Читать книгу Метла системы - Дэвид Фостер Уоллес - Страница 7

Часть 1
5. 1972

Оглавление

/а/

Положим, кто-то сказал бы мне десять лет назад, в Скарсдейле, или в электричке, положим, мой ближайший сосед, Рекс Металман, корпоративный бухгалтер с невероятно аппетитной дочерью, положим, когда газономания еще не взяла его в клещи самым серьезным образом, включая ночную военизированную караульную службу на слепящем садовом тракторе, и еженедельные самолетные грузы ДДТ, каплющие с небес в поисках, надо думать, единственного гнездовья луговых мотыльков, и абсолютную неколебимость перед лицом одного и даже всех соседей, разумно и поначалу вежливо просивших унять, ну хотя бы географически, боевые действия против сонмища потенциальных врагов газона, на которых, на действиях, он зациклился, прежде чем всё перечисленное вобьет клин размером с пакет «Скоттса» [33] в нашу теннисную дружбу, положим, Рекс Металман пофантазировал бы тогда в моем присутствии, что десять лет спустя, то есть сейчас, я, Рик Кипуч, буду проживать в Кливленде, штат Огайо, между биологически мертвым и ужасно оскорбительно пахнущим озером и искусственной пустыней за миллиард долларов, что я буду в разводе с женой и физически дистанцирован от взросления собственного сына, что я буду руководить компанией в партнерстве с человеком-невидимкой, почти стандартным, как теперь вроде бы понятно, юридическим лицом, заинтересованным в убытках с целью уменьшения налогов, фирмой, издающей нечто, быть может, чуть более смешное, чем ничто, а на вершине этой горы немыслимого взгромоздится тот факт, что я буду влюблен, пошло, и жалко, и люто, и беззаветно влюблен в человека на восемнадцать, только вообразите, восемнадцать лет моложе меня, в женщину из семейства кливлендских первопоселенцев, живущую в городе, которым владеет ее отец, но на работе отвечающую на звонки за что-то порядка четырех долларов в час, в женщину, форма одежды которой, белое хлопковое платье и черные конверсы с высокими голенищами, неанализируема и тревожно постоянна, в женщину, принимающую где-то, я подозреваю, от пяти до восьми душей в день, работающую по неврозу, как китобой по китовому усу, живущую с шизофренически нарциссическим попугаем и стервозной подружкой, почти определенно нимфоманкой, и обретающую во мне, где-то, но никто не знает где, совершенного любовника… положим, все это сообщил бы мне Рекс Металман, в режиме диалога перегнувшись со своим огнеметом через заборчик между нашими участками, а я стоял бы с граблями в руке, положим, Рекс сказал бы мне все это, и я бы почти наверняка ответил, что правдоподобие всего этого примерно равно по вероятности тому, что юный Вэнс Кипуч, в то время восьми лет от роду и в свои восемь в иных аспектах более мужчина, нежели я, что этот юный Вэнс, который, пока мы вот так стояли бы, на заднем плане пинал бы футбольный мяч [34] то в холодное осеннее небо, то в окно, и его смех вечно отражался бы эхом от сплотки разноцветных пригородных деревьев, что дюжий Вэнс в итоге окажется… гомосексуалом, ну или чем-то равно маловероятным, несообразным, из разряда «абсолютно исключено».

Теперь небеса оглашаются злорадными смешками. Ныне, когда стало неоспоримо очевидным, даже мне, что мой сын наполняет слова «плод моих чресл» целыми полями новых значений, когда я здесь, и деятельно делаю то, что делаю, когда мне есть что делать, когда я чувствую сквозняк в пустоте, и опускаю глаза, и вижу дырку в груди, и тайком гляжу, как в открытой полиуретановой сумочке Линор Бидсман среди аспирина, брусочков гостиничного мыла, лотерейных билетов и глуповатых книжек вообще ни о чем сжимается багровый кулак моего личного особенного сердца, – что́ мне сказать Рексу Металману, Скарсдейлу, луговым мотылькам и прошлому, кроме того, что оно не существует, что его вычеркнули, что мячи уже не взмывают в прозрачное небо, что мои алименты растворяются в черной пустоте, что человек может и должен переродиться, и перерождается, в какой-то момент, а может, даже и моменты? Рекс был бы в замешательстве и, как всегда, когда он бывал в замешательстве, скрыл бы тревогу, взрывая территорию газона. Я бы стоял себе с хладными граблями в руке, зная то, что знаю, под дождем из грязи, травы, мотыльков, и качал головой, адресуясь всему вокруг.

