Читать книгу Книга и братство - Айрис Мердок - Страница 1

Часть первая
Средина лета

Оглавление

– Дэвид Краймонд заявился в килте!

– Боже мой, Краймонд здесь?! Где он?

– В той палатке или шатре, называйте, как вам больше нравится. Он с Лили Бойн.

Разговаривали двое: Гулливер Эш и Конрад Ломас. Гулливер – неосновательный, в настоящее время безработный англичанин тридцати лет с небольшим, явно не задумывавшийся о своем возрасте. Конрад – американский студент, значительно моложе и ростом повыше считавшегося немаленьким Гулливера. Последний прежде не был знаком с Конрадом, однако слышал о нем, потому и обратил свое, так взволновавшее Конрада замечание к нему и его спутнице, Тамар Херншоу. Местом действия был долгожданный бал на День поминовения в Оксфорде[1], время – около одиннадцати вечера. Была середина лета, и настоящая ночная тьма еще не наступила, более того, не предвиделась. Над разномастно освещенными шатрами, откуда лилась разномастная музыка, висело мглистое синее небо, на котором уже появились редкие колючие желтые звезды. Луна, огромная и ноздреватая, как сыр, пока что путалась в вершинах деревьев за протоками Черуэлл, речки, ограничивавшей ближайшую территорию колледжа. Тамар и Конрад появились только что и еще не успели потанцевать. Гулливер уверенно заговорил с ними, поскольку знал Тамар, хотя и не слишком близко, и слышал, кто будет сопровождать ее. При виде Тамар он, сказать по правде, почувствовал раздражение, поскольку его партнершей в эту важнейшую ночь должна была быть (но в последний момент отказалась) Вайолет, мамаша Тамар. Гулливер недолюбливал Вайолет, но согласился составить ей пару, чтобы оказать услугу Джерарду Херншоу, которому обычно шел навстречу, даже повиновался. Джерард приходился Тамар дядей, правда «дядей» в кавычках, потому что был Вайолет не родным, а двоюродным братом. Джерард был много старше Гулливера. Патрисии, сестры Джерарда, которая должна была появиться в сопровождении Дженкина Райдерхуда, тоже не было, но по веской причине (в отличие от Вайолет, у которой, кажется, не было причин не появляться), поскольку отцу Джерарда, давно болевшему, неожиданно стало хуже. Гулливер, конечно же, польщенный просьбой Джерарда, все же был не в восторге от перспективы появиться на балу в компании Джерарда с Вайолет, поскольку это как бы причисляло его к старшему поколению. Он не возражал бы против Тамар, хотя не был особо «увлечен» ею. Слишком уж, на его взгляд, застенчивая и скованная, она была бледной, тоненькой, походила на школьницу, легкая и бесплотная, ни капли стильности, и короткие прямые волосы причесывала по-детски, на косой пробор. Ему не нравилось ее девственное белое платье. Гулливер, не всегда уверенный, что его вообще привлекают юные девицы, во всяком случае предпочитал более смелых особ, способных взять инициативу на себя. Так или иначе, о Тамар речь не шла, поскольку было известно, что танцевать она собиралась с новым кавалером, этим шустрым юным американцем, с которым познакомилась через своего кузена Леонарда Ферфакса. Джерард, извиняясь за дезертирство Вайолет, неопределенно высказался в том смысле, что Гулливер наверняка сможет «подцепить какую-нибудь девчонку», но пока было не очень похоже, что это ему удастся: все они были под строгим присмотром своих парней. Конечно, позже, когда парни подвыпьют, ситуация может измениться. Некоторое время он бродил в теплых синих сумерках, надеясь встретить знакомую физиономию, но пока увидел только Тамар, испытав при этом скорей досаду, нежели удовольствие. Еще он досадовал на себя за то, что, после долгих размышлений, все же не стал надевать легкую нарядную кружевную рубашку, в каких, как оказалось, щеголяло на балу большинство молодого поколения, а был при традиционном черно-белом параде, как, он предвидел, вырядятся Джерард, Дженкин и Дункан. Гулливер, считавший, что он недурен собой, был высок, темноволос и строен, с прямыми напомаженными волосами, тонким носом с небольшой горбинкой, с которым примирялся, когда кто-нибудь называл его орлиным. Глаза, красивые, как ему говорили, были карие с золотистым отливом, без крапинок. Гулливеру очень хотелось танцевать, и он страшно злился бы на Джерарда за то, что по его милости ему это теперь не удастся, если бы тот не купил ему билет (очень дорогой), без которого он вообще не попал бы на бал. Пока эти мысли роились в голове Гулливера, Конрад Ломас, пробормотав извинения Тамар, стремглав рванулся к шатру, где должен был быть Дэвид Краймонд. Он бежал на своих необыкновенно длинных ногах по траве и мгновенье спустя скрылся из глаз, оставив Гулливера и Тамар одних. Тамар, удивленная его стремительным бегством, не бросилась тут же вдогонку за своим кавалером. Благоприятная возможность для Гулливера, и он в самом деле даже размышлял секунду, не стоит ли быстренько пригласить Тамар на танец. Однако не решился, зная, что расстроится в случае отказа. Да и опасался, что, если она ответит согласием, потом, чего доброго, долго не сможет «отвязаться» от нее. Ему, несмотря на затаенные обиды, в сущности очень нравилось одиноко бродить среди собравшихся и быть voyeur[2]. К тому же ему только что пришла идея вернуться в комнату, где Джерард и другие «стариканы» продолжали пить шампанское, и пригласить на танец Роуз Кертленд. Конечно, Роуз «принадлежала» Джерарду, но Джерард возражать не станет, и, конечно, восхитительно было представлять, как его рука обовьет то, о чем ей и не мечталось, – талию Роуз. Но момент был упущен, и Тамар продолжала удаляться.

– Это ведь был Конрад Ломас? Что это на него вдруг нашло? – осведомился Гулл.

– Он работает над диссертацией, что-то о марксизме в Британии, – ответила Тамар.

– Значит, прочтет весь краймондовский вздор.

– Он боготворит Краймонда, – сказала Тамар, – прочитал все, что тот написал, но никогда не встречался с ним лично. Хотел, чтобы я нашла кого-нибудь, кто их представит, но я полагала, что не смогу помочь в этом. Не знала, что сегодня он будет здесь.

– Я тоже, – сказал Гулливер и добавил: – И они.

Тамар, неопределенно махнув на прощанье, пошла к шатру, в котором скрылся Конрад. Гулливер все же решил не возвращаться к Джерарду и остальным. Лучше побродить еще немного. Это был не его колледж и не его университет. Он окончил Лондонский и, хотя относился к Оксфорду и оксфордским обычаям с язвительным безразличием, был готов на этот необыкновенный вечер поддаться очарованию того, что окружало его: старинных зданий, залитых светом прожекторов, бледной стройной башни, яркой зелени освещенных деревьев, полосатых шатров, словно расположилась биваком какая-то экзотическая армия, и разгуливающей красочной толпы молодых людей, которым теперь, после нескольких бокалов, он в конце концов завидовал без особой неприязни. Пожалуй, было необходимо немедленно выпить еще. Он направился к аркадам, где можно было получить виски. Джерардово шампанское ему осточертело.

Тамар не преминула заметить, как Гулливер колеблется, пригласить или не пригласить ее потанцевать. Она отказала бы, но все равно была уязвлена, так и не дождавшись приглашения. Она плотней закуталась в узорчатую кашемировую шаль, зажав концы под подбородком. День был безоблачный, жаркий, вечер – теплый, но теперь поднялся небольшой ветерок, и Тамар стало зябко, такая уж она была мерзлячка. Подол белого платья касался травы, уже, как ей казалось, мокрой от росы. Она дошла до шатра, в котором включили свет, поскольку музыканты поп-группы сделали перерыв, чтобы перекусить, и танцующие стояли группками на деревянном помосте и болтали. Конрада нигде не было видно, но скоро она заметила в углу кучку молодых людей, среди пчелиного жужжания которых выделялся высокий голос с шотландским акцентом. Тамар не любила Краймонда, побаивалась его, но вероятность столкнуться с ним возникала у нее очень редко, а после его ссоры с Джерардом и другими вообще ни разу. Ей в голову не пришло подойти к толпе его поклонников и присоединиться к Конраду. Она присела на стул у края шатра в ожидании, когда он освободится. Потом заметила на противоположной стороне одиноко сидящую Лили Бойн, пришедшую, как она слышала, с Краймондом. Лили сняла одну сандалию с ноги и разглядывала ее, сейчас она поднесла ее к носу и понюхала. Тамар, которая не желала разговаривать с Лили, надеялась, что та не видит ее. Она, конечно, знала Лили Бойн, подругу, или по крайней мере вроде того, Роуз Кертленд и Джин Кэмбес, но Тамар становилось с Лили не по себе, даже дрожь слегка пробирала. По правде сказать, Тамар с неодобрением относилась к Лили, так что предпочла не думать сейчас о ней. Когда вновь загремела музыка, погас верхний свет и по танцующим закружились разноцветные огни, Тамар вышла из шатра в темноту. Глубинный вибрирующий ритм взбудоражил ее, страшно захотелось танцевать.

Тамар была готова в любой момент влюбиться. Замышлять влюбленность возможно. Или, пожалуй, то, что выглядит как замысел, намерение, есть просто взволнованное предчувствие момента, оттягиваемого до полной неотвратимости, когда влечение будет безошибочно взаимным, когда говорят глаза, говорят руки, а язык бессилен. Вот чего Тамар позволила себе ожидать от этого вечера. По правде сказать, с Конрадом, который учился в Кембридже и скоро должен был вернуться в Америку, она встречалась лишь несколько раз и обычно в компании. В последнее свидание, провожая домой, он пылко поцеловал ее. Леонард Ферфакс, ее кузен, изучавший в Америке, в Корнельском университете, историю искусства, познакомил их, написав о нем в письме. Тамар понравился высокий молодой американец, потом чувство симпатии переросло в нечто большее, но пока еще она не дала ему это понять. Все ее мечты были о нем. Тамар было двадцать, она изучала историю в Оксфорде, заканчивала второй курс. Она несомненно была уже взрослой девушкой, но ее застенчивость и внешность заставляли других, и, конечно же, ее саму, думать, что она моложе, наивней, не вполне еще зрелая. У нее уже было два романа, первый – результат жадного любопытства, второй – жалости, за которые она ругала себя нещадно. Она была дитя, пуританское нравом, и никогда еще не была влюблена.

Роуз Кертленд танцевала с Джерардом Херншоу. В шатре, где играла «приятная» старомодная музыка, вальсы, танго и медленные фокстроты перемежались шотландскими кадрилями, «Веселыми Гордонами»[3] и сомнительными джигами на тот случай, если у кого возникнет желание сплясать таковую. Знаменитую поп-группу сейчас было слышно издалека. В еще одном шатре играли классический джаз, в другом – кантри. Роуз и Джерард, хорошие танцоры, могли танцевать подо что угодно, но сегодня был вечер ностальгии. Студенческий оркестр играл Иоганна Штрауса. Роуз нежно склонила голову на плечо Джерарда. Она была высокой, но он выше. Они были красивой парой. Лицо Джерарда, которое можно было бы назвать «рубленым», более точно охарактеризовал его зять, торговец произведениями искусства, – как «кубистское». Оно как бы состояло из пересекающихся плоскостей, среди которых выделялись скулы, квадратный ровный лоб; даже кончик носа выглядел плоским. Но то, что производило впечатление жесткого, математически сложного сочетания плоскостей, оживлялось и обретало гармонию благодаря внутренней энергии, которая превращала эту схему в ироничное насмешливое лицо, чья улыбка часто переходила в шальную и шутовскую ухмылку. У Джерарда были голубовато-стального цвета глаза, вьющиеся каштановые волосы, пусть сейчас слегка потускневшие, но по-прежнему густые и без намека на седину, хотя ему перевалило за пятьдесят. У Роуз волосы были светлые, прямые, пышные и порой, когда она их взбивала, напоминали парик или ореол. В последнее время, глядясь в зеркало, она спрашивала себя, уж не стали ли ее живые светло-русые волосы все враз светло-серыми от седины. У нее были синие глаза и определенно очаровательный, чуточку retrousse[4] нос. Она сохранила стройность фигуры и сейчас была в простом темно-зеленом бальном платье. Роуз всегда держалась с примечательным спокойствием, что раздражало одних и привлекало других. На ее лице часто блуждала легкая улыбка, блуждала и сейчас, хотя в голове у Роуз кружили, сплетались отнюдь не только счастливые мысли. Танец с Джерардом был высшим счастьем. Если б только она могла испытать то ощущение вечности в настоящем, о котором иногда говорил Джерард. Сейчас она должна была бы быть счастлива уже от того, что крепкая рука Джерарда лежала на ее талии и она могла повиноваться небрежным, но властным движениям его тела. Она ждала этого вечера с того момента, как Джерард объявил свои планы относительно друзей. Это он устроил так, чтоб Тамар с Конрадом вместе появились на балу. Но теперь, когда ожидания сбылись, она умышленно приняла отсутствующий вид. Она погасила улыбку и вздохнула.

– Я знаю, о ком ты думаешь, – сказал Джерард.

– И о ком же?

– О Синклере.

– Ты прав.

В этот момент Роуз как раз не думала о Синклере, но мысли о нем столь глубоко были связаны с мыслями о Джерарде, что она не покривила душой, соглашаясь. Синклер был братом Роуз, «золотым мальчиком», который давно умер. Конечно, она подумала о нем раньше, еще входя в колледж и вспомнив другой, далекий летний день, когда она пришла повидать своего брата-студента, кончавшего первый курс, и Синклер сказал ей: «Посмотри на вон того высокого парня, это Джерард Херншоу». Роуз, будучи немного младше Синклера, тогда училась в школе. В последних письмах к ней Синклер взахлеб писал о Джерарде, бывшем двумя курсам и старше. Из этих восторгов Роуз заключила, что Синклер влюблен в Джерарда. И лишь в тот день в Оксфорде она поняла, что и Джерард в равной степени влюблен в Синклера. Она не видела в этом ничего плохого. Кроме одного: что сама влюбилась в Джерарда с первого взгляда и по сию пору, хотя столько лет миновало, продолжала безнадежно любить его. О невероятном их с Джерардом романе, завязавшемся меньше чем через два года после безвременной смерти Синклера, они потом никогда не говорили, вероятно, по причине странной тактичности, даже в мыслях не возвращались к нему, как возвращаются к воспоминаниям, воскрешая, подновляя, подвергая их опасному воздействию реальности. Это осталось в их прошлом, как запечатанный пакет, которого они иногда касались очень осторожно, но никогда, ни поодиночке, ни вместе, не пытались вскрывать. У Роуз были и другие любовники, но все – бледные тени, были и предложения выйти замуж, но они ее не интересовали. Почувствовав, как Джерард сжал ее руку, она спросила себя, уж не об этом ли он сейчас думает. Она не подняла глаз, отняла голову от его плеча, к которому на мгновенье прижалась. После того как Синклер окотил Оксфорд, он и Джерард жили вместе, Джерард работал журналистом, а Синклер продолжал биологические исследования и помогал Джерарду основать журнал левого направления. Когда планер Синклера врезался в роковой холм в Сассексе и после очень краткой, как наваждение, интерлюдии с Роуз, Джерард отошел от левых и поступил на государственную службу. В то время он жил с разными мужчинами, включая своих друзей по Оксфорду: Дункана Кэмбеса, который тогда находился в Лондоне, и Робина Топгласса, генетика, сына орнитолога. Робин позже женился на француженке из Канады, куда и уехал. Дункан женился на школьной подружке Роуз, Джин Ковиц, и поступил на дипломатическую службу. Маркус Филд, вероятно, не бывший одним из любовников Джерарда, стал бенедиктинским монахом. У Джерарда всегда было множество близких друзей-мужчин, вроде Дженкина Райдерхуда, с которыми он не вступал в сексуальную связь; а в более поздние годы он как будто угомонился и жил один. Роуз, естественно, не спрашивала его об этом. Больше того, соперники-мужчины перестали ее беспокоить. Она боялась соперниц.

Вальс закончился, и они стояли в непринужденной, довольно расслабленной позе, застигнутые врасплох оборвавшейся музыкой.

– До чего я рада, что Тамар наконец встретила такого славного мальчика, – проговорила Роуз.

– Надеюсь, она ухватится за него, и притом обеими руками.

– Не представляю, чтобы она проявила решительность. Это он должен ухватиться за нее.

– Она такая кроткая, – сказал Джерард, – такая простодушная в лучшем смысле этого слова, так чиста сердцем. Надеюсь, парень понимает, насколько она удивительное дитя.

– Хочешь сказать, что она может показаться ему скучной? Что она не блестящая юная девушка?

– О нет, она не может показаться ему скучной, – чуть ли не с возмущением ответил Джерард и добавил: – Бедная девочка, всегда в поисках отца.

– Ты имеешь в виду, что она, возможно, предпочтет человека постарше?

– Я не имею в виду ничего настолько банального!

– Конечно, мы так неравнодушны к ней, потому что знаем ее историю. И причем по-настоящему неравнодушны.

– Да. Вся эта грязь не оставила на ней ни единого пятнышка.

– Незаконнорожденное дитя незаконнорожденной.

– Ненавижу подобную терминологию.

– Что делать, люди все еще так рассуждают.

Вайолет, мать Тамар, оставшаяся незамужней, была дочерью Бенджамина Херншоу, недостойного младшего брата Джерарда, тоже оставшегося холостяком, который бросил мать Вайолет. Тамар, которая, как говорили, появилась на свет лишь благодаря тому, что Вайолет был противопоказан аборт, была плодом связи мамаши с проезжим скандинавом, настолько мимолетной, что Вайолет, утверждавшая, что забыла его имя, даже не могла сказать, был ли он шведом, датчанином или норвежцем. Но сомневаться в этом не приходилось, судя по неяркому обаянию Тамар, по ее мышиного цвета волосам и большим печальным серым глазам. Вайолет решительно взяла фамилию Херншоу и передала ее Тамар. Вайолет продолжала вести «беспорядочную жизнь», на что Патрисия и даже Джерард смотрели косо, продолжала и во все детство Тамар, но уже без подобных последствий.

– Мужчины находили Вайолет необыкновенно привлекательной, – сказала Роуз. – Она и сейчас не потеряла своей привлекательности.

Джерард не отреагировал на ее слова. Взглянул на часы. Он, разумеется, был обряжен в столь порицаемый Гулливером Эшем смокинг, который очень шел ему.

Роуз думала про себя: она все еще ревнует его к любой женщине, которая приближается к нему, даже к бедняжке Тамар, которую она так любит! А иногда думала: она даром потратила жизнь на этого человека, все ждала, притом что знала – ждать нечего, он получил так много и так мало дал взамен. И тут же опровергала себя: до чего же она неблагодарна, ведь он подарил ей свою драгоценную любовь, он любит ее и нуждается в ней, разве этого не достаточно? Даже если он относится к ней как к своего рода идеальной сестре. А, да все равно, теперь он ушел в отставку, говорит, чтобы писать там что-то такое, чтобы, говорит, начать жизнь с чистой страницы, совершенствоваться или что-то в этом роде, он способен на какое-нибудь новое безумие, скажем, влюбляться в женщин – и приходить к ней за советом! Потом она подумала: ну что за вздор! – и в конце концов, разве она не была счастлива?

– Как твой отец? – поинтересовалась она.

– Неважно… но не… собственно, он умирает. Конечно, надежды нет, вопрос только в том, как долго это продлится.

– Очень сожалею. Патрисия не считает, что это был криз?

– Нет, ему стало немного хуже, а сиделка уже ушла. Пат хорошо справляется, она ангельски терпелива.

В последние годы Роуз редко видела отца Джерарда, тот жил в Бристоле, в доме при Клифтон-колледж, где родился Джерард. Лишь недавно, когда здоровье его ухудшилось, он переехал к Джерарду в Лондон. Он и Роуз по-особому относились друг к другу, что, впрочем, отзывалось обоюдной неловкостью. Отец Джерарда очень хотел, чтобы Джерард женился на Роуз. Также как отец Роуз очень хотел, чтобы Синклер женился на Джин Ковиц. Если бы Синклер не погиб, то имел бы титул. А так титул переходил к йоркширским Кертлендам (троюродным кузенам; деды были братьями), которые еще должны были унаследовать после Роуз ее дом. Мы все бездетные, говорила себе Роуз, прекрасные планы не сбылись, и мы исчезнем без следа.

– Патрисия и Гидеон, конечно, не решили, займут ли ту квартиру наверху, которую ты приготовил для отца?

– Нет, просто аренда у них подорожала и они подыскивают дом.

– Надеюсь, что подыскивают! Когда Гидеон возвращается из Нью-Йорка?

Муж Патрисии, Гидеон Ферфакс, торговец произведениями искусства и финансовый гений, сейчас много времени проводил в этом городе.

– На следующей неделе.

– Ты сказал, они пытаются выставить тебя и занять весь дом!

– Да, Пат постоянно говорит, что мне не нужна такая большая площадь!

Наличие новой «квартиры наверху» рождало у Роуз некоторые идеи. Почему бы ей, и никому другому, не занять эту квартиру? Она годами хранила, пусть в пыльном дальнем углу сознания, все еще упорно берегла надежду, что «в конце концов» и «все-таки» сможет выйти за Джерарда. Позже она удовлетворилась более скромной идеей «жить под одной крышей», быть с ним, в том смысле, в каком, несмотря на всю их близость, их общеизвестную близость, сейчас, конечно, не была.

Они перешли к краю переполненного народом шатрового настила, и Роуз знала, что через мгновение Джерард предложит вернуться «домой», то есть в квартиру профессора Левквиста, Джерардова старого преподавателя классических языков, которой тот позволил пользоваться Джерарду и его друзьям для отдыха на время танцев. (Семья Левквиста, происходившая из балтийских евреев Левиных, прибавила к фамилии скандинавский суффикс, как в природе живые существа принимают '.защитную окраску.) Желая оттянуть этот момент, Роуз спросила:

– Ты уже что-то решил насчет книги?

Она имела в виду не какую-нибудь книгу, написанную Джерардом, таковых еще не существовало, но другую.

Вопрос был неприятен Джерарду, и он нахмурился:

– Нет.

Снова зазвучал вальс. Заслышав знакомую быструю мелодию, они улыбнулись и вернулись на площадку. Вскоре Джерард уже кружил Роуз, все крепче прижимая ее к себе, скользя левой рукой вверх к ее плечу, а потом обняв обеими руками за талию и оторвав ее быстрые ножки от пола.


Чуть позже Роуз и Джерард направились в квартиру Левквиста, находившуюся возле галерей. Роуз чувствовала легкую усталость, хотя, конечно, не сознавалась в этом. Они обнаружили, что в квартире расположился Дженкин Райдерхуд. Дженкин, который, очевидно, какое-то время сидел там, выпивая в одиночестве, быстро убрал бутылку шампанского. Немного младше Джерарда, он был его давним приятелем, одним из изначальной компании, в которую входили Синклер, Дункан, Маркус и Робин, дружившие со студенческих лет. Из всей сохранившейся компании Дженкин был, или, возможно, так казалось, наименее удачливым. Дункан Кэмбес сделал блистательную карьеру сперва как дипломат, потом в аппарате министерства. Джерард достиг больших высот и ожидал назначения на самую высшую должность в департаменте, когда неожиданно, совсем недавно и для многих необъяснимо, ушел в преждевременную отставку. Робин, теперь сбежавший в Канаду и редко дававший знать о себе, был известным генетиком. Синклер решил заниматься морской биологией и собирался отправиться в Калифорнию, в Океанографический институт Скриппса, но тут его планер разбился. Роуз хотела ехать с ним, Джерард тоже должен был присоединиться, и вместе они собирались открыть для себя Америку. В Оксфорде Джерард, Дункан и Дженкин занимались «классиками»: греческим и латинским языками, древней историей и философией – и получили свои «первые классы»[5]. Роуз, происходившая из йоркширской семьи, имевшей англо-ирландских родственников с материнской стороны, изучала английскую литературу и французский в Эдинбургском университете. Чем она только ни занималась, но, что называется, «карьеры» так и не сделала: преподавала французский в школе для девочек, работала в организации по защите прав животных, подвизалась в «женской журналистике», пробовала писать романы, вернулась к журналистике и защите окружающей среды. Занималась бесплатной социальной работой и время от времени посещала церковь (англиканскую). Она получала небольшую годовую ренту от семейного доверительного фонда и чувствовала, что лучше бы она ее не получала: больше бы старалась чего-то добиться своими силами. Ее подруга, Джин Ковиц, с которой они вместе учились в квакерской школе-интернате, поступила в Оксфорд, где через Роуз познакомилась с Джерардом и остальными, в том числе Дунканом Кэмбесом, за которого позже вышла замуж. Роуз считала, что Джин с ее умом и талантом следовало посвятить себя «свершениям» вместо того, чтобы быть просто женой. Детей у них с Дунканом не было. Дженкин Райдерхуд как был, так и остался школьным учителем. Сейчас старший преподаватель истории в лондонской школе, он никогда не рвался наверх. Был неуверенным в себе, одиноким человеком и довольствовался маленькими радостями. Он владел множеством языков и любил отправиться куда-нибудь в туристическую поездку. Говорили, что в Оксфорде за ним водилось несколько романтических историй (так, кажется, это называется), но что до его дальнейшей интимной жизни, то ее как бы не существовало вообще, во всяком случае, ее окружала тайна.

– Я просто зашел взглянуть на свою старую квартирку, – сказал Дженкин. – Тут какой-то старшекурсник сидел и писал работу. Назвал меня сэром.

– Рада, что у него оказались такие хорошие манеры, – сказала Роуз, – не все они такие вежливые.

– Как там?

– Лес в Древнем Египте, – ответил Джерард. – Надеюсь, шампанское еще осталось?

– Шампанского хоть залейся. И уйма сэндвичей.

Дженкин, потный и раскрасневшийся от выпитого, выставил блюдо сэндвичей с огурцом и принялся салфеткой вытирать потеки шампанского на столе. Он был полным, невысок ростом и выглядел суетливым и круглым в своем смокинге, пошитом на прежнего, куда более стройного Дженкина. Однако он сохранил мальчишеский взгляд и чистые мягкие черты лица, которое лучше было назвать пухлым. Поблекшие соломенные волосы, свисавшие на плечи, еще скрывали маленькую плешь на макушке. У него были серо-голубые, с крапинками глаза, задумчиво поджатые, но часто улыбающиеся губы и длинноватые зубы. От сходства с пухлым херувимом его спасал довольно длинный и солидный нос, отчего он напоминал зверька, иногда трогательного, иногда пронырливого.

– Извини, что Пат не смогла прийти, – сказал Джерард, наливая Роуз шампанское. Дженкин в отсутствие Гидеона должен был быть партнером Патрисии в танцах.

– Ничего страшного, – ответил Дженкин, – все замечательно. Черт! Проклятый сэндвич! – Огурец с его сэндвича соскользнул на пол.

– А Вайолет не сказала, почему не смогла прийти? – спросила Роуз.

– Нет, да это и так известно. Не желает видеть такое множество счастливых смеющихся молодых людей. Не желает видеть, как мы тут без устали счастливо смеемся.

– Кто ее за это осудит? – пробормотал Дженкин.

– Она, вероятно, была бы рада приглашению, – сказала Роуз. – Может, ей не хотелось видеть Тамар такой счастливой. Родители способны любить своих чад и вместе с тем завидовать им. – И добавила часто повторявшееся: – Надо что-то делать с Вайолет.

– Я не заметил Тамар и Конрада, а вы? – сказал Джерард. – Забыл позвать их сюда на бокал шампанского.

– Им с нами будет неинтересно! – откликнулась Роуз.

– Они выглядят такими юными, вся эта молодежь, согласитесь, – продолжал Джерард. – Ах, lejeunesse,jeunesse![6] Свежие, гладкие, открытые, невинные, естественные лица!

– Не то что у нас, – поддержал Дженкин, – с печатью страстей, непримиримости и пьянства!

– Вы двое выглядите как дети, – сказала Роуз, – по крайней мере Дженкин. Ну а Джерард как… – Она не договорила, избегая делать комичное сравнение.

– Мы и были детьми тогда, – ответил Джерард.

– А, вы о том, что мы были марксистами, – сказал Дженкин. – Или воображали себя платониками, или кем-то в этом роде. Вы до сих пор не избавились от этого увлечения.

– Мы думали, что сможем создать некое действительно цивилизованное альтернативное общество, – возразил Джерард, – у нас была вера, мы верили.

– Дженкин все еще верит, – сказала Роуз. – Во что ты веришь, Дженкин?

– В новую теологию! – мгновенно откликнулся Дженкин.

– Не говори глупости!

– Ты не о новом ли марксизме, – спросил Джерард, – это ведь почти то же самое?

– Ну, если он достаточно нов…

– Настолько, что не узнать!

– Я в церковь не хожу, – сказал Дженкин, – но тем не менее стою за то, чтобы религия оставалась. Линия фронта пролегает там, где сходятся религия и марксизм.

– Это не твое, – проговорил Джерард, – то есть это не твоя битва. Ты не желаешь сражаться за Маркса! Как бы то ни было, эта потасовка совершенно не для тебя.

– Где ж мне сражаться? Я б хотел броситься в самую гущу. Но где она, эта гуща?

– Ты уже сколько лет говоришь подобное, а все ни с места, – заключил Джерард.

– Дженкин романтик, – сказала Роуз, – я тоже. Я б хотела быть священником. Может, доживу до такого.

– Из Роуз вышел бы изумительный священник!

– Я против, – возразил Джерард. – Не съешь все сэндвичи.

– Такты согласен называться платоником? – спросила его Роуз.

– Ода!

– И об этом ты собираешься писать сейчас, выйдя в отставку?

– А о Плотине будешь писать, как обещал? – поинтересовался Дженкин.

– Возможно.

Джерард явно не желал обсуждать свои планы, и его собеседники переменили тему.


