Читать книгу Восход Ганимеда - Андрей Ливадный - Страница 5

Часть 1
Судьбы земные
Глава 4

Оглавление

Прошлое…

Можно сказать, что ей повезло: не найдя в своем сознании вразумительного ответа на вопрос о выживании, мучимая голодом, она пошла по знакомому и, как казалось ей, верному пути: к станции метро, потом мимо дежурных, за спиной спешащих на работу людей, вниз, на эскалатор, в гомон толпы, неодобрительно расступающейся, чтобы не замараться о ее лохмотья, туда, где в подземном переходе навсегда поселилось ее детское сознание…

К удивлению Лады, попрошайничать в переходе, без стоящей за спиной матери, оказалось весьма проблематично. Одно дело – опустившаяся старуха с дочкой-инвалидом, а другое – подросток, пусть хромой и некрасивый, но вполне трудоспособный, того самого возраста и вида, когда бездомные, опущенные жизнью девочки начинают отдаваться первому встречному просто за кусок хлеба…

Лада не понимала этой разницы и не думала о ней. Она жила сиюминутными желаниями, почти как зверь, не задумываясь о «завтра», не отличаясь ни особым интеллектом, ни какими-то способностями к абстрактному мышлению. Эти понятия прошли мимо нее, растворились в зловонных лужах коллектора, подменившись простым и жестоким опытом выживания.

Неудивительно, что в первый же день ее забрал наряд милиции и девочка очутилась в приемнике-распределителе для несовершеннолетних.

Это место поначалу показалось ей чуть ли не раем на земле. Жесткая кровать с металлической сеткой, грубые, но чистые простыни, набитая ветошью подушка… Лысые мальчики и девочки, злые, жестокие – маленькие звереныши, – они тоже показались ей поначалу сродни ангелочкам, беззаботно порхающим рядом…

Конечно, сознание Лады не облекало ощущения именно в такие мысли, осознание окружающего остановилось где-то на уровне чувств, но разве мог не удивить ее мирок приемника-распределителя с его жестокими, по иным меркам, законами и скудными условиями существования детей после многих лет, проведенных в прелой бетонной коробке подземного коллектора, питания объедками и каждодневного насилия?

Нет, первые дни она просто отдыхала и духовно, и физически.

Трудности начались позже, когда ее, вместе с группой похожих на нее детей, этапировали в один из подмосковных интернатов для трудновоспитуемых подростков.

Лада совершенно не понимала, что в ее жизни наступает кардинальный перелом.

Раньше она не задумывалась о многом, что являлось очевидным для окружающих ее людей. Здесь же ей быстро и болезненно внушили представление о трех вещах: во-первых, она оказалась тупой, во-вторых, уродливой и наконец, в-третьих, за все нужно платить: и за относительно чистое белье, и за еду, и за то, что ей, не то издеваясь, не то сопереживая, растолковали два первых постулата ее новой жизни.

Для сознания девочки настали в полном смысле этого выражения «черные дни». То, что раньше ощущалось ею подспудно, в виде туманных образов и понятий, робко толпящихся где-то на пороге неразвитого сознания, теперь вдруг окрепло, вырвалось из темных глубин и с ужасающей скоростью начало обретать зловещие формы понимания того, кто она есть на самом деле…

Маленькое, тупое, уродливое ничтожество…

Неудивительно, что в пятнадцать лет она впервые заплакала, уткнувшись лицом в жесткую казенную подушку.

А потом вдруг произошел слом, как в тот памятный день, когда умерла мать.

…Наступал вечер. За зарешеченным окном первого этажа резкий осенний ветер рвал пожухлую листву деревьев. Сентябрь 2016 года выдался дождливым, ветреным и холодным. Лада лежала на голых нарах карцера, куда угодила за провинность на уроке, и смотрела в белый шершавый потолок.

Учеба давалась ей с неимоверным трудом, школу она ненавидела. Однако особо выбирать не приходилось – обстановка не располагала, – любое сопротивление со стороны строптивой ученицы каралось жестоко и немедленно, и Лада, сама того не желая, за полтора года, что провела в стенах интерната, получила элементарные понятия о многих вещах. Она узнала, что такое гигиена, нормальная одежда, получила азы понятий об обществе, взаимоотношениях между людьми, деньгах, научилась читать и писать…

Она повзрослела, и душа ее покрылась черствой коркой.

Парадокс: чем больше расширялись ее понятия об окружающем, тем более туманным и противоречивым становился мир…

…С сухим щелчком в замке двери дважды провернулся ключ. Металлическая дверь карцера протяжно скрипнула на петлях.

