Читать книгу 21 история о том, что умерли не все - Анна Чухлебова - Страница 2

ТРИ ИСТОРИИ О ЛЮБВИ

Оглавление

Невеста


В белом облаке оборок, перебирая кружева тонкой рукой, источая смиренное счастье, сидит моя невеста. В подступающих сумерках свет иконописного лица маячит, как далёкая Луна. Сглатывая песню, застрявшую в горле, я подхожу. Нос вровень с моим пупком, цепкие лапки расстегивают ремень, пуговицу, ширинку. Мягкие губы, мокрый язык, кожаные ребра нёба. Лукавый зрачок подглядывает за мной из-под опущенных ресниц, я сжимаю затылок, путаюсь в светлых волосах, кричу. Хочется плакать. Наклоняюсь для поцелуя, замираю, гляжу в глаза. Теперь моя очередь. Ныряю под юбку, отодвигаю трусики, беру в рот член.


Пятнадцать лет назад это самое платье надевала другая белокурая девочка. Её руки я просил на коленях. Наша свадьба с тамадой и икрой стоила мне двух лет кредита. Наш брак стоил мне счастья. Но иногда, сквозь немытую сковородку, побежденную гравитацией грудь, моё горькое пьянство, её бесконечные, солью пропитанные, упреки, проступал ангел в белом. Когда она шумно сплевывала у загса, затянувшись сигаретой, топорщилось острое, золотистым пушком покрытое, плечо. Волочился, собирая осенние листья, подол. Пухлые губы серьезно шептали: «Люблю». Теперь шепчут другие. Бедра качаются, член доходит до язычка в горле, внутренности черепа заливает тёплая жидкость. Не глотаю, хватаю с пола бутыль ликёра, взбалтываю всё вместе во рту, тонкой струйкой передаю новой невесте в рот. Глотает, улыбается, до кошмара любимая, моя.

Ликёр в длинной бутылке стоял в серванте с самой свадьбы – всё выжидали какой-то повод, не знаю там, новоселье. На рождение дочки открыть забыли, да и жене было нельзя. Вот и пьем теперь с Даней за нашу любовь. Ему столько же лет, как моей бывшей жене, когда я начал за ней бегать.


В ремонтное дело Даню привел отчим, Арсен. После девятого класса мальчик болтался, Арсен не выдержал. Пробовали вместе класть плитку, по худобе своей подсобник из Дани был никакущий – приносил за раз мало, ночами скулил от боли в костях и мышцах. Арсен разозлился, сдал сварщикам, те напоили водкой в обед, Даню отключило, приехала скорая. Неделю спустя Арсен притащил мальчишку ко мне – шпаклевать не варить, должен справиться. Я торчал Арсену червонец, согласился учить Даню в счет долга. Следующую неделю об этом жалел – с учетом времени и нервов выходило дороже. Рукой Даня совершенно не владел, к тому же, левша. Смешивать составы тоже не получалось, мальчик едва понимал, что такое пропорция. Переделывал за ним, сердито сопя, он только глазками хлопал:


– Дядь Дим, не выгоняйте, меня папка прибьет.


Да я твоему папке всю двадцатку буду должен, если от тебя откажусь. Так и протаскались вдвоем месяц, пока у мальца не стало получаться. А тут и заказ большой свалился в коттеджном поселке рядом с городом. Сделайте всё за неделю, хоть ночуйте тут, вон, матрас надувной, вода, газ, электричество. И мы ночевали, вечерами цедили пиво под звездами, закинув в него мяту с соседнего участка. Даня прыснул: «Мохито», повеяло морем и хитином. Окрестная степь, покрытая наростами новых домов, гудела от ветра. Будто невзначай, шутки ради, Даня вытянул свои длинные, свежим загаром занявшиеся, ноги поверх моих ступней. От тяжести этой невесомой, со смертью жены забытой, от бесстыжих смешков, от всего скотства происходящего перед глазами пылали звезды. «Ну и шельму ты вырастил, Арсен» – только и успел подумать, как мальчик оказался передо мной на коленях. На рассвете повел в поле, кутал в курточку, целовал мурашками покрытый загривок.