Роуз сняла очки и подошла к окну. Сквозь стекло виднелись освещенная прожектором башня, высокая и уменьшившаяся луна – плотный серебряный круг, огни на деревьях у реки. Сердце подступало тяжелым комком, который хотелось исторгнуть из себя. Неожиданно она едва не разрыдалась от радости и страха. Стройная башня со шпилем, сверкающая в темно-синем небе, напоминала изображение в «Книге Часов». И еще кое-что она напоминала Роуз, иногда, пожалуй, часто, – своего рода театр, когда она видела подсвеченные ночью здания и слышала неземные голоса, какие и сейчас инстинктивно ожидала услышать, размеренно и звучно рассказывающие захватывающий отрывок из истории или легенды. Son el lumiere[7] во Франции, Англии, Италии, Испании. Les esprits aiment la nuit, qui sait plus qu ’une femme donner une ante a toutes choses[8]. Это заблуждение, подумала она, и вообще, что за нелепая мысль! Конечно, она сама, в известном смысле, занималась именно этим – наделяла «душой» всякие дурацкие неживые вещи, безусловно не заслуживающие, чтобы о них восторженно вещали миру божественным голосом у волшебной башни. У нее это было больше похоже на безотчетную веру или наплыв неизбытой любви. Она глубоко вздохнула и с легкой улыбкой повернулась, опершись о подоконник.

Мужчины посмотрели на нее с нежностью, потом друг на друга. Возможно, во всяком случае Джерард отчасти знал, что она чувствует, и знал, и не знал. Роуз понимала, как ему хотелось всегда, чтобы ей не удалось вернуть себе покой.

– Еще шампанского? – предложил Дженкин. – Тут припрятано невероятное количество бутылок.

– Где Джин с Дунканом, я думала, они здесь? – спросила Роуз, когда пробка ударила в потолок.

– Они были тут до вас, – ответил Дженкин, – Джин утащила его, не терпелось потанцевать.

– Джин такая спортсменка, – сказала Роуз. – До сих пор может стоять на голове. Помните, как она однажды сделала в лодке такую стойку?

– Дункан хотел остаться и пить дальше, но Джин не позволила.

– Дункан пьет слишком много, – сказала Роуз. – А Джин сегодня в той красной накидке с черным кружевом, которая мне так нравится. В ней она выглядит как цыганка.

– А ты, Роуз, выглядишь сногсшибательно, – сказал Дженкин.

– Ты нравишься мне в этом платье, – подхватил Джерард, – такое необыкновенно простое, мне нравится этот чудесный тем-но-зеленый цвет, как цвет лавра, или мирта, или плюща.

Время Дженкину пригласить ее на танец, подумала Роуз, ему не хочется, он не любит танцевать, но придется. А Джерард будет танцевать с Джин. Потом она – с Дунканом. Ничего, все нормально. Ей уже лучше. Может, слегка захмелела.

– Пора мне навестить Левквиста, – сказал Джерард. – Хочешь пойти со мной, Дженкин?

– Я уже.

– Уже навестил?!

Возмущение, прозвучавшее в голосе Джерарда, имело давнишние корни. Пламя старой неистощимой, непреходящей ревности мгновенно вспыхнуло в его сердце. И жгло столь же мучительно, как когда-то. Как все они жаждали похвалы этого человека в то далекое и недолгое золотое время. Жаждали его похвалы и его благосклонности. Джерарду сполна доставалось того и другого. Но ему все было мало: хотелось быть самым хвалимым, самым любимым. Трудно было теперь поверить, что ближайшим его соперником был Дженкин.

Дженкин, точно знавший, что думает Джерард, засмеялся. Резко сел, расплескав свой бокал.

– Он не просил тебя что-нибудь перевести?

– Просил, – кивнул Дженкин, – черт знает что. Подкинул кусок из Фукидида.

– Справился?

– Я сказал, что ничего не могу в нем понять.

– А он?

– Рассмеялся и похлопал меня по руке.

– Он всегда питал к тебе слабость.

– А от тебя всегда ожидал большего.

Джерард не стал это оспаривать.

– Извини, что не предупредил, что собираюсь к Левквисгу, – сказал Дженкин уже серьезно, – тогда б мы могли пойти вместе. Но я знал, что он разыграет со мной старую шутку. Я не боялся опростоволоситься, но не хотелось, чтобы ты при этом присутствовал.

Джерарда полностью удовлетворило такое объяснение.

– Как вы все здорово жили в прошлом! – воскликнула Роуз.

– Да. Ты только что вспомнила, – согласился Дженкин, – как Джин сделала в лодке стойку на голове. Это было майским утром.

– Ты был там? – спросила Роуз. – Я не помню. Джерард был, Дункан был… и… Синклер.

Дверь распахнулась и вошел, покачиваясь, Гулливер Эш.

Джерард тут же обратился к нему:

– Гулл, ты не видел Тамар и Конрада? Я совершенно забыл сказать им, чтобы шли сюда.

– Я их видел, – ответил Гулливер, с особой тщательностью, раздельно выговаривая слова, как пьяный человек. – Видел. Но Конрад тут же убежал, оставив ее одну.

– Оставил ее одну? – переспросила Роуз.

– Я развлекал ее разговором. Потом тоже оставил ее. Вот все, что имею вам доложить.

– И ты оставил ее? – укорил Джерард. – Как ты мог, это просто отвратительно! Оставил ее стоять одну?

– Я полагал, ее кавалер был неподалеку.

– Немедленно пойди и найди ее, – сказал Джерард.

– Сперва налейте ему, – посоветовал Дженкин, поднимаясь со стула. – Думаю, Конрад уже вернулся.

– Если нет, то уж я с ним поговорю! Как он посмел хоть на минуту оставить ее!

– Думаю, это был зов природы, – предположил Дженкин, – бросился за лавры, мирт, плющ.

– Нет, вовсе не зов природы, – сказал Гулливер. По реакции своей аудитории он понял, что они еще не знают великой новости. – Еще не знаете? Видно, что не знаете. Краймонд здесь.

– Краймонд? Здесь?

– Да. И к тому же в килте.

Гулливер принял бокал шампанского, предложенный Дженкином, и опустился на стул, который тот освободил.

Он не ожидал, что смятение их будет настолько сильным. Они в потрясении смотрели друг на друга: лица застыли, губы сжаты. Роуз, которая редко выдавала свои чувства, вспыхнула и поднесла руку к лицу. Она же первая заговорила:

– Как он смеет появляться здесь!

– Ну, это же и его бывший колледж, – попробовал урезонить ее Дженкин.

– Да, но он должен был знать…

– Что это наша территория?

– Нет, что мы все будем здесь, – ответила Роуз, – наверняка пришел нарочно.

– Не обязательно, – сказал Джерард. – Не о чем тревожиться. Но лучше пойти и поискать Дункана и Джин. Они могут не знать…

– Если же знают, то, возможно, ушли домой! – воскликнула Роуз.

– Очень надеюсь, что нет, – сказал Дженкин. – Да и чего ради? Они могут просто держаться от него подальше. Боже, – добавил он, – а я-то хотел повидаться с сокурсниками, спокойненько выпить со всеми вами.

– Пойду предупрежу их, – предложил Гулливер. – Я их не видел, но, думаю, смогу найти.

– Нет, – сказал Джерард, – ты оставайся здесь.

– Почему? Я что, под арестом? Разве я не должен был найти Тамар?

– Дункан и Джин могут прийти сюда, – объяснила Роуз, – лучше, чтобы кто-то…

– Ладно, иди и найди Тамар, – сказал Гулливеру Джерард. – Просто посмотри, как она там, и, если она одна, потанцуй с ней. Полагаю, тот парень вернулся. Почему же он все-таки убежал?

– Помчался поглазеть на Краймонда. Не понимаю, из-за чего вся эта суета, что такого в этом человеке. Знаю, вы поссорились с Краймондом по поводу книги и так далее, и не был ли он когда-то увлечен Джин? Отчего вы все всполошились?

– Это совсем не так просто, как кажется, – ответил Джерард.

– Ты не опасаешься, что Дункан напьется и набросится на него? – спросил Дженкин у Роуз.

– Дункан, наверно, уже пьян, – сказала та, – нам лучше пойти и…

– Скорее Краймонд набросится на Дункана, – возразил Джерард.

– О нет!

– Люди ненавидят тех, кто пострадал от них. Но конечно, ничего такого не случится.

– Интересно, с кем он пришел? – проговорила Роуз.

– Он с Лили Бойн, – откликнулся Гулливер.

– Надо же! Как странно! – удивился Джерард.

– Как всегда в своем репертуаре, – хмыкнула Роуз.

– Уверен, он здесь случайно, – сказал Дженкин, – Интересно, притащил он с собой своих красногвардейцев?

Джерард взглянул на часы:

– К сожалению, мне надо навестить Левквиста, пока он не лег спать. Вы двое идите поищите Джин и Дункана. Я тоже посмотрю их по дороге.

Они ушли, оставив Гулливера в квартире. Он был на той стадии опьянения, когда тело в смятении начинает откровенно взывать о пощаде. Он почувствовал легкое подташнивание и вялость. Заметил, что речь его замедлилась. Почувствовал, что того гляди свалится. С трудом мог сосредоточить взгляд на чем-то. Рывками плыла комната, и свет мигал и вспыхивал, как в шатре, где играла поп-группа. (Это были «Водоплавающие птицы», заполучить группу «Предательство интеллектуалов»[9] колледжу не удалось.) Гулливер, хоть и чувствовал желание потанцевать, не был, однако, уверен, насколько способен осуществить свое желание в таком состоянии. По опыту он знал, что, если хочешь продлить удовольствие от вечера, нужно сделать перерыв, не пить какое-то время и по возможности съесть что-нибудь. А после он поищет Тамар. Он жаждал угодить Джерарду, а точней, боялся последствий в случае, если не угодит. Когда он ввалился со своей новостью, перед палаткой, в которой раздавали ужин, уже выстраивалась очередь. Гулливер, ненавидя подобные очереди и чувствуя, что без партнерши может вызвать подозрение или, что еще хуже, жалость, плотно поел в пабе, прежде чем появляться на танцах; но с того момента, казалось, вечность прошла. Осторожно обойдя комнату, он обнаружил бутылку «перье» и еще одно блюдо сэндвичей с огурцом. Чистого стакана не нашлось. Он уселся и принялся за сэндвичи, запивая их минералкой, которая шипела, как шампанское. Глаза его слипались.


Трое друзей вышли из аркады на большую лужайку, где стояли шатры. Здесь они разделились. Роуз пошла направо, Дженкин налево, а Джерард прямо, к строению восемнадцатого века, тоже залитому светом прожектора, где Левквист хранил свою библиотеку. Левквист был в отставке, но продолжал жить в колледже, где ему отвели особую большую комнату для его уникальной коллекции книг, конечно отписанной колледжу в завещании. В его святилище стоял диван-кровать, так что при случае, таком как сегодня, он мог спать среди своих книг, а не в домашнем уюте квартиры. Его преемник на профессорской кафедре, один из его учеников, относился к нему с опаской и подобострастием. Расположения Левквиста было и впрямь нелегко добиться. Обстоятельство досадное, поскольку он производил сильное впечатление на многих, кто имел с ним дело[10].

Джерард оглядывался на ходу, заглянул в палатки, пробежал глазами очередь жаждущих ужина, но ни Джин с Дунканом, ни Тамар с Конрадом нигде не было видно. Тисненым пологом висел шум музыки, и голосов, и смеха; свеже пахли цветы, земля, река. По лужайке между обжорной палаткой и шатрами группками прохаживалась молодежь, отдельно стояли обнимающиеся и целующиеся пары. Чем дольше будет длиться ночь, тем больше их станет. Джерард ступил на знакомое крыльцо и испытал знакомое волнение. Он постучал в дверь под тусклой лампочкой и услышал отрывистое, почти нечленораздельное приглашение войти. Он вошел.

В длинной комнате, перегороженной выступающими книжными стеллажами, было темно, горела лишь лампа в дальнем конце на огромном письменном столе Левквиста, за которым старик сидел, ссутулившись и повернув голову к двери. Большое, выходящее на олений парк окно возле стола было распахнуто. Джерард прошел по вытертому ковру и поздоровался: «Привет, это я». С умышленной сдержанностью он теперь больше не добавлял почтительное «сэр», как не мог и решиться назвать свое имя, хотя прекрасно знал, что он отнюдь не единственный из «старых учеников» Левквиста, которые заглянут к бывшему профессору.

– Херншоу! – произнес Левквист, опуская коротко остриженную седую голову и снимая очки.

Джерард уселся на стул напротив и осторожно вытянул длинные ноги под стол. Сердце его колотилось. Левквист все еще вызывал в нем робость.

Старик не улыбнулся, Джерард тоже. Левквист покопался в книгах, лежащих на столе, полистал тетрадь, в которой что-то писал. Нахмурился, предоставив Джерарду заговорить первым. Джерард посмотрел на крупную красивую карикатурно-еврей-скую голову великого ученого и произнес стандартную вступительную фразу:

– Как продвигается книга, сэр?

Имелась в виду книга о Софокле, которую бесконечно писал Левквист. Старик не почувствовал в вопросе искреннего интереса. Ответил:

– Медленно. – Потом спросил: – Работаешь все там же?

– Нет. Ушел в отставку.

– Не рановато, ты ж еще молод? Высокое положение занимал?

– Нет.

– Что ж тогда ушел в отставку? Ни тут ни там ничего не добился. Власть, это ли не все, к чему ты стремился? Все, чего хотел, – власти, не так ли?

– Не просто власти. Нравилось заниматься организационными делами.

– Организационными делами! Следовало бы собственные мозги организовать, остаться здесь и думать над серьезными вещами.

Одна и та же вечная проповедь. Левквист, которому трудно было поверить в то, что очень умные люди могут найти применение своим умственным способностям где-то, помимо университета, хотел, чтобы Джерард остался в Оксфорде, перешел в колледж «Всех душ»[11], занялся наукой. Но Джерард решил покинуть академический мир. Политический идеализм, который в значительной степени подтолкнул его на этот шаг, вскоре утратил для него свою простоту и убедительность; и более скромное и, может, более целесообразное желание послужить обществу, чуточку улучшив его устройство, привело Джерарда позже на государственную службу. Его, как он и предполагал, задел привычный выпад Лен к ни ста. Временами ему самому хотелось, чтобы он остался тогда, прослеживал влияние платоновских идей в веках, стал настоящим специалистом, подвижником, ученым-филологом.

– Как раз сейчас собираюсь засесть за такие размышления.

– Слишком поздно. Как поживает отец?

Левквист всегда спрашивал его об отце, которого не видел с тех пор, как Джерард был его студентом, но о котором вспоминал с не вполне понятными Джерарду уважением и доброжелательностью. Отец Джерарда, адвокат, был, например, при первом их знакомстве, о котором Джерард вспоминал с содроганием, вовлечен Левквистом в беседу о римском праве. Тем не менее этот обыкновенный и невежественный, в сравнении с Левквистом, человек, сохранивший спокойствие и не спасовавший перед грозным преподавателем своего сына, запомнился последнему, возможно, просто своей безыскусной прямотой. По правде сказать, Джерард сам уважал и высоко ставил отца, видел его бесхитростность и прямоту, но обычно считал, что другие не замечают этих свойств его натуры. Отец не был человеком блестящим, эрудитом, остроумным или особо успешным, он мог показаться заурядным и скучным, и, однако, Левквист, который презирал людей серых и скучных и безжалостно отсекал их от себя, мгновенно разглядел и оценил то лучшее, что в нем было. А может, Левквист всего лишь был поражен, что встретил «обыкновенного человека», который нисколько не трепетал перед ним.

– Он очень болен, – ответил Джерард, – он…– Неожиданно Джерард обнаружил, что не может продолжать.

– Он умирает?

– Да.

– Прости. Увы, жизнь человеческая коротка. Но когда это твой отец… да…

Отец Левквиста и его сестра умерли в немецком концлагере. Он отвел глаза и помолчал, приглаживая короткий серебристый ежик на голове.

Джерард, чтобы переменить тему, сказал:

– Я слышал, Дженкин уже заходил к вам.

– Да, – хмыкнул Левквист. – Видел я молодого Райдерхуда. Отрывок из Фукидида очень его озадачил. Печально…

– Что он недалеко пошел?

– Печально, что он запустил свой греческий. Он знает несколько современных языков. Что до нелепого: «недалеко пошел», то ведь он преподает, верно? Райдерхуду ни к чему идти далеко, чего-то добиваться, он на своем месте. Тогда как ты…

– Тогда как я?..

– Ты постоянно испытывал оправданное неудовлетворение, тебе не давала покоя мысль, что в чем-то можно достичь больших высот. И это продолжается. Ты видишься себе одиноким скалолазом, взобравшимся, конечно же, выше других, думаешь, что еще усилие и ты достигнешь вершины, хотя знаешь, что тебе это не по силам, и, будучи доволен собой в том и в другом, не преуспеешь ни в чем. Эти твои «размышления», за которые собираешься засесть, что это будет? Станешь писать мемуары?

– Нет. Я подумал, что смогу написать что-нибудь философское.

– Философия! Пустое умствование тщеславных невежд, которые считают, что можно судить о еде, не отведав ее на вкус! Они воображают, что их отвлеченная мысль способна привести к глубоким выводам! Неужели ты настолько лишен честолюбия?

Это тоже был давний спор. Левквист, преподававший великие классические языки, негодовал по поводу непрекращающегося исчезновения лучших своих учеников, которые попадали в лапы философов.

– Очень трудно, – терпеливо сказал Джерард, – написать даже небольшую философскую вещицу. И уж во всяком случае это «пустое умствование» бывает весьма влиятельным! Ничего, почитаю…

– Полистаешь великие книги, низведешь их до своего уровня и напишешь собственную, упрощенный вариант?

– Возможно, – ответил Джерард, не поддаваясь на провокацию.

Левквист, обычно поначалу грубоватый с лучшими своими учениками, когда они навещали его, всегда должен был излить на них известную долю раздражения, словно без этого не мог сказать им ласкового слова, как на самом деле, возможно, намеревался, потому что обыкновенно у него в запасе имелось что сказать доброго.

– Так-так. А теперь почитай мне что-нибудь на греческом, из того, что у тебя всегда хорошо получалось.

– Что именно, сэр?

– Что угодно. Не Софокла. Пожалуй что, Гомера.

Джерард встал и подошел к стеллажам, зная, где искать нужное, и, ведя пальцами по корешкам, почувствовал, как прошлое яростно и мучительно обрушилось на него. Оно ушло, подумалось ему, это прошлое, ушло безвозвратно и окончательно и далеко, и все же оно здесь, его дыхание как ветер, он может ощутить его, может уловить его запах, навевающий печаль, такую чистую печаль. В окно, распахнутое в парк, слышалась отдаленная музыка, на которую Джерард, как вошел, не обращал внимания, и тянуло влажным темным ароматом лугов и реки.

Вернувшись к столу и опустившись на стул, Джерард читал вслух то место из «Илиады», где говорилось о том, как божественные кони Ахиллеса плакали, услышав о смерти Патрокла, «стояли, долу потупивши головы; слезы у них, у печальных, слезы горючие с веждей на черную капали землю, с грусти о храбром правителе» и их пышные гривы были темны от грязи, и, «коней печальных узрев, милосердствовал Зевс промыслитель и, главой покивав, в глубине проглаголал душевной: “Ах, злополучные, вас мы почто даровали Пелею, смертному сыну земли, не стареющих вас и бессмертных? Разве, чтоб вы с человеками бедными скорби познали? Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе, истинно в целой вселенной несчастнее нет человека”»[12].

Левквист протянул руку через стол и взял у него книгу; они избегали смотреть в глаза друг другу, и мысли Джерарда зигзагом вернулись к тому, как обезумевший от горя Ахилл, словно испуганных оленей, перебил пленных троянцев у погребального костра своего друга, а потом – как Телемак повесил служанок, деливших ложе с женихами, к этому времени уже погибшими от руки его отца, и они «повисли голова с головой» на канате и их ноги дергались в смертельной агонии. Затем он подумал о том, что Патрокл всегда был добр с плененными женщинами. И снова он вспомнил о плачущих конях, чьи дивные гривы свешивались в грязь поля битвы. Все эти мысли пронеслись у него в голове в секунду, может, две. Далее на ум ему пришел Синклер Кертленд.

Левквист, чьи мысли какими-то иными загадочными путями тоже обратились к Синклеру, спросил:

– И многоуважаемая Роуз здесь?

– Да, пришла со мной.

– Мне показалось, что я видел ее, когда шел сюда. До чего же она по-прежнему похожа на того мальчика.

– Вы правы.

Левквист, обладавший удивительной памятью, вернулся на несколько поколений своих учеников назад и сказал:

– Рад, что ваша маленькая группка продолжает сохранять отношения, подобная дружба, завязавшаяся в молодости, – великая вещь. Ты, Райдерхуд, Топгласс, Кэмбес, Филд и… Да, Топгласс и Кэмбес женились, не так ли?.. – Левквист не одобрял брака. – А бедняга Филд – что-то вроде монаха. Да, дружба, дружба – вот чего не понимают в нынешние времена, просто перестали понимать, что это такое. Ну а в колледже – знаешь, что теперь у нас учатся женщины?

– Знаю! Но вы не обязаны преподавать им!

– Слава богу, не обязан. Но обстановка уже не та – не могу сказать, насколько это пагубно сказывается на всем.

– Представляю, – поддакнул Джерард. Он чувствовал то же самое.

– Нет, молодые люди теперь не дружат. Они легкомысленны. Думают только о том, как бы затащить девушку в постель. По ночам, вместе того, чтобы обсуждать серьезные вопросы и спорить с друзьями, они барахтаются в постели с девчонками. Это… возмутительно.

В воображении Джерарда тоже возникла ужасающая картина упадка, краха прежних ценностей. Хотелось посмеяться над негодованием Левквиста, но, увы, он разделял его.

– Что ты думаешь обо всем этом, Херншоу, о нашей несчастной планете? Уцелеет ли она? Сомневаюсь. Кем ты стал, стоиком в конце концов? Nil admirari[13], да?

– Нет, – ответил Джерард. – Я не стоик. Вы обвинили меня в отсутствии честолюбия. Я слишком честолюбив, чтобы просто быть стоиком.

– Ты имеешь в виду нравственное честолюбие?

– Пожалуй… да.

– Ты испорчен христианством, – сказал Левквист. – То, что ты принимаешь за платонизм, есть старая мягкосердечная мазохистская христианская иллюзия. Святой Августин опошлил твоего Платона. В тебе нет жесткой основы. Райдерхуд, которого ты презираешь…

– Я не презираю.

– Райдерхуд тверже тебя, тверже. Твое «нравственное честолюбие», или как там ты называешь свой эгоистический оптимизм, – это просто старая ложь христианского спасения: можно, мол, избавиться от себя прежнего и стать достойным человеком, просто думая об этом: и когда будешь сидеть и упиваться своей мечтой, почувствуешь, что уже изменился и больше ничего не требуется делать – и вот уже ты счастлив в своей лжи.

Джерард, которому приходилось выслушивать подобные тирады, подумал: как прав Левквист, как проницателен, он знает, что все это ему тоже приходило в голову. И легкомысленно заметил:

– Что ж, по крайней мере, счастлив, это ли не замечательно?

Левквист сморщил толстые губы, отчего его лицо превратилось в маску отвращения.

– Хорошо-хорошо, молчу, – поспешил сказать Джерард.

Левквист продолжал:

– Мне уже недолго осталось. В этом нет ничего постыдного, старость – известный феномен. Разница лишь в том, что сегодня всем недолго осталось.

– Да, – согласился Джерард, подумав: «Пусть так считает, если это утешает его».

– Сейчас любая мысль, если она не пессимистична, лжива.

– Но вы говорили, что так было всегда?

– Да. Только теперь это вынуждены признать все мыслящие люди, это единственно возможная позиция. Мужество, стойкость, честность – вот добродетели. И понимание, что из всех тварей живых, пресмыкающихся между небом и землей, мы – самые ничтожные.

– Но вы не унываете, сэр!

Левквист улыбнулся. Его темно-голубые с коричневыми крапинками глаза влажно блеснули среди сухих морщин, как у ископаемого ящера, он покачал огромной стриженой головой и улыбнулся демонически:

– Это ты не унываешь, всегда был оптимистом, неизменно надеешься, что в последний момент за тобой пришлют трирему.

Джерард одобрительно кивнул. Метафора ему понравилась.

– Но, увы. Человек вечно смертен, он и думает подчас, а задумавшись, за сердце он хватается тотчас[14].

Левквист приложил крупную морщинистую руку к нагрудному карману потертой вельветовой куртки. Живя среди шедевров мировой поэзии, он хранил трогательную привязанность к А. Э. Хаусману.

В дверь постучали.

– Еще один, – сказал Левквист, – Ну, иди! Поклон от меня отцу. И многоуважаемой Роуз. Недолго мы поговорили, заглядывай еще, не дожидайся очередного подобного повода, чтобы навестить старика.

Джерард встал. Как уже бывало не раз, ему страстно захотелось обойти стол, сжать руки Левквиста, может, поцеловать их, может, даже преклонить перед ним колени. Дозволяет ли классический ритуал почтительного коленопреклонения подобный жест, достаточно ли он формален, чтобы не быть отвергнутым как неуклюжее проявление сентиментальности? И как прежде, он засомневался, а потом подавил свой порыв. Понял ли Левквист его чувства, нежность их и силу? Он не был уверен. И ограничился поклоном.

Левквист прорычал разрешение войти. Назвал имя.

Джерард разминулся в дверях с сорокалетним розовощеком. Мучительно сожалея, что не удалось проститься более тепло, он спустился с крыльца.


Тамар искала Конрада, Конрад искал Тамар. Роуз и Дженкин искали Джин и Дункана и Конрада с Тамар. Гулливер искал девушку, которая пойдет с ним танцевать.

Тамар в пылу негодования побрела прочь от шатра, куда бросился Конрад, чтобы увидеть своего кумира, о чем сейчас горько сожалела. Она вернулась почти сразу же и даже подошла к группе молодых приверженцев, но Конрада среди них не увидела. Конрад, который не смог протиснуться поближе к Краймонду, немного постоял, ошеломленный, за плотной стеной спин, а потом, поняв, что Тамар не последовала за ним, оглядел шатер и, не помня, с какой стороны вошел в него, зашагал по кольцевой дорожке туда, где, как ему казалось, они расстались. Тамар же брела по прямой дорожке к соседнему шатру, где играли вальсы и куда они шли, когда им повстречался Гулливер. Она постояла у шатра, озираясь, увидела Роуз, вальсирующую с Джерардом, и тут же ретировалась. Она обожала своего дядю и Роуз, но стеснялась их и сейчас волновалась, как бы они не увидели ее одну, без кавалера, которого лишилась по собственной вине. Вскоре после того, как она вновь растворилась в темноте, появился Конрад, тоже увидел Роуз и Джерарда и потихоньку улизнул, опасаясь того же, что и Тамар. Тем временем Тамар ушла к галереям, где в кладовой студенческой столовой раздавали сэндвичи и куда они с Конрадом предполагали было пойти, но потом решили сперва потанцевать. Конрад поспешил назад, к шатру с «Водоплавающими», услышав, что знаменитая поп-группа собиралась продолжить выступление. Тамар поискала в выпивающей и смеющейся толпе у кладовой, заглянула в часовню, еще одно место, о котором упоминал Конрад. Вернулась по галерее и вышла к реке, и ровно в этот момент Конрад появился в другом конце галереи.

Время шло, перерыв на ужин закончился, и танцы вступили в новую фазу. Просторная поляна между светящимися полосатыми шатрами заполнилась красивыми людьми: стройными юношами в кружевных рубашках, к этому времени уже расслабившими узлы галстуков, девушками в мерцающих платьях с оборками и без; те тоже выглядели далеко не столь безупречно, как прежде: там и тут сверкало плечо, освободившееся от бретельки, оборванной во время веселого народного танца на радость смеющемуся партнеру, тщательно продуманные высокие прически, сооруженные с помощью неимоверного количества булавок несколько часов назад, растрепались или были разрушены нетерпеливыми мужскими пальцами, и волосы струились по спине или плечам. Кое-какие пары жарко целовались по темным углам или застыли в безмолвных объятиях – долгожданная кульминация долгожданного вечера. Кое у кого на платье уже красовались предательские зеленые пятна от травы. Соперничающая музыка гремела, не уступая, «Водоплавающие» охрипшими голосами вопили под мельтешение света и грохот электрогитар. Танцующие толпы в разных шатрах слегка поредели, но стали неистовей.

Тамар расплакалась и, стараясь успокоиться, пошла к реке и встала на мосту. От огней на берегу в воде, извиваясь, плясали длинные яркие ленты и тонули в глубине. Перегнувшись через перила, она уловила сквозь отдаленный шум веселья тихий голос реки, неумолчно поющей о чем-то своем. Когда на мосту появились люди, она было перешла на другой берег, но повернула назад, разглядев в темноте силуэты тактичной охраны в котелках на голове, которая расположилась в стратегических точках, дабы предотвратить проникновение личностей, не заплативших за билет на сверкающее торжество. Она пошла через лужайку к «Новому зданию»[15]. Чуть ранее Конрад столкнулся с Дженкином.

Тот, видя, как расстроен парень, не стал отчитывать его, но не смог скрыть, насколько поражен тем, что Конрад, как он сам признался, умудрился потерять Тамар, едва они прибыли на бал и даже не успели потанцевать. В результате Конрад расстроился еще больше, понимая, что известие о его оплошности (ибо он считал одного себя виновным в случившемся) теперь достигнет ушей Джерарда, может, даже и Краймонда. Больше всего он переживал из-за того, что глубоко, может, бесповоротно обидел Тамар, к встрече с которой так стремился: танцевать, поцеловать этим чудесным вечером, которого она, должно быть, тоже очень ждала. Он не думал заранее, как Тамар, что может влюбиться. Но сейчас, все отчаянней мечась между шатрами, неосознанно возвращаясь туда, где уже побывал, вместо того чтобы поискать ее в других местах, озирая лужайку, натыкаясь на молодых людей с полными стаканами в руках и наступая на длинные подолы платьев, измученный постоянной сменой надежды и разочарования, он переживал все страдания несостоявшегося любовника. Немного погодя он набрался мужества и решил пойти на квартиру к Левквисту, где, как сказал Дженкинс (и о чем Джерард, к несчастью, не удосужился сообщить Тамар), была их «база», но, придя туда, никого там не застал. Он постоял в пустой комнате среди бутылок и стаканов, слишком несчастный, чтобы налить себе, а потом, поскольку ожидать ее здесь было еще мучительней, чем искать, снова выбежал на улицу. Тамар без сил сидела в одном из шатров, опустив голову, чтобы скрыть слезы, и пробовала привести лицо в порядок. Она где-то оставила кашемировую шаль и теперь продрогла. Конрад, торопливо заглянувший в шатер, не заметил ее.