Лада демонстративно закрыла глаза.

Она была упряма и не хотела никого видеть.

По бетонному полу прошелестели шаги, рука коснулась ее плеча, настойчиво встряхнула.

– Вставай, поговорим.

Ей пришлось подчиниться. Сев на нарах, она оперлась руками о грубый стол, что стоял подле.

– Объясни, Лада, зачем ты это сделала? – спросила усевшаяся напротив женщина средних лет, с усталым, вечно осунувшимся лицом. Это была Мария Ивановна, воспитатель отряда, в котором числилась Лада.

Речь шла о голубе.

Несколько дней назад кто-то из надзирателей нашел его в кустах, подле символического периметра, что окольцовывал здание интерната. Птице кто-то подранил крыло, да и в облезлом хвосте не хватало нескольких перьев. Голубь ковылял по асфальтированному плацу, перед строем одинаковых, коротко стриженных пацанов и девчонок.

Он сразу не понравился Ладе. Во-первых, вокруг птицы было слишком много суеты, которая по большей части являлась простой показухой – это Лада научилась тонко и безошибочно распознавать еще в метро: наверное, единственное, чему научила ее нищенская жизнь, – это тонко различать фальшь, натянутость в человеческих голосах и жестах, а во-вторых, к обеим ногам голубя пристали засохшие, уродливые куски его собственного помета…

Здесь, в интернате, она пристрастилась к чистоте. Казалось бы, Лада всю свою сознательную жизнь провела в вонючем отстойнике, среди гниющего от влажности тряпья и грязь уже не должна была вызывать у нее никаких отрицательных чувств, но случилось как раз обратное – девочка с неизъяснимым наслаждением мылась, следила за своей одеждой и сторонилась неопрятных сверстников…

Засохший на лапах голубя помет неприятно подействовал на нее, всколыхнув непрошеные воспоминания. Лада отвернулась, пряча лицо от порывистого ветра, в то время как другие дети обступили злополучную птицу; учительница насыпала хлебных крошек прямо на плац, и голубь клевал их, цокая по асфальту засохшим на ногах дерьмом.

Лада стояла чуть в стороне, равнодушно глядя в сторону синеющего поодаль за забором леса.

Кроме грязи и нечистот, она патологически не переносила фальши. Во многих вопросах ей не хватало знаний и жизненного опыта, но оттенки витающих вокруг чувств она ловила с отточенной болезненностью, сама не радуясь этому своему дару…

– Лада, ты почему не подходишь? – настиг ее голос учительницы. – Иди сюда. – Она подняла голубя и сунула его в руки девочки. – Смотрите, дети, он больной, голодный и несчастный. Мы будем его кормить, и он поправится. Люди должны помогать братьям своим меньшим, любить и беречь их…

Назидательный голос учительницы бился в ушах Лады, и она вдруг ощутила, как мочки этих самых ушей горят огнем…

Голубь ловко извернулся в ее ладошках и, вытянув насколько можно свою шею, клюнул ее в оголенное запястье, торчащее из короткого рукава старого, поношенного демисезонного пальто…

Пальцы Лады сжались сами собой. Голубь вдруг растопырил клюв, но ничего не вырвалось из его пережатого горла.

Тушка с растопыренными в агонии крыльями, чем-то похожая на маленького больного орла со случайно виденного Ладой герба какой-то иностранной державы, с мягким стуком упала на потрескавшийся асфальт казенного плаца.

Она стояла, плотно сжав побелевшие губы, и смотрела прямо в глаза онемевшей учительницы.

…Точно так же, как сейчас.

Пустой, выцветший взгляд девочки приводил сидящего напротив педагога в полное замешательство, вызывал неприятное чувство озлобленности против ребенка.

Проработав тридцать лет в колонии для несовершеннолетних, трудно сопереживать каждой отдельно взятой судьбе.

– Ну, ты объяснишь мне?

Лада медленно подняла голову.

– Так было лучше… для него, – неожиданно произнесла она, вновь опуская взгляд.

Подобный ответ мог привести в замешательство кого угодно.

