Читать книгу Сквозь волшебную дверь. Мистические рассказы (сборник) - Артур Конан Дойл - Страница 4

Сквозь волшебную дверь
III

Оглавление

Оставим теперь романы цикла «Уэверли», выстроившиеся в длинный зеленый ряд, и «Жизнеописания Вальтера Скотта» Локарта, которые его замыкают. Над ними расположилась тяжелая артиллерия – большое издание «Жизни Сэмюэла Джонсона» Джеймса Босуэлла. Я не просто так упомянул о том, что это большое издание, поскольку все дешевые издания английских классиков имеют одну отрицательную черту. Если тема в достаточной степени стара или серьезна, лучше видеть перед собой крупный и разборчивый шрифт. В противном случае ни глаза, ни ум ваш не получат удовлетворения. Лучше заплатите немного больше и купите книгу, которую приятно и удобно читать.

Книга эта мне кажется интересной, даже захватывающей, но все же я не могу сказать, что мой голос звучит в хоре тех, кто превозносит до небес старого добродушного задиру. Мне трудно последовать совету самого Джонсона «выбросить из головы все, что вам раньше было известно на эту тему», поскольку, когда ты привык смотреть на Джонсона через «розовые очки» таких его почитателей, как Маколей или Босуэлл, трудно заставить себя снять их, протереть глаза и попытаться понять человека на основе его собственных слов, поступков и недостатков. У того, кто попытается это сделать, в голове останется причудливая смесь самых разных впечатлений, ибо на ум приходит лишь одно сравнение: это Джон Булль{127} литературы, карикатурный Джон Булль, у которого все качества, как положительные, так и отрицательные, выпячены и гипертрофированы. Колючая кожура на добром сердце, взрывной характер, заносчивость, замкнутость, отсутствие отзывчивости и проницательности, грубость восприятия, категоричность, бахвальство, закоснелая религиозность и все остальные недостатки грубого и жесткого Джона Булля, прапрадеда современного добряка Джонни.

Интересно, если бы не было Босуэлла, знали бы мы имя его друга? С шотландской настойчивостью он прививал всему миру собственное преклонение перед своим героем. То, что он сам восхищался им, вполне естественно, поскольку их связывала настоящая мужская дружба и полное доверие. Впрочем, для человека со стороны это не самый прочный фундамент, чтобы делать собственные выводы. Когда они встретились, Босуэллу было двадцать три, а Джонсону – пятьдесят четыре. Первый был жизнерадостным молодым шотландцем, почтительным и восприимчивым. Второй был типичным представителем старшего поколения и уже достаточно известным человеком. С первой минуты знакомства Босуэлл преисполнился глубочайшего почтения к Джонсону, что, разумеется, не могло не повлиять на беспристрастность его оценок. Большей непредвзятости можно было бы ожидать, если бы речь шла об отце и сыне. И такие отношения они сохранили до самого конца.

Вслед за Маколеем к Босуэллу можно относиться несерьезно, но не случайно его «Жизнь Сэмюэла Джонсона» является лучшей из написанных на английском языке биографий. Он обладал редким литературным даром. Его понятный и живой стиль был более гибким и «английским», чем у самого его героя. Его литературное чутье не позволило ему допустить хотя бы один промах, вы не найдете ни единого примера дурного вкуса во всей огромной книге, в которой ему пришлось обходить бесчисленное множество подводных камней и ловушек. Говорят, что в жизни он был глупцом и пустым франтом. Возможно, но это означает, что, беря в руки перо, он становился другим человеком. Из всех тех многочисленных споров с Джонсоном, когда он все-таки решался попытаться настоять на своем, прежде чем громогласное «Нет, сэр!» отбивало у него эту охоту, как потом выяснялось, очень немного было таких, в которых он не был прав. В вопросе о рабстве он был не прав, но я могу с ходу назвать десяток других, в том числе таких важных, как американская революция{128}, Ганноверская династия{129}, религиозная терпимость и другие, где его мнение совпадает с общепринятым ныне.