Тем временем Роуз встретила Лили Бойн. Роуз и Лили с симпатией относились друг к другу, но в то же время проявляли обоюдную осторожность и недопонимание. Лили казалось, что Роуз считает ее малообразованной и «недалекой». Роуз же опасалась, что Лили кажется, будто Роуз считает ее малообразованной (как Роуз действительно считала) и «недалекой» (чего Роуз не думала). Нет, у Роуз не было подобных мыслей, но нечто в этом роде ей смутно приходило в голову. Она боялась, впрочем, напрасно, что Лили находит ее «высокомерной». Лили, на взгляд Роуз, была чересчур «бойкой», и она не всегда могла оценить «изысканность» ее острот или непринужденно подхватить их. Лили восхищали в Роуз ее спокойный характер, ее благоразумие, тактичность и мягкость, что не всем знакомым Лили было присуще, а Роуз в Лили – решительность и предполагаемые в ней те смелость и «практичность», какие для самой Роуз оставались непостижимыми и удивительными. Вообще-то они не слишком хорошо знали друг друга. Лили Бойн попала в круг знакомых и друзей Джерарда через Джин Ковиц (то есть Джин Кэмбес, но ее, как это бывает, продолжали звать по девичьей фамилии), с которой Лили познакомилась несколько лет назад на почве защиты «прав женщин» и сошлась ближе на занятиях йогой, где они часто стояли на голове. Это произошло до того, как Лили стала на короткое время знаменитой. Лили, как однажды заметил по ее поводу Гулливер, была из тех многочисленных людей, знаменитых просто оттого, что знамениты. Сейчас Лили была, или, скорее, считалось, что была, богатой девушкой. Она выросла в бедной и бестолковой семье, взрослую жизнь начала в политехническом, забавлялась керамикой и дизайном, воображала себя художницей, а потом зарабатывала на жизнь машинисткой. В положенное время – и в момент отчаяния, когда не до особых раздумий, – она выскочила замуж за хилого студента-художника без гроша за душой, Джеймса Фарлинга. Как она потом была благодарна этому бледному мальчишке за то, что он уговорил-таки ее выйти за него! Она, конечно, оставила себе девичью фамилию. Вскоре после женитьбы в семействе Фарлингов случилось несколько негаданных смертей, и семейный капитал, о наличии которого Лили не подозревала, отошел Джеймсу. Тот был легкомысленным мальчишкой, которого мало волновали деньги, и в любом случае, пока не вмешались парки, думать не думал о наследстве. Разбогатев, он остался таким же беспечным, и только Лили помешала ему все раздать возмущенным еще живым родственникам. И вот, поощряемый женой к тратам, он купил мотоцикл и благополучно разбился в день покупки. После этого все семейство ополчилось на Лили, желая ее уничтожить. Лили сопротивлялась. Казалось, дело ясное, обвинять ее было не в чем, но ловкие адвокаты уже вовсю трудились, отыскивая зацепки, позволившие бы оспорить правомерность получения Джеймсом наследства. Тяжба разрослась в cause celebre[16]. В конце концов, после того как Лили пошла на многочисленные уступки, дело было урегулировано во внесудебном порядке. Лили вышла из этого испытания не без ущерба для собственной репутации, поскольку в запальчивости наговорила немало явной лжи. Однако на короткое время стала популярной героиней, «бедной девушкой», сражающейся с алчными богачами, одинокой женщиной, противостоящей когорте мужчин. В этой-то роли она и обратила на себя участливое внимание Джин Ковиц, которую в то время очень интересовали, как феминистку, подобные судебные процессы. Казалось, Джин влюбилась в нее, с такой яростью и жаром она защищала ее. Роуз тоже принимала во всем этом участие и часто виделась с Лили, которая в свою очередь познакомилась через Джин с Джерардом и остальными из их круга. Когда сражение закончилось и рекламная шумиха улеглась, Джин, разумеется, остыла к Лили; лживость той претила ей. Но Роуз хранила ей верность частью из сочувствия. Потому что богатство принесло Лили мало счастья, и в любом случае нескончаемый поток пронырливых поклонников испортил ее. Лили приобрела вкус к дорогим вещам, привыкла думать, что достойна быть в центре внимания. Похоже, у нее осталось мало друзей и она плохо представляла, как ей распорядиться своей жизнью.

– Роуз! – завопила Лили. – Какое восхитительное платье! Ты всегда на высоте! Такое простое, только ты умеешь одеться с таким вкусом!

Они столкнулись возле шатра с «Водоплавающими» и вынуждены были напрягать голос, чтобы слышать друг друга сквозь грохот музыки с бассо остинато ног, топочущих по дощатому настилу.

– Ты тоже смотришься великолепно, – возвратила комплимент Роуз, – очень по-восточному. Дивные получились шальвары.

Лили, одна в тот момент, была в просторных оранжевого цвета шелковых брючках, перехваченных на щиколотках ленточками с блестками, и в свободной белой шелковой блузке, придавленной на груди золотыми цепочками и перехваченной пурпурным поясом, под который заправила концы прозрачного серебристого шарфа, укрывавшего плечи. К этому времени ее наряд был уже в беспорядке: штанины вылезли из-под лент, блузка – из-под пояса, серебристый шарф свисал с одного плеча. Лили была ниже и тоньше Роуз, а верней, тоща, с худым, почти костистым бледным лицом, короткими сухими невесомыми волосами и длинной шеей. Девушке позволительно иметь слишком длинную шею, и о шее Лили можно было сказать, что она балансирует на грани между лебединой и карикатурной. У нее была привычка, только подчеркивавшая это: вытягивать голову и пристально глядеть, словно сквозь марлевую маску; у нее выходило это как-то по-кошачьи, как бы высокомерно. Очень тонкие губы, из-за чего она постоянно страдала. Глаза, «цвета жженого сахара», как выразился один из льстецов, тоже не вдохновляли: бледно-карие с темным ободком и голубовато-коричневыми черточками, сходящимися к зрачкам, и напоминающие какие-нибудь леденцы. Она и косметикой злоупотребляла, чтобы привлекать внимание, толстым слоем накладывала серебристую помаду. Говорила, растягивая слова в манере левобережного Лондона, исковерканной так, что порой ее можно было принять за американку.

– Я пришла с этой дрянью Краймондом, – сказала Лили, – он бросил меня, свинья такая. Ты его не видала?

– Нет, не видела, извини, – ответила Роуз. – А тебе Тамар не попадалась?

– Эта малютка, она что, тоже здесь? Не попадалась. Господи, какой грохот! Как ты сейчас?

– Прекрасно…

– Давай встретимся как-нибудь…

– Да, надо поддерживать связь.

Они расстались. Тамар, завидев Роуз, разговаривавшую с Лили, вернулась в галерею, которая вела в олений парк.


Выходя от Левквиста, Джерард увидел Дженкина Райдерхуда, который поджидал его у нижней ступеньки крыльца.

Он обратил внимание на то, что ночное небо, которое никогда не было по-настоящему темным, чуточку посветлело, и его коснулось печальное предчувствие. Весь уйдя в общение с Левквистом, он совершенно забыл, где он и зачем он здесь, даже мысли об отце, Синклере, Роуз, казалось, принадлежали Левквисту, а не ему. Он вдруг вспомнил, с какой новостью явился Гулливер. Однако прежде спросил Дженкина:

– Нашел Тамар?

– Нет, но встретил Конрада. Он потерял ее и все еще ищет!

– Надеюсь, ты отчитал его как следует.

– В этом не было необходимости, бедный парень и без того в ужасном состоянии.

– Мы должны… в чем дело, Дженкин?

– Пошли со мной. Хочу показать кое-что.

Дженкин взял Джерарда за руку и потащил по вытоптанной траве через разрозненную толпу отрешенно бродящих пар: кто-то еще не освободился от магии танца, кто-то был счастлив, как не мог мечтать и в самых безудержных фантазиях, кто втайне страдал, кто был просто пьян, и тающее волшебство светлеющего неба все больше высветляло их лица. В конце галереи рвало какого-то юнца, партнерша охраняла его, стоя к нему спиной.

Дженкин притащил Джерарда к «сентиментальному» шатру, в котором он танцевал с Роуз и где теперь звучала музыка более зажигательная. Играли бешеную «восьмерку»[17], но обширный помост был почти пуст: публика, окружив его плотным кольцом, наблюдала за восемью явными мастерами этого танца в центре помоста, каждый из которых был в килте. Одним из этих танцоров был Краймонд. Было очевидно, кто из кружащихся фигур его партнерша. Джин Кэмбес подняла подол длинной красной накидки выше талии, перехваченной ремешком, открыв ноги в черных чулках, разлетающаяся юбка билась чуть ниже колен. Ее узкое ястребиное лицо, обычно бледное, как слоновая кость, пылало и покрылось капельками пота, несколько прядок из вихря темных прямых волос до плеч прилипли ко лбу. Прекрасная иудейская голова, в которой всегда было столько величия и столько холода, сейчас, с этими огромными черными пристальными глазами, поражала какой-то свирепой восточной страстностью. Она кружилась, не поворачивая головы, маленькие ножки в туфельках на низком каблуке, казалось, летали по воздуху, и только когда ее взгляд встречал взгляд партнера, ее сверкающие глаза вспыхивали неулыбчивым огнем. Губы были приоткрыты, но не потому, что ей не хватало воздуха, а как бы выражая ненасытность ее натуры. Краймонд ничуть не вспотел. Как всегда, невозмутимый, бледный, непроницаемый, даже строгий, только слегка веснушчатая кожа, обыкновенно желтоватая и, так сказать, рыхлая, сейчас блестела и обтянула лицо. Волосы, слегка волнистые и длинноватые, когда-то огненно-рыжие, а теперь поблекшие, плотно прилегали к голове, ни единой отбившейся пряди. Светло-голубые глаза не смотрели на партнершу, а когда он оказывался лицом к ней, не меняли холодного, даже мрачного выражения. Тонкие губы поджаты, отчего рот походил на прямую твердую линию. Выдающимся тонким носом он походил на смотрящего на него Джерарда, на одного из множества высоких куросов[18] в Музее Акрополя, только без их загадочной улыбки. Краймонд танцевал хорошо, не самозабвенно, но со знанием дела, корпус прямо, плечи отведены назад, как натянутый лук, и в то же время упруго и легко, как прыгающая собака. Живописный наряд тоже оставался безупречен: изысканная белая рубашка, облегающий черный бархатный жилет с серебряными пуговицами, спорран, качающийся у колен, с серебряной рукояткой дерк[19] на должном месте в носке, башмаки с пряжками. Его товарищи, все отличные танцоры, выглядели не меньшими франтами, но лишь один Краймонд не расстегнул пуговок на рубашке. Тяжелые килты в плотную складку сзади раскачивались и кружились, подчеркивая равнодушие своих обладателей к земному притяжению.

Дженкин несколько секунд смотрел на Джерарда, чтобы убедиться, что зрелище произвело должное впечатление на его друга, потом повернулся к танцующим. Пробормотал:

– Рад, что увидел такое. Он как Шива.

Джерард шикнул на него:

– Помолчи…

Сравнение было не столь уж нелепо.

Музыка резко оборвалась. Танцоры застыли на месте с поднятыми руками; потом с серьезным видом поклонились друг другу. Завороженные зрители пришли в себя и засмеялись, зааплодировали, затопали ногами. Оркестр тут же заиграл снова, теперь слащавую «Всегда», и помост заполнили танцующие пары. Краймонд и Джин, которые стояли, подняв руки и не сводя глаз друг с друга, сделали шаг навстречу и растворились среди танцующих.

– Что это был за тартан?[20] – спросил Дженкин Джерарда, когда они шли обратно.

– «Макферсон».

– Откуда тебе известно?

– Он мне как-то сказал, он имеет право его носить.

– Я думал, не имеет значения, какой узор, лишь бы древний.

– Нет, это соблюдается тщательно. Где Дункан?

– Не знаю. Как только увидел их пляску, помчался к тебе. Не хотелось, чтобы ты пропустил такое.

– Очень мило с твоей стороны, что оторвался, сбегал за мной, – сказал Джерард с легким раздражением.

Дженкин не обратил внимания на раздражение и спросил:

– Разделимся и поищем Дункана? Здесь я его не вижу.

– Похоже…

– Дело зашло уже слишком далеко.

– Вряд ли Дункан будет рад увидеть нас.

– Не думаешь, что стоило бы походить за ним. Последить?

– Нет.


Какая-то женщина неожиданно обратила внимание на Гулливера.

Расправившись почти со всеми сэндвичами с огурцом, он почувствовал себя намного лучше, совершенно даже не пьяным, и появилось безумное желание танцевать. Он бродил, ища не Тамар (о ней он успел забыть), а какую-нибудь девушку, чей партнер благополучно отключился и валяется где-нибудь под кустом в пьяном беспамятстве. Однако девушки, хотя и сами выглядели сильно навеселе, а то и совершенно пьяными, не отпускали своих мужчин. Уже не оставалось сомнений, что занимается заря, что свет, который по-настоящему всю ночь не покидал небосклона, начинает переходить в дневной. Запели какие-то кошмарные птицы, и из лесу за лугами донеся однообразный зов кукушки. Торопясь ухватить конец уходящей ночи, Гулливер вышел к шатру, где играла поп-группа и где, казалось, еще царила тьма среди вспыхивающей иллюминации и шума. Сами музыканты уже ушли, а их музыка продолжала греметь из магнитофона. Тут веселье приняло самые необузданные формы, и танцы больше походили на акробатику, молодежь будто охватило отчаяние, когда она ощутила утреннюю свежесть. Парни сбросили пиджаки, кое-кто и рубашки, девицы задрали подолы и расстегнули застежки. После прежней строгости облика они смотрелись нелепо, как в маскарадных костюмах. Глядя друг на друга дикими глазами и разинув рты, пары прыгали, приседали, крутились, строили рожи, размахивали руками, ногами; все это, подумал Гулливер, похоже скорее на сцену из Дантова «Ада», нежели на выражение весеннего восторга беззаботной юности.

– Эй, Гулл, потанцуй со мной! А то я уже целый час без кавалера!

Это была Лили Бойн.

В тот же миг ее хрупкие руки обхватили его талию, и они, кружась, а точней, бешено вертясь, вихрем влетели в середину гремящего мальштрема.

Гулливер, конечно, был знаком с Лили через «других», но он никогда не испытывал к ней интереса, разве что в какой-то момент, когда кто-то отозвался о ней как о «кокотке». Она представлялась ему жалкой личностью, чьи постоянные претензии были попросту нескромны. Сейчас Лили была похожа на маленького сумасшедшего пирата, может, юнгу на пиратском корабле в некой пантомиме. Оранжевые шальвары закатаны, открывая тонкие голые ноги, белая блузка расстегнута, пояс, серебристый шарф, золотые цепочки исчезли, где-то брошенные вместе с сумочкой, Лили не помнила где. Лицо, красное от напряжения и от выпитого, было в разноцветных жирных разводах растаявшей косметики и напоминало размякшую восковую маску. Серебристая помада размазалась вокруг губ, отчего ее рот выглядел карикатурно огромным, как у клоуна. По мере того как они танцевали, не дотрагиваясь друг до друга, то сближаясь, то расходясь, неистово подпрыгивая, наталкиваясь на других танцующих, о которых совершенно забыли, скалясь, смотря друг на друга, задыхаясь, связанные безумно горящим взглядом, Гулливер почувствовал, что нашел в Лили прекрасную партнершу. Отклоняясь от него, делая пируэты, подпрыгивая, кружа вокруг него, воздевая руки в иератическом жесте, как жрица в трансе, она, видимо, что-то говорила, во всяком случае, губы ее были раскрыты и шевелились, но он за грохотом не слышал ни слова. Лишь, как безумный, кивал, что-то крича в бурю ошеломительного шума, какие-то бессмысленные восклицания, не слышные даже ему самому.


Тамар так и не нашла Конрада, но нашла Дункана. Тот еще раньше потерял след Джин, засидевшись за выпивкой, а та направилась туда, где гремела музыка. Вскоре какой-то услужливый доброжелатель сообщил ему о присутствии на празднике Краймонда. Возможно, тот же человек уже предупредил Джин; или, предположил он позже, Джин с самого начала знала об этом? После недолгих поисков он стал свидетелем, оставаясь незамеченным, конца «восьмерки», за которым наблюдали и Джерард с Дженкином, и увидел, как Джин и Краймонд вместе исчезли до начала очередного танца. После чего он двинулся в один из баров: напиться до чертиков, чтобы заглушить боль и злость, а еще страх самого худшего. Ему не хотелось на этой стадии наткнуться на жену; и когда, еще позже, в шатре «старомодных» появились Джин с Краймондом и присоединились к танцующим, он сгорбился в относительной темноте в углу, получая мучительное удовлетворение от того, что мог следить за ними, сам оставаясь невидимым.

Тамар, все еще искавшая Конрада, но теперь очень уставшая и продрогшая, к тому же несчастная, потому что где-то забыла кашемировую шаль, зашла в шатер и сразу заметила Джин, танцующую с Краймондом. Она знала, что между Джин и Краймондом было что-то «такое» много лет назад, но как-то никогда не задумывалась над этим и относилась к этому как к делу прошлому. Но то, что она увидела, удивило и шокировало ее, а потом заставило почувствовать какой-то страх и боль ревности. Джин долго играла очень важную роль в жизни Тамар; можно даже сказать, что подростком она была «влюблена» в нее, чем осложняла Джин жизнь, о чем та не могла говорить ни с матерью Тамар, ни даже с Роуз или Пат. Дункана Тамар тоже любила, и ее регулярно приглашали на чай, а позже на что-нибудь покрепче. Секунду спустя Тамар, оглядев шатер, увидела Дункана, который сидел, положив руку на спинку стула перед ним, и, опершись подбородком о руку, напряженно следил за танцующими. Между ними проходили люди, заслоняя ее, танец закончился и начался новый, и Тамар, взволнованная увиденным, решила уйти. Однако Дункан заметил ее и помахал, призывая присоединиться к нему. Тамар почувствовала, что теперь не может уйти, и направилась к нему мимо сидящих и стоящих людей, перевернутых стульев, мимо столов, уставленных опустошенными бутылками, и села рядом. Опускаясь на стул, она оглянулась на помост и увидела, как Джин и Краймонд покидают шатер с другой стороны.

Дункан был громадиной, как говорится, «медведь» или «лев», массивный и высокий, с огромной головой и копной очень темных густых кудрявых волос, закрывавших шею. Широченные плечи, обычно согнутые, говорили о сдерживаемой, иногда угрожающей силе. Так что он производил впечатление человека не только умного, но и грозного. У него был большой нерешительный выразительный рот, темные глаза и странный взгляд, поскольку один глаз был почти целиком черным, будто зрачок расплылся за радужку. Он носил очки в темной оправе, смотрел иронично и скорей не смеялся, а хихикал.

– Привет, Тамар, хорошо проводишь время?

– Да, спасибо. Вы не видели Конрада? Конрада Ломаса? Ой… может, вы не знаете его.

– Да нет, знаю, встречал его у Джерарда, он приятель Леонарда, верно? Не видел. Он твой обожатель? А куда он пошел?

– Не представляю. Я сама виновата. Оставила его на минуту.

Чувствуя, что сейчас заплачет, она закрыла глаза ладонью.

– Очень жаль, малышка, – сказал Дункан. – Послушай, пойдем выпьем, а? Полегчает как тебе, так и мне.

Однако он не встал, а лишь передвинул ноги и еще ниже облокотился на стул перед ним, неожиданно засомневавшись, что сможет подняться. Смотрел на Тамар, думая, какая она до жалости худенькая, словно страдает анорексией, и с этими короткими прямыми волосами, разделенными пробором, похожа на четырнадцатилетнюю девчонку. Даже белое бальное платье не помогало; оно выглядело на ней как мешковатая комбинация. Она лучше смотрелась бы в обычной одежде: аккуратной блузке и юбке.

Тамар тревожно взглянула на Дункана. Она стала свидетельницей случившегося и теперь догадывалась о его страданиях, что больше смущало ее, нежели вызывало сочувствие. К тому же было ясно, что Дункан сильно пьян: лицо красное, дыхание тяжелое. Она боялась, что он в любой момент рухнет на пол, и тогда ей придется заботиться о нем.

Тут Дункан с трудом поднялся на ноги. Постоял секунду, покачиваясь, потом оперся о ее худенькое обнаженное плечо.

– Ну что, пойдем, поищем выпивку?

Они потащились к одному из выходов мимо помоста, вплотную к нему. Оркестр играл мелодию Кола Портера «Ночь и день».

– Ночь и день, – сказал Дункан. – Да. Давай потанцуем. Ты же потанцуешь со мной?

Он увлек ее на помост и, неожиданно отдавшись музыке, почувствовал, что его ноги перестали быть непослушными и, как дрессированные звери, способны исполнять затверженные движения. Танцевал он хорошо. Тамар позволила вести себя, позволила себе отдаться медленному печальному ритму, она танцевала, и это был ее первый танец за весь вечер. На глаза ей навернулись слезы, и она вытерла их о черный пиджак Дункана.


В шатре, где играл джаз, Роуз танцевала с Дженкином. Когда тот сопровождал Джерарда, возвращавшегося в квартиру Левквиста, им пришло в голову, что Дункан может избегать их. «Он не захочет видеть нас», – сказал Джерард. «Если он там, значит, так оно и есть», – ответил Дженкин. Но в комнате было пусто. Джерард предпочел остаться там просто на всякий случай, а Дженкин, не отказавшись от мысли стать невидимым телохранителем Дункана, снова отправился на его поиски. Вскоре он встретил Роуз и почувствовал себя обязанным пригласить ее на танец. Они пошли на звуки джаза, который был ближе всего, и Дженкин почтительно кружил ее по площадке в становившейся все более тесной и расхристанной толпе, которая, видя наступление рассвета, вновь повалила в шатры. Танцевать с Дженкином было легко, поскольку он танцевал одинаково под любую музыку и каждое его движение было ожидаемо. Он, конечно, рассказал о том, что они с Джерардом видели. Даже предложил пойти туда и посмотреть, вдруг представление повторится. Но Роуз явно считала это проявлением дурного тона, и смущенный Дженкин признал, что она права.

Роуз, видимо решив, что слишком эмоционально отреагировала на сообщение Дженкина, постаралась сгладить это впечатление:

– Полагаю, Краймонд уже исчез, а Джин и Дункан целую вечность вместе. Так что ничего такого тут нет. Но все же лучше не распространяйтесь о том, что видели ее с ним'.

– Ну что вы, разумеется, не буду, и, разумеется, вы правы. Но, боже мой, какая наглость с его стороны!

– Что вы намерены делать с книгой? – спросила Роуз, переменив тему, и Дженкин наступил ей на ногу.

– Мы, Роуз. Вы тоже состоите в комитете.

– Да, но я не в счет. Принимать решение должны вы и Джерард.

– Мы ничего не можем поделать, – сказал Дженкин.

Сейчас его больше беспокоил Дункан, где-то бродящий, как несчастный опасный медведь.

Откуда-то появился Конрад Ломас и пошел к ним, расталкивая беспечные танцующие пары.

– Где Тамар? Вы видели ее?

– Это мы должны тебя спросить об этом! – объяснила Роуз.


Джерард, один в квартире Левквиста, где окна были все еще зашторены, мрачно глядел на хаос, царивший в комнате: грязные стаканы и опустошенные бутылки, стоящие повсюду – на каминной полке, на стульях, на столах, на книжных полках, на полу. Как мы умудрились использовать столько стаканов? – подумалось ему. Нуда, по мере продолжения вечера все чаще забывали, где оставили свой стакан! И, черт побери, ни одного сэндвича не осталось, а, нет, есть один, и тот без огурца. Он съел влажный кусок хлеба, налил шампанского. Оно ему уже обрыдло, но другой выпивки не было. Дженкин заявлял, что припрятал в спальне Левквиста бутылку виски «на потом», только у Джерарда не было сил искать ее.

Он очень надеялся, что служитель Левквиста сумеет навести порядок до того, как Левквист вернется в квартиру после завтрака. Не забыть бы дать парню «на чай». Потом он со стыдом вспомнил, что в волнении от встречи с Левквистом не поблагодарил за разрешение воспользоваться его квартирой – исключительная привилегия, поскольку на балу, конечно же, присутствовали другие выдающиеся бывшие его ученики. Он принялся составлять в уме письмо с вежливыми извинениями. Левквист, безусловно, заметил его оплошность и, вероятно, позлорадствовал по этому поводу. Потом он задумался о том интересном факте, что ни разу после «той истории», теперь уже такой давней, Левквист при встречах с Джерардом или Джен ки ном не упоминал имени Краймонда, хотя справлялся о других, а Краймонд тоже был его учеником и одним из группы. Кто-то наверняка рассказал ему. Потом Джерард спросил себя, уже не в первый раз, поддерживал ли Краймонд хоть мало-мальски дружеские отношения с Левквистом. Может, и он виделся с ним в тот же самый вечер! Как это ужасно, как отвратительно, что Краймонд здесь. Джерард разделял возмущение Роуз: как он посмел! На что Дженкин ответил: а почему нет? Но танцевать с Джин… Джерард с недовольством заметил, какое, похоже, возбуждение этот случай, если это можно назвать случаем, вызвал в Дженкине. Сам Джерард нашел все это возмутительным, отвратительным, откровенно зловещим и неуместным. Может, Краймонд был пьян, и пьян сильно. Зазвонил телефон. Джерард поднял трубку.

– Алло.

– Могу я поговорить с мистером Херншоу?

– Пат…

– О, Джерард… Джерард… он скончался…

Мысли Джерарда приняли иное направление. Отец мертв.

– Джерард, ты меня слушаешь?

– Да.

– Он умер. Мы ведь не ожидали, да, врач не предупредил… просто это случилось… так… неожиданно… он… и он умер…

– Ты там одна?

– Да, конечно! Сейчас пять утра! Как думаешь, кто мог бы побыть со мной?

– Когда он умер?

– Час назад… не знаю…

Пронеслась мысль, а что делал он в тот момент?

– Ты была с ним?..

– Да! Я спала с открытыми дверями… около часу ночи услышала стон и вошла к нему: он сидел в постели и… и бормотал ужасно высоким голосом, и все время дергал руками и озирался, и не смотрел на меня… он был белый как мел, губы тоже белые… я попыталась дать ему таблетку, но… пыталась уложить, хотела, чтобы он опять уснул, думала, что если только он сможет отдохнуть, если только сможет поспать… а потом так задышал ужасно… так ужасно…

– О боже! – проговорил Джерард.

– Все, умолкаю, ты не хочешь этого слышать… я целую вечность пробовала связаться с тобой, дежурный там у вас звонил в разные комнаты, и я просто напилась. Ты пьян? По голосу слышу.

– Возможно.

Джерард подумал: конечно, у Левквиста в библиотеке нет телефона… но в любом случае это было раньше… что же он делал? Смотрел, как Краймонд танцует? Бедная Патрисия. Сказал в трубку:

– Держись, Пат.

– Ты пьян. Конечно, я стараюсь держаться. Ничего другого не остается. Я с ума схожу от горя, страдания и потрясения, и я совсем одна…

– Лучше тебе пойти спать.

– Не могу. Сколько тебе понадобится, чтобы приехать, час?

– Час, да, – ответил Джерард, – или меньше, но не получится выехать немедленно.

– Да почему же не получится?

– У меня тут много народу, я не могу просто бросить их, не могу бросить, не попрощавшись, а бог знает, куда они все разбрелись.

Он подумал, что не может уйти, не повидав Дункана.

– У тебя отец умер, а ты хочешь продолжать танцы со своими пьяными приятелями?

– Скоро приеду, – сказал Джерард. – Просто не могу уйти вот так сразу, извини.

Патрисия положила трубку.

Джерард посидел с закрытыми глазами в наступившей тишине. Потом проговорил: «О, господи, господи, господи!» и уткнулся лицом в ладони, тяжело дыша и стеная. Конечно, он знал, что это неизбежно, сам спокойно сказал об этом Левквисту, но случившееся совершенно не было похоже на то, к чему его готовило малодушное воображение. Он понял, чего ему не хватало воли представить, – факта, окончательного факта. Любовь, давняя любовь, острая, необъятная, властная, которая забылась или осталась неосознанной, нахлынула из всех пределов его существа жгучей болью, плачем и воплем агонии последней разлуки. Никогда больше он не поговорит с отцом, не увидит его улыбающегося приветливого лица, не будет счастлив оттого, что тот счастлив, не найдет полного утешения в его любви. Он чувствовал раскаяние, но не потому, что был плохим сыном, не был он плохим сыном. А потому, что перестал быть сыном, а ему столько надо было сказать отцу. Теперь он в ином мире. О отец, отец, мой дорогой отец!

Он услышал шаги на лестнице, поспешно поднялся и отер лицо, хотя слез на нем не было. Устремил спокойный взгляд на дверь. Это был Дженкин.

Джерард мгновенно решил, что не станет ничего говорить Джен кину об отце. Скажет после, когда они поедут обратно в Лондон. Не хотелось начинать, чтобы кто-нибудь вошел и прервал. Лучше ничего не говорить. Дженкин поймет.

Для Дженкина, который неизменно читал мысли Джерарда, не было секретом, что Джерард осуждал то, что могло ему показаться его возбуждением, даже ликованием по поводу маленькой драмы, которая обещала разыграться вечером. Он также чувствовал, что Джерард скептически отнесся к его похвалам развевающемуся килту Краймонда. А еще Дженкин был раздосадован своей gaucherie[21] с Роуз, неспособностью танцевать хорошо и режим ответом на ее вопрос о книге. К тому же он вовсе не был уверен в том, что был настолько пьян. Когда Роуз отказала ему в следующем танце, отговорившись усталостью, Дженкин быстро обошел все шатры в поисках Дункана, но не нашел его. Побежал за фигурой в белом, вроде бы похожей на Тамар, но та исчезла при его приближении. А Тамар в это время закончила свой танец с Дунканом и услышала от него неопределенное: «Ну иди, развлекайся». Она не чувствовала себя обязанной, да и не испытывала большого желания оставаться с ним, он был откровенно пьян и то ли не хотел, чтобы она видела его в таком состоянии, то ли совсем забыл, что у нее нет партнера. Она бесцельно бродила среди многолюдья в надежде, что ее заметит кто-нибудь из знакомых. Отыскать кашемировую шаль она уже не рассчитывала, кто-нибудь, наверно, присвоил ее.