В нем не послышалось ни злобы, ни каких-то иных чувств, – только усталое равнодушие. Будто этот ребенок прожил не одну жизнь, а множество тоскливых, многотрудных существований теснились в его памяти, давая право так спокойно судить – кому жить, а кому нет…

– Ну, знаешь ли!.. – Учительница (или просто надзиратель?) резко привстала, заставив Ладу непроизвольно втянуть голову в плечи. – Ты сама-то думаешь, что говоришь?! Ты же девочка, женщина, будущая мать! – Штампованные, заученные до тошнотворного автоматизма фразы посыпались на Ладу, как горох, барабаня по маленькому, потерявшему всякое чувство реальности мозгу, отскакивая от него, как и положено твердым горошинам…

Через сутки, когда ее выпустили из карцера и разрешили вернуться в класс, она, дождавшись традиционной послеобеденной прогулки, совершила побег.

Никто толком не успел опомниться – девочка, которая только что находилась в толпе ребят, вдруг ни с того ни с сего оттолкнула стоявшего у ворот тучного прапорщика внутренней службы и целеустремленно побежала к синеющему неподалеку лесу…

Это был самый настоящий «побег на рывок» – так поступали заключенные в зонах, когда нечего больше терять, и орлянка с автоматным стволом казалась выходом более предпочтительным, чем возвращение в барак…

Лада бежала, спотыкаясь и падая, но, в отличие от взрослых, которые пытались обрести таким образом свободу, за ее спиной не щелкали затворы и хриплое, жаркое дыхание караульных псов не настигало ее.

Девочку провожал лишь изощренный мат поднявшегося наконец на ноги прапорщика да оторопелый взгляд педагога-надзирателя…

* * *

Весна 2025 пришла, как обычно, в срок.

Мартовский ветер дул порывами, волнуя голые ветви деревьев, на некоторых уже начали набухать клейкие почки; ноздреватый снег еще держался, но сугробы почернели, вытаивая скопившийся в них за зиму мусор, кое-где через решетки ливневой канализации уже звонко рушилась в узкие бетонные колодцы талая вода.

Прохожие, что спешили по своим делам, еще не расстались с зимней одеждой, но машины уже расплескивали в нечищенных от снега переулках грязную талую кашу, вызывая брань жмущихся к стенам домов пешеходов.

В одной из таких тихих, ничем не примечательных улочек и случилось то событие, что в корне изменило впоследствии жизнь многих людей.

Тут, на газоне перед старым домом с крепкими кирпичными стенами и свежевыбеленным фасадом, торчал тройной пень, оставшийся от сваленного несколько лет назад тополя.

Те, кто изо дня в день ходил на работу именно по этой улице, уже успели привыкнуть к сухощавому, седому как лунь старику, который сидел на плоской дощечке, прибитой к среднему пню, и с отрешенным видом наблюдал, как две собаки в ошейниках бегают вокруг, расплескивая кашу талого снега. Пока две овчарки резвились, разминая лапы, он думал о чем-то своем, обращая на своих подопечных внимание только в те моменты, когда одна из собак подбегала к нему и тыкалась носом в ладонь, требуя ласки.

Такую картину можно было наблюдать изо дня в день, и многие прохожие, чей маршрут постоянно пролегал по этой улице в утренние или вечерние часы, машинально кивали старику, словно тот был их старым знакомым.

Он же, постоянно погруженный в какие-то, ведомые лишь ему одному мысли, рассеянно кивал в ответ только в том случае, если замечал приветствие. По облику этого человека трудно было судить о роде его прошлых занятий и социальном положении, одежда старика не казалась бедной, но та отрешенность, с которой он смотрел в одну точку на каменной стене здания напротив, делала его образ сродни огарку оплывшей стеариновой свечи, обреченному, если зажгут, гореть минуту или две, не больше. Видимо, он хорошо осознавал собственный возраст и не ждал никаких чудес ни от природы, ни от жизни, ни от людей. Все, что могло с ним случиться, уже произошло в прошлом, а теперь ему оставалось только сидеть, вдыхать чуть горьковатый весенний воздух, не загадывая наперед, сколько еще лет отпущено ему в этом мире…

Это утро начиналось для него, как обычно.

Сев на прибитую к пню доску, он отстегнул поводки собак, и те весело, наперегонки кинулись бежать вдоль тротуара.

Мимо прошелестела покрышками иномарка, звонко процокали по оголившемуся из-под снега асфальту женские каблучки. Воздух этим ранним утром казался особенно чистым; он нес сладкие флюиды весны, и на душе у Антона Петровича было спокойно, даже отрадно… Хотелось просидеть так весь день, не возвращаясь в запыленный сумрак квартиры.

С того памятного зимнего вечера, когда ведомственная «Волга» подкатила к двухэтажному коттеджу в поселке Гагачьем, казалось, прошла целая вечность.