Но кто же эта девушка, которая мной владеет, которую я люблю? Отказываюсь спрашивать или отвечать, кто она. Что она? Узкоплечая, тонкорукая, пышногрудая девушка, длинноногая девушка со ступнями больше средних, ступнями, что чуть выделяются, когда она вышагивает… в своих черных баскетбольных кедах. Я сказал «тревожно»? Это обувь, в которую я влюблен. Исповедаюсь: однажды, в миг заведомо безответственной деградации, я попытался заняться любовью с одним из этих кед, «Все звезды 1989», высокое голенище, когда Линор была в душе, но не сумел довести дело до оргазма, по тем же обычным причинам.

Но что же Линор, что ее волосы? Это такие волосы, которые изначально и сами по себе как бы любого цвета – светлые, рыжие, иссиня-черные и ореховые, – но предлагают внешний оптический компромисс и казались бы всего лишь уныло-каштановыми, если б не зажигательные искорки, едва уловимые краем глаза. Она носит челку, а боковые пряди изгибаются вдоль Линориных щек и местами почти встречаются под подбородком, как хрупкие жвалы хищного насекомого. О, волосы могут кусать. Меня волосы кусали.

И ее глаза. Не могу сказать, какого цвета глаза Линор Бидсман; я не в силах смотреть на них; они для меня – солнце.

Они голубые. Ее губы полные и красные, с тенденцией к влажности, и не просят, но прямо требуют, надувшись жидким шелком, их целовать. Я целую их часто, признаю́, это моя страсть, я любитель целоваться, а поцелуй с Линор – это, позволю себе порассуждать немного, не столько поцелуй, сколько передислокация, извлечение и грубое перемещение сути себя на губы, иначе говоря, это не два человеческих тела сходятся и делают обычные штуки губами – нет, это два комплекта губ, соединившись и состыковавшись с начала постскарсдейлской эпохи, достигают полного онтологического статуса лишь в последующем союзе, а за и под губами, пока они сводятся и сплавляются в одно, еле поспевают два уже откровенно лишних физических тела: свисают по краям поцелуя, словно утомленные стебли перецветшей флоры, волочат ботинками по земле, пустая шелуха. Поцелуй с Линор – сценарий, в котором я намасленными подошвами скольжу по влажному катку нижней губы, укрытой от непогоды мокрым теплым перехлестом верхней, чтобы наконец вкрасться меж губой и десной, и потянуть губу на себя, как ребенок одеяло, и через нее уставиться неприветливыми глазами-бусинками на мир, внешний относительно Линор, частью которого я более быть не желаю.

То, что я должен при итоговом анализе оставаться частью мира, внешнего относительно и отличного от Линор Бидсман, для меня – источник жуткой тоски. То, что другие способны обитать глубоко-глубоко внутри любимых и пить из мягкой чаши у сливочного озера в центре Объекта Страсти, в то время как я вечно обречен лишь предощущать наличие глубинных тайников, а сам только и могу, что сунуть нос, типа как бы, в вестибюль Великих Чертогов Любви, кратко возбуждаться и суетно толочься на половике, огорчает меня в высшей степени. Но что Линор находит такие мелкие безумства, такие беседы сразу за Входной Дверью Единения не просто приятной мимолетной забавой, но чем-то несомненно правильным, ублажающим, значительным и в каком-то смысле чудесным, позволяет мне, что весьма логично и совсем неудивительно, проникнуться схожим ощущением, расширяет понимание забав и меня, заставляет спешить по дорожке к этой самой Входной Двери в лучшем спортивном пиджаке и цветком в петлице, в школярском восторге, снова и снова, толкает вприпрыжку бежать ко входу в пещеру в рубашке из леопардовой шкуры, авек [35] дубинка, мычанием испрашивать позволение войти и обещать абстрактное надирание задницы, если мне как-либо воспрепятствуют.

Мы повстречались, как ни странно, не в Центре Бомбардини, а у двери кабинета психотерапевта, жилетку которого мы, как выяснилось, делим, доктора Кёртиса Джея, хорошего мужика, но чудика и вообще, как мне начинает казаться, никудышного психотерапевта, не хочу сейчас о нем говорить, ибо немало уязвлен его свежайшей и нелепейшей трактовкой конкретного сна, который в последнее время повторяется и ужасно меня тревожит, в этом сне есть королева Виктория, мастерство манипуляции и мыши – любой сколь-нибудь разумный человек поймет, что это, конечно же, по сути своей эротическое сновидение, однако доктор Джей надоедливо настаивает, что речь не об эротической фиксации, а о явлении, которое он именует «гигиенической тревожностью», что́ я раз и навсегда отвергаю вместе со всей зацикленностью Джея на гигиене Блентнера, которую он, думаю, на каком-то уровне и потырил из Линориного личного колодца невротического катексиса [36] и добавил в тот же колодец; я почти уверен, что так и было, поскольку одно из подкупающих свойств доктора Джея, оно же основная причина, почему я хожу к нему, невзирая на громадье признаков полнейшей некомпетентности, – то, что, понятия не имея об этике, этот неисправимый болтун рассказывает мне все, что Линор рассказывает ему. Вообще.