Для Джерарда, который неизменно читал мысли Дженкина, не было секретом, какое легкое огорчение омрачает душу приятеля, и поспешил обрадовать его:

– Друг мой, не считаешь ли, что пора достать ту бутылку виски, которую, по твоим словам, ты припрятал? Меня уже тошнит от этой шипучки.

Они прошли в по студенчески аскетичную спальню Левквиста с узкой железной койкой, умывальником с тазиком, кувшином и мыльницей, и Дженкин принялся шарить под одеялом на койке. Бутылка была найдена, графин с водой стоял на прикроватной тумбочке, что было очень кстати, поскольку тут, конечно, не было ни ванной, ни вообще водопровода. Джерард привел в порядок разворошенную постель. Прихватив трофеи, они вернулись в гостиную и налили себе виски в два бокала для шампанского.

– За окном уже день, может, отдернем шторы?

– Да, наверно, – сказал Джерард, – какой ужас!

Он отдернул шторы, впустив кошмарно холодное солнце.

– Я так нигде и не нашел Дункана, но видел массу людей в оленьем парке.

– Их там не должно было быть.

– Но они были.

На лестнице послышались тяжелые неуверенные шаги.

– Наверно, Дункан, – сказал Дженкин и открыл дверь.

Ввалился Дункан, прямиком направился к креслу и рухнул в него. Мгновение тупо смотрел перед собой. Потом провел рукой по лицу, как Джерард раньше, нахмурился и собрался с силами. С трудом сел немного прямей.

– Господи, да ты насквозь мокрый! – воскликнул Дженкин.

Брюки Дункана и часть пиджака были мокрые, в грязи, и грязная вода капала на ковер.

Дункан увидел это и запричитал:

– Боже, что скажет Левквист!

– Я приберу, – сказал Джерард.

Он принес из спальни два полотенца, одно дал Дункану, а другим принялся вытирать лужу на ковре, пока Дункан отряхивался.

– Да, набрался я, – кивнул Дункан. Потом объяснил: – Свалился в реку. Ненормальный.

– Я тоже набрался, – сочувственно откликнулся Дженкин.

– Это у вас виски? Можно глоточек?

Дженкин плеснул виски на донышко и долил воды. Дункан нетвердой рукой взял бокал.

На лестнице раздались еще шаги. Это была Роуз. Она вошла и сразу увидела Дункана.

– Дункан, дорогой, вот ты где! Очень рада! – Не зная, что сказать, она воскликнула: – Так вы тут все, оказывается, пьете виски, нет, я не хочу! Что это за грязь на полу?

– Я свалился в Чер, – сказал Дункан. – Старый пьяница, идиот!

– Бедняжка! Джерард, включи обогреватель. И перестань тереть ковер, ты делаешь только хуже. Посмотри, есть ли еще вода в графине в спальне.

Вода была. Роуз, подоткнув подол зеленого платья, опустилась на колени и приступила к действу, используя крохотные порции воды и осторожные манипуляции полотенцем, так что грязное пятно постепенно слилось с, по счастью, очень темным и древним ковром.

– Боюсь, мы испачкаем Левквисту полотенца, но служитель заменит их. Не забудь дать парню на чай, Джерард.

Кто-то взбежал по лестнице, спотыкаясь от спешки, и ворвался в комнату. Это был Гулливер Эш. Не сразу заметив Дункана, он выпалил новость:

– Там такая суматоха, говорят, Краймонд толкнул человека в Черуэлл!

Тут он увидел мокрого Дункана и грязь на полу и закрыл рот ладонью.

– Пожалуйста, Гулл, уйди, – сказал Джерард.

Гулливер отступил назад и спустился вниз.


Гулливер потерял Лили Бойн и жалел об этом, ему понравилось танцевать с ней, однако жалел все же не так уж чтобы очень, поскольку ему стало ясно, что, хотя давно уже не пил ничего, кроме бокала шампанского, который обнаружил стоящим на траве, он снова чувствовал себя сильно пьяным, даже слегка мутило, и невероятно усталым. Лили, которая, пока танцевала, избавилась от своей белой блузки, которую, скомкав, швырнула в толпу танцующих (где ее поймал и присвоил какой-то юнец), оставшись во вполне пристойной кружевной комбинации, тоже наконец заявила, что «выдохлась», и присела отдохнуть. Гулливер отошел справить нужду, а вернувшись, обнаружил, что та исчезла. Вот тогда он и услышал разговор о Краймонде. После изгнания из квартиры Левквиста он принялся бродить сперва у галереи, где ему удалось получить кружку пива, хотя по-настоящему не хотел его, а потом по главной лужайке, среди шатров.

Утро было в полном разгаре, инквизиторский свет подвел итог ночи, развеяв волшебство леса и всю ее магию и открыв картину, более похожую на поле сражения: вытоптанная трава, пустые бутылки, битые бокалы, перевернутые стулья, разбросанная одежда и прочие непривлекательные следы прошедшей вакханалии. Даже шатры в беспощадном солнечном свете выглядели замызганными и обвисшими. Громко пели черные и пестрые дрозды, синицы, ласточки, вьюрки, малиновки, скворцы и бесчисленные иные птицы, ворковали голуби и каркали грачи, а в высоких деревьях оленьего парка куковала близкая теперь кукушка. Но и танцевальная музыка продолжала греметь в расширившемся пространстве под высоким безоблачным синим небом, сопровождаемая многоголосым птичьим хором, обессилевшая и нереальная. Уже выстраивалась очередь желающих позавтракать, но немало народу еще танцевало, казалось, не в силах остановиться, охваченные экстазом или бешеным желанием продлить колдовское забытье, оттянуть мучительное протрезвление, а с ним раскаяние, сожаление, погасшую надежду, разбитую мечту и все ужасные сложности обыденной жизни. Перспектива позавтракать яичницей с беконом вдруг показалась очень заманчивой, но Гулливеру стоять в очереди одному не хотелось, и он почувствовал настоятельную потребность сесть, а лучше лечь. Он решил немного отдохнуть и прийти за жратвой позже, когда не будет такой давки. На оскверненной, замусоренной траве там и тут валялись в изнеможении тела, большей частью мужские, кое-кто крепко спал. Пробираясь между ними, Гулливер даже прошел, хотя, конечно, не узнал ее, мимо кашемировой шали Тамар, скомканной и в пятнах, которой кто-то вытерся, расплескав бутылку красного вина. Над Черуэллом висел легкий туман. Гулливер прошел через арку в олений парк. По причинам экологии и безопасности гостям было запрещено появляться там. Сейчас, однако, вероятно поскольку бал кончился, охранники в котелках исчезли, и среди деревьев прохаживались пары. Вдалеке на подернутых туманом зеленых полянах пасся олень, резво прыгали кролики. Гулливер, пошатываясь, прошел немного вперед, наслаждаясь восхитительно свежим, напоенным запахом реки утренним воздухом и не тронутой травой. Сел под деревом и уснул.


Тамар наконец нашла Конрада. На какое-то время она просто заснула, сидя на стуле в одном из шатров, а когда вышла наружу, небо уже сияло и солнце поднялось высоко. Свет резал глаза. Подол ее белого платья был в серых грязных пятнах, неведомо откуда взявшихся. Она казалась себе ужасной, как безобразное привидение. Хотела было причесать волосы маленьким гребешком, но случайно уронила его и не стала поднимать. Она медленно пошла вперед, чтобы хоть что-то делать и потому что так можно было меньше привлекать внимание, нежели стоя на одном месте. Все вокруг выглядело нереальным и отвратительным, порывами налетали смех и звуки музыки, заставляя жмуриться и хмурить лоб. Так она и шла, поникнув головой, утолки губ опущены. Оказавшись возле шатра, где магнитофон продолжал играть музыку поп-группы, она хотела было пройти мимо, но все же заглянула внутрь. Мир мгновенно изменился. В шатре Конрад, ее долговязый парень, прыгал, улыбался, кружился, танцуя сам с собой. Тамар уже собралась крикнуть, броситься к нему. Но тут заметила, что танцует он не один, а с Лили Бойн.

Тамар быстро отвернулась, закрыв лицо рукой, и помчалась без оглядки прочь. Она пролетела, приподняв подол, через галерею и дальше, к главным воротам, выскочила на Хай-стрит. В мягком утреннем солнце извилистая улица была пуста, красива, торжественна. Тамар торопливо шла, охваченная отчаянием беглянка. Ремешок на одной сандалии лопнул, и она слегка прихрамывала, спеша мимо внушительных зданий, чьи фасады чисто и холодно розовели на фоне сияющего голубого неба. Она продрогла, но жакет, который прихватила в предвидении зябкого утра, остался в запертой машине Конрада. К счастью, во всем кошмаре прошедшей ночи, когда потерялась шаль, она сумела сохранить сумочку, в которой были косметика, деньги, ключи и которую непроизвольно намотала на запястье. Высоко подняв подол мятого платья, с растрепанной прической, лицо не припудрено, она торопливо шла к автобусной остановке. Редкие в этот ранний час прохожие, видя слезы, бегущие по ее щекам, оборачивались ей вслед. Когда она дошла до остановки и села в автобус до Лондона, все колокола Оксфорда пробили шесть часов.


После того как Гулливер ретировался, четверка находившихся в комнате избегала смотреть друг на друга. Роуз принесла обогреватель и поставила поближе к мокрым штанинам Дункана, справилась у него, не слишком ли горячо, и со смехом отреагировала на поваливший от брюк пар. Дункан ответил соответственно: мол, он уже почти высох и чтобы она не беспокоилась и прочее в том же роде. Дженкин и Дункан продолжили пить виски. Все согласились, что жаль, поесть нечего, и обвинили Гулливера, не оставившего ни одного сэндвича. Дженкин расстраивался, что не прихватил с собой шоколад, как собирался. Дженкин и Джерард спорили, стоит ли одному из них отправиться к завтракающим и принести сосисок и хлеба. Возможно ли сейчас сделать это, не стоя в очереди. Но так и не пришли к общему мнению. И все молча размышляли, появится ли Джин и что, черт возьми, будет, если она не придет.

Джин Ковиц-Кэмбес появилась примерно через полчаса. Четко процокав каблучками по лестнице, она вошла, уже будучи в пальто поверх своей незабвенной красной накидки с черными кружевами, которой так восхищалась Роуз. Джин явно явилась сюда не спонтанно. Она уже была одета для быстрого отъезда, подкрасилась и причесалась. Черные волосы, гладкие и блестящие, как оперение экзотической птицы, ровной волной, словно покрытые эмалью, спадали на шею, открывая тонкое ястребиное лицо. Строгое, хотя и спокойное выражение слегка смягчилось в ответ на приветствие Роуз.

– Джин, дорогая, ты пришла, как хорошо!

Роуз обняла Джин, та похлопала ее по плечу и сказала, как это мило, слышать пение птиц. Джерард и Дженкин отступили назад. Джин подошла к Дункану, который тяжело сидел в кресле.

– Ну как, старина? Вдрызг, как всегда? Может кто-нибудь помочь ему подняться?

Дункан вытянул руки, Дженкин взял за одну, Джерард – за другую и вместе они поставили его на ноги.

Джин спросила Дункана, где его пальто, и тот ответил, что, наверно, оставил его в машине, а где машина, он не знает. Джин сказала, что не на стоянке, а поблизости, на дороге. Оба сказали, хорошо, что она не на стоянке, Дженкин согласился, что на стоянке ее могли бы помять, молодежь такая неосторожная. Роуз беззаботно предположила, что за руль сядет Джин, и та подтвердила: само собой. Джин чмокнула Джерарда и Дженкина, и Роуз попыталась поспорить с Джерардом относительно чаевых служителю. Роуз сжала Джин в объятиях, поцеловала, погладила по волосам. Потом тепло обняла Дункана. Джин позвала его, взяла за руку, и они удалились, провожаемые напутствиями и прощальными жестами. Их шаги затихли на лестнице.

Выждав приличествующую паузу, Дженкин сдавленно хихикнул, потом подошел к окну, выглянул и сделал невозмутимое лицо. Роуз посмотрела на Джерарда; тот слегка нахмурился и отвел глаза.

Дженкин и Роуз ждали, что скажет Джерард.

– Что ж, – проговорил он, – полагаю, все закончилось нормально и нам нет больше необходимости думать об этом, я, безусловно, надеюсь на это.

– Ты, может, и способен не думать, – отозвался Дженкин, с непроницаемым лицом возвращаясь от окна, – но я не уверен, что у меня получится.

– Джерард отлично умеет не думать о чем-то, когда не чувствует в этом необходимости, – сказала Роуз.

– Или когда чувствует, что необходимо не думать, – добавил Дженкин.

Джерард быстро сказал:

– Пора уходить. Я оставлю конверт для парня-служителя.

Роуз хотелось бы вернуться в Лондон с Джерардом, но она сама приехала на машине частью потому, что Джерард сказал, что на обратном пути прихватит Дженкина, а частью на случай, если слишком устанет и захочет уехать раньше остальных. Она сходила в спальню Левквиста за пальто. Потом они все вместе прибрались в гостиной, особо не стараясь. Спустились вниз и вышли через галерею наружу, где их встретило теплое солнце, оглушительный птичий гам и громкое кукованье кукушки.


Гулливеру снился дивный сон. Над ним склонилась прекрасная девушка с огромными, подернутыми влагой глазами, густыми длинными ресницами и влажными чувственными губами. Он чувствовал ее сладостное дыхание, мягкие губы коснулись его щеки, огромные чудесные глаза смотрели ему в глаза. Олень, обнаружив какой-то черный куль под знакомым деревом, сунулся к нему темной мокрой мордой. Гулливер резко сел. Олень отпрянул назад, секунду смотрел на него и с достоинством рысцой пустился прочь. Гулливер утер лицо. Поднялся на ноги. Он чувствовал себя ужасно и выглядел не лучше. Двинулся назад. Голова кружилась, в глазах плясали яркие вспышки, а по краям плыли крохотные черные иероглифы.

Пройдя, потирая глаза, через арку «Нового здания» на главную лужайку, он резко остановился. Его взору предстала кошмарная и невероятная картина, объяснить которую он был не в состоянии. Впереди, как далеко, он не мог определить, столь невероятным было явление, протянулась длинная шеренга людей, две шеренги, одна над другой, прямо напротив него и смотрящих на него. Чувство беспомощности и паники охватило его – увиденное противоречило всем законам природы. Он потер глаза. Люди не исчезли, а все также неподвижно стояли и молча смотрели на него. Потом он понял, в чем дело. Фотографировали участников бала. Ближе и спиной к нему фотограф суетился у своей камеры, установленной на штатив, смотрел в видоискатель на молчаливые выстроившиеся шеренги. Люди стояли не шевелясь, большинство с торжественным выражением на лице, многие выглядели также ужасно, как Гулливер: одежда в беспорядке, лица в беспощадном дневном свете серые от усталости, беззащитные, некрасивые и осунувшиеся. В звонком пении птиц молчание музыки ощущалось физически. Хмуро щурясь, Гулливер вглядывался в позирующих, ища знакомые лица. Ни Джерарда с Роуз, ни Тамар, ни Джин, ни Дункана или Краймонда было не видно. Однако он узнал Лили. Она стояла с Конрадом Ломасом, обняв его за талию. Гулливер крадучись проскользнул вдоль фасада здания к автостоянке. Машина была на месте.


Джерард открыл ключом дверь и вошел в молчаливый дом. В машине по дороге в Лондон он рассказал Дженкину о смерти отца. Дженкин был потрясен и опечален, и непосредственность его горя по отцу Джерарда, которого он знал много лет, тронула Джерарда. Но после первых выражений сочувствия Дженкин тревожно задумался о том, как, должно быть, сильно страдает Джерард и, наверное, чувствует вигу за то, что не уехал тотчас с бала. Дженкин ничего этого не сказал, но Джерард интуитивно уловил это за неуклюжими его словами и помрачнел. Машина неслась навстречу солнцу. Джерард сказал Дженкину, что тот может поспать, и Дженкин послушно наклонил назад спинку сиденья, устроился поудобней и мгновенно уснул. Присутствие рядом спящего друга успокаивало, сейчас спящий Дженкин был предпочтительней Дженкина бодрствующего. В Лондон они попали в утренний час пик, и пока машина ползла через пригородные Аксбридж, Руислип и Актон, Дженкин продолжал спать: руки сложены на животе, рубашка смялась, брючный ремень распущен, на полном лице выражение доверчивого покоя. Соседство спящего, предавшего себя его заботам, отвлекло мучительные мысли, приглушило, прикрыло их остроту, как мягкая повязка. Когда они остановились у небольшого одноквартирного дома в Шепердс-Буш, где жил Дженкин, Джерард разбудил друга, обошел машину, открыл дверцу и вытащил его, не забыв чемоданчик, в который Дженкин, по его словам, положил шерстяной кардиган на случай, если станет холодно, и тапочки, если ноги распухнут от танцев. Шоколад остался там, откуда они уехали. Он отверг приглашение зайти на чашку чая, вряд ли шедшее от души. Оба чувствовали, что пора им расстаться, так что парадная дверь захлопнулась прежде, чем Джерард завел машину. Он не сомневался, что Дженкин сейчас поднимется наверх, разденется, влезет в пижаму, задернет шторы на окне, заберется в постель и мгновенно заснет. Джерарда иногда раздражала предсказуемость поведения друга.

И вот он у себя дома в Ноттинг-Хилле, стоит в прихожей и прислушивается. Громко объявлять о своем приезде не стал, надеясь, что Патрисия уснула. Дом, отдельный кирпичный особняк, принадлежал отцу Робина Топгласса, орнитолога, и по наследству перешел к Робину. Потом, когда Робин женился и уехал в Канаду, он продал дом Джерарду. Он стоял, вдыхая знакомый запах и слушая знакомую тиши ну дома, видя и чувствуя присутствие знакомых скромных вещей: принадлежавшие отцу Робина рисунки Джона Гулда, изображающие птиц[22], викторианская резная напольная вешалка с зеркалом, которую они приобрели на аукционе, красно-коричневый казахский коврик, привезенный Джерардом из Бристоля. Казалось, дом дожидался Джерарда, надеясь, что он принесет утешение, возвратит привычное течение вещей, возьмет на себя все заботы. И в то же время дом многому был свидетелем, не только последнему событию. Не очень старый, построенный в 1890 году, он успел повидать многое, что происходило в его стенах. И еще больше предстояло увидеть. Возможно, он просто с любопытством наблюдал за тем, что будет делать Джерард. Джерард повесил на вешалку пальто, прихваченное из машины. Снял черный смокинг и черный галстук. Расстегнул ворот и закатал рукава рубашки. Сердце, спокойное недавно, сильно забилось. Он снял туфли и, держа их в руке, поднялся по лестнице, перешагивая через те ступеньки, которые скрипели.

На верхней площадке увидел, что дверь в спальню Патрисии закрыта. Не задумываясь, вошел в комнату отца. Шторы на окне были задернуты, не пропуская солнца, и все же в комнате было достаточно светло. Длинная тонкая фигура на постели была с головой накрыта простыней. Ошеломляло то, что было закрыто и лицо. Постельное белье убрано. Вместе со всеми свидетельствами болезни – таблетками, пузырьками, чашками – исчезли даже отцовские очки, даже книга, которую тот читал, «Чувство и чувствительность»[23]. Джерард поставил туфли, прошел к окну и отдернул шторы. Они отъехали со знакомым металлическим звуком, который в особой тишине комнаты заставил его вздрогнуть, может быть вызвав неосознанное воспоминание о давних временах, когда он сам спал тут. Он глянул на слепящий на солнце черный сад, окруженный старой кирпичной стеной, черной от городской копоти, влажные мшистые камни декоративных горок, броские (выбор Робина) кусты роз в цвету, орех, деревья других садов. Повернулся и быстро, мягко, не касаясь того, что под ней, отдернул простыню с отцовского лица. Глаза были закрыты. Об этом он думал еще в машине. Придвинул стул к кровати и сел. Итак, наконец умер – только что, но ушел – навсегда. Подумалось: и сам он тоже когда-нибудь будет лежать такой прямой, на спине, с закрытыми глазами и выглядеть точно таким же худым и длинным, если только не утонет и тела не найдут или не разобьется, как Синклер. Лицо было не то чтобы умиротворенное, а отсутствующее, задумчивое, выражающее, может, тихую погруженность в глубокую тайну, хорошее доброе лицо, отрешенное, уже чужое, уже восковое и очень бледное выше тени проступающей бороды, уже сжимающееся, как лицо деда, и все же не так, а как маска, словно некто вылепил очень хорошее, но очень бесстрастное подобие. Видно было, что душа отлетела, никто не глядел оттуда, только растерянное выражение осталось, как прощальное письмо. Он приподнял простыню сбоку, чтобы посмотреть на руку, но тут же опустил. Это было жутко: рука выглядела более живой, знакомые веснушчатые тонкие пальцы расслаблены. Шея была темней, впалая, мышцы и жилы выступают, кожа натянута и не морщинистая. Морщины на лице выглядят как черточки, проведенные в бледном плотном воске.

Лицо отца, так долго остававшееся моложавым, в последнее время покрыли многочисленные морщины, глаза утонули в складках кожи, на нижних веках образовался как бы излом в середине, и по нему постоянно сочилась влага из глаз. Теперь глаза были сухи, лицо сухо, в закрытых глазах не было слез. Смерть осушает глаза мертвых. Сухое лицо смерти выглядит старше, с процессом старения, после последней великой перемены, произошла тихая метаморфоза. Скоро оно пойдет, все убыстряясь и убыстряясь. Вид у отца был суровый, прежде суровость маскировалась свечением стоического юмора, когда отец самоуничижительно шутил по поводу страданий, причиняемых смертельной болезнью. Без очков в прозрачной оправе и без вставных зубов это была маска древнего старика, нос заострился, подбородок опустился, беспомощный обиженный рот слегка приоткрыт. Так он облачился в смерть, как в одеяние, которое было ему теперь в самый раз.

Джерард представил себе, как все происходило на глазах Патрисии. Джерард видел мертвых, но ему не приходилось видеть, как человек умирает. Когда, думал он, это происходит, оно происходит очень быстро. Да, суть, должно быть, такова, слово «быстро» тут не слишком подходит. Наверное, есть какой-то последний момент. То, что мы называем медленной смертью, есть медленное умирание. Можно представить конец, как прыжок через поток, но никакого потока нет и некому прыгать. Просто последний миг. Может ли человек знать, подумать: «вот сейчас это случится»? Приговоренный преступник может знать. На этой стадии все мы приговоренные преступники. А лишь вчера отец пожелал ему хорошо повеселиться, когда он уезжал на танцы. «Завтра расскажешь обо всем». Джерард не спал с тех пор, как видел отца живым. Это тоже казалось важным. Для Патрисии внезапный уход был реальней: секунда борьбы, чтобы попытаться отвлечь его, помочь, поговорить, успокоить, сказать: «отдохни, и скоро тебе полегчает», а потом, в тот же миг, полная пустота, конец всем усилиям, делать больше нечего, одиночество. О боже! И как это происходит, размышлял Джерард. Это не может быть трудно, любой на это способен. Наверное, это больше похоже на легкое движение, вроде как если быстро отвернуться. Однажды и он сделает подобное движение. Откуда ему знать как? Придет время, он будет знать, тело скажет, научит, заставит, подтолкнет, наконец, и он перешагнет черту. Это завершение или ты будто засыпаешь и вот уже заснул, но не знаешь, в какой момент? Возможно, самый последний миг легок, это точка, где все смерти одинаковы. Во всяком случае, суть, должно быть, такова. Здесь Джерард привычно запретил себе думать о том, когда, за сколько мгновений до смерти Синклер понял, что должен умереть. Однажды задумался, и это было слишком. Нельзя вторгаться в эту область. Он содрогнулся, глядя на мертвую плоть, столь еще недавно живую, выглядящую столь страшно, столь непереносимо для живых. Прикрыл лицо, встал, шагнул назад, стараясь не отводить глаз от длинной неподвижной фигуры, на которой белая ткань лежала скульптурными складками, сглаживая детали, придавая ей монументальность.

Он подошел к окну и посмотрел на бледные продолговатые листья ореха, треплемые ветром, просвечивающие на солнце, похожие на бумажки с просьбами, дерево просьб, как бумажки с молитвами, которые привязывают к веткам. Он чувствовал острую, мучительную жалость к отцу. Казалось, это нелепо, жалеть того, кого постигла смерть, и вместе с тем это было так естественно. Беспомощность мертвых может показаться, в первый момент, когда это осознаешь, столь мучительно трогательной, больше печальной, нежели трагичной; это бессилие, беззащитность тех «безжизненных теней усопших»[24]. Бедный, бедный усопший, бедный, о мой бедный, дорогой, дорогой усопший отец! Теперь любовь бурно вырвалась на волю, когда было уже слишком поздно. Нужно было видеться с ним чаще, думал он, ох, если бы только можно было увидеть его сейчас, хотя бы на минуту, обнять, поцеловать, сказать, как он любит его! Как любил. Он представил себе лицо отца, его любящий взгляд, каким видел его вчера, бессонным вчера, которое перешло в сегодня. Ему так много надо было сказать отцу, а отцу – ему. Он должен был поговорить о попугае, только никак не мог улучить момент и приходилось откладывать на потом, но потом, ближе к развязке казалось слишком опасным, слитком трудным и мучительным ранить этим умирающего – хотя, возможно, упоминания, разговора об этом умирающий как раз жаждал, ждал, но не мог подать знак. Иногда, когда Джерард чувствовал, что это «выше его сил», что надо сказать что-то доброе на этот счет, он останавливал себя: мол, уже не важно, все давно забыто. К чему вытаскивать это сейчас – лучше оставить так, как есть, время лечит. Но чаще он бывал уверен, что время ничего не залечило и ничего не забыто. Он не забыл. Так как же отец мог забыть? Попугай появился в доме, когда Джерарду было одиннадцать, а Патрисии тринадцать. Его хозяева, клиенты отца, спешно покинули Англию, не успев уладить все домашние дела и препоручив это отцу Джерарда, в том числе и заботу о птице, которой надо было найти новых хозяев или отнести ее в зоомагазин. Джерард сразу горячо полюбил попугая. Его неожиданное присутствие в доме, возбужденные полеты по комнатам были чудом, в радостном предвкушении которого он просыпался по утрам. Любовь Джерарда, не без противодействия, победила, птица осталась в доме. У нее, верней, у него, поскольку это оказался самец, была невообразимая унизительная кличка, данная прежним хозяином, которую Джерард тут же предал забвению. Попугай был из породы серых жако, и Джерард догадался назвать птицу его естественным именем, «Жако», ласковым и простым, приятным и звучным, которое его обладатель скоро научился произносить. Мать Джерарда и сестра обычно звали попугая Попка, но Жако предпочитал не отзываться на него и оно так и не пристало к нему. Джерард с помощью отца ухаживал за Жако, который был молодой птицей. Жако был жизнерадостен, красив и изящен. Его умные глаза в ободке нежной белой кожи были бледно-желто-го цвета, безупречные перья – чистейшего светло-серого, а хвост и кончики крыльев – мягко светящегося алого. Вокруг шеи и на плечах, как представлялось Джерарду, подвижная кольчужка, воротничок из маленьких, плотно прилегающих друг к другу перышек, словно рыбья чешуя, двигавшаяся на крепком тельце птицы в зависимости от настроения. Пушистые перышки на лапах почти белые, а подкрылья мягкие, как пух. Он умел посвистывать, и звук был чище любой флейты, и, насвистывая, приплясывал. Его музыкальный репертуар, когда он только что появился в доме, включал в себя «Вон крадется ласка», отрывок из ирландской «Мелодии Лондондерри» и «Иисус оставляет нас в радости»[25]. Джерард быстро научил его высвистывать «Три слепые мышки» и «Зеленые рукава». Жако мог подражать черному дрозду и сове. Его человеческий словарь расширялся медленней. Он мог говорить «Привет!» и (нетерпеливо) «Да, да», а еще (возбужденно) «Ура-а!». Мог произнести, и, что забавно, часто очень к месту: «Заткнись!» Больше всего трогало, но и смущало Джерарда среди словечек и фраз, затверженных Жако в прошлом, то, как он, бывало, произносил нежным, несколько томным женским голосом: «О… мой… милый». Возможно, была какая-то женщина, которая любила Жако и скучала по нему; но это было в прошлом, и Джерард редко думал об этом, ведь теперь Жако принадлежал ему. Однако Жако оказался строптивым учеником. Он быстро научился подражать материнской интонации, когда та в тихом раздражении говорила: «Боже ж ты мой, боже ж ты мой!», но упорно не желал повторять за Джерардом: «Пиастры, пиастры!», решительно отворачивая умную внимательную голову и равнодушно моргая. Хотя скоро мог не только произносить свое имя, но еще интересную фразу, явно похожую на «Жако это жако».

Какое-то время Жако был диковинкой, очень забавлявшей все семейство, но потом, поскольку занимались им Джерард с отцом: чистили клетку, кормили, следили, чтобы не было паразитов, лечили легкие недомогания, носили на осмотр к ветеринару, – он стал «их» попугаем и менее интересен Патрисии и матери, которые перестали разговаривать с ним и часто не обращали на него внимания. Клетку из гостиной переместили в кабинет отца. Сообразительность Жако, сам его вид были для Джерарда постоянным источником взволнованной радости, чувства, которое он понимал как «близость». Попугай представлял собой целый мир, в котором ребенку снисходительно позволялось жить, он был звеном, связывавшим Джерарда со всем, что живо и наделено разумом, аватаром, инкарнацией любви. Джерард знал, и мог в этом не сомневаться, что Жако понимал, как Джерард любит его, и отвечал взаимностью. В умных пытливых, с белым ободком глазах скоро появилось выражение нептичьей преданности и любви. Свидетельством того были и нежная твердая хватка маленьких сухих коготков, легкость доверчивого тельца, внезапный алый разворот расправленного хвоста, даже жесткий черный крючковатый клюв непостижимым образом выражал нежность. Конечно же, скоро Жако стал вылетать из к легки, летал по комнате, садился на руку Джерарду или на плечо, терся головой в мягких перышках о его щеку, перебирался за шеей на другое плечо и заглядывал в лицо. Они часто смотрели друг другу в глаза, когда он был в клетке, куда охотно возвращался, качался, или подпрыгивал, или пританцовывал на жердочке, или карабкался по прутьям, иногда вниз головой, останавливаясь, чтобы оглянуться или прислушаться или требуя к себе внимания. Было полное ощущение внимательного отзывчивого разума. Серые попугаи не очень велики размером. Джерард часто брал птицу в руки, осторожно прижимал маленькую голову и легкое хрупкое тельце к груди, а то клал за пазуху, к бьющемуся сердцу. Гладил мягкие перышки, а тонкие коготки доверчиво хватали его за пальцы.