Никто больше не тревожил отставного генерала Колвина ни визитами, ни просьбами…

Тоскуя в неуютной холостяцкой квартире, ощущая вакуум полнейшего одиночества и забвения, он обзавелся двумя щенками немецкой овчарки, заботы о которых, как и ежедневные вынужденные прогулки, немного скрашивали его жизнь.

Смириться со своим положением пенсионера, оставшегося не у дел отставного военного, было тяжело, но возможно, и наслоения времени постепенно стирали в памяти острые углы воспоминаний о несбывшихся мечтах и прожитой, как ему казалось, большей частью попусту жизни. Детей у Колвина не было, жены тоже. Только две эти собаки как могли скрашивали внезапно подступившую старость…

Задумавшись, он не заметил, как в конце улицы появилась чуть прихрамывающая на одну ногу молодая женщина.

Одета она была сверхбедно, во что придется, но выглядела на удивление опрятно. Собаки Колвина, бросив возиться друг с другом, навострили уши, глядя в сторону одинокой прохожей и втягивая холодный воздух влажными черными ноздрями.

Она остановилась, в первый момент испугавшись вида двух вставших в стойку овчарок. Ее взгляд метнулся от собак к хозяину, который сидел на пне, вполоборота к ней, явно о чем-то задумавшись и не видя происходящего.

Она не стала окликать его, а присела и вытащила из кармана старого, застиранного пальто кусок хлеба, заботливо завернутый в подобие носового платка.

Овчарки с двух сторон подошли к ней, напряженно втягивая воздух.

Лада разломила кусок хлеба надвое и протянула им, заглядывая в черные умные глаза собак. Сделала она это совершенно естественно, не напрягаясь, словно этот коричневатый брусок хлебного мякиша не являлся ее единственной едой на сегодняшний день, а был припасен специально для двух черных как смоль овчарок с лоснящейся на загривках шерстью.

В этот момент Антон Петрович наконец оглянулся, спохватившись, что уже давно не видит и не слышит своих подопечных.

Его глазам предстала довольно странная, по меньшей мере, несвойственная будням картина: обе собаки жевали хлеб, аккуратно подбирая его с ладоней присевшей на корточки перед ними очень бедно одетой молодой женщины.

Ее лицо можно было бы назвать красивым, если б не приподнятая к носу верхняя губа. Даже легкая, испуганная улыбка не могла скрасить ее черты, а только усиливала врожденное уродство.

Антон Петрович привстал.

Заметив движение, Лада вскинула голову:

– Извините… они не хотели меня пускать…

У Колвина шевельнулось какое-то смутное воспоминание.

Где же он видел это лицо… уж не у подземного ли перехода?..

Бродяжка? Нищенка? Но почему тогда ее одежда выглядит так, словно за ней ухаживают каждый день? Что-то в образе этой молодой, изуродованной при рождении девушки не вязалось в его сознании с понятием о грязных, замызганных попрошайках, что сновали меж коммерческих киосков у ближайшего метро или толклись у входа в вестибюль станции.

Посмотрев на хлеб, который доедали его собаки, и чистую тряпочку, лежащую на коленях девушки, он вдруг отчетливо понял, что у нее не может быть лишнего куска хлеба, припасенного для собак.

Колвину вдруг стало неуютно и неудобно, словно это он заставил ее поделиться с его питомцами последним…

– Да нет… это, видимо, мне нужно извиняться за своих оболтусов… – произнес он, вставая с пня, и тут вспомнил, где и когда видел ее… Пару раз она промелькнула на грани его сознания, там, где откладывались лица случайно проходящих мимо по улице людей. Он даже вспомнил, что она немного прихрамывает.

– Джек, Сингар, ко мне! – строго произнес он, обращаясь к собакам.

Овчарки подошли к хозяину, отчего-то виновато поджав хвосты.

– Ну… я пойду, ладно?

Этот робкий вопрос вызвал в душе Колвина целую гамму чувств.

Откровенно говоря, он, как и большинство людей, недолюбливал бродяг и нищих, но эта девочка… или женщина слишком резко диссонировала с укоренившимся в сознании образом уличного попрошайки. Если б не ее одежда, то Антон Петрович ни за что не причислил бы ее к данному классу.

Раньше при входе в метро он неизменно отдавал мелочь, скопившуюся в карманах пальто, тем серым, убогим личностям, что толпились подле входа в вестибюль. Пока он находился в силе, был, как говорится «при делах», Колвину ничего не стоил этот жест, а взамен он получал некое душевное спокойствие, равновесие, что ли.