Даня бы в пору Лене, моей дочке. Ей тринадцать, копия матери, живёт у тёщи. Та исправно науськивает, как содрать с меня побольше, а я и плюнул давно – всё ж с бабушкой лучше, чем у меня. Лене бы Даня понравился, вкус у нее изящный, думает в худ. училище поступать, как я когда-то. Потом вышку на философском получил, выпадало в бутылочку целоваться с парнем, кто ж с бутылочкой спорит. Но вот спать – никогда не спал. Женился, ребенка сделал, пошел в шпаклёвщики. Социально приемлемая наклонная. И только изредка, как испарина на льду, пробегала тень настоящего – закатное пожарище, изящное запястье, смерть, чума.


Двенадцать лет прошли в этом тумане, тупел, заливал глаза. Когда-то тонкая моя Людмила грубела, вертлявая её, живая манера занимать пространство собой превращалась в обглоданную временем кость. Вместо саламандры в руках оказалась дряхлеющая наседка, во всех своих бедах давно и крепко винившая меня. Невозможные вечера в одной квартире – жена смотрит мелодрамы в большой комнате, дочка притихла в маленькой, я допиваю второй литр пива на кухне. Прикидывая, выдержит ли дверца антресолей вес моего тела, отрубаюсь под глупое телешоу. Просыпаюсь от тычка в бок, Людмила корчит мину – дело к полуночи, пора спать. Пыхчу на ней минут пять. Те глаза, что когда-то меня обожали, теперь изучают подтеки на потолке – год, два, три назад в её день рождения нас залили соседи, всё это время я обещаю заняться ремонтом в следующее воскресенье. По полгода к ряду Людмила пропадает у тётки в Хабаровске. Тётка старая и обещает оставить трёхкомнатную квартиру, на которую мы у себя на юге возьмем однушку для Лены. В эти полгода дочка ест дошираки, я стучусь к соседке, у которой муж в море. Когда он возвращается, приходит ко мне с ромом и байками про баб. Людмила возвращается только с упреками.


И чёрт её дёрнул тявкать под руку, когда я рубил на куски, годные к заморозке, добрую баранью тушу. Всё вышло как-то очень быстро, отточено, скучно. Может, потому что человеческого в Людмиле и не осталось больше, у меня было чувство, что я всего лишь разорвал оболочку и выпустил дух. Никакие ужасные убийства с особой жестокостью ко мне и не липли. Мир отреагировал сходно – на третий день объявили поиск, искали, не нашли. Полиции было как-то плевать, покопались для вида. Лена, конечно, плакала, ну и я плакал, куда ж без того. Там, где Людмила сейчас, она снова невеста и повторяет бессмертное и вечное: «Да». И никакое мясо с червями тут не при чем, никак не возьму в толк, о чем вы все говорите.


Одному жилось веселее. В перерывах между заказами состряпал ремонт, таскал к себе девчонок, снова начал читать. Девчонки бывали нормальные, а бывали хорошие, кто-то бревно-бревном, а завтрак зато, кто-то чуть раз, так деньги на брови давай. Бывали всякие, но вот невесты среди них я не встречал – не та стать, не та ухватка, всё не то. Пробовал рисовать, как это. Невеста плыла перед глазами и скалилась рваным ртом – скомкал, поджег. Пока горело, дразнясь мелькнула в пламени и изошлась на дым. Не будет у меня больше невесты, решил раз и навсегда. А тут Даня. Все эти гримаски, синеватость кожи, солёное, шепотом донских степей напоенное «шо» из ярко очерченного рта. Одна незадача – вообще-то, жених.


