталось больше ни одного явления, достойного быть изображенным ею…

Соломея встрепенулась, напряглась вся до самого крохотного нерва, до последней мышцы, вытянулась как струна, и, резко сорвавшись с места, принялась лихорадочно метаться по мастерской, собирая всё, что было у неё, картины, эскизы, наброски. Словно смерч пронесся по небольшому светлому помещению. Спустя несколько минут многолетняя работа лежала в одной громадной куче на полу. Соломея сбегала на кухню за спичками. И уже через несколько мгновений всепрощающее пламя охватило бумагу, холсты, рамы, жадно затрещало, пережевывая свою добычу, затанцевало весело, потянулось выше и глубже своими юркими рыжими пальцами…

Соломея стояла над этим костром своей жизни. Безмолвная и спокойная. Внутри неё полыхал точно такой же костёр. Незримое пламя безумия пожирало сознание художницы. И вдруг она засмеялась. Страшным, скрипучим, бессмысленным смехом. Он разрывал её изнутри, неудержимый, как пожар в засушливую пору, неестественные раскаты этого адского смеха раздирали ей горло… Ей было больно, но она уже не могла остановиться… Соломея смеялась и смеялась, сначала стоя, потом лежа на полу; в своём припадке она каталась по прохладным доскам, барабанила в них ладонями, обжигаясь силой этих ударов…

Пляшущие языки пламени бесновались вокруг, зловеще потрескивали, сгорая, деревянные рамы…


Рассказчик умолк и отхлебнул немного вина.

– И что потом случилось? – спросила красиво стареющая женщина. – Она умерла?

– Я не знаю, – ответил художник с окладистой бородой, – она сошла с ума, этого уже достаточно, в каком-то смысле безумие и есть смерть.

– Получается, красота для художника – точно яд для медицины; в маленьких количествах спасает, в больших – способна погубить, – задумчиво проговорил молодой человек.

– Знать бы заранее свою роковую дозу, – кивнув ему через стол, отозвался старик.

– Ерунда, – почти злобно резюмировал Дорден и залпом выпил из бокала остатки крепкого тёмно-бордового вина.

На небольшую сцену кафе поднялась хрупкая молодая скрипачка; художники, сыто вздыхая, обратили теперь на неё свои расслабленные винными парами и вечерней духотой взоры.


* * *

Женщину звали Амаранта Тейлор. Она была популярна, картины её хорошо раскупались, последняя выставка прошла по-светски громко, дорого – комфорт и успех уже позволили ей привыкнуть к себе, она находилась на гребне своей славы, это был сильный и полностью раскрывшийся талант, но не пресыщенный, а всё ещё ищущий, впечатлительный, живой.

Проснувшись утром и почувствовав в голове тяжёлый душный туман от выпитого накануне, Амаранта решила спуститься на берег подышать морской прохладой. Из отеля вниз вела очень крутая каменистая тропа с перилами и выбитыми в некоторых местах в скале ступеньками.

Небо было белёсое, облачное; лёгкий тёплый ветер врывался изредка под просторный сарафан художницы, линия горизонта терялась в нежной дымке. Осторожно держась за перила, она спускалась к воде. Пляжа как такового здесь не было – море бесновалось в тесном ущелье между двумя острыми каменными горами, несколько огромных валунов стойко принимали на себя удары непокорных пенистых волн.

Сандалии Амаранты тихо зашуршали по прибрежному галечнику. Сделав несколько шагов, она остановилась. Ей почудилось, будто на узкой каменной косе, выброшенной в море, точно язык дракона, кто-то есть. Это открытие отнюдь не было приятным, больше всего на свете сейчас Амаранте хотелось одиночества. Постоять на берегу, подумать, чтобы ветер, время от времени приносящий снопы прохладных брызг, обдувал её всю, застывшую, как изваяние, как часть пейзажа; она видела себя со стороны на фоне моря и пастельного неба будто на чужом полотне… Разве возможно встретить сейчас у воды хоть одну живую душу? Кто ещё вздумал выходить из отеля в седьмом часу утра?

Притаившись за валуном, Амаранта принялась глядеть в сторону косы. По ней, привычно балансируя на круглых гладких булыжниках, освещённый бледным светом раннего облачного утра, шёл юноша. В одной руке он нёс пыльные истоптанные кеды, в другой – небольшой рыболовный сачок. Дойдя почти до самого конца косы, до того места, где она начинала снижаться, и все камни были скользкие, мокрые, покрытие тёмно-зелёным налётом, юноша положил кеды и сачок между камней и, выпрямившись, стянул через голову футболку.

Амаранта увидела, как под нежной, ровно загорелой кожей спины обозначились бугорки лопаток, как сверкнули тёмным подмышки; немного наклонившись вперёд, быстрым уверенным движением юноша стянул и шорты – он, очевидно, не предполагал, что на него смотрят – упругие мальчишеские ягодицы, золотистые, словно зрелый персик, открылись взору художницы – смотреть не следовало, она должна была отвернуться, но неодолимая алчность до этой нечаянно украденной красоты овладела ею – юноша повернулся и начал осторожно слезать по камням в воду – Амаранта смогла разглядеть его целиком – узкую нежную грудь с едва заметными точками сосков, впалый мальчишеский живот с тугим узелком пупка, тёмный пушистый островок чуть ниже…

Юноша нырнул и отважно поплыл в открытое море навстречу сизым вихрастым, довольно высоким волнам.