Вернувшись в Москву после долгого отсутствия, он не нашел никаких радикальных перемен подле станции метро, разве что маленькие коммерческие ларьки сменились на более просторные остекленные павильоны. Все так же у входа торговали цветами и газетами, там же сидели нищие. Он по привычке опустил руку в карман пальто, но мелочи там не нашлось, и он сунул в протянутую к нему ладонь десятку.

Через пару часов ему вновь понадобилось съездить в город, и он, подходя к станции, увидел ту самую бабку, которой дал деньги. Она валялась в вонючей луже подле пивного павильона, а народ брезгливо обтекал ее с двух сторон, как течение реки раздваивает русло, чтобы обогнуть отмель и вновь слиться.

На душе у Колвина вдруг стало так гадостно, что он мысленно зарекся давать кому попало деньги. Не то чтобы ему было жаль их, а просто противно это профессиональное двуличие – с одной стороны, жалобный дрожащий голос, умоляющий о подаянии голодному человеку на кусок хлеба, а с другой – пожилая женщина, валяющаяся в собственных нечистотах…

Пока он размышлял, Лада встала, отряхнула полу старенького демисезонного пальто, на которую одна из собак оперлась лапой, и, ни слова не говоря, собралась идти дальше, по своим, неведомым Колвину делам.

– Постой!.. – неожиданно для самого себя окликнул он девушку. – Ты торопишься?

Очевидно, для нее это был совершенно риторический вопрос.

Антон Петрович посмотрел на нее, заметил, как легкая тень скользнула по чертам изуродованного пьяными генами лица, и предложение, готовое сорваться с его губ, вдруг застряло в горле. Он хотел сказать: «Пойдем, я тебя накормлю», но вдруг отчетливо понял, что ее обидит такая формулировка… «Что за чушь…» – растерянно подумал он, уже совсем не радуясь своему внутреннему порыву, но все же произнес, поражаясь натянутости и чуждости своего собственного голоса:

– Может быть… мы пообедаем… вместе?..

Девушка остановилась, не сумев скрыть ни своего удивления, ни замешательства. По ее глазам нетрудно было понять, что она действительно голодна, но ответ пришел не сразу, как на то подсознательно рассчитывал Колвин. Она стояла перед ним в явном сомнении.

«Что она пытается изобразить из себя? – вдруг уже почти неприязненно подумал Антон Петрович. – Сейчас не семнадцатый год прошлого века, когда бывшая воспитанница пансиона благородных девиц могла запросто оказаться на улице голодной и оборванной…»

– Хорошо… – Ее голос прозвучал неожиданно глубоко и взволнованно, будто слова Колвина, произнесенные скорее из вежливости, нежели из истинных, идущих от самого сердца чувств, нашли неожиданный – а быть может, долгожданный? – отклик в ее душе. – Если вы приглашаете…

– Конечно, приглашаю.

Было в ней что-то необычное, какая-то изюминка не то в голосе, не то в тени от улыбки, что, вопреки всему, блуждала по чертам ее лица, не то во влажном блеске не по годам серьезных глаз…

Откровенно говоря, Колвин злился на самого себя, достав из кармана свисток и подзывая собак его резкой трелью.

«Ну, что, старый филантроп, доволен?» – мысленно спрашивал себя он, глядя, как обе овчарки наперегонки несутся к нему.

Прицепив поводки к их ошейникам, Антон Петрович выпрямился, посмотрев на свою новую знакомую.

– Как тебя зовут? – вдруг запоздало спохватился он.

– Лада.

– А меня Антон Петрович. Пойдем, нам туда. – Он указал рукой на входную дверь в подъезд.

Его уединение, столь тщательно им культивируемое, оказалось нарушено самым странным и внезапным образом.

Впрочем, Колвин, успокоившись, решил не обращать внимания на свой великодушный порыв. В конце концов, что за беда – покормит он девочку и отпустит. Красть в его квартире особенно нечего, да и бюджет отставного генерала вполне выдерживал обед на две персоны…

* * *

Отомкнув дверь, он пропустил в квартиру собак, жестом пригласил войти Ладу, а сам переступил порог последним.

Овчарки, освободившись от поводков, тут же бросились на кухню, к миске, где их ждал завтрак.

Колвин снял пальто, повесил его во встроенный шкаф, занимавший одну из стен прихожей, кряхтя, разулся. Сунул ноги в домашние тапочки.