Мы с Линор познакомились в приемной доктора Джея, я скрипуче покидал кабинет, она ждала в другом матерчатом гусеничном кресле, в ниспадающем белом одеянии и черных конверсах, читала, положив лодыжку на колено. Я вспомнил, что видел ее в коммутаторной, больше того, тем утром она вручила мне газету, и вследствие обстановки смутился, ну а Линор, о, теперь-то я знаю, как это по-линорски, – ничуть. Она поздоровалась и назвала меня «мистер Кипуч», и сказала, что надеется, нам вскоре будет что издавать, она мозжечком чует, что будет. Она сказала «мозжечком». Она сказала, что ходит к доктору Джею, в основном чтобы справиться с дезориентацией, спутанной идентичностью и потерей контроля, и я в какой-то мере мог ее понять, ибо знал: она – дочь владельца «Продуктов детского питания Камношифеко», одного из весьма лидирующих и, если позволите, в моем понимании порочных предприятий Кливленда, которое просто не может не оказывать угнетающего и безусловного влияния на жизнь всякого, кто так или иначе связан с его кормилом. Припоминаю, в тот момент ее механическое кресло на гусеницах повиновалось сигналу двинуться в кабинет доктора Джея – чье пристрастие к бесполезным устройствам могло бы, я убежден, более чем заинтересовать его коллег, – и мы попрощались. Я взглянул на ее шею, исчезавшую в Джеевом логовище, отстегнулся от дурацкого потешного аппарата, вышел на ветер бурого озера, и на душе моей было отчего-то легко.

Как всё развивалось потом? Я имею в виду по большей части не обособленные события, не историю, но монтаж, под некую музыку, и не рубленый или бравурный монтаж типа «Боец Готов К Большому Бою», а нечто мглистое, журчащее, «Рик Кипуч Лелеет Слепую Влюбленность В Ровесницу Своего Сына И Готовится Вновь И Вновь Оказываться В Дураках», движущуюся акварель, на которую проецируется в еще более размытых цветах призрачная сцена: мы с Линор бежим навстречу друг другу в замедленной съемке сквозь бледный желатин наших взаимных комплексов и разного рода тревог.

Я вижу, как ежеутренне принимаю газету «Честный Делец» [37] из рук Линор через стойку коммутатора, краснея и терпя смешки Кэнди Мандибулы и миз Прифт – я презираю обеих. Я вижу, как ищу Линор в приемной доктора Джея, однако ее время никогда не совпадает с моим, и вот я плюхаюсь в кресло, и оно едет, неспешно и шумно, в Джеев кабинет. Я вижу, как по ночам в своей постели, в своей квартире, совершаю двумя пальцами Ритуал Утешения, а над моей головой уже плывут киногрезы, в которых начинает преобладать конкретная текучая, хищновласая, обутая в черные кеды фигура. Я вижу, как ерзаю в кресле в кабинете доктора Джея, желая спросить о Линор Бидсман, излить интимные эмоции, но пока еще не могу и чувствую себя идиотом, а Джей, пригладив надушенным платочком моржовые усищи, глубокомысленно трактует мое смятение и отчаяние как знаки близящегося «прорыва» и понуждает удвоить число еженедельных визитов.

Наконец, я вижу, как сыт по горло происходящим, не способен сосредоточиться на работе в компании, не способен сделать ничего полезного для «Обзора», который и правда требовал, слава богу, тяжкого труда. И я вижу, как однажды, будто смешное, прячущееся, подглядывающее дитя, таюсь за мраморной колонной, в пределах хрусткой досягаемости челюстей тени Эривью, в холле Центра Бомбардини, выжидая, когда Юдифь Прифт внемлет очередному из множества каждодневных позывов невозможно тугого мочевого пузыря. Я вижу, как настигаю Линор Бидсман в клаустрофобной кабинке, когда Прифт уходит. Я вижу, как Линор, глядя на мое приближение, улыбается. Я вижу, как исчерпываю разговор о погоде, затем осведомляюсь у Линор, не желает ли она выпить со мной после работы. Я вижу столь редкую в своей жизни возможность с выгодой использовать в описании слово «обескураживаться». Я вижу, как Линор моментально обескураживается.

– Я вообще-то не пью, – говорит она через секунду, вновь уперев взгляд в книгу.

Я чувствую, что поплыл.

– Вы не пьете в принципе никаких жидкостей? – спрашиваю я.

Линор глядит на меня и медленно улыбается. Мягкий изгиб влажных губ. Именно так. Я борюсь с желанием ринуться головой в каньон прямо в холле.

– Я пью жидкости, – признаёт она после паузы.

– Прекрасно. Какую именно жидкость вы предпочитаете?