Однако его талант как биографа проявляется в том, что он рассказывает именно о тех вещах, о которых читателю больше всего хочется знать. Как часто бывает так, что, прочитав чью-нибудь биографию, ловишь себя на мысли, будто не имеешь ни малейшего представления о том, каким этот человек был в обычной повседневной жизни. В данном случае это не так. Вот краткое описание Джонсона, не из «Жизни», а из другой книги, об их путешествии на Гебриды, у меня на полке они стоят рядом. Это не менее живой образчик его таланта. Вы позволите мне прочитать вам из нее небольшой отрывок?

«У него было большое, крепкое тело, я бы даже сказал, он был почти гигантом, к тому же из-за тучности он был неуклюж. Лицо его от природы напоминало лик античной статуи, но было испещрено шрамами – следами золотухи{130}. Тогда ему было шестьдесят четыре, и у него уже в значительной степени испортился слух. Зрение у него всегда было неважное, однако быстрота мысли вполне, даже с избытком возмещала слабость органов, и поэтому восприятие его всегда было быстрым и точным. У него подрагивала голова, иногда дрожь пробегала и по всему телу примерно так, как это бывает при параличе. Его часто беспокоили судороги общей природы с тем расстройством, которое называется пляска святого Витта{131}. Носил он глухой костюм из грубой коричневой ткани с украшенными узорами из волоса пуговицами того же цвета, большой пышный седой парик, простую сорочку, черные шерстяные чулки и серебряные пряжки. Во время путешествий он надевал туфли и очень широкий и свободный коричневый камзол с карманами такими огромными, что в них можно было бы уместить оба тома его словаря»{132}.

Согласитесь, если после этого кто-то не поймет, что речь идет о великом Сэмюэле Джонсоне, в этом не будет вины мистера Босуэлла. И это всего один из десятка не менее живых портретов, которые можно отыскать в его книгах. Именно такие небольшие зарисовки с этого грузного неуклюжего здоровяка, вечно покряхтывающего, постанывающего, с аппетитом Гаргантюа{133}, двадцатью чашками чая в день, странной страстью к апельсиновой кожуре и привычкой пинать фонарные столбы на улице, больше всего по душе читателю, и очень может быть, что они принесли Джонсону большую известность, чем все его книги.

Ведь, в конце концов, о каких его сочинениях можно сказать, что они живы и сегодня? Разумеется, это не «История Расселаса, принца абиссинского», поскольку иначе как высокопарной романтикой это сочинение не назовешь. «Жизнеописание важнейших английских поэтов» – это всего лишь набор предисловий, а его журналы «Рамблер» – не более чем собрание очерков на злободневные темы. Есть еще огромный «Словарь», плод долгого и кропотливого труда, монументальная работа, но несопоставимая с понятием «гений». В поэме «Лондон» имеется несколько сильных строк, а в «Путешествии на Гебриды» – несколько ярких страниц. Можно еще упомянуть его многочисленные памфлеты на политические и другие темы. Вот почти все основные работы, составляющие его наследие, и нужно признать, что это не могло вознести его на то место, которое он занимает в английской литературе. Чтобы найти этому объяснение, необходимо обратиться к фигуре его скромного биографа, который стал объектом столь многих насмешек.