– Сейчас посмотрим, что нам бог послал… – Он оглянулся. – Ты раздевайся, – он кивнул на пустые вешалки в шкафу. – Пальто туда, вот тебе тапочки…

– Извините, Антон Петрович, а может, я так? – вдруг спросила она. – Только переобуюсь?

– Да что за церемонии, на самом-то деле? – Колвин, видя, что она застыла в мучительной нерешительности, и совершенно не понимая причин этой стеснительной робости, протянул руку, безо всякой задней мысли, и расстегнул одну из пуговиц ее пальто.

Он физически ощутил, как девушка вздрогнула, сжалась, и та внезапная перемена, что произошла с ее глазами, оказалась столь разительной, что Колвин тоже вздрогнул, невольно опустив руку.

Один раз он видел подобное выражение в глазах собаки, когда несправедливо наказал Джека, вытянув того поводком вдоль хребта. Осмысленное чувство ярости, неприятия, готовности дорого взять за свою честь или по крайней мере за то, что под ней подразумевается.

– Не надо, – твердо, но безо всякой злобы произнесла она, расстегивая пальто. – Я сама.

Она отвернулась, вешая одежду, а Колвин весь сжался, похолодел внутри, когда понял, что не только кусок хлеба был ее единственным достоянием…

Под пальто не было ничего, кроме заштопанной в нескольких местах теплой ночной рубашки, какие носят зимой и летом вечно зябнущие в силу своего возраста старушки.

Лада повернулась, не пряча взгляд, и спокойно произнесла:

– Извините, Антон Петрович, я думала, мне будет лучше остаться в пальто. Я не могу носить грязную одежду… – внезапно призналась она, и по ее глазам было видно, что эта странная во всех отношениях девушка сказала немного больше, чем хотела.

У Колвина перехватило дыхание, но не от вида округлостей молодого тела, которые тонко прорисовывала плотно облегающая фигуру ткань, а от запоздалого внутреннего стыда.

Не суди, да не судим будешь…

Он молча развернулся, прошел в ванную комнату, и оттуда вдруг раздался его голос:

– Ладушка, подойди сюда!

Она не надела тапочки, и по холодному кафелю коридора мягко прошелестела ее прихрамывающая поступь.

В глазах девушки блеснула предательская влага, которая была удалена, вытравлена одним резким движением перед самым порогом ванной комнаты. Неизвестно, что явилось причиной, вырвавшееся у Колвина виновато-отеческое «Ладушка» или просто ужасное, болезненное напряжение происходящего, но вошла она спокойно, с твердым, даже немного жутковатым выражением на искаженном лице…

– Вот… – Колвин осекся, напоровшись на ее взгляд, и рука с теплым халатом повисла в воздухе. – Держи. – Отбросив сомнения, он сунул халат ей в руки и внезапно добавил:

– Можешь включить горячую воду. Ты моя гостья. А я пока пойду посмотрю, чем мы будем обедать.

* * *

Застыв посреди ванной комнаты, как грубо и неумело сработанный манекен, она, не шевелясь, напряженно всматривалась в собственное отражение, что в полный рост демонстрировало ей зеркало, прикрепленное к стене над раковиной чуть тронутыми ржавчиной металлическими креплениями.

Было ли у нее свое, сокровенное представление о чуде?

Скорее всего, что нет…

В ней присутствовала та гармония, когда душа и тело являются зеркальными отражениями друг друга. Как черты ее лица оказались изломаны прихотью искалеченного алкоголем генома, так и душа Лады пребывала в стадии осколков кривого зеркала, что отражают лишь искаженные кусочки реальности, не в состоянии объять картину в целом.

В ней жили лишь отдельные желания и чувства, которые перемешивались меж собой, словно кусочки стекла в детском калейдоскопе, складывая все новые и новые, в большинстве своем страшные и отталкивающие, узоры…

Адский коктейль из понимания мира, его инстинктивного неприятия и робкой, задушенной реалиями надежды, что когда-нибудь этот калейдоскоп перестанет существовать внутри нее…

Именно эта полузадушенная надежда, как ни странно, являлась тем стержнем, вокруг которого вращались ее мысли.

Неважно, что за ужас предлагал ей день сегодняшний, – и в потных объятиях извращенцев, и в наполненной паром и запахом нечистот мойке огромного фешенебельного ресторана, и на промозглой улице, за утлой защитой картонных коробок из-под импортной телеаппаратуры, – везде она воспринималась окружающими как нечто странное, и не за ее внешний вид, а именно за то, что, дав жесткий отпор какому-нибудь пьяному насильнику в темном переулке, она, поправив растрепанные в схватке волосы и машинально выковыривая из-под ногтей чужую кожу, уходила, не матерясь, не проклиная обидчика, не издеваясь над поверженным, и по чертам ее лица минуту спустя уже блуждала легкая тень сентиментальной улыбки.