Мужики бы содрали шкуру, конечно. И Арсен бы содрал, уж не знаю, было у них там что или нет, всё равно бы содрал. Будто я виноват, что девочки Дане и не нравились никогда. А я суховатый, квадратночелюстной, с мудрой морщиной на лбу. Заберись на колени и ткнись носом в шею – вот какой я. На другом заказе в том же поселке решили поиграть – проходился валиком по ягодицам, затем прижимал Даню к стене, чтобы получился отпечаток. То была детская. Обвёл потом, растушевал – вышел слоненок. Заказчикам даже понравилось, халява.


Впрочем, медовый месяц наш тлел и дурнел, по народной мудрости подпорченный ложкой дегтя. Мальцу нужны деньги, а впахивать ему, разумеется, лень. Канюнченье в ушко, чтоб дал долю побольше, «Димочка, хочу кроссовочки» – и утюги, стоимостью как моя пьянкой побитая печень. Как только мог, смотрел сквозь мутную рябь в толщу счастья, увеличивал долю, покупал кроссовочки, сгребал в охапку, целовал прохладные плечи до слез, пока однажды, в ответ на всё это, не услышал подёрнутое скорбной ухмылкой, усталое, бабье – «Нищета заела».


Дальше молча смотрел, как счастье уходит сквозь пальцы. Как Даня глядит в потолок, вместо того, чтобы расширяющимися зрачками впиваться куда-то в дно моего черепа. Как откуда не возьмись появляется айфон: «Ой, да бабушка подарила». Не выходы на смену без всякого предупреждения, внезапно заболевшая голова, зуб, нога. Кому ты брешешь, любовь моя, а главное, зачем, чтоб мучать меня только. Стало невыносимо. В одно из его появлений, всегда ощущавшихся в теле, будто в космической тьме включили свет божий, я не выдержал. Даня опять кривлялся в свадебном платье моей жены. Рост, ширина плеч, похабная манера топорщить мизинец, затягиваясь сигаретой – если бы шуткой судьбы он был потерянным сыном Людмилы, едва ли подобное сходство было бы возможным.


Ударил свирепо, взаправду. Невеста корчилась, рыдала, под глазом синело, из разбитой губы текла кровь. Не пытался бежать, звать на помощь, бить в ответ. Толком даже не закрывался – чуял вину, паршивец. Вместо лица перед глазами стояло свиное рыло, из светлых волос пробивались бараньи рога. Когда я оторвал его от земли, ухватившись за шею, об пол слабо зацокали начищенные копытца. Красная вспышка и тишина. Я лежу, уткнувшись в подол платья, а Данина окровавленная, стремительно теряющая тепло рука, обнимает меня.


Следакам так и сказал – ребята, черти. Жена моя бывшая, мальчишка этот. Не знаю, чего они за мной бегают. Рядятся в невесту, вынимают душу. Экспертизы признают меня вменяемым, следаки гогочут, мол, симулянт. Хорошо им смеяться, когда черта в глаза не видели. Незадолго до суда теща привела Лену – может, квартиру мою хотели, кто знает. Дочка совсем большая, смотрит на меня, как в скучное кино, мнёт челюстями жвачку, к худым щекам липнет розовый пузырь. Я валюсь на пол и кричу – это белое облако оборок ей к лицу, как никому прежде.

Десять

Когда ты умер, мы остригли волосы. Смерть твоя, страшная, египетская, пришла неожиданно. Смыла со сцены жизни, как дождичек в четверг. Вжались в бархатные кресла, зажмурили глаза, стиснули челюсти. Пытались не быть вслед за тобой – и не смогли. Десять твоих бывших жен, девять усталых тёщ, трое слабых детей. Последние пара приятелей несут гроб у головы, у ног уже какие-то наёмные. Чёрным космосом затянутый, бестобойный мир, горькая сирота, сирая безотцовщина – вот что без тебя стало. Впрочем, пока ты оставался с нами, было намного хуже.

Лисица моя, синица моя, да где там синица, журавль, конечно. На небе журавль. Я седьмая, после меня еще троё. С восьмой застала тебя в ванной, на заходящейся негодованием стиральной машинке.