– Имбирный эль – замечательная жидкость, мне всегда так казалось, – говорит она смеясь. Мы оба смеемся. У меня лютая и болезненная эрекция, которая, благодаря одному из малого числа преимуществ моей физиологии, не становится даже потенциальным источником смущения.

– Я знаю чудесное местечко, где имбирный эль подают в тонкостенных стаканах с крошечными трубочками, – говорю я. Имея в виду бар.

– Суперически.

– Отлично.

Я вижу нас в баре, слышу пианино, которого не слышал тогда, чувствую, что чуть захмелел, видимо, с полстакана «Канадского Клубного» [38], разбавленного дистиллированной водой, мне срочно надо пописать, и не успеваю я вернуться, как мне надо пописать снова, и тоже срочно. Я вижу близкие губы Линор, объявшие крошечную короткую трубочку в имбирном эле с такой естественной непринужденностью, что у меня трепещут большие мышцы ног. Мы созданы друг для друга. Я вижу, как узнаю́ все о Линор, как Линор в бесценно редкий момент беззастенчивости рассказывает мне о жизни, которую, теперь я это знаю, она в каком-то смысле перестанет считать своей.

У Линор есть сестра и два брата. Ее сестра замужем за перспективным менеджером «Камношифеко» и смутно связана с индустрией соляриев. Один брат – ученый в Чикаго, с ним не все в порядке. Один брат скоро окончит первый курс в Амхёрстском колледже, что в Амхёрсте, штат Массачусетс. [Я, Рик Кипуч, упомяну здесь, что учился в Амхёрсте.] Какое совпадение, сказал я, я тоже учился в Амхёрсте. Божечки, сказала Линор. Помню, как челюсти ее волос ласкали трубочку, пока она тянула имбирный эль из высокого матового стакана. Да, сказала она, ее брат учится в Амхёрсте, ее отец учился в Амхёрсте, ее сестра училась в Маунт-Холиок, совсем близко отсюда [уж как я это знал] ее дедушка учился в Амхёрсте, ее прадедушка учился в Амхёрсте, ее бабушка и прабабушка – в Маунт-Холиок, в двадцатых годах ее прабабушка училась в Кембридже, где ей читал лекции Витгенштейн, у нее сохранились конспекты.

Который брат учился в Амхёрсте?

Ее брат Ля-Ваш [39].

В каком колледже учился другой брат? Как зовут другого брата? Не желает она еще один имбирный эль, с крошечной трубочкой?

Да, было бы здорово, его зовут Джон, на самом деле другого брата зовут Камношифр, но он называет себя Ля-Ваш, это его второе имя и девичья фамилия матери. Джон, самый старший, вообще-то не учился в колледже, он получил докторскую степень в Чикагском универе, в младших классах доказал что-то до той поры недоказуемое, посредством мелка из набора мелков Линор, в блокноте с Бэтменом, и потряс всех до невозможности, и через несколько лет стал доктором наук, так и не прослушав ни одной лекции.

Это тот, с которым теперь не всё в порядке.

Да.

Надеюсь, это не что-то серьезное.

К сожалению, это кое-что весьма серьезное. Он в своей комнате, в Чикаго, не может видеть никого, кроме пары человек, у него проблемы с приемом пищи. Линор не хочет об этом говорить, сейчас – точно нет.

Ну а где училась сама Линор, училась ли Линор в Маунт-Холиок?

Нет, Маунт-Холиок показался ей не очень, она училась в Оберлине, маленьком смешанном колледже к югу от Кливленда. Там учился и муж ее сестры. Через месяц будет два года, как Линор закончила колледж. А я учился в Амхёрсте?

Да, я учился в Амхёрсте, выпуск 69-го, сразу же защитил магистерскую по английской литературе в Колумбийском, устроился в издательство «О’Хота и Клевок» на Мэдисон-авеню в Нью-Йорке.

Это большая компания.

Да. И по доселе неизвестным причинам я добился там успеха. Заработал для издательства неприлично много денег, вознесся на головокружительные редакторские высоты, зарплаты стало почти хватать на жизнь. Я женился на Веронике Клевок. Переехал в Скарсдейл, штат Нью-Йорк, откуда до самого Нью-Йорка рукой подать. У меня сын. Ему восемнадцать.

Восемнадцать?

Да. Мне, вообще говоря, сорок два. Я, кстати говоря, еще и разведен.

Вам не дашь сорок два.

Вы так милы. Я тут ерзаю, потому что вспомнил, что надо срочно позвонить, это по работе.

Я вернулся. Сделал кучу коротких звонков. К слову, она давно хотела спросить: а кто такой Част в компании «Част и Кипуч»?