Амаранта развернулась и скорым шагом пошла прочь от берега к скале, возле которой начинался долгий и крутой подъём к отелю. Наверху, уцепившись обнажёнными корнями за острые выступы, тянулись к небу раскрытыми ладонями листьев карликовые деревья.

Останавливаясь время от времени на небольших каменных площадках, художница то и дело взглядывала на море, отсюда, разумеется, ничего нельзя было видеть, она вздыхала и продолжала путь, не зная, как относиться к своему сегодняшнему странному переживанию… «Доберусь до номера, – подумала она, – и сделаю набросок. Купающийся мальчик.»

Укрепив на мольберте большой ослепительно белый лист ватмана, Амаранта взяла в руки уголь. Она прикрыла глаза, стараясь восстановить во всех подробностях гибкое тело мальчугана, сидящего на прибрежном камне. Её поразила та лёгкость, с которой легли на ватман первые смелые рыхлые размашистые угольные линии – анатомией Амаранта владела превосходно, она вдоль и поперёк изучила её ещё много лет назад в процессе работы над одним из самых известных своих полотен – «Урок хореографии».

Положив ещё несколько штрихов, вполне способных удовлетворить её внутреннее видение, Амаранта вдруг остановилась, почти с ужасом осознав, что вчистую не помнит лица изображаемого юноши. Точнее, не знает этого лица вовсе – ведь она так ни разу на него и не посмотрела, увлекшись соблазнительными изгибами фигуры…

Амаранта положила уголь. Смута, наведённая в её душе утренним впечатлением, не только не улеглась, но даже усилилась – теперь ей мучительно захотелось увидеть юного купальщика снова, на сей раз для того, чтобы запомнить и перенести на рисунок его лицо…

За завтраком обсуждали последнюю картину Дордена «Родина»; на ней была изображена пойма реки, заливные луга в пёстрой свежести июня, вдалеке – низкие нежные облака, лес, круглые шапки ив, а на переднем плане – юноша и девушка, почти ещё дети, лежащие рядом в густой траве и глядящие в небо, она покусывала стебелек тимофеевки, он положил руки под голову… Картина была действительно великолепна, в ней содержалась какая-то пронзительная, сияющая правда жизни – от неё больно становилось глазам; Рудольф Дорден, нельзя не признать, был мастер; он непрерывно думал свою главную мысль – миром правит эрос – он не сомневался в этом никогда и умел выразить это так, что перехватывало дыхание.

Амаранта спустилась к завтраку позже всех, от прогулки отговорилась головной болью, ей почему-то неприятно было чьё-либо общество. Художники давно уже собирались проехаться на автомобиле вдоль побережья, они попытались, конечно, уговорить Амаранту, впрочем, не слишком настойчиво; вежливо поахали на её решительный отказ и укатили.

После скромного обеда в номере она отправилась в горы одна.

Солнца не было, с моря тянуло приятной свежестью; Амаранта почти не чувствовала усталости, взбираясь по крутым тропам; останавливаясь переводить дыхание она улыбалась облакам и с восхищённым ужасом оглядывалась на бухту – далеко внизу лежала она, неспокойная, серебристая, словно оброненная кем-то фольга от шоколадки.

Горы, в некоторых местах заросшие лесом, склонялись к воде – точно огромные звери, пришедшие на водопой; в глубокой долине кипарисы поднимались среди белых кубиков домов – точно тёмно-зелёное пламя охватило город.

Амаранта была стройна и ещё довольно моложава, её загорелые ноги в подкрученных почти до колен американских хлопковых брюках и спортивных сандалиях уверенно находили места, куда можно было безбоязненно ступать. Воздух расправлял лёгкие, проникая в них отрадно и глубоко, до самого дна; Амаранта ощущала себя вдосталь счастливой сейчас, она была полна таинственным, зыбким, сладострастным предчувствием новой картины, это каждый раз точно влюблённость, и тревога, и восторг, и волнующая неизвестность, притягательная, словно вкус небывшего ещё поцелуя…

Преодолев ещё один подъём, Амаранта оказалась на ровной, усыпанной крупными камнями площадке, простирающейся на несколько сот шагов вперёд. Среди камней вилась пыльная проселочная дорога, по которой, наверное, можно было проехать даже на автомобиле. Огибая острую, словно клык, скалу, дорога эта бежала дальше в горы, местами подбираясь к самому краю обрыва.

Понимая пыль, мелкую, жёлтую, словно дым или споры дождевика, Амаранта пошла дальше, приняв предложенный ей путь, и шла до тех пор, пока её глазам не открылась небольшая горная деревушка.

Маленькие домики, отделанные светлой глиной, похожей на яичную скорлупу, кое-где растресканную, разбитую, жались к отвесной скале, цеплялись за неё, вырастали прямо из каменной стены, точно древесные грибы из ствола.

Крутая каменистая тропинка бежала между этими домиками; по ней шла Амаранта, впитывая жадным взором художника простые прелести быта; бельё на веревках, вёдра, тазы, плетни, садовые столики, возящуюся в пыли загорелую грязную детвору.