– Сломайте мне ещё! – сказала грозно, пока она соскальзывала, прикрывая грудь нестиранным полотенцем.

Выпроводили как-то, сели на кухне. Поцеловала в левый глаз, затем в правый. На следующий день подали на развод. С восьмой всё кончилось через месяц – забытый на тумбочке смартфон, третий размер девятой. С этой держались долго – много работала, командировочная. Десятая, в духах и платьях, явилась к ней сама. Сначала скалилась, потом рыдала и грозила самоубийством. Она же и толкнула тебя в окно, собрав свои тщедушные силёнки в грозовую ярость. Посадили, конечно. Вместо десятой с нами остриглась несбывшаяся одиннадцатая. Хорошая девка, до счастья голодная.

Жутче неё плакала только первая – женились молодые, пузатые, с двойней. Дети теперь подростки – мальчик бегает глазами по жёнам отца, в чёрном хороши, горе стройнит. Да где тебе там, детёныш, с таким-то маминым бычьим профилем. Слава Богу, девочка пошла в отца. Хоть что-то в мире осталось ладное, фиалковое.

Всё началось с буквы «ф», она моя любовь, а вовсе не ты. Фабула, фея, фарфор – бархатное фиолетовое фырчание, а не слова. Ладно уж, Фетисов, жаль, не Фёдор, фатальный мой фаворит. За завесой фатина ты далеко, а «ф» ближе некуда, на кончиках губ. Только выдохни, как тогда, на свадьбе, целуя тебя под ивой. Вдали от глаз невесты, моей лучшей подруги, шестой.

– Сдурела, Настя, больной он, – говорила ей с самого начала, а она всё равно позвала дружкой.

Подумаешь, шестой брак в тридцать пять. Когда на небе полыхает любовь, ангелы падают, спалив крылья. Летят сквозь радугу, меняют конфигурацию аксессуаров на голове, обзаводятся штучками между ног. Седьмой брак в тридцать шесть, смерть в сорок. От платья я отказалась, уж больно тошно помнить Настино. Но что уж теперь, своё горе несу, как самурай честь. Позор смыт кровью, навеки. А веки у тебя были дивные, с прозрачными ресницами, хотя сам брюнет. Что-то неуловимо кроличье, красноглазое, беззащитное. Тебе бы расстреливать кого на краю рва сиплой осенью – было б нелепо и так красиво.

Вторая появилась с жутким скандалом. Верещали младенцы, рыдала первая, тесть-военный затеял разговор.

– Мало ли баб, а вот семья, дети, то дело. Ну ты знаешь весь этот мужицкий треп, – говорил Фетисов, отправляя в рот шоколадную конфету, – А я не могу больше, когда любовь прошла, просто не могу. Он ведь и военкоматом пугал, и морду грозил набить. Ну я зассал, конечно, а назад не сдал, нельзя назад было.

– И седьмой раз нельзя будет?

– Да не будет седьмого раза.

Проглотив конфету, Фетисов щурился от удовольствия. Отворачивался к окошку, встречал глазами метеорит окурка, щедрый звездопад от скучного соседа сверху. Кто б знал, что звезда упадет, загадала б желание. Так и «не будет» сбылось бы. Толкнула бы вниз, не дожидаясь десятой – падал бы ярче всех.

Но виновна не я, и понурая вторая бредет рядом со мной сквозь выжженную кладбищенскую аллею.

– Мы ведь сами дети были, а тут еще эти маленькие. Такой мразью себя чувствовала, не могла в зеркало смотреть. Он умилялся сначала, только с совестливыми можно дело иметь, говорил. А потом мама увидела его с третьей на набережной. Кусают хот-дог по очереди, между ртов лук свисает, амуры в небе танцуют.

Что уж, милая, оправдываться, у нас все хороши. Четвёртая вообще сестра третьей, спасибо, что не мама с дочкой.