Это не очень ясно. Монро Част, я знаю, баснословно богатый суконщик и придумщик. Он придумал бежевый выходной костюм. Он придумал эту штуковину, которая звенит, когда машина трогается, а кто-то не пристегнут. Теперь он, понятно, затворник. Со мной связался его представитель в спортивных солнцезащитных очках. Интерес к издательскому делу. Вне Нью-Йорка и окрестностей. Смело, ново. Огромные инвестиции. Полноправное партнерство для меня. Зарплата куда больше обычной для отрасли. Если предположить, и это логично, что наш Част – это Монро Част, тогда становится ясно, что «Част и Кипуч» – всего лишь пошлое уклонение от налогов.

Ну и ну.

Да. Единственный реальный плюс для меня – возможность запустить собственный ежеквартальник. Литературный. Восторженное согласие с условием. Начинание разом узаконит всё предприятие, с точки зрения Часта.

«Частобзор»?

Да. В прошлом году продавался неплохо.

Хороший журнал.

Вы так добры.

Есть еще заказы «Норслана».

Да, если издание односложной пропаганды, расхваливающей добродетели явно неэффективного и канцерогенного пестицида, с целью распространения оной в среде размягченных взятками бюрократов третьего мира можно считать заказами, есть еще заказы «Норслана». А кой черт понес ее работать телефонисткой?

Ну, ей, само собой, нужны деньги на еду. Ее лучшая подруга, Мандибула, она тоже училась какое-то время в Оберлине, работает телефонисткой. Эт цетера.

Почему она не работает в «Камношифеко» за несомненно бо́льшие деньги и, как следствие, большее количество еды?

Еда – не проблема. Ей кажется, что она весьма недостаточно контролирует свою жизнь. Работа в «Камношифеко», как и жизнь с отцом и ее старой гувернанткой в доме в Шейкер-Хайтс, только локализовали и усилили бы чувство беспомощности, потерю личной волевой действенности. Я слышу, как я слушаю голос доктора Джея. Я вижу, как бью в барабан своей храбрости палочкой для помешивания коктейля и пытаюсь прижать колено к Линориному под крошечным столиком из ДСП, и нахожу, что ее ног там нет. Я произвожу подстольную разведку ногой, но ее ног там нет вообще. Мне безумно интересно, где же они.

Я разъясняю собственную неспособность понять это чувство отсутствия контроля. Да, все мы имеем дело и миримся с жизнью, многие свойства которой не контролируем. Это часть существования в мире, полном иных людей с иными интересами. Я вновь близок к тому, чтоб обмочиться.

Нет, тут другое. Столь общее чувство непорядка – не проблема. Локализованное чувство – вот проблема. Ощущение, что она не контролирует свои личные суждения, действия и воления.

Что такое «контроль»?

Кто знает.

Это что-то из религии? Кризис детерминизма? У меня когда-то был друг…

Нет. Детерминизм сгодился бы, сумей она почувствовать, что детерминируема чем-то объективным, безличным, что она – лишь крошечная деталька огромного механизма. Не чувствуй она, что ее будто бы используют.

Используют.

Да. Будто бы у всего, что она делает, говорит, ощущает и думает, есть какая-то… функция за пределами нее.

Функция. Сигнал тревоги. Все-таки доктор Джей. Заговор?

Нет, не заговор, конечно, не заговор, она неясно выразилась. Когда она качает головой, кончики ее волос маятниками раскачиваются под подбородком. Простите, у меня салфетка упала под стол. Я такой неуклюжий. Ее ноги на месте, просто компактно упрятаны под стул, лодыжки скрещены. Сигнал сигналом, сперва я хочу добраться до ее лодыжки, ну а пи́сать – потом.

Нет, ей просто кажется – иногда, прошу заметить, не все время, но в яркие и отчетливо ясные моменты, – что она в действительности не существует, если не считать того, что она говорит, делает, ощущает эт цетера, и что все это, сдается ей в такие моменты, она реально не контролирует. Никакой ясности.

Хм-м-м.

Давайте сменим тему? Скажем, почему я хожу к доктору Джею?

А, это просто ориентирование в снах, общие разговоры по душам. Я типа отвлеченно интересуюсь всем этим анализом, правда. Мои проблемы, все без исключения, мелкие. Пока они вряд ли стоят обсуждения. Я хожу именно к Джею, потому что он нравится мне меньше любого из [очень многих] кливлендских клиницистов, с которыми я говорил по душам. Я почему-то думаю, что атмосфера антагонизма в этом деле – ключевая. Линор тоже? Нет, Линор направил к Джею врач, друг семьи, древний дружок прабабушки, врач, к которому Линор обратилась насчет постоянного носового кровотечения. С тех пор она к Джею и ходит. Джей ее раздражает, но и очаровывает. А меня он очаровывает? Вообще-то я хожу к нему просто кататься на креслах; эти кресла такие славные. Раскрепощают.