И вдруг Амаранта увидела его. Это вышло так внезапно, так необыкновенно, что она застыла на месте. Те же самые старые тряпичные кеды, шорты, заношенная футболка…

Мальчик выкатил из ворот видавшую виды детскую коляску, переделанную в телегу для рыболовных снастей, и аккуратно затворил за собой калитку. Ведомая им коляска затряслась, запрыгала на дорожных колдобинах. На ней лежала грудой большая сеть и стояло несколько мутных пластиковых бутылок.

Мальчик катил телегу по дороге вниз, вероятно, она спускалась к морю, эта дорога; Амаранта стояла неподвижно до тех пор, пока юный рыбак не поравнялся с нею – теперь в ясном, но не слепящем белом свете дня она смогла наконец отчётливо разглядеть его лицо…

Вопреки необъяснимому предчувствию Амаранты, он не был в привычном смысле красив, и всем очарованием своим обязан был одной лишь молодости: розовой свежестью губ, абрикосовой нежностью подбородка и щёк, не тронутых щетиной, плавной длинной линией шеи…

Не было в его чертах ничего из того, что обычно ищут художники в своих моделях, стремясь запечатлеть какие-либо красноречивые острые впечатляющие характерности. Он был совсем обыкновенный, только лучезарно юный, подсвеченный изнутри не окончательно ещё погасшей святостью детства…

Проходя мимо Амаранты, он с любопытством взглянул на неё своими тихими ясными глазами с короткими густыми щеточками ресниц.

Тележка неудержимо катилась вниз по деревенской дороге, и он шёл за нею, терпеливо удерживая ручку; художница, всё ещё не смея сдвинуться с места, смотрела ему вслед.

Внезапно из ворот какого-то двора выбежал грязный тощий кот с проплешинами и облезлым хвостом; он подбежал к мальчику и принялся тереться об его стройные загорелые икры; тот, не выпуская из рук своей телеги, склонился к коту и, что-то бормоча на непонятном Амаранте местном наречии, принялся гладить его по голове и по хребту, ласково трепать за ушами.

Эта картина внушила Амаранте какую-то окончательную сладостную панику – вся эта нищета, колотая глина на стенах домов, застиранное полупрозрачное тряпье на веревках, раздуваемое ветром, покосившиеся плетни, ванильные облака и в центре всего он, сияющий как золото своей вызывающей невинной прелестью, расточающий свою божественную нежность потрепанному коту; Амаранта впилась взором в маленькую тёмную ладонь, скользящую по узкой кошачьей спинке; от мальчика, вероятно, пахло рыбой, и животное призывно урчало, алчно изгибаясь навстречу поглаживающей его совсем ещё по детски тонкой руке. Мальчик улыбался, продолжая бормотать – и улыбка эта была словно крохотная спичка, зажжённая самим Господом, чтобы немного лучше осветить землю…

Вторая встреча, вопреки ожиданиям Амаранты, нисколько не упорядочила её вдохновения, напротив, новое впечатление оказалось гораздо более хаотичным, стихийным, противоречивым – она не могла объяснить себе того удушающего восхищения, которое вызывал в ней этот деревенский рыбачок – будь он на год-два постарше, то неимоверное сияние, что приковывало к нему взгляд, успело бы угаснуть – Амаранта была уверена – она не стала бы тогда смотреть на его обнажённое тело – мало ли таких молодых мужских тел? – и, отвернувшись, тотчас забыла бы о нём…

Набросок выходил неохотно. Юноша на листе ватмана был строен и свеж; бесстрашная мальчишеская стремительность угадывалась в его незавершённых движениях, мастерски пойманных удивительным пластическим чутьём Амаранты и переданных посредством теней и линий.

Она положила уголь. Всё было вроде бы неплохо: интересно, достоверно, изящно… Только вот никак не удавалось в рисунке передать смотрящему трепетную тайну того сияния, которое видела, глядя на мальчугана, сама Амаранта…

«К черту уголь, – решила она, – мне нужна палитра.»

Спустившись к морю, она начала делать эскиз будущей картины – писать море, облака, скалы, небольшой кусочек галечного пляжа и конечно, камень, на который будет усажен прелестный купальщик.

Пообедала она прямо на берегу сэндвичем, заранее купленным в ресторане отеля, ужин заказала в номер – сейчас ей ни с кем не хотелось говорить о своем внезапном художественном озарении, но она чувствовала, что, если её станут расспрашивать, она не сможет молчать, и тончайшая ткань её ощущений, переживаний будет грубо надорвана чужими суждениями и домыслами.

Мальчик представал в её воображении окружённым туманным тихо светящимся ореолом, точно нимбом; Амаранта видела его сначала идущим по берегу, затем пробирающимся между камнями на косе – ни днём ни ночью ей не было покоя от этого образа, скорее религиозного, чем земного, в нём для неё разом собралось, сконцентрировалось всё то, чему принято поклоняться в традиционной культуре – доброта, чистота, красота и юность – бедный мальчик из рыбацкой деревни, собирающийся купаться и случайно попавший в поле зрения живописицы, феерически превратился в мощнейший художественный символ, подобно тому, как в известной сказке Золушка в одночасье стала принцессой…

Амаранта искала его. Два раза она возвращалась в горы, проходила мимо калитки, из которой он вышел, спускалась к морю на тот самый узкий галечный пляж, зажатый среди скал, где ей посчастливилось встретить его впервые. Она видела снова даже того облезлого кота, которого он ласкал, но не мальчика, и это селило в её сердце холодящую тоску – а что если больше ей не суждено на него взглянуть, как тогда она сможет написать полотно, предвидением которого уже было опалено её воображение?