Попугай, который какое-то время считался любимчиком Джерарда, постепенно начал вызывать раскол в семье. Матери Джерарда (звали ее Анетта) несколько надоел птичий помет на ковре, что вполне обоснованно. Она и Патрисия возмущались собственническим отношением Джерарда и, в меньшей степени, его отца (имя которого было Мэтью) к птице, и их раздражали постоянные восторги подвигами Жако. Возможно, решил он позже, обе просто ревновали. Во всяком случае, никогда не уделяли Жако достаточно времени и заботы, необходимых, чтобы подружиться с ним. К дикому существу важно приближаться спокойно, не делая неожиданных движений, говорить тихо и мягко, вести себя привычно, уважительно, быть терпеливым, внимательным и искренним. Джерард чувствовал все это инстинктивно. Патрисия, возможно из ревности и зависти, дразнила птицу, резко тыкала, предлагала еду, а потом отдергивала. Естественно, Джерард сердился. Патрисия говорила в оправдание, что просто играет с Попкой, который, в конце концов, принадлежит и ей. Джерард часто и подробно объяснял сестре, как надо обращаться с птицей, с которой им выпало счастье жить. (Он никогда не употреблял выражения «домашний любимец».) В его отсутствие Патрисия продолжала мучить птицу, пока однажды Жако не клюнул ее в назойливый палец. Сколько было визга и слез! После этого Патрисия близко не подходила к попугаю, и о скандале забыли. Пришло время Джерарду отправляться в школу-интернат. Он сказал Жако, чтобы тот не беспокоился, что скоро вернется, горячо попрощался с ним, прижавшись лицом к прутьям к легки, пока отец звал его, поджидая у машины. Все его письма домой были полны расспросами о Жако, приветами ему. Когда наступили долгожданные каникулы, он приехал на машине с родителями приятеля, радостно ворвался в дом и помчался в кабинет. Жако там не было. Побежал в гостиную, в кухню. И отчаянно завопил.

Последовали разъяснения. Нет, Попка не сдох, не улетел, просто его больше нет в доме, теперь он живет у кого-то другого. Его отнесли в самый лучший зоомагазин в центре, где его купили некие люди, очень хорошие, как сказал продавец, когда позвонил им, нет, он не знает, кто они, они проезжали мимо и унесли его в машину. «Больше никогда не увидишь его!» – кричала Патрисия. Отец отводил глаза и молчал. Бормотал какие-то оправдания: мол, просто стало слишком трудно ухаживать за ним после отъезда Джерарда, они не могли взять на себя такую ответственность, попугай стал диким и злобным, все пытался клюнуть Анетту, они прочитали в книге, это было лучше для птицы, и прочее и прочее.

Десять минут Джерард был в истерике. Потом замолчал. Ни с кем в семье не говорил два дня. Анетта уже хотела вести его к психиатру. Но совершенно неожиданно он явно повеселел, вновь стал по-прежнему общительным со всеми. О попугае старались не упоминать. «Слава богу, успокоился!» – сказала Анетта. Отец понимал его лучше. И понимал, как ужасно, как непростительно подвел сына. Сдался, позволил женщинам запугать, перехитрить себя, ради семейного спокойствия капитулировал перед их крикливыми доводами, перед их ревностью и злобой. Поверил (Джерард в этом не сомневался) их лжи. С годами он понял это, порой читая в задумчивом взгляде сына, в его едва уловимо холодной вежливости, что тот его не простил. Даже несомненная его привязанность, даже любовь отдавала тем неисчезающим холодком. Они больше никогда не говорили на эту тему.

Неужели это правда, думал Джерард, неужели действительно можно сказать, что он «так и не простил» отца? «Женщины» его заботили меньше. От них он и не ждал многого. Его любовь к ним, а он любил их, была чем-то менее совершенным, менее вопросом абсолюта, чести, ответственности, принципа. Позже он даже пришел к выводу, что их поступок не был окончательно безрассуден. Оплошность отца, его слабость, его двуличие (поскольку то постыдное преступление было совершено вскоре после его отъезда в школу) глубоко ранили Джерарда. Вместе с потерей веры в безграничную доброту отца он навсегда лишился некоего идеала, чего-то абсолютно надежного, некой опоры в жизни. Столь же глубокой и бесконечной была печаль по незаменимому пернатому другу. Все детские годы, больше того, всю жизнь он продолжал тосковать по Жако. Идеи попробовать поискать его, пойти в зоомагазин, нащупать какие-то ниточки и так далее он немедленно отвергал как бесполезные, способные доставить лишнюю боль. Став взрослым, Джерард иногда думал, с грустью думал и волнением, о том, как Жако все еще живет где-то. Проходя мимо какого-нибудь зоомагазина, он изредка останавливался, заглядывал внутрь, нет ли у них серого попугая и, если был, не Жако ли это. Он был уверен, что узнает Жако и Жако его узнает. Но он также боялся, что воссоединение может быть слишком мучительным. В сущности, он был убежден, что Жако еще жив. Он больше никогда не говорил о попугае с родителями или сестрой, никогда не упоминал о нем новым друзьям; ни Синклеру, ни Дункану, с которым так сблизился после гибели Синклера, ни Робину с Маркусом, ни Дженкину с Роуз, никому из своих друзей ни словом не обмолвился. Лишь как-то давным-давно, на площади Сан-Марко в Венеции, когда был там с Дунканом и голубь сел ему на руку, он грустно воскликнул: «О… милый!..», признавшись в «печальнейшем воспоминании», и едва все не рассказал. Если в разговоре речь заходила о попугаях, он переходил на другую тему; и больше никогда в его жизни не было домашних любимцев: ни кошек, ни собак, ни птиц. Прошлого не вернешь, только разбередишь старую рану. Как хрупки эти нежные создания, которые соглашаются жить с нами, как зависимы от нас, как страдают от нашего невежества, нашего пренебрежения, наших ошибок и немой тайны своего смертного существа.

Надо было, думал Джерард, что-то сказать отцу по поводу Жако, завести как-нибудь разговор. Хотя что он мог сказать, какие найти слова и чему бы это помогло? Не мог же он просто сказать: «Я прощаю тебя» или «Я давно тебя простил». Да и был бы он искренен, не почувствовал бы сразу отец, что он лжет? В любом случае это прозвучало бы слишком напыщенно, как обвинение. Не для умирающего это человека, тяжелый и долгий разговор, и думать нечего. Хотя, когда остается слишком мало времени, не самый ли это подходящий момент для подобных вещей? Или рисковать подобным образом допустимо лишь в иной ситуации и лучше оставить это для священника? Возможно, отец уже не чувствовал себя виноватым, давно выбросил из головы эту историю. Это маловероятно. Джерард понимал, или думал, воображал, что понимает, тот особый кроткий, выражающий раскаяние взгляд, который перехватывал много раз у отца. С другой стороны, возможно и то, что, когда через несколько лет его самого и сына душевная боль утихла, отец почувствовал обиду на Джерарда, не только потому, что тот отдалился от него, но и потому, что все случилось в первую очередь из-за него, из-за его фанатичной привязанности к проклятой птице. «Охлаждение» почти наверняка произошло само собой, поскольку Джерард к этому времени был уже в Оксфорде, и было естественным.

«Прощение» было, должно было быть чем-то, занимающим длительное время, и, возможно, на самом деле имело место, поскольку привязанность Джерарда к отцу была, что наверняка нельзя было не заметить, столь искренней, несмотря на тайную боль, которая больше не выдвигала никаких обвинений. Неужели то, что они никогда не говорили об этом – Джерард не говорил, поскольку именно он должен был сделать первый шаг, – действительно было так важно, так ужасно? Да. И с течением времени становилось все трудней вернуться к той истории без непредсказуемого взрыва эмоций, без риска лишь все усугубить. Нельзя было как бы ненароком коснуться этого или легко вплести в обычные воспоминания. В конце концов стало поздно вообще что-то делать, и вчера поздно, как сегодня, подумал он. Подумал, что Жако наверняка пережил отца, попугаи живут дольше нас, может и его пережить, надеюсь на это и надеюсь, он счастлив. Не странно ли все-таки, не знать, где он, и, забыв столь многое, продолжать помнить ту историю и переживать те же чувства? Даже сейчас, когда умер отец. Джерард посмотрел в окно на дерево посланий, слабых эфемерных молитв далеким и жестоким богам. Отвернулся от длинной недвижной фигуры на кровати и почувствовал, что наконец к глазам подступили слезы.

Дверь открылась и вошла Патрисия Ферфакс.

– Почему ты здесь? – спросила она. Потом, поняв нелепость своего вопроса, поинтересовалась: – Давно пришел? Я спала, не слышала.

– Недавно, – ответил Джерард, утирая глаза тыльной стороной ладони.

– Спускайся вниз. Почему без обуви? Вон твои ботинки. Обуйся. Видел его?

– Да.

Патрисия посмотрела на фигуру, покрытую саваном, повернулась и быстро пошла вниз по лестнице. Джерард, закрыв дверь, последовал за ней.

– Хочешь кофе, что-нибудь поесть?

– Да, пожалуйста.

– Полагаю, ты всю ночь был на ногах.

– Да.

Они отправились в кухню, Джерард сел к отскобленному деревянному столу, Патрисия включила электрическую плиту. Джерарда и прежде и сейчас раздражало то, как по-хозяйски она распоряжалась на кухне. Он был вынужден пригласить Пат и Гидеона пожить у себя короткое время, когда тем неожиданно отказали в аренде прежней квартиры, и теперь они вели себя здесь, словно это был их дом. Он чувствовал крайнюю усталость.

– Пат, дорогая, не суетись насчет яиц или чего другого, дай просто немного хлеба.

– Не хочешь тостов?

– Тостов? Да, нет, все равно. Ты сама что-нибудь ела?

– Не могу есть.

Джерарду стало стыдно, что он-то может.

– Расскажи, как все случилось.

– Прошлой ночью он чувствовал себя нормально.

– Он чувствовал себя нормально и днем, когда я уходил, казалось, ему лучше.

– Я дала ему лекарство, уложила поудобней и пошла спать. А в час ночи услышала, что он стонет и ворочается, так тихо, знаешь, как птица во сне… встала и пошла к нему; он не спал, но… был не в себе…

– Бредил?

– Да, такое уже бывало… но в этот раз очень… по-другому…

– По-другому… как… думаешь, он понимал!

– Он… был… испуган.

– О господи!..

Бедный, думал он, как это ужасно, как жалко его, бедный, несчастный.

– Пат, прости, что меня не было.

– Если бы ты не воспринимал эти танцы как что-то исключительно важное.

– Он мучился?

– Не думаю. Я дала ему то, что всегда. Но у него был такой напряженный взгляд, и он не мог лежать спокойно, словно тело было чужим и невыносимым.

– Напряженный взгляд. Он говорил что-нибудь внятное?

– Да, несколько раз: «Помоги мне».

– Бедный… Обо мне спрашивал?

– Нет. Говорил о дяде Бене.

Бенджамин Херншоу был «беспутным» младшим братом Мэтью Херншоу, отца Вайолет, деда Тамар.

– Он всегда любил Бена. Ты звонила Вайолет?

– Нет, конечно.

– Почему «конечно»?

– Ну не звонить же ей среди ночи? Она никогда не любила папу, ее это мало волнует, она знает, что в завещании о ней нет ни слова.

– Откуда она знает?

– Я сказала.

– Это было обязательно?

– Она сама спросила.

– Мы должны что-то дать ей.

– Ох, оставь, не начинай, у нас без того есть о чем беспокоиться.

– Папа не упомянул ее только потому, что считал, мы позаботимся о ней.

– Только попробуй протянуть ей руку помощи, и она откусит ее, она всех ненавидит!

– Я знаю, она принимала от папы деньги… надо сказать ей, что он говорил о Бене. Что он говорил о нем?

– Не разобрала, бормотал что-то… вспоминал Бена или его штучки…

– Ну вот, опять ты…

– Послушай, Джерри, нам надо решить…

– Погоди, Пат… Он понимал, что… умирает?

– Только в самый последний момент… неожиданно… и так ясно… словно объяснил это…

– И ты видела, как он ушел?

– Да. Он все корчился и ворочался и говорил о Бене. Потом вдруг сел прямо и посмотрел на меня… тем ужасным растерянным, испуганным взглядом… обвел глазами комнату… сказал… сказал…

– Что?

– Сказал медленно и очень отчетливо: «Мне… так… жаль». Потом откинулся на подушку, не упал, а медленно лег, словно собираясь снова заснуть… издал тихий тонкий звук, как бы… как бы… пискнул… и я увидела, что все кончено.

Джерард хотел было спросить, что она увидела, как поняла, чувствовал, что позже не сможет, все должно быть сказано сейчас, но не спросил. Потом у него будет время подумать об этом ужасном, жалобном «Мне так жаль». Он искал его в этот момент, подумал Джерард.

Глаза Патрисии были сухи, и она держала себя в руках, только запинающаяся речь и раздраженный тон ответов на расспросы Джерарда выдавали ее переживания. Кофе был готов. Она открыла буфет, достала чистую скатерть в красно-зеленую клетку и расстелила на столе, поставила тарелку, чашку с блюдцем, нож и ложечки, масло, джем, сахар, молоко в голубом молочнике, нарезанный хлеб в хлебнице. Поставила кофейник на подставку.

– Молоко хочешь горячее?

– Нет, благодарю. А ты не будешь кофе?

– Нет.

Она дала ему бумажную салфетку. Таким салфеткам, олицетворявшим ее правление в доме, она отдавала предпочтение перед льняными Джерарда. Села напротив и прикрыла глаза.

От дома веяло ужасом, растерянностью, опустошенностью. Наконец-то спокойно сидя в нем, Джерард чувствовал, как все тело его болит от скорби и страха, от скорби, которая была страхом, изнурительным неестественным ощущением, потерей себя. Он сосредоточился на Патрисии. Он знал, что возможно уважать и любить людей и в то же время всей душой ненавидеть их. И те, кого любишь, могут также раздражать, сводить с ума, надоедать. Так он любил мать и Пат. Время и привычка – просто притерпелся – способствовали ее укреплению. Несомненно, это доказывало, что слово «семья» кое-что значило для него или, может, что он приучился ладить с ними ради спокойствия отца; хотя ради того же спокойствия отца он возмущался их обособленностью, их двойственным союзом против «мужчин», ехидным, насмешливым, скрытным. Ему всегда не нравился их смех, в детстве он приходил в бешенство, когда мать издевалась над тратами отца, негодовал, когда отец смиренно поступался авторитетом и гордостью. И все же в целом они жили в согласии, не считая той ужасной истории и ее отголосков, и он не мог пожаловаться на несчастливое детство. Для Второй мировой отец был слишком стар, а Джерард слишком юн. Он продолжал любить их всех и много позже с сочувствием разглядел в матери и сестре сильных женщин, обманувшихся в своих ожиданиях. Патрисия сознательно отказалась продолжать образование и теперь утомляла своей неуемной энергией, которой не могла найти применения. Она была любящей и хлопотливой матерью и женой, но ее томила жажда некой более обширной сферы деятельности, более высокого положения, большей власти. Он взглянул на нее: усталое лицо смягчилось, может, заснула, губы приоткрыты, уголки опущены, как у маски трагедии, сливаясь с двумя резкими длинными морщинками. Она была необыкновенной женщиной, унаследовала от матери продолговатое гладкое лицо, строгий и смелый взгляд, постоянно хмурящийся; обладательница такого лица, без сомнения, была бы превосходным товарищем на необитаемом острове. Патрисии шло делать «храбрый вид», «нахальства» у нее хватало, и в детстве она была сорванцом. Ее по-прежнему густые, слегка тронутые сединой довольно короткие светлые волосы (время от времени она делала прекрасную стрижку), обычно взъерошенные, по которым она то и дело проводила рукой, поправляя, придавали ей моложавый, мальчишеский вид. В последние годы она располнела. Но и теперь держала плечи прямо, даже когда расслаблялась, выпуклый подбородок не выпячивала, бюст, впервые обратил внимание Джерард, заметно выступал под цветастым фартуком. Лишь позже Джерард понял, что сестра стала завидовать подтянутой фигуре своей более молодой племянницы и ее привлекательной внешности. Патрисию, некогда женщину интересную, нельзя было назвать красавицей; но у Вайолет Херншоу лицо обладало той неувядающей красотой, которая внушала уважение в любом возрасте. Конечно, Пат считается «успешной» женщиной, имея состоятельного мужа и «блестящего» сына, а Вайолет, что Пат часто с удовлетворением наблюдала, превратила свою жизнь в совершеннейший кавардак, и все ее чары принесли ей одно несчастье. Бен бросил свою красотку вместе с маленькой дочерью, он был сумасшедший тип, пристрастился к наркотикам и умер молодым. Мэтью, который пытался «спасти» его, страшно горевал, что сын сбился с пути; возможно, чувствовал и свою вину в этой трагедии. Мэтью был человек благоразумный, добросовестный, мягкий. Теперь и он умер. Джерард осознал, что сидит, уронив голову на стол. Он вспомнил, потом увидел это сонными глазами, как его такой положительный отец, который редко прикасался к спиртному, иногда удивлял их, распевая слегка risque[26] мюзик-холльные песенки, серьезное его лицо тогда преображалось, становясь безумно веселым. Им это его редкое безрассудное веселье казалось детской выходкой, трогательной и заставлявшей смущаться.

– Лучше тебе пойти лечь, – раздался голос Пат.

Джерард поднял голову. Ему снились Синклер и Роуз. Во сне он был молодым. Секунда или две ему понадобились вспомнить, что он давно не молод, а Синклер мертв.

– Долго я спал?

– Какое-то время.

– Пойди-ка лучше ты поспи. Я пока все устрою. Надо позвонить в похоронное бюро…

– Уже позвонила, – сказала Патрисия, – и доктору позвонила за свидетельством о смерти.

– Я позвоню Вайолет.

– И ей я звонила. Послушай, Джерард, на днях мы с тобой говорили о доме в Бристоле, почему бы тебе не переехать жить туда? Ты сказал, что дом тебе нравится. Сейчас тебе не нужно жить в Лондоне.

Джерард окончательно проснулся. Как это похоже на Пат.

– Что за глупости, на кой мне Бристоль, я живу здесь!

– Дом слишком велик для тебя, он тебе не подходит, ты оказался тут случайно. Я только что обсуждала это с Гидеоном по телефону. Мы купим его у тебя. Тебе нравится Бристоль, и тебе необходима перемена обстановки.

– Хватит, Пат, ты ненормальная. Я иду спать.

– И еще одно. Теперь, когда папа умер, я хочу быть в том комитете.

– Каком комитете?

– «Комитете поддержки» книги. Он состоял в нем, от нашей семьи. Теперь я должна занять его место.

– Ты не имеешь к этому никакого отношения, – сказал Джерард.

– Вы тратите наши деньги.

– Нет, не тратим.

– Папа так это понимал.

Джерард поднялся наверх. Солнце било в окно. Он задернул шторы, откинул одеяло и начал раздеваться. Лег и стал вспоминать немыслимые события минувшей ночи, которые сейчас казались беспорядочными, чудовищными и зловещими, слова сестры, которые будто тяжелым облаком висели над мертвым телом, лежавшим так недвижно и так близко, лицо под саваном. Бедный мертвый отец, думал он, как если бы отца терзали страшные муки, муки самой смерти. Он уткнулся лицом в подушку, застонал, и из глаз его потекли горячие скупые слезы.


– И что ты намерена делать? – спросил Дункан Кэмбес.

– Уйти, – ответила Джин.

– Возвратишься к нему?

– Да. Извини.

– Ты заранее договорилась встретиться с ним?

– Нет!

– Значит, вы решили это прошлой ночью?

– Ночью или не ночью или этим утром. Мы словом не обмолвились прошлой ночью. Ни единым словом.

Глаза Джин Кэмбес расширились и засияли.

– Думаешь, он ждет тебя?

– Я ничего не думаю… просто ухожу. Должна уйти. Мне очень жаль. Уйти прямо сейчас.

– Я ложусь спать, – сказал Дункан, – и тебе советую. Советую, прошу, не уходи. Останься, не торопись, пожалуйста!

– Я должна уйти немедленно, – ответила Джин. – Не могу ждать. Это… невозможно… неправильно.

– Пошло, не стильно?

Это были первые слова, которыми Дункан и его жена обменялись после того, как покинули квартиру Левквиста. Они молча дошли до машины, молча, Дункан почти всю дорогу спал, доехали до дому. Сейчас они находились в гостиной своей квартиры в Кенсингтоне. Вернувшись, оба почувствовали настоятельную необходимость сбросить с себя мятое вечернее облачение и, разойдясь по разным комнатам, торопливо, словно вооружались для битвы, переоделись в более скромную одежду. Дункан стянул с себя мокрые и грязные брюки и надел старые вельветовые, свободную голубую рубаху, не застегивая и не заправляя. Джин стояла перед сидящим Дунканом в желтом с белым кимоно поверх черной нижней юбки и черных чулок, яростно запахнутом на талии. Лицо Дункана уже не пылало от выпитого, но выглядело усталым, распавшимся, нездоровым, бессмысленное и массивное, бледное и обрюзгшее, покрытое мягкими, как бы проведенными карандашом, морщинами. Он сидел неподвижно, пристально глядя на жену, чуть подавшись вперед, крупные руки свисали с подлокотников. Он умылся и почистил зубы. Джин смыла искусно нанесенную косметику и причесала густые темные прямые волосы, как прежде, ото лба назад. Она была замечательной красавицей, когда, в другую эпоху, в таком далеком, таком похожем на сон прошлом, флиртовала с Синклером Кертлендом. Познакомила ее с ним Роуз, когда все они были детьми. Он и она «сблизились» до того, как Синклер поступил в Оксфорд, и оставались «близки» после, всегда, назло Джерарду. Задумывались ли они всерьез над тем, чего, кажется, все с нетерпением ожидали? Постаревшее лицо Джин сохранило былую красоту, и, чуть мрачноватое, по-прежнему отличавшееся нежной фарфоровой белизной, своенравное и проницательное, теперь оно часто напоминало лицо ее отца иудея, так одержимого верой, так одержимого успехом. Мать ее, тоже еврейка, была талантливой пианисткой. Они соблюдали религиозные праздники. Джин все это ничуть не занимало, ни синагога и музыка, ни романтика бизнеса, которой папаша пытался увлечь ее, единственное свое дитя. Она была одержимой интеллектуалкой. Кто удивлялся тому, что она выбрала Дункана, кто – что она вообще вышла замуж. Родители любили ее, хотя и хотели мальчика. Мать ее умерла, отец преуспевал в Нью-Йорке. Он мечтал о еврейском зяте, но Синклер был особая статья.

Дункан потер глаза, почувствовав, что его слегка пошатывает; даже в такой момент его неудержимо клонило в сон.

– Когда вернешься? – спросил он. Дункан понял ситуацию и не имел в виду ни завтра, ни через неделю. – В последний раз ты пошла на попятную, то есть вернулась.

– Во второй раз ты не вынесешь. Хотя… кто знает, что ты способен вынести. Я люблю тебя, но это другое.

– Несомненно.

– Я буду вечно любить тебя… но это… Так или иначе, они этого не вынесут, это-то тебя и волнует.

– Кто это «они»? – спросил он, будто не знал, кого она имеет в виду.

– Джерард, Дженкин, Роуз. У женатых не должно быть близких друзей. Может, мы б всегда жили лучше, если б за нами постоянно не следили, а они следят ох как внимательно. И будут на твоей стороне, как в последний раз. Они заботятся о тебе, до меня им дела нет.

Дункану нечего было возразить.

– Они не против тебя, не против, Роуз не против, у тебя с Роуз договор навек.

– Думаешь, у женщин тоже бывает дружба до гробовой доски, скрепленная кровью? Это не так. – Хотя действительно, у нее с Роуз договор навек. Как Синклер называл их: «Две принцессы». – Почему, черт возьми, ты позволил Краймонду сбросить тебя в Черуэлл, почему стерпел?

– У меня не было особого выбора.

– Не валяй дурака!

– Джин!..

– Ну ладно, ладно. Так что случилось?

– Не могу четко вспомнить, – сказал Дункан. – Я не преследовал его. То есть не искал. Мы неожиданно столкнулись в темноте. Не думаю, что я что-нибудь сказал. Наверно, ударил его или попытался. Мы были у самой воды. И он толкнул меня.

– Боже! Точно как в прошлый раз… ну просто как в прошлый раз. Почему ты такой безвольный, почему не можешь поступить по-мужски?

– Убить его, что ли?

– Похоже, тебя это забавляет… конечно, знаю, это не так, ты лишь все испортил. Ты ударил его кулаком или ладонью?

– Не могу вспомнить.

На самом деле он все отлично помнил и раздумывал, что будет часто, бесконечно возвращаться к той сцене, как это происходило с другой, Urszene[27]. Отойдя справить нужду, он наткнулся в темноте на Краймонда. Ему только теперь пришло в голову, что Краймонд, должно быть, следил за ним, шел по пятам и все подстроил. Это была своего рода нечаянная встреча, чтобы спровоцировать его на какое-то действие: пожать протянутую руку, спонтанно поцеловать или ударить. Дункан двинул правой, решив, как помнится, не сжимать ее в кулак. Он собирался дать Краймонду пощечину, но, очевидно, опять передумал и ткнул его в плечо, и довольно сильно, потому что Краймонд пошатнулся и отступил назад. Потом Краймонд схватил его и, вцепившись в одежду, развернул к воде. Дункан потерял равновесие и упал. Да, так и было, он вспомнил. Интересно, вот если бы все было иначе и он бы столкнул Краймонда в реку, Джин сейчас так же собиралась бы уйти?

– Значит, только и можешь сказать, что должна уйти?

– Ты ж повиснешь на телефоне, станешь звонить им.

– Столько презрения вдобавок к грубости.

– Конечно, они и мои друзья, как твои. Я все ставлю на карту.

– Мне такое сравнение не нравится. Намекать, что ты просто жаждешь острых ощущений, более чем несправедливо. Предлагаю тебе переодеться, выпить кофе и успокоиться.

– Я возьму чемодан, – сказала Джин, – а за остальным вернусь как-нибудь, когда будешь на службе. Отправляйся-ка спать, тебя уже шатает. Когда проснешься, меня уже не будет, так что сможешь ругать меня сколько душе угодно.

– Я никогда тебя не ругаю. Просто считаю тебя подлой предательницей.

– Не знаю, что и сказать. И не знаю, что меня ждет, даже буду ли я жива.

– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?

– Быть рядом с Краймондом – это все равно что быть рядом со смертью. Я не подразумеваю ничего конкретного… просто это опасно. Он не боится смерти, он из породы камикадзе, в войну он получил крест Виктории[28].

– Он имеет оружие и живет мерзкими фантазиями, только и всего.

– И что? Ты тоже имел оружие, когда был членом того клуба, воображал себя снайпером. В Оксфорде ты и Краймонд вечно возились с оружием. Нет, но если он когда-нибудь закончит работу, то может отчаяться.

– И убить себя или тебя? Ты как-то обмолвилась, что он предложил заключить договор о совместном самоубийстве.

– Не совсем так, просто он любит рисковать. Он храбр, не уходит от опасности, говорит правду, он самый правдивый человек из всех, кого я знала.

– Ты имеешь в виду, брутален. Нельзя быть правдивым, не имея других достоинств.

– У него есть другие достоинства! Он увлеченный человек, идеалист, заботится о бедноте и…

– Просто ищет популярности у молодых! Знаешь, что я думаю об этой его «заботе»?

– Он сильная личность. Нас с тобой объединяет слабость. С Краймондом меня объединяет сила.

– Все это пустой звук, вульгарная риторика. Джин, когда мы поженились, ты сказала, мы будем счастливы.

– Счастье. Это одна из наших слабостей.

– С ним ты его точно не найдешь. Но не рассчитывай, что на сей раз это будет союз на смерть или славу. Ты выбираешь тоскливое и унылое рабство у ничтожного дешевого маленького тирана.

– Ах… если б я только могла объяснить тебе, насколько мало ценю свою жизнь…

– Пустые слова, которые ничего не значат, кроме того, что ты хочешь опорочить наш брак.

– Не знаю, – сказала Джин. Она прислонилась спиной к закрытой двери и сбросила пыльные туфли, в которых танцевала всю ночь. – Ты не прав. Ты упомянул о счастье… я лишь пытаюсь сказать, как мало оно для меня значит…

Дункан сел поудобнее в кресле. Сказал себе: он старается заставить ее спорить, задержать ее хотя бы ненадолго, словно просит у палача пару лишних минут. Значит, он уже отчаялся? Да. Как будто этого и ожидал. Но счастье-то, счастье, которое теперь для нее ничего не стоит!

– Послушай, – сказал он, – мне кажется, эта твоя любовь к Краймонду – вещь несерьезная, чуть ли не какая-то глупость, никак с реальной жизнью не связанная. Вы как двое сумасшедших, которые рвутся быть вместе, но не способны понять один другого…

– Сумасшедшие, да, но мы друг друга понимаем.

Глаза Джин снова расширились, и она тяжело вздохнула, дотронувшись до груди и качая головой.

– Дорогая моя… когда ты в прошлый раз все же передумала, на то были веские причины.

– Не помню каких-то причин, кроме одной – любви к тебе, и я все еще люблю тебя… но… а, не стану повторяться…

– Если б только у нас были дети, ты бы держалась реальности, а так мне никогда не удавалось убедить тебя, что все это реально. Ты была своего рода гостьей.

– Перестань повторять насчет детей.

– Я уж много лет не повторяю.

– Хорошо, мы никогда не играли в эту игру – мужа и жену, которую ты называешь реальностью. Что абсолютно не мешало нам любить друг друга…

– «Абсолютно»?

– Извини, все, что я сейчас говорю, должно быть, кажется грубым и глупым, это признак того, как кардинально изменилось положение, что я даже не могу говорить с тобой нормально. Но ты понимаешь…

– Ты ждешь, чтобы я и прекрасно понимал тебя, и любил настолько, чтобы не возражать против твоего ухода к другому, причем второй раз!

– Прости, дорогой, мне очень жаль. Знаю, такая рана не лечится. Но это неизбежно. И… тебе это не принесет ничего хорошего… у меня тоже по-настоящему нет будущего… в этом смысле ни о каком будущем тут вообще речи не идет.