Она могла убить, если ее прижимали спиной к стене или загоняли в угол, но зло не скапливалось в ней, скатываясь по наружной оболочке, как дождевые капли по вощеной бумаге…

Сейчас, стоя у зеркала, она не знала, что ей делать, бежать ли отсюда, сломя голову, или же остаться.

Инстинкты кричали – беги! Ее жизненный опыт не предполагал нормального развития событий. Квартиры, в которых ей доводилось бывать раньше, как правило, являлись более убогими, и приводили ее туда чаще всего силой…

Она в нерешительности стояла подле зеркала, глядя на свое совершенно незнакомое, как оказалось, лицо, и слезы вдруг брызнули из глаз сами по себе, сбегая по щекам крупными горячими градинами.

Лада быстро задушила их.

Крутанув барашек смесителя, она болезненно ощутила, как упругая струя горячей воды ударила в дно чугунной ванны, разлетаясь гудящими брызгами.

* * *

Антон Петрович возился на кухне, неумело готовя завтрак, когда хлопнула дверь ванной комнаты и по линолеуму прихожей прошелестели босые ступни ног.

– Надень тапочки! – машинально напомнил он и вдруг спохватился, осознав, что она – не одна из его овчарок, а девочка с улицы, и не стоит разговаривать с ней так, словно Лада жила тут от самого рождения. Он просто позвал ее, чтобы накормить, дать возможность нормально вымыться, и нечего делать из данной ситуации проблему…

Колвин вдруг поймал себя на том, что рассуждает так, будто он – молодой офицер, пригласивший в дом случайную знакомую. «Господи, какая чушь… – подумал Антон Петрович. – Совсем, брат, в маразм впадаешь…»

Было от чего.

Эти едва слышные, прошуршавшие по линолеуму шаги всколыхнули в нем целый сонм противоречивых чувств. Он вдруг кожей ощутил пыльную пустоту трехкомнатной квартиры, навалившуюся со всех сторон, сжимая, словно стальной обруч, сухие старческие виски.

Жизнь неумолимо прикатилась к финалу. Нож в пальцах Колвина задрожал. Эта пустота останется с ним, будет преследовать до самой смерти. Когда-то он полушутя говорил, что лучший его друг – это он сам. С собой не поругаешься, себя всегда и во всем понимаешь…

Оказалось, что нет…

Чтобы осознать это, нужно было почувствовать разницу между цоканьем собачьих когтей и мягкой босой поступью человека…

* * *

Было уже одиннадцать часов утра, когда Колвин пригласил Ладу за стол.

Их поздний завтрак или ранний обед, можно называть как угодно, состоял из вермишели быстрого приготовления с китайскими иероглифами на пластиковых баночках, нарезанных дольками помидоров, двух кусков холодного мяса, извлеченных из вакуумной упаковки, и крепкого, курящегося легким паром кофе.

«Не густо для престарелого филантропа…» – мысленно упрекнул себя Колвин.

В отличие от него Лада, сидящая напротив, по другую сторону кухонного стола, находила эти блюда не просто достойной, а восхитительной заменой тому куску черствого хлеба, что пришлось ей скормить двум вставшим в напряженную стойку собакам.

Поначалу они ели молча – Колвин не находил, что сказать, а Лада просто не умела поддерживать сколь-либо непринужденную беседу за столом, не оказалось в ее багаже такого жизненного опыта.

– Ну, расскажи мне что-нибудь, – первым нарушил молчание Антон Петрович, когда легкое, ритмичное постукивание вилок о тарелки стало для него совершенно гнетущим и непереносимым.

– О чем, Антон Петрович? – рука Лады повисла в воздухе.

– Ну хотя бы о том, где ты живешь? Есть у тебя дом?

Она утвердительно кивнула, донеся наконец вилку до рта.

– Есть, – спокойно ответила девушка, прожевав кусок мяса. – В гаражах, недалеко отсюда.

– То есть как?.. – поперхнулся Колвин.

– Ну, сгорел гараж, – терпеливо пояснила Лада. – Никто туда не приходит больше, рядом кусты и ручеек… – словно оправдываясь, произнесла она. – Я натаскала туда коробок от магазина… – Она улыбнулась так непринужденно, что у Антона Петровича перехватило дыхание от этой улыбки и той непосредственности, даже скрытой гордости, которые прозвучали в голосе девушки.