Амаранта открыла, что проселочная дорога, по которой он уходил из деревни с тележкой, спускаясь к морю, делает несколько петель на побережье, а потом начинает снова подниматься вверх, и небольшой отрезок её виден из другого крыла отеля, противоположного тому, в котором жила художница. В том крыле, на террасе, помещалось небольшое открытое кафе; Амаранта теперь полюбила обедать там и глядеть на дорогу с надеждой однажды узнать силуэт юного рыбака среди проходящих по ней людей. Она решила, что, встретив его опять, непременно вступит с ним в разговор и попросит быть моделью для эскиза на полотне, если потребуется, предложит достойную оплату…

Несколько дней спустя товарищам-художникам всё-таки удалось поймать Амаранту и уговорить её прокатиться на джипах в горы. Компания была шумная, пьяная, Дорден услаждал себя вином с самого утра, был преувеличенно лих и развязен, точно скинул махом с плеч добрый десяток лет; шептались, будто он недавно познакомился на причале с молоденькой провинциалкой и, обольстив её побрякушками, уже таскал к себе в номер…

Высоко над морем сделали привал, жарили ароматное мясо, запивали его ледяным шампанским, которого в багажнике нашёлся целый ящик; Амаранта чувствовала себя удивительно одиноко, в ней громко пела будущая картина, о которой она не могла ни с кем говорить; сидя с бокалом на самом краю пропасти, она смотрела на небо, вбирая в себя нежный цвет облаков, тончайшие паутинки их кромок, едва видимые переливы оттенков; она искала фон, достойный своего образа…

Возвращались уже ввечеру, когда начало смеркаться; проезжая по дороге, ведущей в город, художники видели, как вдоль обочины на циновках расселись деревенские потаскухи, запыленные, прокопченные солнцем, пахнущие рыбой и потом, обвешанные цветными лентами, ракушками, деревянными шариками; Амаранте с отчаянной грустью подумалось, что и избранный ею юный поселянин, осознав в некий срок свои естественные желания, накопив горсть мелочи, вероятно, придёт сюда, чтобы утратить невинность в объятиях одной из этих гнусных женщин; эта простая мысль почему-то была столь же сладка, сколь и невыносима; она давала Амаранте на какое-то краткое время свободу от того благоговейного трепета, что внушал ей юноша, опуская его на землю грешную, и в то же время пронзала душу художницы тонкой холодной иглой какой-то непостижимой космической тоски…

* * *

Амаранта набралась решимости и снова отправилась в горную деревушку, намереваясь поговорить хоть с кем-то из живущих в том дворе, откуда выходил мальчик.

Калитка оказалась незапертой, в доме хозяйничала молодая женщина с ребенком на руках; она ловко управлялась с посудой, несмотря на смуглого младенца, который, казалось, сам висел на ней, точно цепкая обезьянка. Амаранта никогда не испытывала умиления при виде маленьких детей; у неё самой они могли бы быть, но она дважды делала аборт, считая, что художник не должен взваливать на себя бытовые заботы. Осознание, что она не продолжила себя в будущих поколениях, не тревожило Амаранту; ей вполне достаточно было картин…

Молодая женщина жестами дала художнице понять, что она не знает языка, и потому не может ничем помочь; она вывела гостью на крыльцо домика и указала рукой на небольшую сараюшку, возле которой сидел, латая сети, пожилой мужчина.

Седой рыбак немного говорил по-английски; Амаранта тщательно описала ему юношу, нарочно упрощая предложения, объяснила, что она живописица и хочет сделать портрет… Он сначала кивал, улыбался, мальчик, по его словам, приходился ему младшим сыном, женщина в доме была женою старшего, который работал на рыболовецком судне. Старик, скорее всего, всё-таки не уяснил до конца, что именно нужно в его нищенской хатке этой богатой, по всей видимости, даме. Когда Амаранта достала из кошелька и показала ему для пущей убедительности американские доллары, он взглянул на неё странно и, пробурчав в ответ что-то невнятное, неопределённо махнул рукой в сторону моря…

Художнице ничего не оставалось кроме как уйти, унеся с собой одно лишь скудное знание о том, что юноша с её будущей картины каждое утро ходит к морю из деревни по просёлочной дороге; вероятность встретить его теперь немного повысилась – Амаранта тоже стала выходить по утрам и пить кофе только в том крыле отеля, откуда можно было видеть дорогу.

Она не придумала ещё, что скажет рыбацкому сыну при встрече, как будет пытаться объяснить ему свою нужду в нём; она надеялась, что он знает хотя бы несколько английских слов, всякий раз на утренние прогулки она брала с собою наброски, чтобы показать ему – её уверенность в успехе постепенно крепла; она настолько привыкла жить в среде людей одержимых искусством, что просто представить себе не могла, что на свете есть кто-то, способный отнестись к её предложению без должного уважения и заинтересованности.

Наконец, ей повезло. Амаранта едва верила своему счастью, торопливо семеня навстречу показавшемуся из-за поворота дороги тонкому силуэту с тележкой.

