Читать книгу Foxy. Год лисицы - Анна Михальская - Страница 1

Первый снег
1

Оглавление

«Все начинается с воображаемой встречи. Вот уже скоро, и я представляю себе первый поцелуй – быстрый, еще у метро. И на внутренней глади моих губ, там, где они скрыты от света и взгляда, тотчас появляется вкус электричества – нежно-соленый, как вода северного моря… Я чувствую уколы мелких разрядов тока – слабых, словно губы светятся изнутри, как ночные рыбы. Снаружи их обжигает лед февральского ветра».

Так я писала в своем смартфоне от нетерпеливой тоски. Чтобы быстрее прошло заседание Диссертационного совета по специальности 03.00.08 – зоология. Совет заседал, как всегда, в четверг, на тихой окраинной улице, под отдаленный шум пригородных поездов, в здании, выстроенном из шлакоблоков еще в шестидесятые годы. Задолго до начала этой истории. Тогда и не все герои родились на свет Божий. Но некоторые родились уже.

Я – Лиза Огнева, в школе и после – Лиска. Мой день – в сентябре, и мне уже сорок пять. Но ясно, будто сейчас, я вижу шершавый серый асфальт дорожек Зоопарка, солнце сквозь кленовый лист, свою ладонь против солнца, всю из розового огня… Это была моя пятая осень. Рыжая девочка с длинноватым носом – Лиса, конечно. Вот так всегда: что на виду, то и главное. Может быть, это и верно. Прав был один острослов: только неглубокие люди не судят по внешности.

Моя школа была «Третья». Кто учился в Москве, тот знает. Или слышал. «Третья школа»… Третья стража, как в Риме… Vigilia tertia… Такая особая школа.

Спустя два года и еще месяц родился Митя Огнев, мой муж. На Покров, когда все застывает и леденеет, но земля ждет: «Покров-батюшка, покрой землю снежком, а меня – женишком!» И до сих пор, несмотря на глобальное потепление и парниковый эффект, бывает, что мольба эта исполняется, и уже с раннего утра белое торжествует над черным, и быстро минует короткий праздничный день, и у края неба – там, где окоем заслонен от взгляда странными крышами и страшными башнями новой Москвы, – венцом вспыхивает сквозь зеленые тучи и долго горит, полыхает, пламенеет закатное солнце…

Митю я помню с тех пор, как перешла в «Третью» матшколу из своей английской, на Кутузовском. Слова «элитарный» тогда еще не было. А Митя – уже был. Сын и внук профессоров МГУ, он и в школу каждый день попадал, спустившись из поднебесья высотки на Ленгорах. Не столько попадал, сколько падал. Слетал. Оказалось, там, под шпилем, чуть ниже стрижей, были еще гнезда. В них жили ученые и их семьи. Но вовсе не все преподаватели, а только те, кто сделал для университета что-то особенно важное и к тому же остался жив к 1953-му – году воздвижения шпиля над горами и над Москвой.

Я смотрела на Митю – и видела заоблачные дали. Наука… Талант… Творчество… Невысокий, но ладный и ловкий, стремительный, всегда чуть над землей, словно несут его крылатые сандалии – мимо, мимо… И, как ртуть, неуловимый. Попробуйте-ка собрать и поднять с пола серебристую каплю из разбитого градусника! Во времена нашего детства такое занятие надолго отвлекало от боли в горле. Теперь в нем видят смертельную опасность. Так оно и есть – кому и знать, как не мне!

Митя Огнев… Капризно-лукавый – и серьезно-вдумчивый. Задумчивый… Когда я перешла в «Третью», он только что потерял мать. И сразу наступили другие события, очень важные для тех, кто учился тогда в нашей школе, в седьмых и старше.

Когда я впервые увидела учительницу русского и литературы? Ту, что появилась в «Третьей» в начале учебного года и взяла классное руководство в Митином классе? В первые дни сентября, сама оказавшись в новой школе, я смотрела только в окно. Там были клены. Небо.

Вряд ли я забуду тот день. Она была ниже меня чуть не на голову, так что, стоя близко, я видела только темный шлем ее волос, плотных, гладких, густых. Скрепленные на затылке, они ровной полосой тяжело лежали вдоль спины.