Он отвел глаза, внезапно осознав, что ему страшно смотреть на нее, и не из-за врожденных дефектов внешности, а из-за того, что скрывалось за маской плоти.

Иногда, оказывается, достаточно нескольких слов, фраз, чтобы сущность человека вышла наружу до болезненной, неизгладимой очевидности.

Колвин никогда не причислял себя к разряду психологов, но сейчас и ему, старому, замкнувшемуся в себе солдафону, вдруг стало ясно, что сидящая напротив него девушка сама не понимает, сколь зла ее судьба…

Но таких, кто ведет страшную жизнь под внешним лоском зеркальных витрин больших городов, тысячи, если не десятки тысяч, и все они люди своеобразного, злого, неблагодарного склада характера, сиюминутные эгоисты, существующие по закону трущоб, который если не переплюнул пресловутый закон джунглей по статистике выживаемости, то уж по своей жестокости и беспринципности точно обогнал.

«Вот как странно оборачивается судьба…» – со смятением и внутренним страхом подумал Колвин, подняв взгляд на Ладу, которая пила кофе, обняв зябкими ладошками большую фаянсовую кружку из сервиза. В этот момент край кружки полностью скрыл дефект ее лица, и он видел только правильные черты, обрамленные влажными после купания волосами. На лице девушки в этот момент выделялись серые, состарившиеся, как и у него, глаза, вокруг которых, несмотря на возраст, уже наметились первые морщинки…

Он вспомнил, как напряглась Лада, когда он протянул руку к пуговице пальто, ее стыд и смущение, вызов, гневную готовность идти до конца…

Разве может быть у уродливой бродяжки, взращенной в недрах большого города, столько несвойственных ее касте чувств? Или она, сама не осознавая того, и есть тот самый пресловутый цветок, что распустился на зловонной свалке, подставляя зябкому солнцу свои изуродованные нечистотами лепестки?

Взгляд Колвина упал в коридор. Длинный темный коридор его жилища, откуда в пустые комнаты вели плотно запертые двери.

Тишина и затхлость квартиры вновь навалились на него, заставив буквально выдавить из себя эту простую, но далеко идущую фразу:

– Может, ты останешься у меня… хотя бы ненадолго?

Лада вздрогнула, поставила кружку и вскинула на него удивленный, полный скрытого подозрения взгляд.

– А что я должна буду делать? – негромко спросила она.

– Ничего. – Колвин сам поражался тому, что говорил, но слова исходили скорее от сердца, нежели от разума. – Просто поживи…

* * *

Есть в жизни моменты, которые не суждено забыть. Никогда.

Лада не понимала, что с ней происходит. Творящееся вокруг казалось чем-то неестественным. Она не могла просто так допустить в свое сознание мысль об элементарной человечности, скорее этот термин был попросту неведом ей, хотя подобное чувство, естественно, присутствовало в ней самой, просто оно оказалось сначала задавлено прессом жизненных обстоятельств, а потом не востребовано.

В детстве ей никто и никогда не рассказывал сказок.

Ограниченный кругозор Лады вмещал в себя грязный опыт выживания в городских трущобах, она могла бы много поведать психиатру или автору мрачных романов о падении человеческой души, но осознать мотивы поведения Колвина было выше ее сил. Встав из-за стола, Лада ощутила себя совершенно беззащитной, загнанной в угол, угодившей в западню. Теплый махровый халат с чужого плеча, казалось, жег ее тело, заставляя сердце инстинктивно сжиматься от страха – она слишком хорошо усвоила уроки, которые преподавала жизнь, и отчетливо понимала, что в конечном итоге ей за все придется платить…

Однако прошло некоторое время, в течение которого она убрала со стола, вымыла посуду и составила тарелки в стенной шкаф, висевший над раковиной, но ничего страшного не происходило.

Антон Петрович ушел в комнату, потом вернулся на кухню, держа в руках пачку папирос и пепельницу из толстого зеленого стекла. Прикурив, он закашлялся, перехватил брошенный украдкой взгляд Лады и произнес:

– Привык к папиросам. Ничего другого курить не могу. А ты куришь?

Она кивнула, продолжая мыть посуду.

– Извини, ничего другого дома нет. – Антон Петрович кивнул в сторону початой пачки «Герцеговины Флор». – Потом, попозже, может, пройдусь к ларькам, куплю что-нибудь помягче. Ты присядь, успеешь еще…

Восход Ганимеда

Подняться наверх