По мере сближения она стала узнавать знакомые черты. Когда они поравнялись, сердце художницы бешено колотилось в груди. Она поняла, что боится заговорить с мальчуганом. Это было смешно, странно, это явилось для неё совершенным сюрпризом. Она остановилась, обернулась и некоторое время смотрела ему вслед. Затем собралась с духом и, нагнав его, схватила ручку тележки.

Он поднял на неё удивлённые глаза. В их спокойном глянце затаилась серо-синяя мгла штормового моря – у Амаранты защемило в груди. Такой взгляд – чистый и сильный – можно было бы писать и на лице Иисуса Христа… Суетясь, она достала из папки наброски углём и сангиной, принялась показывать их, на донельзя примитивном английском пытаясь объяснить сыну рыбака, что хочет сделать его своей моделью…

Разглядев на рисунках обнажённое тело юноши, сильно напоминающее его собственное, он несказанно смутился, растерялся, а когда Амаранта достала из папки деньги – несколько крупных долларовых купюр – на лице его изобразился неподдельный ужас… Он выпустил тележку и отступил на шаг назад, инстинктивно прикрывая скрещенными руками узкую беззащитную грудь.

Амаранта успела ухватить глазами ещё одну трогательную подробность – на шее маленького рыбака болталась крохотная морская раковина, подвешенная на кожаном шнурке… Он потянулся к ней и принялся нервно теребить её пальцами, подобно тому, как верующий в минуту опасности или сомнения теребит свой нательный крест. В этом невинном испуганном жесте тоже было нечто пронзительно фатальное для художественного видения Амаранты – последний облачно лёгкий летящий божественный штрих довершил образ, придав ему искомый великий смысл, тот самый, без осознания которого невозможно было бы изобразить то свечение, которое умозрела живописица…

– Thank you… – выдохнула она глухо, нервно, и, резко развернувшись, бросилась в сторону отеля. Ей были ослепительно ясны теперь и тот многослойный ступенчатый цвет, и та тайная степень прозрачности мазков, и та завораживающая глубина объема, когда, кажется, изображение выступает из плоскости картины…

Лишь кисть могла говорить теперь, слова утратили всякую силу.

Амаранта лихорадочно принялась писать.

Она работала несколько дней не выходя из номера и не отвечая на звонки. Периоды удовлетворения сменялись приступами отчаяния от невозможности перенести на полотно всё доступное воображению. Каждый положенный мазок вызывал в Амаранте мучительное сомнения – можно ли было положить его лучше, точнее, выразительнее. Уставая бороться с собой, она просто закрывала глаза.

Рудольф Дорден тоже начал писать новую картину; она стояла у него в номере на мольберте, и любопытные товарищи под разными предлогами пытались войти к нему, чтобы хоть на миг застигнуть таинство рождения шедевра. Все были уверены, что очередное творение прославленного живописца встанет в конец ряда его работ, блистательно восходящих всё выше и выше по лестнице мастерства… Дорден всегда говорил, что каждым мазком художник должен неотступно приближаться к Богу. Он легко разгадывал все хитрости, посредством которых товарищи пытались взглянуть на картину, и, позволяя гостям проникнуть в номер, никогда не забывал набросить на незаконченное полотно плотную чёрную ткань.

* * *

«Купающийся мальчик» был почти закончен, оставалось прояснить незначительные детали фона; Амаранта торопилась и львиную долю своего творческого напряжения вложила именно в фигуру юноши, отнесясь к морскому пейзажу без должного прилежания. Она, однако, не могла успокоиться. Написанное ни в коей мере не унимало того волнения, что поселил в ней юный сын рыбака; глядя на картину, Амаранта с тревожным болезненным чувством осознавала, что на ней не хватает последнего мазка, того самого, в котором и будет содержаться божественное озарение – она целыми днями предавалась унынию по поводу того, что ей ни за что не удастся положить его. Она уже неоднократно подходила к картине с намерением сделать это, но всякий раз рука с кистью бессильно опускалась. Незримый дух «Купающегося мальчика» оставался неуловимым.

Амаранта полагала, что новая встреча с сыном рыбака сможет помочь ей; она несколько дней кряду караулила его на дороге с раннего утра, но когда свидание, наконец, состоялось, ею было испытанно весьма неожиданное огорчение.

Мальчик испугался художницы. Завидев её издалека, он резко остановился и принялся настороженно озираться по сторонам, точно ища куда бы спрятаться или высматривая прохожих, которые в случае чего могли бы вступиться за него. Вероятно, мир высокого искусства был настолько недоступен его воображению, что несчастный мальчуган решил, будто Амаранта сумасшедшая, а от людей, которые не в ладах с рассудком, как известно, лучше держаться подальше. Тем более всем своим видом художница способна была подобное заблуждение укрепить – у неё горели глаза, тряслись руки – да и сам факт, что женщина, годящаяся юноше в матери или даже в бабушки, ходит за ним по пятам бледнея, краснея, трепеща сердцем невозможно было принять без столкновения с каким-то незыблемым барьером в сознании… Всё это выглядело странно, дико и, пожалуй, внушало отвращение…

Впервые осознав то впечатление, которое производили её попытки сблизиться с сыном рыбака на окружающих, Амаранта была шокирована. Пару раз, когда она выходила из отеля прогуляться по причалу, ей случалось ловить на себе заинтересованные насмешливые взгляды, но она не придавала им особого значения. Теперь, когда мозаика сложилась, и Амаранте стал понятен скрытый смысл всех этих переглядываний, ухмылочек, шепотков за спиной, она увидела истинную глубину своего падения…

Эрос, о котором без умолку говорил Дорден, действительно имел место; он и был той самой необоримой загадочной стихией, что вышвырнула Амаранту в её незавершённое пока творческое странствие. Но сама художница, увлекшись поиском нужного языка полутонов и объёмов, до определённого момента не замечала этого эроса, зато его видели все остальные, и каждый норовил придать ему совершенно конкретный земной дорденовский смысл.