А речь Джонсона! Что делает ее такой особенной? Его четкая и ясная уверенность во всем, что он видит и о чем говорит. Между тем, что это, как не признак узкой ограниченности, особенности, не приемлемой для человека, наделенного воображением, который видит скрытый смысл любого вопроса и понимает, каким крошечным островком являются знания любого, даже самого образованного человека в океане бесконечного числа возможностей и вариантов, окружающих нас во всем? Посмотрите, к чему это приводит. Разве когда-нибудь хоть один человек, даже самый скудоумный, был осужден за свои бесчисленные заблуждения и ошибки? Можно вспомнить замечание Бэджота{134} о том, что, если бы можно было собрать воедино познания самых ученых людей и наделить ими все человечество, это привело бы к распространению невероятнейших заблуждений. Когда однажды Джонсона спросили, куда исчезают зимой ласточки, подумав, покряхтев, гений литературы ответил: «Зимой ласточки спят. Они собираются в большие стаи, которые летают кругами над водой, а потом все разом бросаются в воду и спят на дне рек». Босуэлл незамедлительно зафиксировал слова корифея. Впрочем, если я не ошибаюсь, даже такой известный натуралист, как Гилберт Уайт{135}, имел определенные сомнения относительно ласточек. Однако некоторые суждения Джонсона о его коллегах-писателях удивляют куда больше. Уж в этом-то вопросе, казалось бы, можно было рассчитывать на взвешенное и основательное мнение, но тем не менее, людям нашего времени некоторые его оценки могут показаться, мягко выражаясь, удивительными. «У Шекспира, – говорил он, – нет ни одного места, где подряд шло бы шесть хороших строчек». Он нашел всего две сносных строфы в прекрасной «Элегии на сельском кладбище» Томаса Грея{136}, где даже самый злобный из критиков с трудом усмотрел бы две плохих. «Тристрам Шенди»{137} – однодневка. «Гамлет» – маловразумительная болтовня. «Путешествия Гулливера» – слабая вещь, да и вообще кроме «Сказки бочки» Свифт не написал ничего стоящего. Вольтер{138} был неучем; Руссо{139} – подлецом; деисты{140}, такие как Юм{141}, Пристли{142} или Гиббон, просто не могли быть честными людьми.

А его политические взгляды! Нам они кажутся карикатурными. Я думаю, что даже в его дни они были реакционными. «Бедняк не имеет чести». «Карл Второй{143} был хорошим королем». «Правительства должны исключать из государственной службы всех, кто не согласен с их политикой». «В Индии нужно поощрять занятие судей торговлей». «Торговля еще ни одну страну не сделала богаче». (Интересно, присутствовал ли Адам Смит{144}, когда было произнесено это заявление?) «Землевладелец должен прогнать тех арендаторов, которые голосуют не так, как он желает». «Увеличение зарплаты не принесет пользы работнику». «Когда баланс торговли против страны, маржа{145} должна выплачиваться наличными деньгами». Это лишь некоторые из его убеждений.

И наконец его предвзятость. Большинство из нас питает беспричинное отвращение к чему-либо. В минуты просветления мы чаще всего не испытываем от этого гордости. То ли дело Джонсон. Если его лишить всех предубеждений, останется не так уж много. Он терпеть не мог вигов{146}. Он не любил шотландцев. Он питал отвращение к нонконформистам{147} (одну молодую леди, вступившую в их ряды, он назвал «мерзкой девкой»). Он презирал американцев. Другими словами, этот человек шел собственной узкой дорожкой, изрыгая пламя направо и налево. Маколей, живший после Джонсона, восхищался им, но, если бы им довелось встретиться в жизни, для Джонсона он стал бы воплощением почти всего ему ненавистного.

Нельзя сказать, что подобные взгляды основывались на каких-то принципах, или что он не пересматривал их, когда того требовали его личные интересы. И это еще одна из его слабых черт. В своем «Словаре» он называет пенсии и пенсионеров уловкой, при помощи которой правительство превращает наемных работников в рабов. Когда он писал это злополучное определение, вряд ли думал, что когда-либо этот вопрос коснется его самого, но, когда вскоре Георг III{148}, то ли руководствуясь политическими соображениями, то ли из сострадания предложил выплачивать ему пенсию, он без колебаний принял это предложение. Можно было бы предположить, что столь яркое выражение его убеждений является лишь следствием порывистости его натуры, но последний пример заставляет в этом усомниться.