Кресла. Она обожает резкое лязгающее подергивание, когда цепь тащит ее по тропе к Святилищу. Как-то они с братом и гувернанткой ездили на ярмарку и катались на американских горках, которые вначале точно так же дергались и лязгали. Иногда, въезжая в кабинет Джея, она почти ожидает такого же, как на американских горках, крутого нырка. [Всё будет.] В другой раз они с сестрой Кларисой ездили на ярмарку штата в Колумбус, потерялись в Зеркальном Лабиринте, и у Кларисы украл кошелек человек, до последнего притворявшийся отражением. Страшно было до чертиков.

Чем занимается ее мать?

Зависает, более-менее, в Висконсине.

Ее родители разведены?

Не совсем. Может, пойдем? Ей утром на работу, вручать мне газету, в конце концов. Как-то вдруг очень поздно. Она обедала, может, она хочет есть? Имбирный эль на удивление питателен. Ее машина в мастерской, дроссель не в порядке. Утром она приехала на автобусе. Ну ладно. У нее новенький автомобильчик от «Мэттел», они еще производят «Огненные Колеса» [40]. Только чуть больше обычного. Реально больше игрушка, чем машина. И так далее.

Я вижу, как мы едем по сумасшедшей кривизне Внутреннего кольца Южного шоссе I-271 в направлении Восточного Коринфа. Я вижу, как в машине Линор сидит, сдвинув коленки и отведя их в сторону, мою, и я касаюсь ее коленки тыльной стороной ладони, переключая передачи.

С моим желудком, я вижу, катастрофа. Я вижу, как высаживаю Линор, как мы стоим на крыльце огромного серого дома, в мягкой тьме апрельской ночи кажущегося черным, дома, говорит Линор тихо, принадлежащего челюстно-лицевому хирургу, который сдает две комнаты ей с Мандибулой и одну – девушке, работающей с сестрой Линор в «Пляж-Загаре». Линор живет с Мандибулой. Я вижу, как она говорит мне спасибо за имбирный эль и за то, что подвез. Я вижу, как наклоняюсь, делаю выпад в сторону хрустящего белого воротничка ее платья и целую ее прежде, чем она успевает сказать спасибо. Я вижу, как она пинает меня в колено, прямиком в коленный нерв, кедом, который оказывается на удивление тяжелым и твердым. Я вижу, как визжу, и хватаюсь за колено, и тяжело плюхаюсь на ступеньку крыльца, ощетинившуюся гвоздями. Я вижу, как вою и хватаюсь одной рукой за колено, а другой за ягодицы, и лечу прямиком в пустую клумбу с мягкой весенней землей. Я вижу, как Линор садится рядом на колени – ей очень жаль, она не понимает, что на нее нашло, я ее ошеломил, она была ошеломлена, блин, что она наделала. Я вижу себя с землей в носу, я вижу, как зажигается свет в сером доме, в других домах. Я кошмарно чувствителен к боли и практически реву. Я вижу, как Линор вбегает в дом челюстно-лицевого хирурга. Я вижу, как моя машина кренится все ближе и ближе, пока я очумело прыгаю к ней на одной ноге. Я убежден, что слышу откуда-то сверху голос Кэнди Мандибулы.

Я понял, что люблю Линор Бидсман, когда назавтра она не пришла на работу. Мандибула, выпучив глаза, сообщила мне, что Линор сочла себя уволенной. Я позвонил домовладелице, жене хирурга, девяностокилограммовой рожденной свыше фанатичке, потрясающей Библией [41]. Попросил ее сообщить Линор, что никто никого не уволил. Принес Линор извинения. Ей было ужасно неловко. Мне было неловко. Ее начальница, заведующая коммутатором Валинда Пава и правда хотела ее уволить, якобы за прогул. Линор Валинде не нравится из-за привилегированной семьи. Я – начальник Валинды. Я ее успокоил. Линор стала вручать мне газету, как раньше.


Где ты теперь?

Ибо потом настала волшебная ночь, ночь волшебства, нерассказуемая, когда сердце мое наполнилось жаром, и ягодицы мои исцелились, и я в пять с чем-то покинул офис в трансе, спустился на первый этаж как по проволоке, увидел на той стороне темного пустого каменного холла Линор в ее кабинке, одну, в тот момент обесприфтленную, за книгой, и коммутатор, как обычно, молчал. Я скользнул по гнетуще затененнному холлу и вплавился в сияние белой настольной лампы крошечной кабинки, лампы за спиной Линор. Она взглянула на меня, улыбнулась, вернулась к книге. Она не читала. В гигантском окне высоко над кабинкой тонкое копье оранжево-бурого кливлендского заката, спасенное и искривленное на миг любезным химическим облаком по-над чернотой Эривью, светом маяка пало на нежный сливочный сгусток прямо под правым ухом Линор, на ее горле. Я в трансе склонился и мягко прижался губами к этому пятнышку. Внезапное гудение консольного механизма было биением моего сердца, перекочевавшего в Линорину сумочку.