– Ты оставляешь мне будущее – одинокое и изуродованное. Но и тебя саму ждет отвратительное рабское будущее, ежедневное, ежеминутное… не говоря уж об остальном, твоя глупость меня просто поражает. – Дункан с заметным трудом выбрался из кресла. – Стоит мне подумать о твоем увлечении, представить тебя с Краймондом, и меня охватывают ненависть, ужас и омерзение.

– Прости. Да, это кошмар. Резня, бойня. Прости. – Она открыла дверь. – Слушай… не пей… больше не пей сейчас, перетерпи.

Дункан ничего не сказал, отвернулся и отошел к окну. Джин секунду смотрела на него, на его широкую спину, сгорбленные плечи, болтающуюся рубаху. Потом вышла и закрыла за собой дверь. Бросилась в свою спальню и отчаянно принялась наспех запихивать вещи в небольшой чемодан. Сбросила кимоно и надела юбку. Тщательно, без изысков, подкрасилась. Когда она разговаривала с Дунканом, лицо ее было непреклонным и спокойным, таким, каким должно. Лицо, отражавшееся сейчас в зеркале, было безумным, растерянным, судорожно подергивалось. Все время, пока она собирала чемодан, одевалась, подкрашивалась, ее била дрожь, подбородок неудержимо трясся, из горла вырывалось тихое рычание. Она надела пальто, нашла сумочку, секунду постояла, успокаивая дыхание. И вышла из квартиры.


Дункан, который смотрел сквозь листву высоких платанов на площадь, услышал приглушенный щелчок закрывающейся двери и повернулся. Увидел на ковре валяющиеся пыльные туфли, подобрал. Не хотелось, чтобы они вызвали в нем злость или слезы, он бросил их в мусорную корзину и прошел в спальню. Он и Джин теперь занимали разные комнаты. Не то чтобы это имело особое значение в сложном устройстве их супружеской жизни, их союза, их любви, длившихся так долго, так много претерпевших и которым, похоже, наступил безвозвратный конец. Произошло нечто грандиозное, решающее, все его тело понимало это, и у него перехватило дыхание. Итак, это снова повторилось, невероятное, непостижимое, повторилось, повторилось снова. Почему он не заплакал, не завопил, не пал на колени, не умолял, не бушевал, не схватил Джин за горло? А вяло впал в отчаяние. Пытка убила надежду. Он и на миг не представлял, что Джин способна ошибаться, не думал сказать ей: «Это все твои фантазии, если заявишься к нему, перепугаешь его, поставишь в трудное положение». Он верил, что действительно за всю долгую ночь они не обменялись ни словом. Это было отличительной манерой Краймонда. Дункан знал наверняка, что сейчас Краймонд ждет ее, настолько же уверенный, что она придет, сколь и она сама.

Он искал убежища в отчаянии и в бесповоротности случившегося. Думать о том, что все может еще повернуться по всякому, было выше его сил. Неожиданность итога казалась сейчас равносильной смерти. Внезапное исчезновение Джин, необъяснимое возвращение Краймонда, кошмарное падение в реку. Все это было одной абсолютной, космической, всеобъемлющей катастрофой. Как Джин ошибалась, воображая, что он станет сейчас кому-нибудь звонить! Он чувствовал в тот момент, что, потеряв ее, он утратил и все связи с миром, и не осталось желания длить какую-либо связь с людьми. Он предполагал, что будет опозорен в глазах друзей, унижен, обесчещен, станет стыдиться этого второго поражения, своей фатальной «никчемности», в которой жена обвинила его. Сейчас его страдание не было связано со стыдом. Разумеется, он «примет ее», если она вернется, но она не вернется, не захочет вернуться к тому, что останется от него после этих терзаний. Ей придется допустить, что он ненавидит ее. Если Краймонд бросит ее, неважно, завтра или через несколько лет, она выберет одиночество и свободу, к чему, возможно, стремилась все это время, когда столько усилий тратила, чтобы хранить верность Дункану и убеждать себя в их взаимной любви. Предпочтет работать и размышлять, посоветуется со своим влиятельным отцом в Америке, откроет для себя какой-нибудь мир, дабы завоевать его, отправится в Индию или Африку, займется крупным предпринимательством, наконец-то найдет применение всей той неуемной умной силе, которую, будучи его женой, растрачивала на достижение счастья, и Джин, возможно, права, рассматривая это как проявление слабости.

Конечно, как Джин Кэмбес, она занималась массой всяких дел, но не тем единственным, великим, о котором мечтала Джин Ковиц. Была секретарем члена парламента, издавала журнал, состояла во множестве комитетов, написала книгу о феминизме. Будучи супругой дипломата, вела дом с обширной прислугой и бурную светскую жизнь, которая к тому же давала важную информацию. Она и сама была бы превосходным дипломатом и несомненно воображала себя в этой должности и то, насколько бы все изменилось, будь она послом, министром, редактором «Таймс». Как же она могла, думал он, не воспользоваться шансом вырваться на свободу, чем бы ни обернулась история с Краймондом? Возможно, Краймонд нужен ей лишь как трамплин для успешной карьеры? Приятно ли ему будет думать так? Дункан застонал, ощущая, узнавая запах рвущейся, бурля, наружу всей той старой убийственной ревности и ненависти, которые были заперты глубоко, в опасной ядерной капсуле, надолго затопленной в самой мрачной океанической пещере души. Легко было тогда, в промежутке, который сейчас уже начал становиться частью истории, высокомерно рассуждать о бесполезности ревности, ее бессмысленности и несерьезности. За последние двенадцать часов прошла и закончилась эпоха, и уже можно оглянуться на нее, иную и завершенную. Ревность теперь была его учителем, и в ее свете он увидел правду, что Джин любила Краймонда беспредельной любовью, любовью абсолютной, как смерть, в сравнении с которой свобода была для нее ничто. Она действительно станет, если Краймонд потребует, его рабыней; и, учитывая все это, она не преувеличивала, говоря об уходе к нему как о чем-то смертельно опасном. Какой все было тщетной суетой, все стремления его жизни, все дела и надежды… Теперь ей был дан, и причем самим Краймондом, второй шанс. Ибо Дункан ни на миг не сомневался, что Краймонд явился на бал, чтобы увести ее.


Все началось очень давно. Джин отрицала (но как он мог быть уверен в этом, как она могла быть уверена?), что любила Краймонда в то время, когда все они были молоды, когда Синклер Кертленд был единственным, кто водил ее на танцы, когда все они с такой надеждой смотрели в будущее и были такими свободными. Конечно, Краймонд не оставил ее равнодушной, он никого из них не оставлял равнодушным, от него многого ждали, даже, может, больше, чем от Джерарда. И как мало они добились, все они, в сравнении с высотами, каких надеялись и стремились тогда достичь! Краймонд тоже мало чего добился, во всяком случае так и не преуспел. В определенный период они все слишком много говорили о Краймонде, отчасти, вероятно, потому, что он единственный из их группы сохранил приверженность крайней форме левого идеализма, которым они когда-то увлекались. Что-то со всеми ними произошло, когда погиб Синклер. Он был «золотой мальчик», самый молодой из них, всеобщий баловень, шутник, любимец Джерарда, который (а вовсе не Краймонд) был лидером; только, конечно, они обходились без лидера, поскольку каждый был такой выдающейся личностью и чрезвычайно высоко ставил себя. После смерти Синклера они как будто разошлись на какое-то время, взгляды их изменились, они были заняты карьерой, путешествиями, поисками спутниц жизни. Дункан и Робин недолго оставались в Оксфорде, но потом устроились в Лондоне: Робин в клинике Университетского колледжа, а Джерард в министерстве иностранных дел. Прошло время, Дункан женился на Джин, говорил ей о счастье и был совершенно счастлив, обладая этой красивой восхитительной женщиной, которую тихо обожал в те годы, когда ее окружала другая компания. Краймонд постепенно стал заметной фигурой среди левых политиков, уважаемым или, напротив, печально известным теоретиком, автором «спорных» книг, кандидатом в члены парламента. Он был и остался с тех пор наиболее знаменитым из их изначальной группы. Краймонд был простого происхождения, чем очень гордился, сыном почтальона и родился в деревне в графстве Галловей. Убедил всех, что не принадлежит к избалованным, оторванным от жизни интеллектуалам. Джин, чьи взгляды ощутимо полевели по сравнению с дункановскими, одно время была откровенной сторонницей Краймонда, даже стала одной из его ассистенток. Писала для него памфлеты о положении, занимаемом женщинами в профсоюзах. Когда тот боролся за место в парламенте (неудачно), она была секретарем его доверенного лица. Что-то должно было тогда начаться, в то время, когда Краймонд был таким важным, таким известным, звездой, фаворитом молодежи. Позже, после первого возвращения, она рассказала Дункану, что в те ранние годы должна была бороться со своим чувством и в конце концов бежала от Краймонда, чтобы не находиться с ним рядом. Уверяла (но насколько искренне?), что никогда не была его любовницей. Времена снова переменились. Дункан покинул академический мир и был теперь на дипломатической службе, Робин (позднее возвратившийся в Лондон) обосновался в Америке в Университете Джона Хопкинса, Джерард – в министерстве финансов, Маркус Филд (потрясший их своим обращением) – в духовной семинарии, Дженкин учительствовал в Уэльсе, Роуз – журналисткой в Йорке, где жила у своих северных родственников. Меньше было слышно о Краймонде, говорили, что он становится «спокойней», более склонен к рефлексии, что взглядов придерживается уже не столь крайних, что даже подумывает об университетской должности.

Дункан никогда особо не любил Краймонда во времена их молодости, считал его тщеславным, и его раздражало, что тот пользовался авторитетом у других. Он сдерживал свою неприязнь, потому что дружил с его друзьями и потому, что уже тогда интуитивно опасался его. Оба они были шотландцами, но дункановские предки с Северного нагорья давно нашли дорогу в Лондон.

Когда Джин стала восхищаться Краймондом и даже работать на него, Дункан испытал легкую ревность, но особо не встревожился, как следовало бы. Он был рад, услышав о том, что Краймонд исчез из Лондона и, по слухам, уехал в Америку, а оттуда в Австралию. Прошло время. Дункана направили в Мадрид, потом в Женеву. Потом на временную должность в Дублин, прежде чем перевести (как обещали) на долгожданную и очень высокую в Восточной Европе. Джин была расстроена, что придется ехать в Ирландию, которую считала застойным болотом, но вскоре увидела, что Дублин вполне занятный город; больше того, Дункан и Джин даже влюбились в страну до такой степени, что приобрели замок в графстве Уиклоу. В те времена недвижимость в Ирландии стоила удивительно дешево, и замок (по подсказке их друга-писателя Доминика Моранти) был «импульсивной покупкой» Джин, которая нашла его, полюбила и придумала купить, раз он стоил так дешево. Дункан сперва ворчал на нее, но, увидев, что они приобрели, похвалил. Замок, который в проспектах фигурировал как «предположительно очень древний», выстроенный из старых каменных блоков одной или нескольких руин, был, судя по разным особенностям архитектуры, построен, несомненно, в конце девятнадцатого века. Когда-то, возможно, от него шел сложенный из неотесанного камня и кирпича арочный переход к стоящей рядом и явно древней каменной хижине. В башне были прекрасные деревянные полы и чугунная витая лестница, и оба строения значительно «осовременены». Электричества не было (что вызвало восторг Джин), зато имелась канализация с дренажом и отстойником. Насос, легко отремонтированный, качал воду наверх из старого колодца в хижине. Прежний владелец, к тому времени умерший, бывший, как им сказали, «художник» наезжал нерегулярно и последний раз был совсем недавно, так что внутри все было хотя и примитивно, а теперь и голо, без обстановки, но жить вполне можно. Несколько очагов, торф в ближней деревне и множество бесхозного валежника. Джин представляла, как они будут жить здесь в утонченной романтической простоте при свете масляных ламп и горящих дров, искала подходящую деревенскую мебель. Из замка открывался прекрасный вид на две снежные горные вершины, а из верхней комнаты и спальни – на море вдалеке. Жилая часть состояла лишь из двух этажей, но пустая верхушка башни над ними поднималась на внушительную высоту. Дункан восхищался этим местом, а еще радовался тому, что новая игрушка должна была отвлечь Джин от участия в предполагаемой кампании в поддержку контрацепции и абортов, несколько несовместимого с их принадлежностью «дипломатическим кругам.

Стояло лето, ирландское лето, в кои-то веки сухое и теплое, и уик-энды они проводили в замке, занимаясь его обустройством, иногда отправлялись на местные аукционы, чтобы прикупить мебель. Это было счастливое время. Замок стоял в миниатюрной долине, теперь тоже принадлежавшей им, среди общипанных овцами лугов. Тут бежал небольшой ручей, росла тополиная роща, повсюду дикие фуксии и вероника. Они, конечно, посетили многие уголки этой прекрасной маленькой страны, где прежде не бывали, и Джин решила, что они должны написать свой путеводитель по Ирландии, объявив все имеющиеся «безнадежными». Они побывали в Башне Джойса[29] и Башне Йейтса[30]. Теперь у них тоже была башня, которую, сказала Джин, следует назвать Башней Дункана. Однако им была не судьба долго наслаждаться спокойной жизнью в башне Дункана. На одном из обедов неожиданно упомянули имя Краймонда. Кто-то со смешком сказал, что тот «приезжает, чтобы разрешить ирландский вопрос». Собирается написать нечто длинное об Ирландии и намерен поселиться в Дублине на остаток лета. Дункан не забыл, как у жены, услышавшей новость, лицо буквально исказилось от радости.

Дункана поразило, ка к и м несчастным он тут же себя почувствовал при мысли, что Краймонд будет в Дублине. Почти как в детстве, если бы ему вдруг сказали, что отныне лишают всех игрушек и развлечений. Когда вскоре после этого Краймонд приехал и поселился в квартире на северном конце Гардинер-стрит, Дункан с любезностью почти чрезмерной изобразил, как ему приятно видеть старого приятеля по колледжу– Представил Краймонда всем своим любимым ирландцам (включая Моранти), и того приняли с распростертыми объятиями, как близкого друга уже популярных здесь Дункана и Джин. Дункан находил свою дипломатическую должность сложной и обременительной. Посол лежал в больнице, и буквально всем приходилось заниматься самому. Отношения между Дублином и Лондоном, и без того никогда не бывшие мирными, переживали особенно «деликатный» период. Два премьер-министра, затеявшие нечто (иначе, внесшие «инициативу», как эти обычно бесполезные затеи именовали для приличия), подвергались нападениям не только со стороны оппозиционных партий, но и группировок в собственных. Надо было ехать в Лондон. Он был занят по горло, голова была постоянно занята делами, так что думать о Краймонде было некогда. А Краймонд между тем перебрался на новую квартиру в Дун-Лэаре с видом на Дублинский залив и устроил прием, пригласив и Дункана с Джин, на который, поскольку Дункан был занят, Джин отправилась одна. Краймонд уже стал вызывать интерес в обществе и, похоже, делал успехи в овладении гэльским. Его политические взгляды, по крайней мере в отношении Ирландии, признавали «здравыми»; а поскольку круг дублинских интеллектуалов был тесен и переполнен сплетнями, Дункан волей-неволей часто слышал его имя.

Дункан, играя роль «друга», конечно, пригласил его на небольшую летнюю вечеринку в башне. Краймонд восхищался окрестностями, вел себя свободно, веселился, как мальчишка, что, как видел Дункан, другие гости оценили. Джин рассказывала о находках по части мебели, о переделке кухни, о том, что они тут посадят, не «сад», разумеется, потому что он тут не к месту, а какие-то кусты и разобьют дорожки. Краймонд был полон идей. Дункан услышал ненароком, как один из гостей пригласил Краймонда и Джин посетить садовый центр близ его загородного коттеджа, где можно приобрести старинную брусчатку для дорожек, садовую скульптуру – обязательно статуи, непременно, статуя привлекает взгляд и смотрится таинственно среди тополей, не так ли? Краймонд продолжал рассуждать о статуях. Гости напились и безудержно смеялись. Дункан заподозрил, что Краймонд, сомнительно чтобы пьяный и вообще не слишком компанейский по натуре, просто ломает комедию. На другой день Дункан должен был ехать в Лондон. Когда он вернулся, Джин рассказала, что вместе с Краймондом была в садовом центре и заказала брусчатку, купила несколько кустов роз и газонокосилку. После этого иногда в его отсутствие, а иногда и при нем Джин присоединялась к Краймонду и они уезжали на взятой Краймондом напрокат машине осматривать знаменитые места. Однажды они отправились в Клонмакнойс[31], где Дункан еще не бывал, и вернулись довольно поздно. Иногда с ними были (говорила Джин) другие люди, иногда нет. Джин и Краймонд решили осуществить идею написать путеводитель по Ирландии. В этот период Джин постоянно была возбуждена и в прекрасном настроении. Дункан то и дело вглядывался в ее лицо, изучая с почти болезненным напряжением, и видел в нем радость, вызванную другим мужчиной, и ее старание скрыть эту радость.

Новому человеку или туристу Ирландия видится просто очаровательной. Но она еще и остров, разделенный, бурлящий, полный старых демонов и давней ненависти. Все это тяжким бременем ложилось на плечи Дункана в его каждодневной работе, и тем тяжелее, чем больше он любил и лучше узнавал страну. Вскоре обнаружилось, и это тоже расстроило Дункана, который готов был выйти из себя по любому поводу, связанному с Краймондом, что тот, хотя и вряд ли был прежде в Ирландии, знает об острове куда больше Дункана. Любой, кто глубоко интересуется Ирландией, должен и глубоко интересоваться ее историей. Оказалось, Краймонд просто ходячая энциклопедия по истории Ирландии. Приходилось выслушивать Краймонда, разглагольствовавшего перед довольной аудиторией о Парнелле, Вольфе Тоне, даже о Кухулине[32]. Дункану не доставляло удовольствия слушать, как Краймонд с большей, чем когда-либо, показной смелостью высказывает свои республиканские взгляды, а глумление Краймонда над британским правительством в его присутствии казалось преднамеренно вызывающей бестактностью. Дункан не реагировал на провокацию, он наблюдал, изучал лицо жены и спокойно слушал ее, когда она предлагала высказаться о теориях Краймонда относительно Ирландии.

Дункана, подавленного подозрениями и ненавистью, несчастного от страха и отвращения к собственному малодушию и ничтожеству, подтолкнул к действию случай, того рода случай, какие происходят в подобных ситуациях. Он, разумеется, задавался вопросом, какие еще дела есть у Джин и Краймонда, кроме как ездить в его машине осматривать руины замков и посещать садовые центры. Одним воскресным утром, когда Дункан и Джин проводили уик-энд в башне, Джин ушла пораньше: она давно задумала перегородить ручей, чтобы образовалась заводь или озерцо. Дункан собирался пойти помочь ей после завтрака, который она, скоро вернувшись, должна была приготовить. Солнце сияло. Дункан стоял у окна их спальни наверху и смотрел на сверкающий треугольник голубого моря между шелковисто-зеленых склонов гор. На небе не было ни облачка, заливался жаворонок, бормотал ручей. Они до сих пор говорили друг другу, лежа в постели: «послушай, как поет ручей». Он видел жену внизу, в закатанных штанах, босую, наклонясь, стоящую в воде, она выпрямилась и помахала ему. Казалось, что еще нужно для полного счастья, того счастья, которое, он это прекрасно знал, было возможно; но только он жил в настоящем аду. Он помахал ей в ответ. Отвернулся от окна, щурясь от яркого солнца и слепящего моря, и взглянул на разворошенную постель, в которой они спали вместе. Они давно уже не надеялись завести ребенка, перестали ходить к врачам, которые предлагали лишь разные бесполезные объяснения. И тут он заметил что-то сбоку на полу их закругленной комнаты, что-то маленькое и неясное на досках у слегка неровного темного камня стены. Подошел и поднял. Невесомое, тусклое, тонкое. Он стиснул это в руке, сердце бешено заколотилось, и он тяжело опустился на низкий диван-кровать. Раскрыл ладонь и стал разглядывать то, что лежало на ней. Это мог быть клочок пыли, но нет, это были волосы, рыжеватые, будто человек, мужчина, причесавшись, снял с расчески застрявшие в ней волосы и небрежно бросил на пол. В башню никто не приходил убираться или стирать пыль, доставить продукты или что-то починить, ни у кого не было ключа от башни, кроме него и Джин. Волосы были ни его и ни Джин, они у них темные, это были рыжие волосы Краймонда.

Джин крикнула снизу, что завтрак готов. Дункан положил шарик волос в карман, спустился и с улыбкой слушал, что Джин придумала насчет запруды. Он съел яйцо в мешочек, вышел с ней вместе помогать двигать камни и копать, потом смотрел, как она радуется, когда вода начала заполнять яму. Позже тем же утром он объявил, что ближе к концу недели ему нужно будет на два дня слетать в Лондон. Когда пришло время отъезда, Джин, как обычно, отвезла его в аэропорт. Оставшись один, он накупил сэндвичей, взял машину напрокат и кружной дорогой отправился к местечку на склоне горы, которое приглядел заранее, где сам он был невидим за разросшимся утесником и поваленными деревьями в гуще плюща, а ему открывался вид на башню в долине внизу. Остановив машину, он взобрался по склону, заполз за стволы, где высокий плющ образовал живую стену, и устроился поудобней так, чтобы, опершись спиной о поваленное дерево, можно было сквозь листву плюща и цветущий утесник наблюдать за башней и ведущей к ней ухабистой дорогой. Достал из футляра полевой бинокль, повесил на шею и стал ждать, охваченный отвратительным, мучительным возбуждением. Ничего не происходило, никто не появлялся. Плющ тоже был в цвету, и множество пчел летало над его желтоватыми цветками, ползало по пестрым тычинкам. Густой пыльный запах плюща мешался с кокосовым запахом утесника. День был в разгаре. Солнце палило; он снял пиджак, взмокнув. Тело было тяжелым и громоздким; было душно, и он задыхался. Скоро то, чем он занимался, стало настолько ему противно, что он встал и спустился вниз.

По дороге вдоль берега он направился на юг, доехал до Уиклоу и снял комнату в маленькой гостинице. В ней не было ни бара, ни ресторана, и он отправился в паб по соседству и заказал виски. Потом обнаружил сэндвичи, купленные еще в аэропорту, съел один и выпил еще. Вытащил из кармана волосы Краймонда и взглянул на них. Конечно, он считал, что, возможно, происходит что-то серьезное; смутные догадки – это жизнь, неоспоримое доказательство – смерть. Ну, думал он, не торопясь убеждаться, доказательства у него нет. Джин и Краймонд могли подняться в спальню полюбоваться открывающимся оттуда видом на море. Но Джин никогда не говорила, что заходила в башню с Краймондом. Он не мог решить, повторить назавтра свою кошмарную вигилию или нет. Лучше, наверное, вернуться в их квартиру на Парнелл-стрит. Он не думал, что что-нибудь произойдет здесь. Если эти двое встретятся, то наверняка в квартире Краймонда; разве что в его квартире на верхнем этаже дома на морской набережной бывает слишком людно. Нет, если это и произойдет где-то, то только в башне. Но к чему эта суета, думал он по мере того, как вечерело и бар наполнялся посетителями, к чему искать неприятности на свою голову? Скоро мы будем где-то в другом месте, это просто эпизод, подобное случается с каждым. Но чувство говорило: он просто хочет удостовериться, если это есть между ними, он должен знать… а потом сможет сдаться, примириться, закрыть глаза. Почему он должен позволять этой парочке мучить его? Он сейчас ничего не скажет Джин. Просто не будет обращать на это внимание.

Ему стало жалко себя, какой он несчастный и брошенный, и это на время принесло утешение. Увидел себя со стороны: здоровенный сгорбившийся человек, мрачный, со спутанными темными вьющимися волосами и крупным пылающим красным лицом, набравшийся до безобразия среди толпы ирландцев (женщин в баре, конечно же, не было), которые тоже все были не менее пьяны. Жены, думал он, обманывают их, можно не сомневаться, и они обманывают своих жен, так о чем он скулит, все мы подлые, мерзкие, отвратительные греховодники, клейма негде ставить, лжецы и предатели, а может, еще и убийцы, которые заслуживают, чтобы их истребили, как крыс, или сожгли живьем. И однако вот мы сидим здесь, пьем вместе – эка важность! – он никогда не обманывал Джин, но разве иногда не хотелось? А теперь, возможно, тоже станет, они, как говорится, пойдут каждый своей дорожкой. И, слыша вокруг себя веселые добрые ирландские голоса, он сам начал думать по-ирландски и говорить про себя с ирландским акцентом. Так к чему теперь волноваться, если его дорогая женушка – чертова шлюха, к чему беспокоиться, что там у нее с этим парнем, или хотеть убить его за это, конечно же, у них то же, что и у всех нас, грязных животных, не лучше ли сидеть спокойно и пить, и само виски не лучше ли Бога? Рядом, бок о бок, сидели люди, толкая, разговаривая с ним, он тоже говорил с ними, пока наконец не стал замкнутым и задумчивым, и побрел, пошатываясь, в гостиницу и завалился спать.

Наутро он проснулся чуть свет, чувствуя себя больным издыхающим зверем. Болел желудок, трещала голова, во рту пересохло, и все тело ныло, было тяжелым, вонючим и жирным. Минуту полежал, накрыв голову одеялом и чуть не скуля от жалости к себе. Потом резко сел, соскочил с постели, оделся, не умывшись, оплатил счет, нашел свою машину и помчался назад на север. Над морским горизонтом сиял холодный белый свет, придавленный низкой плотной серой тучей. Впереди висела завеса дождя, однако откуда-то изредка пробивалось солнце, освещая серую стену тучи, сочную зелень холмов и яркие кроны деревьев. Дальше над горами появилась и исчезла радуга. Он ехал очень быстро. Дико трещала голова, в диафрагме сидела темная железная боль, на периферии зрения кипели, роились искры, и он, хмурясь, напряженно смотрел на летящую дорогу. Воспоминания о вчерашнем вечере, о его неуверенности, его «к чему волноваться», его решении не обращать внимание, снисходительном приятельстве с другими грешниками полностью выветрились. Сидя, выпрямившись, за рулем и превозмогая мерзкое состояние, он ощущал себя черной машиной воли, мстительной машиной, черной от горя и гнева, движимой одной целью: найти и уничтожить. В нем больше не было никакой сдержанной выжидательной неуверенности, тень сомнения не смиряла его решимости. Неуверенность была бесконечной пыткой, но уверенность, ясность была адским огнем, от которого он несся с воплем. Все это он думал и чувствовал, мчась по мокрому блестящему шоссе, и «дворники» бешено работали, сгоняя с ветрового стекла потоки все усиливающегося дождя.

Свернув с шоссе на узкую дорогу, ведущую к башне, он почувствовал слабость и, затормозив, уронил голову на руль. Его подташнивало. Он не знал, сможет ли ехать дальше. Дождь немного утих, скорей моросил, чем лил, облака поднялись выше, все еще невидимое солнце слало мощный сероватый свет, в котором трава лужайки рядом казалась особенно зеленой. Он вышел из машины и стоял под изморосью, опустив непокрытую голову и хватая ртом воздух. Подумалось: он сошел с ума, произошло кратковременное помешательство, и он должен как-то остановиться. Было такое чувство, что ненависть, не переставая оставаться ненавистью, перешла в откровенный страх. Слишком многое может произойти, чудовищные вещи, которые переменят всю его жизнь, он способен уничтожить мир, есть в нем сейчас такая сила, уничтожить мир. Он думал об этом, зная, что теперь не может заглушить мотор, который гнал его вперед. Потом поднял голову и увидел рядом каменную ограду и лошадь с коровой, которые глядели на него. Дождь прекратился. Лошадь подошла к ограде. Он подумал, что может съесть сэндвич, у него еще осталось несколько, что может подойти и погладить лошадь, что это удобный предлог отсрочить предстоящее, в самом деле: взять и спокойно постоять с лошадью и коровой. Он вернулся в машину и поехал вперед. В башне никого не окажется, говорил он себе, и можно будет поехать дальше, в Дублин, домой и отдохнуть, и все будет как обычно, и подумать спокойно и без боли. Он было задумался: ехать ли прямо к башне, но увидел, что уже едет по дороге, которая шла позади его засады на холме. Остановил машину, вышел и посмотрел на часы. Было около девяти утра. Он полез, задыхаясь от усилия, по крутому скользкому травяному склону, цепляясь за траву и кустики. Взобравшись на вершину, не стал прятаться, а стоял, выпрямившись и глядя на долину внизу. Перед башней стояла машина Краймонда.

Дункан пошел, не торопясь и кажучись скользящим над травой привидением, вниз к башне. Минут через десять он был внизу. Пели птицы, в траве росли какие-то мелкие цветочки. Все было мокро и блестело на выглянувшем солнце. У подножия склона на него удивленно уставились черномордые овцы, которые поспешили разбежаться. Он перешел ручей чуть выше запруды Джин. Ему вдруг ясно привиделся Краймонд, нагой, высокий, бледнокожий, тонкий, как скальпель, стройный, как афинский юноша, длинноносый, со сверкающими глазами. Двери хижины и башни были нараспашку. В кухне никого. Дункан вошел в башню и стал подниматься по витой лестнице. Он поднимался уверенно, неторопливо, не стараясь приглушать шаги. Лестница вела не прямо в спальню, а на небольшую площадку. Он открыл дверь спальни.

Его появление вызвало переполох. Краймонд, не голый, как представлялось Дункану, стоял, надевая через голову рубашку. Джин, сидевшая на дальнем краю постели, куталась в одеяло и оглядывалась через плечо на дверь. Позже Дункан припомнил, что в первые секунды подумал: а что дальше, стоять и смотреть на них, наверно, что-то сказать? За эти секунды Краймонд успел надеть рубашку. В следующий миг Дункан огромным диким зверем бросился вперед, всем своим весом стремясь сокрушить жертву. Отбросил его назад, схватил, стиснул в своих медвежьих лапах, чувствуя хрупкость его костей, гладкую кожу под задравшейся рубашкой и ужасное тепло плоти. Не отпуская, с силой ударил ботинком по тонкой голой ноге. Пронзительно закричала Джин. Несколько секунд они крутились на месте, потом Дункан почувствовал болезненный удар в бок, когда Краймонд освободил одну руку. Он на секунду ослабил хватку и, получив удар коленом в живот, отлетел к двери. Джин снова завопила: «Прекратите! Прекратите!» Короткая передышка. И Дункан, яростно взвыв, снова бросился на противника, вытянув руки со скрюченными пальцами. Краймонд шагнул ему навстречу и что есть силы нанес прямой удар между глаз. Дункан вылетел в открытую дверь и покатился по лестнице вниз.