Он был прекрасным собеседником, правда, разговор с ним, как правило, превращался в его монолог, довольно беспорядочное высказывание мыслей, во время которого слушателям позволялось разве что вставить пару замечаний. Да и можно ли вообще разговаривать на равных с человеком, которого приводит в ярость любая не совпадающая с его собственной точка зрения даже в самых важных вопросах жизни? Отстоял бы в споре с ним свои литературные взгляды Голдсмит, свой виггизм Берк или свой деизм Гиббон? Тогда не существовало твердой почвы для философской терпимости. Если он не мог спорить, он переходил на оскорбления, или, как говорил Голдсмит: «Если его пистолет давал осечку, он бил рукояткой». Перед лицом этого «носорожьего напора» любой спокойной дискуссии приходил конец. Наполеон как-то заметил, что, узнав о его смерти, короли скажут: «Уф!» Мне кажется, что люди, окружавшие Джонсона, тоже вздохнули с облегчением, когда наконец получили возможность спокойно обсуждать волнующие их темы и не опасаться, что разговор окончится очередной сценой, в которой «Что вы, нет, сэр!» очень скоро превращается в «И хватит об этом!». Весьма интересно было бы услышать какой-нибудь дружеский разговор между такими людьми, как Берк и Рейнольдс, в котором они бы сравнивали обстановку в их знаменитом Литературном клубе в те вечера, когда там присутствовал грозный доктор Джонсон, с той, которая царила там без него.

Никакой анализ его характера не будет полным без упоминания о тяготах его юности и ранних средних лет. На душе его было не меньше шрамов, чем на лице. Джонсону было пятьдесят три, когда ему была назначена пенсия, но до этого вся жизнь его представляла собой настоящую непрекращающуюся борьбу за существование, в которой все, даже предметы первой необходимости, еда и крыша над головой доставалось с трудом. На его глазах от лишений умирали его собратья по перу. С детства он не знал, что такое счастье. В юности Джонсон был застенчивым полуслепым молодым человеком. Спал он на грязных постелях, носил несвежую одежду, кроме того у него постоянно подергивались руки и ноги, поэтому везде, где бы он ни находился, будь то на улицах Личфилда{149}, в корпусе Пемброк-колледжа{150} или в лондонских кофейнях, люди смотрели на него со смешанным чувством жалости и удивления. Этому гордому и чувствительному человеку каждый день его жизни, должно быть, приносил новые унижения. Подобное непростое испытание может либо сломать дух, либо озлобить, и, несомненно, именно в этом следует искать объяснение его грубости, его невнимания к чувствам других, что и подтолкнуло Босуэлла дать ему прозвище «Ursa Major»[6]. Если характер его был не прост, нужно признать, что сформировался он под влиянием мощных сил. Хорошее в нем было заложено от природы, плохим наградила тяжелая жизнь.

Он был наделен и прекрасными качествами. В первую очередь, обладал исключительной памятью. Он был жадным читателем, читал все, что попадалось, и запоминал все прочитанное. И не поверхностно или в общих чертах, как запоминаем прочитанное мы, а со всеми подробностями. Если речь шла о поэзии, он мог ее цитировать постранично хоть на латинском, хоть на английском языке. Такая память имела свои неоспоримые преимущества, но имела и свои минусы. Когда твой мозг забит таким количеством произведений других, найдется ли там место для своих собственных? Прекрасная память, как я считаю, часто губительна для самобытности, несмотря на существующие примеры обратного (например, Вальтер Скотт). Грифельная доска, на которой вы собираетесь писать, должна быть чиста. Есть ли у Джонсона хоть одна оригинальная идея? Он когда-нибудь устремлял взгляд в будущее или проливал новый свет на те загадки, которые стоят перед человечеством? Перегруженный прошлым, он не имел на то возможности. Его разум не уловил первых сигналов, возвещающих о грядущих мировых преобразованиях. Он побывал во Франции за несколько лет до тех событий, которые можно назвать величайшим потрясением, когда-либо испытанных миром{151}. Там внимание его привлекло множество обычных повседневных вещей, но он так и не почувствовал запаха надвигающейся бури, который наверняка висел тогда в воздухе. Мы читаем о том, как некий дружелюбный месье Сантер{152} водил его по своей пивоварне и рассказывал, сколько его заводик производит пива в год. Это был тот самый сквернослов Санстерр, который бил в барабан, чтобы заглушить голос Людовика на эшафоте{153}. Этот пример показывает, насколько близко подступал он к краю бездны и каким близоруким сделала мудреца его ученость.