А потом наши глаза встретились. Почему она так смотрела на меня? А я – на нее? Какое отношение ко мне могла иметь эта уверенная женщина? Теперь-то я знаю, что Аде было всего под тридцать, но чувствовалась в ней не легкость, а некая плавная земная весомость. И еще более отяжеляющая определенность, тысячелетнее бремя традиций и мнений. Груз полной принадлежности к культуре предков, плен обладания. Мы-то, ее ученики, были тогда еще свободны…

Впервые мы смотрели друг другу в лицо и, еще ничего не зная, узнали друг друга – она и я. Женщина с темными, чуть навыкате, матовыми глазами – так сквозь прутья клетки Зоопарка глядели африканские антилопы – была вовсе не человек. Это была Судьба. Так бывает, нужно только увидеть. Она определила все. То, как и с кем я прожила жизнь вплоть до сего дня, вполне буквально до сего часа и мгновения, – даже то, что я чувствую вот сейчас, сию минуту. И судьбы двух других, до той же глубины. До самого дна и на всем течении. И, конечно, еще многие и многие судьбы.

Да, так все-таки о Мите. Веселая, вольная игра ума. И еще что-то особое. То, что делает неотразимыми редких людей, у которых было по-настоящему счастливое детство. Детские голубые глаза прадеда, деда и отца Огневых. В русых волосах и сегодня седина почти незаметна. И такой беззаботный, такой… Не то чтобы счастливый: нет среди нас таких. Но, ко всем дарам, наделенный главным – инстинктом счастья: глаза лучатся, сердце куда-то влечет, а куда? Он и сам не знает. Зато знаю я: в лес и в поле, в горы и долины – туда, где веет свежий ветер воли. Туда, где весело. И вообще хорошо. И можно не думать о неприятном – откуда, например, денег взять. Посмотрим лучше на звезды. Вон Волопас, а там – нет, смотри, во-о-он там, голубой мерцающий свет сквозь черные ветки, это – Сириус в созвездии Гончих Псов…

Нет, из нас троих никто не изменился. Ничуть.

Из нас троих…

Да, в роддоме Грауэрмана, в том же году, что Митя, только весной, родился и третий… Он? Любимый? Не знаю, как и назвать.

Его имя мне не нужно. Так думают о деревьях, о небе, о солнце. Я вижу его, представляю, вот и все.

К десятому классу я поселилась со своими стариками. Дед и бабушка переместились из нашего общего дома в тополином Конюшковском переулке, напротив Зоопарка, на пыльную Кропоткинскую набережную – там, в крохотной квартире под самой крышей, за дедом с незапамятных времен сохранялась их комнатка. А тогда умер единственный сосед, тихий и незаметный, живой скорее в моей детской памяти, чем при собственной жизни.

Стариков перевезли, и я стала приходить к ним все чаще, оставаться все дольше. Полки, стенные шкафы, стеллажи едва вмещали дедовы коллекции – альбомы марок, глиняные и деревянные народные игрушки, драгоценные первопечатные немецкие книги, свитки китайских гравюр, коробки елочных украшений из дедушкиного детства… Серебряные и золотые шары тончайшего стекла, домики, осыпанные манной крупой, маленькие ангелы с раскрытыми крыльями и печальными лицами, прянички, покрытые вековой глазурью… На черной лестнице, некогда парадной, стояла дедова первая лошадь – когда-то белая, черногривая и кареглазая, под красным седлом. Лошадь едва заметно колыхалась на своей качалке, когда к ней притрагивалась моя рука или ветер из разбитого овального окошка над заколоченным парадным подъездом. Как устояла она на сквозном ветру русской истории? Хлопали двери ночных арестов, фугасные бомбы рвались во дворах пречистенких и арбатских, грохотали экскаваторы и бульдозеры хрущевской «оттепели», а она и не пыталась ускакать – выстояла…

После смерти соседа дед переехал к своим коллекциям и воссоединился с белой лошадью. Бабушка поселилась в соседней, освободившейся комнате. Мать вышла замуж. Меня прописали к старикам «для ухода». Уход состоялся – старики ушли один за другим, строго, доведя до конца свои бесконечные земные дела – сдав в издательства завершенные рукописи, разобрав бумаги и книги. Я любила этот дом и жила в нем, оставив все как было – коллекции, лошадь, архивы стариков, библиотеку.

А влюбилась по-настоящему в Звенигороде, на биостанции, в Митю Огнева, которого знала сто лет. Но давно не видела, хотя мы учились не только в одной школе, но и на одной кафедре. Даже в одной группе – ведь я потеряла два года, пытаясь поступить в МГУ на биофак из своей филологической среды, а он, внук и сын известных зоологов, сделал это сразу. В научном отношении Митя Огнев отличался от меня только тем, что изучал не лисиц, а волков. И у него была семейная зоологическая традиция – там, в гнезде под шпилем МГУ. А у меня не было.