И Линор Бидсман медленно подняла правую руку и коснулась ею моей шеи, бережно нежа мягким робким теплом правую сторону челюсти и щеки, удерживая меня длинными пальцами с тусклыми обкусанными ногтями у своего горла, лаская, склонив голову влево, чтобы я ощутил на губах слабое громыхание артерии. В тот момент я жил – истинно, всецело и впервые за очень долгое время. Линор сказала: «“Част и Кипуч”», – в трубку, она держала ее левой рукой, глядя в надвигающийся мрак. Волшебство ночи было в том, что волшебство продлилось. Вернусь к работе.

/б/

– «Част и Кипуч». «Част и Кипуч».

– Миз Бидсман?

– Да?

– Дэвид Блюмкер.

– Мистер Блюмкер!

– Миз Бидсман, вы же работаете в… издательстве «Част и Кипуч», верно?

– Да, а почему?..

– Боюсь, я только что звонил по вашему номеру и говорил с юной дамой, предложившей мне заплатить за причинение боли мне же.

– У нас ужасно путаются телефонные линии, ну и всё. Скажите, а вы?..

– Нет, к сожалению, нет. Прибавились, как мы обнаружили, один ненаходимый жилец и один работник заведения.

– Простите?

– Двадцать шесть пропавших, уже.

– Ого.

– Вам удалось связаться с вашим отцом, миз Бидсман?

– Его линия занята. Он много говорит по телефону в офисе. Я как раз хотела попытаться еще раз. Скажу, чтобы он вам перезвонил, обещаю.

– Спасибо большое. И вновь позвольте, пожалуйста, сказать, что мне очень жаль.

– Да, вперед.

– Прошу прощения?

– Слушьте, у меня тут, я вижу, второй звонок. Я переключусь. Созвонимся.

– Спасибо.

– «Част и Кипуч».

– Что на вас… надето?

– Простите?

– Вы одеты… теплее обычного, скажем так?

– Сэр, это издательство «Част и Кипуч». Вы звоните в кливлендское отделение «Набери любимую»?

– Ой. Ну – да. Как неловко.

– Всё в порядке. Я могу дать вам номер, но не факт, что он работает.

– Погодите-ка. Как вы насчет подрючить?

– До свидания.

– Щелк.

– Ну и денек…

– «Продукты детского питания Камношифеко».

– Офис президента, пожалуйста, это Линор Бидсман.

– Один момент.

– …Ну хоть не занято.

– Офис президента, Пенносвист слушает.

– Сигурд. Линор.

– Линор. Как делишки?

– Могу я поговорить с отцом?

– Невозможно.

– Срочно.

– Не здесь.

– Вот же, дерьмецо на веточке.

– Прости.

– Слушь, это очень срочно. Меня попросили, чтобы он сразу перезвонил. Семейное дело.

– Линор, он сейчас вообще недоступен.

– Где он?

– Ежегодный саммит с Гербером. Август же.

– Елки.

– Бодается с кривой спроса на фруктово-сливочный.

– Сигурд, это может быть буквально вопрос жизни и смерти.

– Он без телефона, милая. Ты же знаешь правила. Гербер же.

– Долго?

– Не знаю. От силы пару дней, может, три.

– Где они?

– Говорить не велено.

– Сигурд.

– Корфу. Какое-то глухое, богом забытое местечко на Корфу. Больше ничего не знаю. Меня убьют, если он просечет, что я тебе сказал. Меня закатают в тысячу банок пюре из ягнятины, а Пенносвисты-младшие станут, наоборот, голодать.

– Когда он уехал?

– Вчера, сразу после тенниса с Гишпаном, около одиннадцати.

– Как вышло, что ты не с ним и не секретарствуешь? Кто будет делать ему «манхэттены» [42]?

– Перебьется. Он меня не захотел. Сказал, только они с Гербером. Мужик с мужиком. Может, они устроят чемпионат по рукоборью? Или потыкают друг дружку в ребра, попоют амхёрстовские песенки, постараются вогнать друг дружке нож в спину. Борьба за долю на рынке – дело неприглядное.

– Черт, он велел мне ему позвонить, и это было сегодня утром. Он должен… а бабушка папы с тобой не связывалась, нет?

– Линор? Бог миловал. Она в порядке?

– Да. Слушь, я в полном раздрае. Когда точно, ты думаешь, он вернется?

– На моем рабочем календаре через три дня квадратик, а в нем огромный череп. Что может означать только одно.

– Всё пошло по борозде.

– Слушай, серьезно, если я могу как-то помочь…

– Милый Сигурд. Моя фигня мигает. У меня другой звонок. Переключаюсь.

– Звони, если что.