Так в одно прекрасное тихое солнечное утро, когда она сидела на террасе кафе, откуда видна была дорога, этот смысл стал тошнотворно ясен и самой Амаранте. Вглядываясь в плетённые узоры теней древесных крон, лежащие на песке, она ждала появления из-за поворота знакомой стройной фигурки. Всё существо её мучительно напряглось, приготовившись к этому таинству – к нескольким минутам наблюдения издалека – пока мальчуган, таща тележку, преодолевает доступный её взору отрезок своего пути… Теперь она не смела к нему приближаться. И эти утренние мгновения в кафе, когда он спускался из деревни к морю, составляли её единственную отраду.

Тени листвы скользили по его гладким загорелым плечам, по полам большой панамы, которую он иногда надевал; замирая и целиком обращаясь во взор, Амаранта находила в движениях юноши всё больше и больше новых непередаваемо изящных изгибов; каждая подобная одностороння встреча – несчастная художница это чувствовала – одновременно и приближала её к роковому божественному мазку и низвергала в бездонный болезненный ад отчаяния неутолимой страсти…

Ей исполнилось пятьдесят лет, а ему – она, понятно, никак не могла узнать его точный возраст – но во всяком случае вряд ли младшему сыну рыбака было больше шестнадцати, скорее – меньше… Религия утверждает, что все мы (люди) изначально грешны и продолжаем грешить всю жизнь, потому земные тела наши дряхлеют, дурнеют и разлагаются. Форма постепенно приводится в соответствие с содержанием… Юность кажется нам безусловно прекрасной, ибо она есть форма, ещё не испорченная содержанием, то есть грехом.

Сын рыбака проходил мимо каждое утро со своей неизменной тележкой, в которой лежали снасти, жёлтые, пропахшие цветущей водой и солью, точно высохшие водоросли – и как будто бы жаркое солнце проплывало прямо перед лицом Амаранты, опаляя и желанно, и невыносимо. Сознательно вожделеть его было бы святотатством, а не вожделеть вовсе было невозможно, ибо он выражал собою совершенную цельную законченную мысль природы – юный мужчина, ещё сохранивший черты ребёнка, ясные и чистые – его лучезарная красота вызывала у художницы иррациональное истерическое желание броситься на колени и молить его… Молить о высочайшей милости прикосновения, и тут же каяться, тут же клясть себя за столь же неизбежное, сколь и кощунственное эротическое настроение…


* * *

Три недели спустя Рудольф Дорден закончил свою картину и по этому случаю пригласил художников на небольшую вечеринку к себе в номер. Виновница торжества, установленная на мольберте, была по-прежнему занавешена чёрной тканью. Казалось, даже воздух в комнате был наэлектризован нетерпением гостей; несмотря на раскрытые окна и балкон, было нестерпимо душно, собиралась гроза.

В самый разгар веселья, когда первый озорной хмель успел уже нарумянить лица присутствующих, Дорден со свойственной ему театральностью сдёрнул покров с картины.

«Актриса на диване» предстала перед возбуждёнными зрителями. И в этот момент потемневшее небо над морем пересекла невиданно яркая голубая молния; вслед за нею по побережью тяжёло и долго прокатился гром.

– Это сам бог благословил картину, – подобострастно прошептал кто-то в воцарившейся тишине. Лампочки в роскошной люстре мигнули, погрузив на мгновение комнату в полумрак, и снова зажглись.

«Актриса на диване» была восхитительна. Рудольф Дорден превзошел сам себя. В соблазнительных изгибах женского тела он выразил всю полноту благодарности своей удовлетворенной похоти; это было живо, лаконично, естественно, но до отвращения обыденно, простецки. Впечатление складывалось такое, что с тем же успехом можно было бы привести на вернисаж настоящую голую девицу, и никаких картин писать не надо… В глазах Амаранты вопиющая достоверность делала «Актрису…» насквозь бессмысленной. Она вежливо посторонилась, пропуская к картине других художников, ещё не успевших выразить своё восхищение.

Наслушавшись вдоволь восторженных охов и ахов, Дорден с видимым удовольствием представил гостям свою натурщицу – фигуристую сочно румяную молодую девушку в красном вечернем платье.

Амаранта, залпом допив своё вино из бокала, тихо вышла в коридор.

Ей хотелось смотреть на грозу, разразившуюся над бухтой, с высокого крыльца отеля.

Быстрыми шагами пересекая холл, она заметила двух американцев, сидящих у барной стойки. Один из них, скаля белоснежные зубы, проводил её глазами и сказал что-то своему приятелю. Тот разразился неприличным не слишком трезвым хохотом.