Из него вышел бы замечательный адвокат или священник. Кажется, ничто не могло закрыть ему дорогу в Кентерберийский собор{154} или к посту лорд-канцлера{155}. И в первом, и во втором случае его память, его ученость, его обостренная гордость и врожденное чувство долга и справедливости вознесли бы его на самую вершину. Разум его, хоть и имел определенные ограничения, работал отменно. И тому нет лучшего примера, чем его взгляды на вопросы шотландского закона, о которых сообщает нам Босуэлл и которые последний использовал перед шотландскими судьями. То, что человек со стороны, не имеющий специального образования, за столь короткое время смог создать такой огромный многогранный и острый труд, мне кажется, является лучшим примером tour de force[7], который можно отыскать в истории литературы.

Помимо всего прочего, он был еще и очень добрым человеком, и за это ему можно простить многие его недостатки. Он всегда был готов оказать помощь нуждающемуся, хотя сам никогда не имел полного кошелька. Комнаты его дома превратились в некую спасительную гавань, в которой не одно старое обветшалое судно встало на мертвый якорь. Среди них слепой мистер Леветт, язвительная миссис Вильямс, флегматичная миссис де Муле – все старые больные люди, в обществе которых он и проводил свои дни. Он всегда готов был поделиться гинеей с небогатым знакомым, и не было такого малоизвестного поэта, которого он считал не достойным того, чтобы посвятить ему свою очередную книгу, и посвящения эти были такими же несдержанными и громкими, как и сам их автор. Он был грубоватым добряком, который мог привести в дом какого-нибудь несчастного прохожего, встреченного на улице, и, когда думаешь об этом, возникает желание забыть о суровом докторе Джонсе из Литературного клуба или, по крайней мере, простить его за догматизм и педантизм.

Мне всегда было интересно знать, что выдающиеся люди думают о старости и смерти. Это – своего рода проверка того, насколько развитой и цельной была их жизненная философия. Юм увидел смерть издалека и встретил ее со скромным спокойствием. Разум Джонсона содрогнулся, узрев такого страшного оппонента. В последние годы его письма и разговоры превратились в сплошной крик ужаса. Но то была не трусость, поскольку он был одним из самых мужественных людей, которые когда-либо жили на этой планете. Храбрость его не знала границ. То была неуверенность в своих духовных силах, соединенная с верой в существование иного мира, которую более человечная и либеральная теология несколько смягчила. Как странно видеть, что он так отчаянно цеплялся за свое тело с его подагрой{156}, астмой, пляской святого Витта и шестью галлонами{157} водянки{158}. Чем может привлекать существование, каждый день которого состоит из восьми часов стонов в кресле и шестнадцати часов сопения в кровати? «Я бы отдал одну из ног за еще один год жизни», – говорил он. И все же, когда настал последний час, он встретил его с мужеством и простым достоинством. Вы можете говорить о нем что угодно, можете не любить его, но нельзя открыть эти четыре серых тома и не почувствовать умственный толчок, не ощутить желание узнать об этом человеке, о его душе и внутреннем мире больше. И поверьте, после этого вы станете лучше и мудрее.

Сквозь волшебную дверь. Мистические рассказы (сборник)

Подняться наверх