Это был бой, который имел долгие и серьезные последствия; и Дункан сразу понял: самое ужасное, что должно было случиться, с ним случилось. Позже он представить не мог, как умудрился грохнуться и пересчитать своей тушей все железные ступенью!. Головой, плечами, спиной, ногами он бился о перила, о жесткие острые края ступенек, с грохотом рухнул на пол и мгновенье лежал, потрясенный. Но, уже лежа на полу, даже, как позже казалось, еще катясь вниз, он знал: что бы он там ни повредил еще, что-то ужасное случилось с глазами. Боль была невыносимая, но хуже боли было ощущение, что оба глаза повреждены, а один буквально раздавлен. Он медленно поднялся, спрашивая себя, не сломаны ли еще рука или нога. Середина поля зрения, казалось, пропала, а на периферии кипели серые искры. Он, хромая, медленно, осторожно вышел из башни и потащился по стриженой траве к холму. Он не стал ждать, последует ли кто за ним, поинтересоваться, не слишком ли он ушибся. Позже Джин сказала, что Краймонд силой удержал ее, не дал выйти. Дверь после того, как он вылетел в нее, захлопнули, и, возможно, никто не слышал, как он считал ступеньки. А тогда его беспокоило только одно: быстрей добраться до больницы. Он перешел ручей прямо по воде, вполз на склон, цепляясь за мокрую траву. Потом, напрягая все внимание, поехал назад в Дублин.

Сперва он заехал в госпиталь «Ротонда», оттуда его направили в глазную клинику. Добравшись до нее и сев в кресло, он на короткое время почти полностью ослеп. Его водили под руку санитары, медсестры, ему задавали вопросы, укладывали на спину, закапывали в глаза, светили ярким светом, наклоняли над лицом какие-то аппараты. В конце концов сказали, что к одному глазу, вероятно, вернется нормальное зрение, другой же нуждается в операции. А пока, поскольку он явно получил сотрясение, лучше будет отправиться домой и отдохнуть. Выведенный на улицу, он, сжимая в руке карточку с датой повторного посещения, обнаружил, что видит вполне достаточно, чтобы дойти пешком до квартиры на Парнелл-сквер. Пока он добирался, в голове созрело решение: никто не должен знать о том, что произошло. Врачам он, разумеется, сказал, что просто упал. Теперь очень важно скрыть, если возможно, и травму, и позор поражения. Это подразумевало отъезд, и немедленный, из Дублина, где все тут же обо всем узнают. Ему страшно не хотелось видеть Джин, и он испытал огромное облегчение, не найдя ее в квартире. Он беспокоился, сможет ли снова когда-нибудь читать, работать. Его жизнь изменилась решительным образом; он сам изменил ее, насильственно. Он позвонил в посольство и договорился, что не придет, вызвал такси и поехал в аэропорт. Надел черные очки, чтобы скрыть синяки. Потом вспомнил, что взятую напрокат машину оставил у «Ротонды». Почтой отправил ключи секретарше, мисс Пэджет, с просьбой вернуть машину в прокатную контору. Он успел на самолет до Лондона, а там поймал такси до глазного центра «Мурфилдс». Долгий был день.

Свой лондонский дом, теперь в пригороде, в Патни, они сдали, так что Дункан остановился в отеле. Джин он послал записку, в которой просто сообщил адрес своего клуба. Ему было не до нее, его беспокоило состояние своего здоровья, он посещал клинику Университетского колледжа, где его проверяли на предмет сотрясения. О том, что ответит Джин, старался не думать. Один ответ от нее уже пришел, возмутительный, непостижимый: «Почему ты убежал?» Позже, вскоре после операции на втором глазу, пришла другая записка, в которой она сообщала, что живет с Краймондом. Письмо от Доминика Моранти подтвердило новость; тот писал, что об этом знает уже «весь Дублин». Моранти выразил ему свое сочувствие, без которого Дункан вполне мог обойтись, и возмущение тем, что «каждый» винит в случившемся Дункана, его безумную ревность. Дункана не удивило, что сплетня защищала любовников; он испытал облегчение от того, что в бестактном послании Моранти не упоминалось о главном моменте, который, конечно же, был бы куда всем интересней, если бы о нем прослышали. Вскоре после этого Дункан отправил в министерство иностранных дел официальное прошение об отставке. Он написал Джин, что ушел в отставку и живет в Лондоне. И добавил, без жалоб и нежностей: «Предлагаю тебе вернуться». Несколько дней спустя Джин ответила, что огорчена его отставкой, что остается в Дублине и ждет распоряжений относительно квартиры, машины и «недвижимости» (слою «башня» не упоминалось). В постскриптуме приписала: «Очень сожалею». Дункан попросил своего адвоката уведомить ее о получении письма.

Как позже понял Дункан, он смог равнодушно пережить всю эту отвратительную историю благодаря психологической тревоге, другой заботе, ходя, «как на работу», в «Мурфилдс». Потом он спрашивал себя, а если бы он вопил, обвинял и умолял, хотя бы в письмах; нет, в его тогдашнем состоянии он и представить себе такое не мог. Потом он горько жалел, что не попытался какими-нибудь умными, страстными доводами уговорить жену вернуться. Мстительная ненависть к Краймонду, Краймонду, которого он воспринимал почти как убийцу, отозвалась в нем ледяной холодностью к Джин. Если бы он был в состоянии думать о ней просто, с любовью, он писал бы ей многостраничные письма, омоченные слезами. Но что делать: в его воображении и в его снах между ними стоял Краймонд, тонкий, как скальпель, высокий, как курос, бледнокожий и мерцающий. Между тем, однако, его «работа» продвигалась неожиданно успешно, ни в коем случае ничего не было потеряно. К правому глазу постепенно вернулось нормальное зрение, а левый, хотя в центре и оставалось непонятное мутное «пятно», все же достаточно восстановился, помогая напарнику видеть. Он и прежде пользовался очками, и теперь со значительно более толстыми линзами надеялся вернуться к нормальной жизни: ходить и читать, что в конце концов и получилось. Более того, была даже надежда, что состояние его зрения еще улучшится и он сможет снова водить машину. «Пока вы видите не просто глазами, а мозгом, – объяснил его неунывающий врач, – и поразительно, какую невероятную коррекцию он способен производить!» Тот же врач уверил, что его «подозрительный глаз», безусловно, смотрится недурно, «очень мило», даже «поистине очаровательно».

Тяжкое это испытание отняло у Дункана все силы. Он был вынужден входить в роль слепого, лишившись возможности читать. Чувствовал холодную тень смерти, твердо решив покончить с собой, если вновь не сможет читать. Теперь же, когда он постепенно начал освобождаться от одного кошмара, им завладел другой. Душа его опять обрела способность страдать, но уже по иной причине. Ему снова и снова виделись башня, спальня, Краймонд с рубашкой в руках, Джин, оглядывающаяся через плечо, удар, его падение. Краймонд снился ему. Джин не снилась, разве что, может, в виде черного грязного пятна или черного кома, который присутствовал во многих снах. Днем и ночью он желал ее, жаждал, чтобы она была рядом, воображал ее возвращение, их примирение, счастье. Он мучился раскаянием и представлял себе бесчисленные варианты того, как можно было избежать случившегося. Следовало откровенно поговорить с Джин, а не шпионить за ней, усовестить, предостеречь, надо было защитить жену вместо того, чтобы становиться ей врагом. Следовало не уходить в отставку, а остаться в Дублине и справляться со всем там, с глазами и прочим. Она обвинила его в бегстве. Он спасался от мучений, которые могли бы вызвать у нее сострадание, слишком быстро смирился с поражением вместо того, чтобы сражаться до победы. Теперь было слишком поздно… или нет? Его парализовала ненависть к Краймонду… или это был страх?

Дункан не позаботился сообщить о своем возвращении никому из друзей. В это время Джерард, Дженкин и Роуз были в Лондоне: Джерард работал в аппарате правительства, Дженкин преподавал в политехническом, Роуз занималась журналом. Конечно, новость о том, что Дункан ушел в отставку, разошлась очень быстро, потом узнали, что его брак расстроился, и, наконец, что третьим в треугольнике был Краймонд. Джерард, первым услышав новость от друга в министерстве иностранных дел, позвонил Дженкину, затем Роуз, те ничего об этом не знали. Роуз сказала, что ей показалось странным, когда Джин не ответила на ее письмо, а переписывались они часто. Джерард, который переписывался с Дунканом лишь от случая к случаю, теперь тоже заметил, что от того нет никаких известий. Дженкин вообще почти никому не писал. Джерард взялся проверить все умножающиеся слухи и пришел к заключению, что молва говорит правду. Ситуация была явно не для телефонного разговора. В любом случае у них не было привычки обсуждать что-то по телефону. Джерард сказал, что они должны что-то предпринять, как люди не посторонние для Дункана. Набросав несколько вариантов, он наконец послал Дункану в высшей степени тактичное письмо в Дублин, где, как думал (не представляя, что тот столь быстро уедет оттуда), еще находится его друг. Написала письмо и Роуз, но адресованное Джин, тоже осторожное, хотя очень краткое и совсем в ином духе, нежели Джерард. В обоих письмах не говорилось «о главном», лишь упоминалось о том, что они слышали нечто и выражают свое беспокойство и сочувствие. Дженкин послал Дункану открытку со словами: «Благополучия! С любовью, Дженкин». Открытку выбирал тщательно (это был мирный пейзаж Сэмюела Палмера) и положил ее в конверт. Сии послания в должное время проделали путь обратно, в Лондон, в клуб Дункана, где он регулярно забирал свою почту, надеясь когда-нибудь снова получить весточку от Джин. Между тем Роуз, Джерард и Дженкин держали постоянную связь друг с другом и встретились в доме Джерарда в Ноттинг-Хилл, чтобы обсудить ситуацию. (К этому времени Робин Топгласс уже женился и переехал в Канаду.) Они единодушно склонились к тому, чтобы всю вину возложить на Краймонда. Потом стали сравнивать свои мнения о нем, повторяя, что не должны руководствоваться неприязнью к его политическим взглядам. И пришли к заключению, что приверженность к экстремистскому воинствующему социализму многое говорит о его личности, что он «шальной», непредсказуемый человек. Согласились, что, хотя уважали и отдавали ему должное в Оксфорде, по-настоящему не знали его. Искренне тревожились о Джин и Дункане, однако было все же любопытно, что произошло. Все эти разговоры (когда они бесконечно повторяли: «Конечно, мы не знаем фактов!») ничего не решили, но в них родилась крайняя неприязнь Роуз к Краймонду, которая поздней сыграла важную роль. И никто из них не знал, где находится Дункан.

Позже, получив долгожданный положительный вердикт в «Мурфилдсе», Дункан, который ничего больше не слышал о Джин и сам не писал ей, и решительней пытаясь наладить свою жизнь, понял, что жалеет о том, что остался без работы. Тогда-то, но не по причине этого сожаления, а потому, что пришло время, он наконец написал Джерарду, просто сообщая свой адрес и приглашая где-нибудь посидеть за стаканом вина. Дункан перестал скитаться по гостиницам и снял маленькую квартирку в Челси, где жил чокнутым безымянным одиночкой. О том, что было сказано на той встрече, никто из них впоследствии не распространялся. Да, пожалуй, ничего особенного и не говорилось, но сама встреча была важной. Дункан в общих чертах описал Джерарду то, что произошло, опустив драму в башне. Согласно этому описанию, Дункан, постепенно поняв, что Джин влюблена в Краймонда и что они, вероятно, любовники, получил некое доказательство (он не пояснил, что это за доказательство, а Джерард не спрашивал) того, что они действительно стали любовниками, и вскоре после этого Джин заявила ему, что намерена оставить его. С тех пор, кроме письма с подтверждением, что она живет с Краймондом и не собирается возвращаться, от нее не было никаких известий. Естественно, Джерарду хотелось бы узнать побольше подробностей, но он, естественно, не настаивал. Встреча была важной и для Дункана, потому что он получил возможность проверить, не воспринимается ли поврежденный глаз как значимое свидетельство. На самом деле Джерард не заметил, что с глазом что-то не так, и только тогда обратил на него внимание, когда Дункан сказал о «проблеме с глазом». Они малость напились и вспомнили, хотя и молча, время, когда, после гибели Синклера, были любовниками. Джерард, вслух не высказывая сожаления о поспешной отставке Дункана, в которой не видел необходимости, затронул вопрос работы. Что теперь? Преподавание? Нет. Политика? Ни в коем случае. Тогда почему не служба в аппарате правительства? Дункан, заявив, что он «конченый человек», что «способен лишь стоять в очереди за пособием по безработице» и прочее в том же духе, согласился, что идея неплоха, переходы с дипломатического поприща в Уайтхолле случались и, хотя он так резко «обрубил концы», возможно, еще не все потеряно. Вскоре после этого его приняли на службу, не в тот департамент, который бы он предпочел, но на очень даже обещающий и интересный пост.

Драка в башне случилась в июне. Устроившись на новую работу, Дункан написал Джин, что любит ее и надеется на ее возвращение. Это было в августе. Ответа он не получил. От Доминика Моранти продолжали время от времени приходить письма, сообщающие, что Джин и Краймонд по-прежнему вместе и это начинают воспринимать как само собой разумеющееся. У Дункана теперь было даже больше времени и сил чувствовать себя несчастным. Он еще наведывался в глазную клинику, но первоначальные ужасные страхи потерять зрение прошли, и он перестал воображать себя «конченым человеком». Он отговорил Роуз и Джерарда от планов, разумеется неопределенных, «что-то с этим делать» (отправиться в Дублин, уговорить Джин, осудить Краймонда и так далее). И предался отчаянию. До поры до времени вокруг обманутого и брошенного мужчины толпятся друзья и знакомые, он всегда вызывает сочувствие, заставляет думать о себе. Дункан был благодарен Джерарду, Роуз и Дженкину за их искреннюю заботу. Их разнообразные попытки отвлечь его ничуть не отвлекали, его больше тянуло побыть в одиночестве, наедине со своим страданием, горем, утратой, даже ревностью, навязчивыми видениями Краймонда, раскаянием и сожалением, болезненной тоской по жене. Ему хотелось отдаться своему несчастью, вновь и вновь возвращаться к прошлому, перебирать разные «если бы только…», пока не избудет все это, а оно не доконает его.

Затем Джин неожиданно вернулась, в ноябре. Был холодный вечер, сыпал мелкий снежок. Дункан, как обычно, сидел с бутылкой виски и книгой у газового камина в своей маленькой квартирке. Раздался звонок в дверь. Время было позднее, и гостей он не ждал. Он спустился вниз, зажег свет и открыл наружную дверь. Это была Джин. Дункан мгновенно развернулся и ринулся вверх по ступенькам к открытой двери квартиры. Позже он еще вспоминал, как опирался о перила. Он набрал вес, был усталым и не совсем трезвым. Он услышал стук закрывшейся парадной двери и шаги Джин, поднимавшейся следом. Она вошла за ним в квартиру и, закрыв дверь, прошла в гостиную. На ней были черный дождевик и темно-зеленая непромокаемая шляпа, слегка припорошенные снегом. Она сняла шляпу, посмотрела на нее, стряхнула снежинки и отбросила в сторону. Потом выскользнула из дождевика, оставив его лежать на полу. Негромко всхлипнула, бросила быстрый взгляд на Дункана и отвернулась, стиснув ворот платья. Дункан, который отступил к камину, стоял, сунув руки в карманы, и смотрел на нее спокойным, отчасти испытующим взглядом, который никак не выражал его чувств. Он, конечно, почувствовал, едва увидев ее, что она по-настоящему возвращается к нему. Это не было переговорами о перемирии, это была капитуляция. Перед его глазами вспыхнул золотой свет, и сердце чуть не разорвало грудную клетку. Он едва не заплакал от нежности, едва не потерял сознание от радости; но что подействовало на него успокаивающе и помогло вынести эту сцену, о чем он позже вспоминал с удовлетворением, так это чувство триумфа. Это была сладостная и заслуженная награда. И еще он чувствовал, как рвется наружу долго сдерживаемый гнев, будто наконец он мог тряхнуть ее, ударить. В эти долгие секунды она была в его власти. И эта недостойная мысль дала ему силы казаться столь спокойным и безразличным. С Джин у него на глазах тоже происходила подобная перемена: она успокаивалась, становилась тверже. Возможно, она надеялась на восторженную встречу и готова была расплакаться. В первом ее взгляде была мольба. Теперь она нахмурилась, пригладила волосы, снова повернулась к нему и сказала:

– Думаю, ты ждешь от меня объяснений.

Дункан промолчал.

– Итак, если коротко, я ушла от Краймонда, с ним покончено, и хотела бы вернуться к тебе, если ты этого хочешь. А если не хочешь, я уйду, прямо сейчас, и мы можем оформить развод или еще что, как тебя больше устроит.

Лицо Джин, попавшей с холода в тепло комнаты, еще было красным, на подбородке блестели капельки влаги от снежинок, залетевших под шляпу. Она посмотрела на свой дождевик, валявшийся на полу, и, рассудив, что зря сняла его, поскольку, видимо, придется сразу и уходить, подняла и стала снова надевать.

Дункан так долго сдерживал себя, что было очень трудно выразить свои чувства, и растерялся, не зная, что и как сказать. Наконец, глядя, как она одевается, выпалил непроизвольно:

– Что ты делаешь с этим дождевиком? Снимай.

Джин выронила дождевик, Дункан шагнул к ней и заключил в объятия.

Так закончился первый эпизод с Джин и Краймондом и возродилось их супружеское счастье, продолжавшееся много лет, вплоть до вышеописанной истории на летнем балу.

Что касается книги, то это, собственно, совершенно другая история, которую можно объяснить более коротко. Другая и, однако, с годами все в большей степени вторгавшаяся в судьбы друзей и сказавшаяся, по крайней мере эмоционально, на отношении Краймонда к Джин и Дункану. Все началось очень давно, когда еще был жив Синклер, и, как они признали позже, тогда глубокое влияние оказало то, что Синклер выступил в защиту спорного труда Краймонда.

Когда они были еще молоды, лет по двадцать, когда Джерард и Синклер жили вместе и основали и выпускали свой недолго просуществовавший левый журнал, они часто встречались с Краймондом. Тот, малоизвестный в то время, с головой погрузился в политику и только что был исключен из компартии за левацкий уклон. Он жил в Бермондси в «меблированных комнатах», как он это называл, явно сидел без гроша и был преисполнен революционного пыла. Они все были левыми в разной степени. Робин тоже состоял, хотя и недолго, в компартии, Синклер объявил себя троцкистом, Дункан и Дженкин были радикальными сторонниками лейбористов, Джерард – тем, что Синклер охарактеризовал «забавным английским социалистом в духе Уильяма Морриса»[33]. Роуз (в то время пацифистка) и Джин только что окотили университет. У них происходили долгие возбужденные, иногда ожесточенные политические споры в «меблирашке» Краймонда, или на квартире у Джерарда и Синклера, или на «литературных чтениях» в загородном доме родителей Кертлендов. Синклер очень любил Краймонда, хотя не в той степени и не так, чтобы это могло вызвать ревность Джерарда. Они все были свободны и великодушны, не ревнивы в своих привязанностях, что встречало одобрение Левквиста и что они сами подметили, к своему удовлетворению. Все они любили Краймонда, хотя даже в то время тот был человеком, менее остальных связанным с группой. Кроме того, и это было важно, он вызывал их восхищение и уважение своей большей в сравнении с ними политической активностью, большей страстностью, большим аскетизмом. Он был еще и более политически подкован и умел выводить из своих идей теории. (Студентом он проявлял очень большие способности к философии.) Тогда он уже начал писать памфлеты, которыми стал известен впоследствии. Он жил очень скромно на случайные журналистские заработки и сбережения от студенческого пособия, которое получал в Оксфорде, работы не имел и не искал. Кроме регулярных поездок в шотландский Дамфрис, навестить отца, он мало путешествовал. Был известен умением «жить на гроши», не пил и ходил в одном и том же с тех пор, как друзья помнили его. Любил селиться среди самой отчаянной бедноты.

Примерно в этот период во время захватывающих политических споров Краймонд заговорил о большой квазифилософской книге, которую вознамерился написать и план которой иногда излагал по настоянию Джерарда и компании. К этому моменту сбережения Краймонда начали истощаться и он (как признался Джерарду, когда тот спросил его прямо) собирался подыскивать работу на неполный день; любую, как он сказал, хотя бы и неквалифицированную. Было ясно, что бесполезно пытаться убеждать Краймонда «присоединиться к истеблишменту», пойдя работать в университет преподавателем или куда-нибудь администратором. Джерард занимал малооплачиваемую должность в Фабианском обществе, но у Роуз и Синклера имелись «собственные деньги», а Джин, имея папашу-банкира, была богачкой. Они обсудили положение Краймонда и посчитали, что будет жалко, если ему придется тратить время на какую-то другую работу, когда ему следует размышлять и писать. «Он должен писать свою книгу! – сказал Синклер и добавил, только полушутя: – Чувствую, нашей эпохе эта книга нужна как воздух!» И Синклер же предложил всем им объединиться и регулярно помогать Краймонду определенной суммой, чтобы тот мог всецело посвятить себя интеллектуальному труду. «В конце концов, – сказал Синклер, – писателям часто помогают их друзья, взять хотя бы Рильке, жившего во всех этих замках, и Musilgeselbchaft[34], которое оказывало помощь Музилю». Вполне возможно, что Краймонду действительно сообщили о некоторых подобных проектах и он их высокомерно отверг, во всяком случае ничего тогда не вышло. Впрочем, они не забыли об идее Синклера образовать некое Crimondgeselkchaft, которое позже называли между собой просто Gesellschaft, или Братство.

Время шло. Синклер умер. Краймонд вступил в лейбористскую партию. Он становился популярной фигурой ее крайне левого крыла и с уважением признавался видным мыслителем. Баллотировался в парламент. Дункан находился в Лондоне (после Женевы и Мадрида), и Джин работала (бесплатно, конечно) у Краймонда научным ассистентом. Джерард и Роуз не забыли о задуманном Синклером Братстве, и, когда оно позже появилось, Роуз высказала мнение, что это объединение в помощь Краймонду должно послужить своеобразным памятником Синклеру, который так восхищался им. На тот факт, что Краймонд остался на крайне левых позициях, тогда как остальные теперь придерживались более умеренных взглядов, они, конечно, не обращали внимания. Как согласились Джерард и Дженкин, в некоторой степени все они чувствовали вину перед Краймондом, а именно из-за его аскетизма и беззаветной верности своим убеждениям. После выборов (это было безнадежно, он и не ожидал, что пройдет) Джерард по подсказке Роуз вновь спросил Краймонда о книге, которую тот, как однажды признался, хотел написать. Джин и Дункан были в Мадриде. Краймонд, который перебрался жить в более просторную, но такую же убогую квартиру в Камберуэлле, в южной части Лондона, ответил, что вот-вот примется за нее. Он также упомянул (в ответ на вопрос), что устроился на неполный день помощником в партийную книжную лавку. Джерард посоветовался с остальными: Роуз, Дженкином, Дунканом и Джин. А также с отцом, а Джин – со своим папашей. Был составлен неофициальный документ, конечно не имевший силы юридического, определявший Братство как группу сторонников, которые будут ежегодно выделять определенную денежную сумму, достаточную, чтобы обеспечить Краймонду свободное время для написания книги. Мэтью, отец Джерарда, присоединился к ним, потому что в молодости был ярым социалистом и теперь стыдился своего равнодушия к политике. Отец Джин, Джоэл Ковиц, который собирался сделать самый крупный вклад, присоединился потому, что обожал дочь и слушался каждого ее слова. Дальше вопрос стоял так: примет ли Краймонд деньги; по этому поводу возникли разногласия, даже заключались пари. Джерард с некоторым беспокойством встретился с Краймондом, рассказал о плане и представил документ. Краймонд сразу отказался, но потом сказал, что подумает. Прошло еще какое-то время. В конце концов под давлением Джерарда, а затем Дженкина Краймонд согласился.

Так возникло Братство. Ни о каких сроках, конечно, речи не шло. Комитету, состоявшему из упомянутых членов (один Джоэл никогда не появлялся), предстояло решить, увеличивать ли взносы (с ростом инфляции) или корректировать (в соответствии с положением дел у жертвователя). Затем все вроде как затихло. Благотворители предпочитали не задавать вопросы о книге, чтобы не возникло впечатления, будто они опасаются за свои вложения, а Краймонд после естественной первой благодарности ничего не говорил о том, как идет работа, да и признательности больше не выражал. Больше того, как они удрученно заметили, он немедленно и почти полностью порвал отношения с «благодетелями» и, по слухам, должен был отправиться в Америку. («Увы, этого можно было ожидать», – понимающе сказал Дженкин.) А вскоре драма в Ирландии и ее следствие, уже известное читателю, заставили всех их, а особенно Роуз, глубоко переживать и даже вызвали гнев на Краймонда. После этого и после возвращения Джин к Дункану дружба, даже общение с человеком, способным на подобное, казалось, невозможны, хотя деньги для работы над книгой, конечно, продолжали поступать обычным порядком, как было обещано. Роуз высказала мнение, на которое остальные не решались, что теперь Краймонд не должен был бы принимать от них помощь. Но разумеется, как они по здравому размышлению решили, необходимо отделять свое возмущение от обещания и от особой заинтересованности, побудившей это обещание дать, заинтересованности, бравшей начало в прошлом – изначальной идее Синклера и даже еще более давней привязанности Синклера к Краймонду.

Верность Джин и Дункану какое-то время исключала общение с Краймондом, но постепенно Джерарду стало казаться нелепым считать обязательным игнорировать его. Джерард был не способен «отсечь» от себя человека, близко знакомого, кого, как в данном случае, знал так долго; чем ты старше, тем важней для тебя, что кого-то знаешь «всю жизнь». Во всяком случае, он был заинтересован в Краймонде и с неохотой пошел на то, чтобы прервать общение с таким необыкновенным человеком. Поэтому Джерард изредка виделся со злодеем, якобы для того, чтобы поинтересоваться, как продвигается книга, хотя редко касался этого предмета и никогда не получал конкретного ответа. Дженкин, которого Роуз неодобрительно назвала «мягким» в этом отношении, тоже время от времени виделся с Краймондом, встречаясь с ним по более естественным и обыденным причинам, связанным с политикой: Дженкин в отличие от Джерарда и Дункана остался членом лейбористской партии. Краймонд тоже еще продолжал состоять в партии, хотя ему грозили исключением и в конце концов выгнали. Это второе исключение, которое наделало шуму и даже произвело серьезный скандал в партии, как говорили, доставило Краймонду большое удовольствие, в итоге послужив своего рода подтверждением верности его идей. Он заявил в речи, не понятой его молодой аудиторией, которая никогда не читала Киплинга, что, как Маугли, будет «один охотиться в лесу». Если он ожидал криков: «И мы будем охотиться с тобой», то таковых не последовало; впрочем, во многих других аудиториях он встречал доброжелательный отклик, что радовало его. Краймонд продолжал оставаться политически активным и был на слуху, выступал на митингах, писал статьи, издавал памфлеты ad hoc[35]. Однако все чаще повторял, что «опоздал на поезд». Что со своими крайними политическими взглядами никогда не попадет в парламент, что не утвердился в научном мире, что не выработал последовательной теории и что его критикуют за отсутствие всякой действенной повседневной связи с praxis[36] рабочего движения. У него (как говорили) не было общественного признания, разве что репутация феномена, а число его приверженцев из числа недовольной молодежи не настолько велико, чтобы представлять опасность. Фактически он выступал как одинокий революционер-охотник: мнение, которое по последующим оценкам оказалось более чем несправедливо.

Шло время, и Краймонд продолжал получать содержание, которое давало ему свободу заниматься политической деятельностью, к которой «сторонники» относились со все большим неодобрением, и писал, или притворялся, что пишет, книгу, которая, если когда-либо выйдет в свет, должна оказать опасное и разрушительное воздействие. Становилось все труднее понимать, что нужно просто выполнять обещание, положение создалось возмутительное, идиотское и нетерпимое, и с этим надо было что-то делать. И вот случившееся среди подобных сомнений вторичное похищение Краймондом Джин Кэмбес, похоже, обострило ситуацию.


Приблизительно в то время, когда Джерард спал на кухонном столе в доме в Ноттинг-Хилл, а Дункан в Кенсингтоне выбросил в мусорную корзину туфли Джин, Тамар Херншоу в Актоне сидела напротив Вайолет, своей матери, страдающая и несчастная. Квартирка была маленькая и невероятно грязная. Спальня Вайолет, в которой постель никогда не убиралась, была завалена пластиковыми пакетами, которые та собирала с маниакальной страстью. Они сидели на кухне. На полу валялись газеты, на столе громоздились немытые тарелки, молочные бутылки, бутылочки из-под соуса, баночки горчицы, джема, корки хлеба, огрызки засохшего сыра, остатки масла на жирной обертке, кружка чаю, уже остывшего, приготовленного для Тамар, которая к нему не притронулась. Спор, который уже продолжался некоторое время, пошел по второму кругу.

– Я не могу найти работу, – сказала Вайолет, – тебе прекрасно известно, что я не могу найти работу.

– А ты могла бы?..

– Что я могла бы? Я не могу ничего! Если бы я даже устроилась на неполный день официанткой… нам нужны настоящие деньги, а не какие-то гроши, за которые мне еще придется гнуть спину! Ты все время напоминаешь, что я уже не молода…

– Вовсе нет, я просто говорю…

– Все подорожало! Ты витаешь в облаках, деньги тебя не волнуют. Хорошо, это моя вина, я хотела, чтобы ты получила хорошее образование…

– Знаю, знаю, я благодарна тебе…

– Тогда самое время показать, как ты благодарна. Все стало дороже: тарифы, налоги, продукты, одежда, закладная… Господи, закладная, ты даже не знаешь, что это такое! Мы не можем позволить себе телефона, мне его отключили. И вегетарианская еда для тебя стоит бешеных денег. Ты живешь, ни о чем не задумываясь, будто все всегда будет доставаться тебе даром. А я вся в долгах, по уши, и если не предпринять решительных шагов, мы потеряем квартиру.