– Что правда? … – донеслась до Амаранты его громкая ремарка, – Предлагала малолетнему оборванцу пачку долларов за то, чтобы с ним переспать? Ха – ха – ха!

Художница резко остановилась, мучительно вздрогнув всем телом, будто её внезапно окатили ледяной водой. Сжав кулаки до онемения пальцев, она хотела было развернуться, и, подойдя к этим наглым самоуверенным пошлякам, научить их уму разуму. Но порыв моментально отхлынул; на смену ему пришло глухое усталое отчаяние – любая попытка что-либо отрицать, оправдываться, это ясно, может быть обращена против неё…

Глядя на дождь, Амаранта неторопливо докурила на крыльце и поднялась к себе номер.

* * *

Она легла на кровать, и долго лежала с открытыми глазами бесцельно вглядываясь в густую мглу грозовой ночи.

Ей вспомнилась пышнотелая натурщица Дордена, её очевидное жеманство, натужные улыбки, роскошное платье, в котором она ступала неуверенно и неловко, точно в деревянном чехле или в гипсе, потому что, вероятно, надела такую дорогую вещь впервые… Боже, какая чудовищная несправедливость! Отчего эта праздная курортная публика не смеётся на Дорденом, оставляя за ним право вожделеть юное, ведь годы надругались над ним ничуть не меньше, чем над нею, Амарантой; Дордену тоже около пятидесяти, его тучность, душный запах тела, потный широкий лоб, тёмные глаза с маслянистым блеском и отвисшие щеки в синеватых крапинках щетины вряд ли способны внушать любовное волнение; должно быть все три его подбородка премерзко подрагивают, когда он взбирается на эту свою намазанную дуру, у которой просто-напросто зарябило в глазах от пёстрого веера банкнот и блеска золотых цацек…

Амаранте снова представился сияющий оскал американца в баре. Как же слепы все они, до чего эгоцентричны и умиротворенно бессовестны при этом; они спокойно пьют и смеются, полагая себя непогрешимыми, принимая собственное уродливое отражение в зеркале за тень неведомого чудовища!.. И какую же сокрушительную мощь должно нести в себе искусство, чтобы смочь пробиться сквозь гниль и копоть и воззвать к целительной боли любви, затаившейся в сердцевинах их душ!..

Лишь Бог может спасти их, художник здесь бессилен.

Амаранта приподнялась на локтях, извлекла из ящика прикроватной тумбы сильное снотворное и приняла, запивая вином, сразу несколько таблеток.


* * *

Тело художницы обнаружили после обеда, когда горничная обратилась к администратору по поводу странной тишины в номере и невозможности попасть туда с целью уборки. Амаранта прежде всегда держалась приветливо с персоналом гостиницы и, когда требовалось, отворяла им дверь.

Войдя толпою, товарищи погибшей принялись смотреть на тело, причитать, высказывать предположения; все были заняты случившейся здесь смертью человека, кроме Рудольфа Дордена, первым делом обратившего внимание на полотно, накрытое белой тканью.

Живой знойный свет дня полно и сильно освещал комнату. Лежащая на кровати женщина, над которой склонились гости и служащие отеля, казалось, просто спала.

Дорден подошёл ближе и бесцеремонно сдернул покров с мольберта… Его лицо обдало воздухом, свежий запах мастерской стал отчётливее… Дорден застыл, сжимая в руке белую ткань, другим концом свободно упавшую на пол.

Картина, нежно поблескивающая недавно высохшей краской была вершиной всего, что успел он за свою отнюдь не маленькую жизнь многотрудно передумать и трепетно перечувствовать об искусстве. Испытывая смесь уничтожающей зависти и восхищения, он стоял перед полотном как только ступивший на тропу живописи ученик перед творением великого мастера.

Рудольф Дорден в этот момент перестал существовать как авторитет сам для себя. Он был уничтожен, убит своим же кинжалом, эросом, возведенным кистью Амаранты в такой высочайший ангельский ранг, к какому прежде ни разу не возносилась его близорукая мысль. Вожделение, не посмевшее выразиться ни в чём, кроме цвета, плавного перетекания нежнейших неземных оттенков, яростно билось в картине, точно чудовищно сильная птица в силке.

Тело мальчика на переднем плане как будто светилось; сноп брызг волны, ударившей в камень, пена, мягкие облака – все это тонкое зыбкое обрамление, сияющее чуть более тускло, было нимбом, отблеском пленительной юной наготы, изучающей тихий чистый свет…

– Боже праведный, – прошептал Рудольф, оторопело отступая на шаг назад, будто сияние картины опалило его лицо.

– Она не завершена, – сказал кто-то у него за спиной. Выставлять её в таком виде нельзя…

– Что вы будете делать?

– Я завершу её, – сказал Дорден.

– И подпишите своим именем?

– Вероятно… Эта картина достойна большего, чем грязная история, известная этому курорту… Ибо картина – великая.

– Ну и сволочь же вы, Рудольф, – произнёс, болезненно скривившись, теперь уже бывший его высокий ученик.

Вернувшись в свой номер, Дорден безжалостно порезал «Актрису…» канцелярским ножом и благоговейно водрузил вместо неё на мольберт последнюю картину Амаранты Тейлор.