Настала середина восьмидесятых. В звездную ночь на 25 декабря вся биостанция праздновала Рождество. Католическое: народ вступал в череду зимних чудес. Все полнилось волшебством, и мне показалось, что мы с Митей различаемся не больше, чем те отделенные друг от друга половины, которые находят друг в друге завершенную полноту, а с нею и счастье.

Январь и февраль мы провели вместе, на набережной.

Вот оно – счастье, – ликовала я. Солнце всходило над серебряными качелями Крымского моста, над снежными Ленгорами в тонкой сети лип и кленов. Чернела вода подо льдом, тайно стремилась река. Горячими воробышками уносились быстрые дни молодого года. И Митя был такой юный… совсем мальчик. Вот наши отражения в зеркале славянского шкафа напротив дивана, в темном и глубоком омуте. Два светлых, узких, невесомых тела играют, словно две гладкие рыбы. В зеркале я себе нравилась, как чужая. Легкая и розовая, светлая любовью. Мите я тоже нравилась, и он возвращался. Да и уходить не хотел. Но вот внезапно спохватывался, словно птица снималась с ветки. И улетал.

Только два месяца – и в зеркале все изменилось. Исказилось? Прояснилось? Не знаю. Но словно рябь пошла по воде, и когда стекло разгладилось, из омута взглянули на меня усталые глаза незнакомой взрослой женщины: это была я. Рядом белело лицо школьника, скучное, как на последнем уроке. Этот урок и стал последним. Митя исчез. Не забрал свои вещи – да их у него и не было здесь, – не зашел, не позвонил. Так я осталась одна.

Никто не сказал мне: беги и ты. Выпрыгни из реки светлой рыбкой, не падай назад – ласточкой обернись, лети! Лисичкой оборотись, скачи! Прочь от всех этих омутов и магнитов, не пара тебе твой мальчик Митя. Беги на свободу, живи смело, верь. И не жди: чему не быть, то поскорей миновать. Ан нет! Молча таял снег, безучастно прорастала трава, тихо серебрилась река, а рыбка уж была на крючке.

Он не пришел. Не вернулся. И не звонил. И уж конечно не писал. Тогда ведь не было мобильников и эсэмэсок. А писать письма он не умел. Однажды он оставил мне записку – в самые первые дни, легко-радостные, карнавально-праздничные. «Я УШОЛ, – прочитала я, дрожа от нежного умиления. – ЕШ КЕКС. ЛЮБЛЮ. ДОСВИДАНИЕ».

Прощальной записки не было. Наверное, еще раз выдержать такое напряжение спустя всего два месяца Мите было не под силу. Да и что писать?


Третий – Александр Мергень. Отрок, юноша, мужчина… Как часто хрупкие мальчики неузнаваемы в зрелости, и как незаметна бывает перемена, как мгновенна. Да и была ли зрелость? Только, кажется, успели развернуться плечи, как уж поникли устало. Только налилось тело мужской силой, как уже обрюзгла плоть, расплылись линии, и все вяло клонится к земле – слабое, мягкое, безвольное… А вот ему повезло. Зрелость началась очень рано и все еще длится. Без тренажеров и бассейнов, напротив – с каким-то кошачьим, ленивым пренебрежением к любому физическому усилию, кроме одного, главного. Сибаритство, чревоугодие, любострастие. Похоть то есть. И потворство всем трем. Особенно третьей. И что же?

Оказывается, вожделение действует на мужской организм сильнее спорта. Куда как благотворней. Вожделение культивируемое, тщательно подогреваемое, отнюдь не всегда удовлетворенное. Главное – знать дозу. Чувствовать ее телом, регулировать разумом. Тело и разум – порознь. Так должно. Мы ведь взрослые люди. Можем управлять своим телом. И обязаны его уважать.

Не могу, никак не могу его описать. Ведь для этого нужно отойти в сторону. Или, по крайней мере, хоть на миг отпрянуть. Но когда мы идем рядом – по набережной в сизом апрельском тумане, по переулку сквозь вечернюю голубиную дымку, я чувствую себя солнцем мира: его глаза не отрываются от меня, крупное тело движется не само по себе, а так, словно космические силы неодолимо связывают нас, притягивая друг к другу. Слишком сильно. Слишком тесно.