– Я получила грант, – сказала Тамар, сдерживая слезы; она начала понимать, что положение безнадежно. – И ты знаешь, еды мне особой не нужно… и новой одежды, и…

– Не побережешься, опять заработаешь анорексию, а это тебе ни к чему…

– Я сама способна решить, что мне к чему!

– Нет, не способна. Ты недурно провела время в университете, повеселилась…

– А нельзя взять взаймы у Джерарда… или у Пат и Гидеона…

– Не собираюсь ползать перед ними на коленях и тебе не прощу, если пойдешь на это! Есть у тебя какая-то гордость, какое-то уважение ко мне! И какой смысл залезать в еще большие долги?

– Или я могла бы занять у Джин…

– У нее! Никогда! Ненавижу эту женщину… О, знаю, она твой кумир, тебе бы хотелось, чтобы она была твоей матерью!

– Послушай, – сказала Тамар, хотя знала, что это исключено, – они богаты, во всяком случае Гидеон, и Джин тоже, они помогли бы нам деньгами.

– Тамар, не раздражай меня! Не думай, что мне приятно говорить тебе все это… я надеялась, что до этого не дойдет. Пожалуйста, постарайся смотреть правде в глаза, и мне помоги смотреть!

– Я не могу сейчас бросить Оксфорд, я должна сдать последние экзамены или все пойдет насмарку… или сейчас, или никогда…

– Дурацкая это идея, продолжать образование, если все, что ты хочешь, это получить бумажку о сдаче экзамена! За два года ты должна была кое-чему научиться, тебе этого наверняка хватит, во всяком случае должно хватить!

– Но я хочу учиться дальше… если я получила первый грант, то смогу получить и второй, чтобы остаться и работать над диссертацией… я хочу получить настоящее образование, стать ученым, хочу писать, преподавать… я должна продолжать учебу сейчас… другой возможности не будет.

– Так ты хочешь быть доктором Херншоу, вот оно что, так?

– Это ничего не будет тебе стоить…

– Ты мне кое-что стоишь постоянно, поскольку не зарабатываешь! Деньги, которые дал нам дядя Мэтью, все вышли…

– Я думала, ты их во что-то вложила.

– Вложила! Мы не можем позволить себе вкладывать деньги! Я была вынуждена тратить их – покупать тебе дорогие учебники, это бальное платье, – а теперь ты еще испортила пальто и потеряла великолепную шаль, которую тебе кто-то подарил…

– Это Джерард…

– И партнера потеряла, способна ты хоть что-то делать по-человечески? По крайней мере, теперь ты можешь продать все эти книги… Не смотри на меня так и не говори, что я пытаюсь погубить тебе жизнь, потому что погубила собственную, знаю, ты так думаешь. Знаю, они это тебе сказали…

– Нет!..

– Ну теперь скажут.

– Надо только год подождать, неужели не сможем? Я должна сдать экзамены…

– Сдашь позже, ты могла бы учиться на вечернем, многие так делают. И к тому же, говорят, лучше быть взрослой студенткой.

– В Оксфорде такого не бывает, нельзя бросать, потом возобновлять, нужно учиться непрерывно, там вообще очень трудно, и экзамены очень сложные, необходимо постоянно трудиться не покладая сил, я не могу сейчас уйти, это было бы глупо, я готова сейчас, я так старалась, досконально знаю предмет… так мне мой преподаватель сказал…

– Боишься забыть все эти факты? Вызубришь их снова. Будешь учиться еще лучше, как узнаешь реальную жизнь; а возможно, поймешь, что в любом случае это пустая трата времени. Просто ты влюблена в Оксфорд, думаешь, он такой внушительный и знаменитый, – но что университетское образование дало этой компании, Джерарду и его драгоценным друзьям, кроме того, что превратило их в самодовольных хлыщей и снобов, оторванных от обычной жизни и настоящих людей? Неужели не чувствуешь, что и в тебе просыпается снобизм?

– Если продолжу учебу и получу степень, я смогу получить высокооплачиваемую работу, больше зарабатывать…

– Тамар, ты не поняла, не слушала меня. Я больше не в состоянии платить за тебя. Не в состоянии платить ни за что. Я вся в долгах, если не расплачусь, дело пойдет в суд. Я заработать не могу. Это должна сделать ты. Все так просто.

Они сидели, молча глядя через стол друг на друга. Тамар поспешила снять бальное платье и теперь была босая, в рубашке и джинсах. Контраст между двумя женщинами, ибо Тамар, хоть и смотрелась ребенком, была вполне взрослой, был разителен. Они настолько не походили друг на друга, что можно было вообразить, что Тамар, подобно Афине, вышла из головы своего отца без всякого женского участия – исчезнувшего неизвестного отца, не знавшего о ее существовании, о котором она так часто и так мучительно думала, особенно когда лежала ночью без сна. Она была чрезмерно худа и в шестнадцать лет перенесла нервную анорексию. И без того большие глаза на худеньком лице казались еще больше – печальные и пугливые, как у дичащегося ребенка, вызывающие и робкие и того зеленовато-коричневого оттенка, который называют ореховым. Тоньше шелковистые прямые волосы, подстриженные на уровне мочек и разделенные сбоку пробором, были под стать глазам, темно-русые, но отнюдь не мышиные, а приятно матового, с намеком зелени, цвета древесной коры: ясеня, или вишни, или старой березы. Ноги длинные и, хотя стройные, можно сказать, худоватые. Шея тонкая, носик вздернутый, маленькие руки и ступни. О своей юной груди, небольшой и удивительно округлой, она думала мало, хотя некоторые личности, понимавшие в этом толк, думали частенько. Лицо у нее было бледное и свежее, с легким румянцем на щеках, веки нежные и будто прозрачные, как и шея.

Вайолет была, безусловно, более интересной и, как сказала Роуз Кертленд, все еще привлекательной женщиной, что не слишком удивляло, поскольку ей было лишь немногим за сорок. Она была выше дочери, полней и с прекрасной фигурой, с синими глазами, каштановые волосы слегка подкрашивала и носила челку. Она была близорука и, когда надевала (стараясь делать это как можно реже) большие круглые очки, могла выглядеть умной и несколько строгой, как какая-нибудь проницательная начальственная дама. Красивой формы губы, которые могли и строго поджиматься – эдакий строгий розовый бутон, в последнее время немного опустились. Если у Тамар было печальное выражение лица, то у ее матери – определенно обиженное, даже возмущенное. И сейчас, когда они напряженно смотрели друг на друга, сходство между ними было наиболее отчетливо, проявляясь в выражении их лиц, сосредоточенно-яростном, в котором мешались вина, страх и застарелая семейная нужда. У Вайолет было много причин возмущаться. Метафорически говоря, судьба сдала ей никудышные карты или, что даже еще больней, она сама имела глупость сбросить те приличные карты, какие имела на руках. Жизнь не задалась с самого начала, поскольку она была незаконнорожденным ребенком безответственного, редко появлявшегося отца-наркомана. Мать невзлюбила ее. Вайолет, прекрасно сознавая, что следует пагубному примеру, невзлюбила Тамар. Существенная разница состояла в том, что Вайолет и ее мамаша грызлись бесконечно и ожесточенно, а Тамар и Вайолет ссорились нечасто. Вайолет понимала, что это не ее заслуга, а в основном Тамар, которая была для своей матери «немножко ангелом». Ее ангельская доброта временами служила Вайолет утешением, но чаще пробуждала сознание вины, усугублявшее горечь воспоминаний о собственном детстве.

Она бросила школу в шестнадцать лет, чтобы сбежать от матери. Потеряла с ней всякую связь и обрадовалась, узнав о ее смерти. А когда умер отец, его семья настойчиво пыталась помочь ей, но она держалась особняком. Работала горничной в гостинице, поднакопила денег и поступила на курсы машинисток, потом работала машинисткой. В двадцать она была красавицей и имела разных неподходящих любовников. В этот период она сделала несколько серьезных ошибок. Отвергла человека, на которого стоило обратить внимание как на перспективного жениха. Возможно, думала она потом, она просто не была влюблена и еще слишком молода, чтобы понимать, что одинокая и без гроша за душой девушка не может позволить себе роскошь выйти по любви. А самой большой и имевшей длительные последствия ошибкой была Тамар и бродяга-скандинав. Как Вайолет часто объясняла Тамар, она бы вовремя «избавилась» от нее, имей в критический момент достаточно денег, чтобы это устроить. В те давние времена аборты были запрещены, делались подпольно и стоили дорого и не существовало щадящего «права на выбор». У Вайолет не было выбора, Тамар стала нежеланным ребенком, и ей это часто давали понять. Рассказывали, что Вайолет даже не пожелала сама выбрать имя нежеланному младенцу и позволила сделать это в бюро регистрации чиновнику-регистратору, который предложил имя Тамар, и его секретарше, предложившей Марджори. Тамар получила приличное школьное образование за государственный счет. Вайолет было приятно, когда дочь поступила в Оксфорд, но она стала завидовать, и ревновать тоже, когда у Тамар появились поклонники, а можно было предположить, что и любовники. Вайолет также была способна оценить послушание дочери, ее желание угодить матери, ее безропотную нетребовательность. Несколько раз она втайне принимала деньги от дяди Мэтью, но предложения Джерарда и Патрисии помочь деньгами с презрением отвергала. Впрочем, она позволяла Тамар принимать подарки на Рождество, и одним из этих подарков была кашемировая шаль от Джерарда.

– Я могла бы поработать в летние каникулы, – сказала Тамар.

– Сортировать письма на почте? Нет уж! Нужна настоящая работа, ты должна вытянуть нас из долгов и не дать нам снова залезть в долги, должна устроиться так, чтобы стать нашим кормильцем отныне и впредь.

– Нельзя ли просто подождать…

– Нет, мы не можем ждать! Я достаточно сделала для тебя! – сказала наконец Вайолет то, что Тамар ждала.

Они секунду смотрели друг на друга с одинаковым страдальческим и гневным выражением.

Тамар сделала спокойное лицо. Она знала, что бесполезно объяснять матери разницу между настоящим университетским образованием и тем, какое получает взрослый студент на вечернем факультете. Драгоценным подарком надо было пользоваться сейчас. Она уже продвинулась так далеко, дальше, чем могла мечтать, и это было лишь началом происходившей с ней метаморфозы, которая теперь будет так жестоко остановлена. Она понимала, как ужасна потеря, вся ее жизнь рушилась, в одно мгновение ее обрекли на какое-то жалкое будущее вместо того, к которому она стремилась, на которое, чувствовала, имеет право. Сдерживая слезы, она старалась уговорить себя, что иного выхода, как смириться, у нее нет. Она знала, как туго у них с деньгами, и поверила словам Вайолет.

Зазвонил телефон. Вайолет вышла. Тамар, не вставая, вяло принялась составлять грязные тарелки на покрытой пятнами скатерти, собирать баночки и кружки, которые вечно в беспорядке стояли на ужасном столе. На секунду лишь вспомнилось давнее народное присловье: мать загубила себе жизнь и теперь хочет загубить жизнь дочери. Тамар рано поняла огромную темную глыбу материнской горечи, она увидела, как можно растратить душу, жизненную энергию на обиду, жалость к себе, злость и ненависть. Она представляла себе (будучи достаточно наслышана о них) отношения матери с ее матерью и еще ребенком чувствовала не только силу непроизвольного желания Вайолет «отомстить», но и темную искру ответного горького гнева в собственном сердце. Она видела, как жизнь может быть загублена, и решила, что собственную не загубит подобной игрой в повторение. Можно сказать, что, делая выбор между тем, стать ли демоном или святой, она выбрала последнее. Она осознала, что ее спасение не в умышленной враждебности или искусной войне в целях самозащиты, а в своего рода откровенной уступке чужой воле. Такова была подоплека ее «ангельской кротости», которая так раздражала Вайолет, думавшую, что «раскусила» ее, и которая стала поводом для Джерарда относиться к ней как к весталке. Привыкнуть вести себя покорно и не отвечать дерзостью было не слишком трудно. Только теперь несчастная Тамар начала понимать (вынуждена была понять), к каким мучительным и непоправимым последствиям способно привести смирение.

Вайолет вернулась на кухню:

– Дядя Мэтью умер.

– Ох!.. Господи… как я хотела навестить его… хотела… только ты не разрешила…

Она заплакала, это были не бурные слезы, не мгновенные, а горькие, виноватые слезы, связанные с дядей Мэтью, который так стеснительно и мило хотел стать ей другом и которого она так редко навещала, потому что мать не желала, чтобы она была чем-нибудь обязана семье Бена.

– А если тебе интересно, – сказала Вайолет, – оставил ли он нам что-нибудь в завещании, знай: не оставил ничего.

Мэтью Херншоу не успел выполнить свое намерение «что-нибудь» сделать для Вайолет и Тамар по мягкости своего характера. Он не мог решить, сколько оставить им, зная, что если сумма будет недостаточной, Джерард отнесется к этому неодобрительно, если же отпишет слишком много, будет раздосадована Патрисия. Что он твердо намеревался сделать, так это оставить письмо, адресованное обоим своим детям, с просьбой позаботиться о внучке Бена. Он несколько раз принимался составлять это письмо, но не мог решить, как конкретно выразить свою просьбу. Эту, оставшуюся невысказанной, просьбу он и пытался сообщить Патрисии, когда умирал. И последней мыслью Мэтью было: о, если бы он только сказал это раньше!

Тамар, которую не интересовало завещание Мэтью, ответила:

– Он надеялся, что Джерард и Пат будут помогать нам.

– Ну да, Пат решит, – хмыкнула Вайолет. – Пошлет чек на пятьдесят фунтов. Не нужна нам их грошовая милостыня! Что Джерарду было бы по силам сделать, так это подыскать тебе работу… вот именно, он устроит тебя, это меньшее, что он может сделать! Значит… договорились… да?

Вайолет не сводила умоляющих глаз с Тамар, готовая взорваться радостью или гневом. Тамар, глядя на баночки с джемом и горчицей, представляла себе, какое сейчас лицо у матери. Она опустила голову и заплакала навзрыд. Вайолет, тоже заплакав, обошла стол, придвинула стул к дочери и благодарно, с облегчением обняла ее.

Приблизительно в то время, когда Вайолет и Тамар плакали обнявшись, а Джерард, перестав плакать, лежал в постели и думал об отце и Жако, а Дункан лежал в своей постели, пытаясь заплакать, но напрасно, Джин Ковиц, чувствуя слабость от острой радости, смешанной со страхом, подошла к дому у реки, в котором жил Краймонд. Его адрес был в телефонной книге. Впрочем, Джин не было нужды листать толстенный том справочника. Она регулярно наведывалась в места, где он жил, совершенно не собираясь заходить к нему, чтобы знать, от какого места нужно держаться подальше, – и, возможно, просто удостовериться, что он тут.

Адрес материализовался в стоящий особняком убогий трехэтажный дом с полуподвалом. Грязная штукатурка была вся в трещинах и кое-где отвалилась, обнажив кирпич, тоже щербатый. Краска на оконных рамах облупилась, а верхние окна, похоже, были разбиты. Дом, хотя грязный и запущенный, со шрамами, выделявшимися на ярком солнце, оказался, вопреки ожиданиям Джин, крепким и достаточно внушительным, не похожим на конуру. В нем и в домах по соседству явно сдавались и комнаты, и квартиры. У многих рядом с входной дверью висели таблички с фамилиями обитателей. На доме Краймонда – только две: одна с фамилией Краймонда, другая, сверху, – с какой-то славянской.

Большая квадратная, вся в трещинах парадная дверь, к которой вели четыре ступеньки, была нараспашку. Джин легонько толкнула ее и заглянула в темный холл, в котором виднелся велосипед. На двери был звонок, но непонятно, в какую квартиру. Джин нажала на него – тишина. Она ступила внутрь. В холле было жарко и душно, с улицы летела пыль. Непокрытые некрашеные половицы громко скрипели под ногами. Лестница наверх. Открытая настежь дверь. Джин заглянула внутрь. Первое, что она увидела, это стул и на нем килт, в котором Краймонд был на танцах. Стены сплошь уставлены полками с книгами. Телевизор. Она отступила назад и осмотрела две другие комнаты, одну, полную книг, с узким диваном-кроватью и дверью в сад, и другую, в которой была кухня. Садик был крохотный, ухоженный, Краймонд любил растения. Джин положила руки на руль велосипеда, чтобы унять их дрожь. Серовато-блестящий металл был прохладным и отвратительно реальным. Она отняла ладони и приложила к груди, ощутив, как отчаянно бьется сердце. Заметила на полу возле велосипеда свой чемодан и сумку, которые, должно быть, оставила здесь, когда вошла в подъезд. Предположим, Краймонда здесь нет. Предположим, он просто скажет, чтобы она уходила. Предположим, она совершенно неверно истолковала то, что сказало ей его молчание во время танца.

Она не смела крикнуть, позвать его. Запертая стеклянная дверь преграждала путь наверх. Она вся трепетала, ее била дрожь, зубы стучали. Она увидела под лестницей открытую дверь, которая, видимо, вела в подвал. Медленно спустилась, осторожно нащупывая ногой ступеньки, и оказалась перед закрытой дверью. Тронула ее, но стучать не стала, потом открыла.

Полуподвальное помещение было огромным и занимало все пространство под домом. В нем было довольно темно, единственное окно выходило на улицу внизу фасада, куда не попадало солнце. Голый деревянный пол, только в углу, у большого квадратного дивана-кровати лежал коврик. Стены тоже голые, только на дальней, противоположной окну, висела мишень. У другой стены стоял большой шкаф и рядом с ним два длинных стола, заваленных книгами. Под мишенью большой письменный стол с зажженной лампой, за которым сидел Краймонд в очках без оправы и что-то писал. Он поднял голову, увидел Джин, снял очки и потер глаза.

Джин пошла через всю комнату к нему, чувствуя, что сейчас упадет, не дойдет. Схватила стоящий рядом стул, подтащила к столу и села лицом к Краймонду. Потом тонко, по-птичьи всхлипнула.

– Что случилось? – спросил Краймонд.

Джин не смотрела на Краймонда, просто была не в состоянии смотреть ни на что в отдельности, поскольку помещение – мутное оконце, лампа, дверь, диван со старым сбитым ковриком возле, мишень, белый лист бумаги, на котором писал Краймонд, лицо Краймонда, его рука, очки, стакан воды, килт, непостижимым образом оказавшийся внизу, – все слилось как бы в светящееся колесо, медленно вращавшееся перед ней.

Краймонд молчал, выжидая, глядя на нее, пока она ловила ртом воздух, мотала головой и жмурилась.

– То есть что значит «что случилось»? – сказала Джин. Сделала несколько глубоких вдохов. – Ты хоть сколько-нибудь спал?

– Да. А ты?

– Я нет.

– Так, может, лучше поспать? Наверху в задней комнате есть диван. Боюсь, правда, постель еще не убрана.

– Значит, не ждал меня.

– Обычная неаккуратность.

– Так ты ждал меня?

– Конечно.

– Что бы ты стал делать, если бы я не пришла сама?

– Ничего.

Они помолчали. Краймонд проницательным, несколько усталым взглядом разглядывал ее. Джин смотрела под стол на ноги Краймонда в коричневых шлепанцах.

– Так это твой килт.

– Взял напрокат. Это можно сделать.

– Вижу, ты еще не расстался с мишенью.

– Это символ.

– И с оружием. Скажешь, что и это символ?

– Да.

– Ты давно это задумал?

– Нет.

– А как достал билет на бал, все ведь было распродано?

– Попросил Левквиста.

– Левквиста? Я думала, ты с ним поссорился много лет назад.

– Я написал ему и попросил билет. Он прислал билет, приложив саркастическую записку на латинском.

– А если бы не прислал, что бы ты делал?

– Ничего.

– Хочешь сказать… а, неважно. Как ты узнал, что я буду на балу?

– Лили Бойн сказала.

– Ты не думал, что это я ее подучила?

– Нет, не думал.

– Я тут ни при чем.

– Знаю.

– Ну а Лили Бойн?

– Что «Лили Бойн»?

– Ты ведь пришел с ней.

– Так принято, приходить с партнершей.

– А не для того, чтобы сохранить лицо, если бы я проигнорировала тебя?

– Нет.

– Знал, что такого не случится?

– Да.

– Ох, Краймонд, почему… почему… почему сейчас?

– Ведь сработало, да?

– Но послушай, а Лили…

– Не будем о пустяках, – сказал Краймонд. – Лили Бойн – ничто, она стремилась познакомиться со мной, я обратил на нее внимание, потому что она знает тебя. Она мне нравится.

– Почему?

– Потому что она ничто. Полный ноль. Сама себя таковой считает.

– Ты находишь ее отчаяние забавным?

– Нет.

– Хорошо, забудем о ней, я понимаю, почему ты использовал ее. Что ты писал, когда я пришла?

– Книгу, над которой работаю уже какое-то время.

– Ту самую?

– Книгу, если угодно, ту самую.

– Скоро закончишь?

– Нет.

– Чем займешься, когда закончишь?

– Изучением арабского.

– Могу я помогать тебе в работе над книгой, собирать материалы или еще что, как я уже делала?

– Это уже пройденный этап. Вообще, тебе надо писать что-то свое.

– Ты это уже говорил. Ты рад меня видеть?

– Рад.

– Ладно, в сторону все эти разговоры. Я ушла от Дункана. Я здесь. Я твоя, твоя навсегда, если нужна тебе. После этой ночи, предполагаю, что нужна.

Краймонд задумчиво посмотрел на нее. Его тоньше губы протянулись прямой линией. Длинноватые, очень тонкие тускло-рыжие волосы были тщательно причесаны. Светлые глаза, в которых так часто вспыхивала мысль или едкая насмешка, были холодны и спокойны, тверды, как два непроницаемых голубых камешка.

– Ты ушла от меня.

– Я не знаю, что тогда случилось, – сказала Джин.

– Я тоже.

– Это не должно было случиться.

– Но это выявило кое-что.

– Теперь это неважно. Не может быть важным. Если б было, ты бы не пришел на бал.

– Да что бал. Просто захотелось вдруг, вот и пришел.

– Ах так! Краймонд, пойми, я бросила мужа, которого уважаю и люблю, и друзей, которые никогда не простят меня, и все ради того, чтобы полностью и вечно принадлежать тебе. Отныне я твоя. Я люблю тебя. Ты единственный человек на свете, которого я могу любить беззаветно, всем своим существом, телом и душой. Ты мой мужчина, мой совершенный супруг, а я – твоя. Ты должен чувствовать это сейчас, как я чувствую, как оба мы чувствовали прошлой ночью и дрожали, потому что чувствовали. Это чудо, что мы вообще встретились. Нам божественно повезло, что мы теперь вместе. Мы больше ни за что, ни за что не должны расставаться. Так проявляется истинная наша сущность, и тогда мы как боги. Глядя друг на друга, мы видим подлинность нашей любви, понимаем ее совершенство, узнаём друг друга. Моя жизнь в твоих руках и, если понадобится, моя смерть. Жизнь и смерть, как какое-то «будет разрушен Израиль» – «если я забуду тебя, Иерусалим…»[37]

Краймонд, который молчал в протяжении этой тирады, сказал, придвинув стул к столу и беря очки:

– Меня эти еврейские клятвы не волнуют – и мы не боги. Мы просто должны посмотреть, что из этого выйдет.

– Хорошо, если не получится, мы всегда сможем убить друг друга, как ты сказал в тот раз! Краймонд, ты сотворил чудо, мы вместе… разве ты не доволен? Скажи, что любишь меня.

– Я люблю тебя, Джин Ковиц. Но ты также должна помнить, что нам удавалось жить друг без друга много лет – долгое время, когда ни ты, ни я не подавали никаких знаков.

– Да. Не знаю, почему так было. Возможно, это наказание за неудачную попытку сойтись. Мы должны были пройти испытание, через своего рода чистилище, чтобы поверить, что способны вновь обрести друг друга. Сейчас назначенное время пришло. Мы готовы. Я бросила Дункана…

– Да, да… мне жаль Дункана. Ты еще упоминала друзей, которые никогда не простят тебе или мне.

– Они ненавидят тебя. С радостью избили бы тебя. Унизили бы. Это было у них еще раньше – а теперь тем более…

– Ты как будто довольна.

– Плевать мне на них, главное мы – а они для меня не существуют. Можем мы уехать жить во Францию? Мне бы очень хотелось.

– Нет. Моя работа – здесь. Если ты пришла ко мне, то должна делать, что я хочу.

– Я всегда буду тебе повиноваться, – сказала Джин. – Я каждый день думала о тебе. Стоит дать малейший знак, в любое время… но я представляла…

– Хватит об этом. Неважно, что ты там представляла, теперь ты здесь. А теперь мне нужно продолжить работу. Советую пойти наверх и лечь. Ты ела, хочешь что-нибудь перекусить?

– Нет. И, чувствую, больше никогда не буду есть.

– Принесу тебе что-нибудь попозже. А потом можем лечь спать здесь, тут хватит места двоим. А там обсудим, что делать дальше.

– Что ты имеешь в виду?

– Совместную жизнь. То самое чему быть, того не миновать.

– Да. Не миновать. Ладно. Пойду отдохну. Это все правда, не сон?

– Не сон. Иди.

– Я хочу тебя.

– Иди, мой ястребок.

Джин быстро встала и отправилась наверх. Мы даже не коснулись друг друга, говорила она себе. Так и должно быть. Это ему свойственно. Еще без единого прикосновения мы уже всем своим существом рванулись друг к другу и слились воедино. Это как атомный взрыв. Спасибо Тебе, Господи! Она вошла в заднюю комнату, задернула шторы, сбросила туфли, заползла на диван и с головой укрылась одеялом. Через мгновение она спала, медленно погружаясь глубже и глубже в бездонный и темнеющий океан чистой радости.

1

Праздник в Оксфордском университете, посвященный памяти основателей его многочисленных колледжей, некоторые из них существуют с середины XIII столетия; устраивается в июне, через неделю после окончания летнего семестра, и каждый год под эгидой нового колледжа. (Здесь и далее примечания переводчика.)

2

Зритель, соглядатай (фр.).

3

Быстрый шотландский групповой танец.

4

Вздернутый (фр.).

5

В британских университетах степень бакалавра с отличием первого класса.

6

Молодость, молодость (фр.).

7

«Звук и свет» (фр.) – подсветка исторического памятника, сопровождаемая музыкой и текстами соответствующей эпохи.

8

Духи любят ночь, которая ведает больше того, что женщина дает душе (фр.).

9

Неслучайное в контексте романа название, отсылающее к известной книге французского писателя и философа Жюльена Бенда «Предательство интеллектуалов» (1927; англ. перевод в 1928, русский – 2009), речь в которой идет о тех интеллектуалах Европы, которые, изменив своему предназначению охранять вечные духовные ценности человечества и служить для людей нравственным ориентиром, прониклись «политическими страстями» и вдохновили идеологии, приведшие к массовому уничтожению людей.

10

Прототипом Левквиста был Эдвард Френкель (1888–1970) – немецкого происхождения видный английский специалист по античной филологии, автор фундаментальных исследований творчества древнегреческих и латинских поэтов, который двадцать лет возглавлял кафедру латинского языка в оксфордском колледже Корпус-Кристи, а выйдя в отставку по возрасту, продолжал вести там же свои популярные семинары.

11

Основанный в 1438 г. колледж «Всех душ» Оксфордского университета является не учебным, а научно-исследовательским учреждением.

12

Гомер. Илиада. Перевод Н. Гнедича.

13

Ничему не удивляться (лат.). (Гораций. Послания.)

14

Измененное последнее четверостишие стихотворения Альфреда Эдварда Хаусмана (1859–1936):

От вина, любви, сражений

Если быть бы вечно пьяну,

Я бы, счастлив, ложился ночью,

Вставал, счастлив, утром рано.


15

Здание открытого в 1985 г. «Оксфордского центра по изучению ислама».

16

Знаменитое дело (фр.).

17

Быстрый шотландский танец для восьми танцующих.

18

Древнегреческие скульптуры юношей.

19

Спорран – отделанная мехом кожаная сумка с кисточками; дерк – кинжал шотландского горца.

20

Орнамент ткани, из которой изготавливают килты. Разные сочетания цвета клеток обозначают принадлежность к определенным шотландским родам или кланам.

21

Неловкость, неуклюжесть (фр.).

22

Гулд Джон (1804–1881) – английский орнитолог, чьи зарисовки птиц высоко ценятся и современными специалистами.

23

Роман английской писательницы Джейн Остен (1775–1817).

24

Гомер. Одиссея. Песнь 11. Перевод В. Жуковского.

25

Популярная переработка хорала из 147-й кантаты И. С. Баха.

26

Рискованный (фр.).

27

Первичная сцена (нем.) – психоаналитический термин, введенный 3. Фрейдом и обозначающий воспоминания из раннего детства, основанные на реальном или воображаемом переживании наблюдения за половым актом родителей.

28

Высший военный орден Великобритании.

29

Т.н. Башня Джойса расположена в 13 милях от Дублина; Джеймс Джойс (1882–1941) гостил там одно время у ее хозяина, поэта Оливера Гогарти. Ныне в комнате, где жил Джойс, расположен его музей.

30

Средневековая ирландская каменная крепость в графстве Голуэй, долгое время в ней жил У. Б. Йейтс (1865–1939) с семьей; впоследствии стала музеем поэта.

31

Основанный в VI веке монастырь в Ирландии.

32

Парнелл и Тон – национальные герои, борцы за независимость Ирландии от Англии: Парнелл, Чарльз (1846–1891) – ирландский политический деятель националистического толка; Вольф Тон, Теобальд (1763–1798) – ирландский публицист, политик, отец ирландского республиканизма, покончил с собой в английской тюрьме; Кухулин («пес Куланна») – в ирландской мифоэпической традиции герой, центральный персонаж саг героического (уладского) цикла.

33

Моррис, Уильям (1834–1896) – наивный социалист в области политики. У. Моррис оставил видный след в литературе как поэт и прозаик, а главным образом в изобразительном искусстве как художник и дизайнер, став одним из основоположников последнего.

34

Общество поддержки Музиля. Впоследствии, в 1974 году, в Вене был основан одноименный фонд для изучения и популяризации творчества Роберта Музиля (1880–1942), одного из крупнейших, наряду с Д. Джойсом и М. Прустом, европейских писателей-модернистов.

35

К случаю (лат.).

36

Практика (греч).

37

Пс: 137, 5.

Книга и братство

Подняться наверх