Темный талант


О Договоре я услыхал от одной девушки в пору моей ранней юности, когда был неуёмно амбициозен и ещё довольно глуп. Она утверждала, что если написать на бумажке одно или несколько Условий, а потом расписаться под ними кровью, то всё это будет исполнено абсолютно точно.


Я никогда прежде не поддавался никаким мистическим настроениям, не был религиозен и придерживался материалистических взглядов. Однако история о Договоре неожиданно взволновала меня. Мною овладело любопытство. "В худшем случае… – рассуждал я – вообще ничего не получится, а если это всё таки правда? Тогда я смогу стать знаменитым писателем."


В тот период моей жизни я пописывал какие-то посредственные рассказики и тихо, но страстно мечтал о славе. Мне было пятнадцать лет.


Я написал своё Условие на чистом альбомном листе, проткнул швейной иголкой себе палец и промокнул лист выделившейся на нём круглой капелькой крови. Непонятно отчего, но мне тут же стало страшно. Ощущение, что я совершил нечто роковое и непоправимое преследовало меня весь остаток дня и, желая развеяться, я отправился к приятелю. По дороге я выбросил злополучный Договор в мусорный бак, надеясь, что это принесёт мне облегчение, избавит от необъяснимого тяжёлого чувства.


С тех пор прошло почти десять лет. В эти годы со мной происходило много разного, бывали спокойные периоды, когда я совершенно забывал о Договоре, но случались и моменты, пережив которые, я вспоминал о нём и задавался вопросом: пришло бы это в мою жизнь не будь Договора или нет?


Год спустя после Подписания я влюбился. Девушку звали Ксюша. Ответных чувств я в ней, к несчастью, не пробудил – она стала встречаться с одним из моих приятелей. Со злости я написал кроваво-похотливую повесть про нас троих: действие её происходило в царской России, мы с приятелем были офицеры, а она прекрасная легкомысленная танцовщица. Повесть вышла, на мой теперешний взгляд, слишком подражательной, наивной и жестокой, но когда я читал её своим друзьям, они вслушивались с жадностью голодных псов: я от души присыпал незатейливый сюжет всеми теми пряностями, что способны заинтересовать пацанов-подростков. Кто-то из них даже сказал:  "А ты, Павлуха, талант…"


И тогда я внезапно проникся этим. Я поверил в себя. Теперь я был не просто тощий прыщавый очкарик, я был писатель, я повторял это слово про себя по сотне раз на дню, и оно звучало во мне, вибрировало, пело и радовало меня. "Я писатель…"


Вскоре после всей этой истории с моей великой несчастной любовью в нашей школе появился не слишком известный, но маститый писатель. Он стал вести у нас кружок словесности и литературного мастерства. И так случилось, что этот писатель заметил меня, выделил среди прочих. Я бросился ему в глаза примерно так же, как в трамвае- человек одетый в ярко-жёлтые калоши. Однажды я случайно услышал его разговор с моей классной: "А Сидоров Павел – мальчик у вас особенный. Я не скажу, что он талантлив, в нём слишком много предубеждений и какой-то гневливой спеси, но мальчик сложный, интересный…и из него определённо может выйти толк."


Тогда-то и настигла меня суеверная мысль, что чёрт выполнил-таки свои обязательства по Договору – он дал мне талант, за который мне рано или поздно придётся с ним расплатиться… И от этой мысли мне стало вдруг – точно так же как и в первую секунду после Подписания – необъяснимо жутко.


Прошло ещё несколько лет. Я творил, и выходило у меня вроде неплохо. А потом я познакомился с Солой. Сначала я очень сильно обрадовался и влюбился, но чем больше я узнавал девушку, чем дольше находился рядом, проникая в её странный мир, тем отчётливее сквозь осязаемую реальность проступал иррациональный страх того, что она подослана мне Им в качестве одной из возможных расплат за выполнение моего Условия. Наши отношения были необычайно интересные, но болезненные, патологические. Сола была красива, как русалка, во всяком случае я всегда представлял себе русалок именно так. Черноволосая и черноглазая, но при этом очень бледная, тоненькая – она умела смотреть так, что всё холодело внутри. Встречаясь с нею взглядом, я содрагался, мною владела причудливая смесь ужаса и сладострастия. Она пугала и завораживала меня, потому что была сумасшедшая. Когда Сола напивалась, она всё время твердила про какого-то Витю и резала себе вены, но не для того, чтобы покончить с собой, а для того, чтобы смотреть на кровь – она вскрывала их низко, на запястьях, там они тонкие и кровотечение из них опасности не представляет. Этой сладостью самоуничтожения она заразила и меня. Однажды я попросил Солу разрезать мне вену, и она с радостью исполнила мою просьбу. Это был очень кровавый день. За окном горел алый закат, на столе расплывалось лужей красное вино, всё вокруг перепачкано было кровью. Сола обнимала меня кровавыми руками, красивая, бледная иссиня как утопленница, и всё говорила про Витю, целуя меня с едва уловимым тошнотворно-сладковатым привкусом крови… А потом она позволила мне всё, но при этом тоже говорила про Витю, и, что было самое паршивое, я не мог отказаться, меня влекло к ней неудержимо, и я вынужден был терпеть такое несуразное унизительное положение. Между нами всегда был этот Витя, которого она то ли любила, то ли ненавидела – я так и не сумел этого понять…

Легенда о Лунном Принце

Подняться наверх