Другие действующие лица появились на свет гораздо, гораздо позже. Поэтому сейчас не о них. И пока не до них.


В двадцатый раз с тех пор, как влюбилась в Митю, незадолго до 2007-го, нарядила я елку игрушками из дедушкиных коробок. Как всегда, к католическому Рождеству – Бог с ними, с католиками! Кто знает, кому из нас быть в Круге первом! Меня-то ждет в лучшем случае второй – тот, в котором томится Франческа да Римини, прелюбодейка.

Праздники пролетели. И не успела я снять с бедного засыхающего дерева серебристые шары и печальных ангелов с золотыми крыльями, чтобы завернуть их в пожелтевшую папиросную бумагу, не успела сложить в коробки домики с почти осыпавшейся за столетие манной крупой, как вдруг обнаружилось: со временем что-то случилось.

Все думали, оно ведет себя подобающим образом – проходит. Двадцать лет как-никак! Но выяснилось, что времени среди нас просто не было. Оно устранилось, и история замерла, не окончившись. А ровно через двадцать лет часы вдруг пошли – стрелка дернулась и сдвинулась, что-то зазвенело в воздухе, тонкий звук растаял, и время вернулось. Просто зазвонил телефон.

Звонок разносился по всей квартире – трубка валялась где-то в кухне, а я только вошла и стряхивала снег в узкой прихожей. Когда-то жили тут поколения университетских профессоров, предков Мити Огнева, и давно уж жила тут и я. Кропоткинскую квартиру я потеряла, когда меня прописали в МГУ, чтобы не потерять эту. Теперь я смотрю на дом своих стариков на Кропоткинской набережной с восьмого этажа «Зоны К» – в ясную погоду я его различаю. С высоты Воробьевых гор кажется, что он совсем рядом с золотым рождественским шаром – куполом храма Христа Спасителя.

Телефон все звонил, но кроме меня подойти было некому. Митя уехал в Калужские засеки тропить волков, а Саша Огнев, наш сын, молодой человек девятнадцати лет от роду, студент третьего курса филфака МГУ, улетел в Париж. В библиотеку. Изучать средневековую поэзию. Мария Французская в 12 веке писала свои лэ – краткие лирико-эпические истории о необычайных событиях (о любви то есть, ибо что может быть необычнее и удивительнее). А мой сын читал их и переводил со старофранцузского на русский в 21-м. Просто переставить цифры! 12 и 21! Вот вам время! В этом оно все… Никогда ничего случайного. И все так просто. Знать бы только, что!

Я неторопливо прошла по узкому коридору, аккуратно переступая с высокого каблука на замшевый носок и с удовольствием поглядывая на свои новые черные сапоги, взяла наконец трубку и взглянула в окно. Изгиб черной реки в белых берегах. Вон он, мой старый дом. Снег перестал.

– Да? – сказала я равнодушно. – Алло!

В трубке молчали. А потом я услышала голос.

Очень знакомый, чуть хриплый от волнения голос.


Через месяц после этого звонка я писала в смартфоне то, что переполняло меня и переливалось через край – нужно же было усидеть на месте! И не боялась, что кто-то прочтет: вот выйду отсюда, выбегу – и сотру. В аудитории было светло и скучно, шла уже вторая по счету кандидатская защита, члены Совета то входили, то выходили. И я была член. Но на этот раз сказала заранее: в счетную комиссию не войду.

Потому что ждала. Стрелки придвинутся к сумеркам, и я встану. Выйду из-за стола, выпрямлюсь и – прекрасная, свободная – пойду к двери. Танцуя на высоких каблуках, четко переступая на замшевый носок, полечу вниз с четвертого этажа серой школы, быстрая, пронесусь с метелью к метро, к метро…

Но пока я ждала. За окном сеял мелкий снег, февральский ветер сдувал с крыши белые завитки, и они уносились в серое небо. Мимо, мимо…

Черные прямые стрелки часов на стене над доской двигались по белому кругу слишком медленно, и я писала, положив на стол свой серебристый смартфон, писала только чтобы высидеть. Выждать. Перетерпеть. Я ждала и вслушивалась в себя. Что там, в глубине? Затаившись, как зверь в засаде, ловила каждое движение памяти – и, записав, стерегла следующее… Вот оно, шевельнулось… И на узком серебряном прямоугольнике экрана появляется новая черная строчка…

Для всего остального мой слух был замкнут. Все внутри – вокруг ни звука.

Foxy. Год лисицы

Подняться наверх