– Удобно, с новой тёщей не знакомиться, – хохотал Фетисов.

Весь наш брак под моей грудью водили хороводы ледяные жабы – прошлые и будущие измены. Курила по пачке в день, когда могла, ревела. Выворачивала карманы, заглядывала в телефон, нюхала рубашки, голую шею твою нюхала, когда только приходил – нет, дорогой, не вынюхиваю, просто люблю твой запах. Когда чудилось неладное, закрывала глаза – ваниль то от выпечки, конечно. Ты же так любишь сладкое, Фетисов. И потому черви сожрут тебя раньше, чем я перестану плакать.

По результатам года с четвёртой забеременела пятая. Фетисов в таких случаях женится. Малыш получился неправильный и крикливый – в крошечном теле постоянно ворочалась боль.

– Полгода не спал, ни во сне, ни с женщиной, – вещал Фетисов, честный, как испарина на стакане с ледяным спиртом, – Держался, как мог. А тут Настя, ты ж знаешь Настю.

Да никто никого не знает, любимый. Так, покажется разве, в башке предохранитель щёлкнет, чтоб с ума не сойти. Была бы я шестой, седьмой бы стала она – это наверняка. К концу брака казалось, что на каждой из предшественниц была жената я. Первая училась лучше всех в группе, пока не забеременела. Вторая сносно пела под гитару, но Фетисов этого не выносил. Третья готовила кулебяку и часто возилась по дому. Четвёртая любила мясо с кровью, но падала в обморок, если при ней прихлопнуть комара. Пятая спала в бигудях. Шестую умоляла при мне не обсуждать. Счастье было поймать тебя с восьмой – так встречает пулю лбом проигравшийся дворянин. Правда, стиральную машинку пришлось продать – от ее звуков так стыдно хотелось удавиться. Девятая все похороны в телефоне – работа не ждет, понимать надо. Десятая готовится к конкурсу красоты среди зечек. Несбывшаяся одиннадцатая причитает у твоего креста на коленях.

А я просто пишу тебе письма, Фетисов, пока Филатов, мой новый муж, спит.


Возможности

Куда мне твои вздорные речи, длинные руки, отчимы-пьяницы. Где в моей сытости и чистоте место незрелым ляжкам, кромешным тайнам. Быть тобой страшно, страшно, представляешь непроницаемо чёрный мир и кричишь, кричишь. Всё равно, настоящий, взаправдашный, твой – темнее, больнее, хуже. Я не знаю, как ты вообще можешь улыбаться. Когда ты можешь, у меня под горлом разрывается бомба.

Пересчитываю твои счастливые возможности сдохнуть. У каждого свои послеобеденные забавы. Начнем с ковида, страшный ремарковский туберкулез. Под лопаткой латка, штопанный червячок, подарок страшного детства. Что там у тебя в лёгких, кровища, какие-то диагнозы, врачи, не случившиеся мечты. Тут и здоровых валит, где там тебе. Целуешь и не знаешь, не убил ли. Знаю одно – если целуешься не только со мной, убью наверняка. Возможность вторая, переходим дальше.

Говоришь, нашла барыгу, но зачем, все берут в даркнете. Мало ли, недостача по той самой, народной. Мало ли, деловые договоренности. Целый веер возможностей. Тюрьма – тебя будут ебать, потому что ты красивая, ты сгниешь от холода и заразы, или все сразу. Ошибка на складе – героин интраназально в мефедроновой дозировке, перепутали со слепу, с пожару. Долги и вся эта наркоманская мутотень, тягомотина, слишком долго торчать, чтобы по какой-то причине оставаться живой. Возможностей уже пять, видишь, какая ты перспективная.

Всё время хочется выйти из окошка, но ты живешь на первом. Можно шагнуть под машину, но это как-то непонятно. Шляться тёмными улицами и ждать, когда убьют. Выпить марганцовки. Прислонить утюг к лицу и надеяться на болевой шок. Я уже не успеваю считать, а ты все галдишь о возможностях. Любить меня до старости, умереть у меня на руках – ну уж нет. Родить больного, вскрыться от послеродовой депрессии – куда ни шло.

Я нашел тебя на рейве, глупую, маленькую. Ты сидела в комнате, обклеенной компакт-дисками, и следила за огоньками, оп, за огоньками бегущими вдаль зеркальной бесконечности. По зрачку твоему танцевал красный фонарик, наверное, Марс, а может, Венера, прости, я не понимаю в планетах. Что я там делал, взрослый, тридцатипятилетний, с работой, с квартирой, с «когда ты, блядь, женишься»? Искал возможности и нашёл. Появился твой дружок, я посмотрел, он низвергся, испарился, отошёл. Ты положила мне голову на плечо.

Я примерял к тебе свою фамилию, как шутовской колпак. Ты сказала – как бы не так. Да что там, фамилия высший класс, с такой только быть звездой. Или мной. Давай сделаю тебе предложение, колечко сниму с полторашки, которой мы разбавляем виски. Ты уже пьяная, это нехорошо. Выпьем еще. Я люблю тебя так, что сейчас закричу. Я не шучу.

Ты зажимаешь уши, я ору, как припадочный. Теперь понимаешь? Два года назад умерла твоя мать. Тебя смогли откачать, поставили на учёт, не знаю, в наркологию или в психушку. Слушай, это не важно. Важно то, что я глажу твой копчик, бархатистый, ворсистый, твой копчик, и плачу, уткнувшись в макушку. Мне больно и страшно, но это не важно. Слава Богу, тебя спасли, залатали, заштопали, выкачали всю дрянь, святые люди врачи. Я целовал бы им руки, но они сплошь с надбавками, пять степеней защиты, химия для иммунитета, лучше не рисковать. Но в сердце своём, когда засыпаю один пыльной ночью – у нас тут туманы от пыли, ты веришь? – я ставлю им памятник из бетона и слез. Я отрезал бы руку, правую руку, которой я делаю всё, лишь бы они были здоровы. Но это впустую, никак не связанные вещи. Чего уж хлеще. Хочешь, сыграю на гитаре, я умею. Am, dm, хватит. Лучше я просто буду плакать.

Ну и где ты шлялась опять? Ходила потанцевать, не понимаю, почему не закрыто. Зачем ты рискуешь собой, зачем себя бьёшь. Может, тебя ебёт еще кто-то, ну что ж, может, даже любит, как хорошо. Спой мне еще, пока я убью вас обоих. Но ты не поешь.

Ты стоишь на крыше, и моя любовь совсем не повод не делать шаг, но ты стоишь, и ноги будто прилипли к серой неровности пола. Что такого, мы в свободной стране, ты выбираешь жить или умереть, и это последнее, только твоё. Я не буду мешать.

Почему нельзя любить просто так, девчонку, вертушку. Просто ее ебать, сводить в ресторан, хрен с ним, не ресторан, заказать доставку, что она там жрёт, роллы, значит роллы, и соус добавьте. Подарить ей кольцо, познакомиться с семьей, может, даже надеть галстук, ну а что, у меня есть в шкафу, я когда-то носил. Нет сил объяснять, что я нормальный, у меня работа, квартира, мне тридцать пять лет, долгов нет, в браке не состоял, просто устал и теперь хочу с вашей Машей детей, ипотеку, развод через суд, скучные воскресенья с детьми, дорогие поезда и куклы. И ведь даже в морду никто бы не дал, если б я прям так и сказал, все понимают, жизнь – сложная штука.

Твой лоб высоченный, как своды собора в Европе, в который я так и не съездил. Он выгорел весь, и шпиль обвалился, но кости твои держат мозги так крепко. Я целую глазницу, ресницы, счастливей меня нет на свете. Я сказал всё.

21 история о том, что умерли не все

Подняться наверх