– Пока… стой!

– Что?

– Где Шмоун? Он взял Шмоуна?

– Чего не знаю, того не знаю. Но это мысль. Попробуй позвонить в «Шмоун и Ньет». Дать номер?

– Издеваешься? Номеров завались.

– Ну пока.

– «Част и Кипуч».

/в/

Что, конечно, не значит, здесь и никогда, что все шло как по маслу. Моя неспособность быть по-настоящему внутри и окруженным Линор Бидсман пробуждает во мне весьма естественное противожелание: чтобы она была внутри меня и охвачена мной. Я собственник. Иногда я хочу ею владеть. И это, конечно, не очень стыкуется с девушкой, которую основательно пугает возможность того, что она не владеет собой.

Я дико ревнив. У Линор есть свойство привлекать мужчин. Это не нормальное свойство и не свойство, которое можно выразить. «…», – сказал он, тщетно пытаясь его выразить. «Уязвимость», понятно, плохое слово. «Игривость» тоже не пойдет. Оба обозначают, поэтому оба лажают. У Линор есть свойство некой игры. Вот. Почти бессмыслица, значит, может быть, верная. Линор, ни слова не говоря, приглашает вас сыграть в игру, состоящую в глубинных попытках понять правила этой игры. Как вам такое? Правила игры и есть Линор, ты играешь – тобой играют. Уясни правила моей игры, смеется она, с тобой или тобой. На доску падают гребенкой забо́ров тени: Башня Эривью, отец Линор, доктор Джей, Линорина прабабка.

Иногда Линор поет в душе, громко и ладно, видит бог, практикуется она достаточно, ну а я горблюсь на унитазе или опираюсь о раковину, читаю рукописи и курю гвоздичные сигареты – привычка, перенятая у Линор же.

Отношения Линор с ее прабабкой – штука нездоровая. Я виделся с этой женщиной раз или два, к счастью, коротко, в помещении столь жарком, что чуть не задохнулся. Это маленькая, смахивающая на птичку старушка с острыми чертами, отчаянно древняя. Бодрой ее не назвать. О такой и просто так не скажешь «благослови ее Господи». Это женщина твердая, холодная, женщина ворчливая и насквозь эгоистичная, с обширными интеллектуальными претензиями и, я полагаю, очевидно соразмерными талантами. Она индоктринирует Линор. Они с Линор «говорят часами». То есть Линор слушает. В этом есть нечто кислое и безвкусное. Линор Бидсман не расскажет мне ничего важного об отношениях с Линор Бидсман. Она не говорит ничего и доктору Джею, разве что у мелкого ублюдка припасена против меня последняя карта в рукаве.

Ясно, однако, что это прабабка со Взглядами. Я думаю, она вредит Линор, и, я думаю, знает, что вредит, и, я думаю, ей плевать. Она, судя по собранным мной крупицам, убедила Линор, что ей ведомы некие слова колоссальной мощи. Нет, правда. Речь не о вещах, не о концепциях. О словах. Женщина явно одержима словами. Я не могу и не хочу утверждать что-либо наверняка, но она явно была феноменом в своем колледже и получила место в кембриджской аспирантуре, что в двадцатые для женщины – подвиг; так или иначе, она изучала античную литературу, философию и непонятно что еще под руководством чокнутого свихнутого гения по фамилии Витгенштейн, а он верил, что всё на свете – слова. Правда. Если не заводится машина, это явно надо понимать как языковую проблему. Если вы не способны любить, вы затерялись в языке. Страдать запором равно означает засоренность лингвистическим отстоем. Как по мне, от всего этого за километр разит чушью, но старая Линор Бидсман на эту чушь определенно купилась и семьдесят лет готовила на медленном огне варево, которое ныне еженедельно льет в преддверия размягченных жарой Линориных ушей [43]. Она дразнит Линор некой странной книгой так, как только исключительно жестокий ребенок может дразнить зверька кусочком пищи, намекая, что эта книга для Линор особо значима, но отказываясь углубляться в тему, «пока что», и показывать книгу, «пока что». Слова, книга, вера в то, что мир есть слова, и убеждение Линор, что ее собственный личный мир – всего лишь «ее», а не «для нее» и не «под нее». Это все неправильно. Ей больно. Я хотел бы, чтобы старая леди умерла во сне.

Ее дочь – в том же Доме, она на двадцать с лишним лет моложе, красивая пожилая женщина, я ее видел, ясные карие глаза, румяные щеки нежно-розового цвета, волосы – жидкое серебро. Абсолютная идиотка с Альцгеймером, не знает, кто она и где, пускает слюни, текущие с влажных прекрасных, идеально сохранившихся губ. Линор ее ненавидит; обе Линор ее ненавидят. Почему так – я не знаю.

Волосы Линориной прабабки белые как хлопок, она носит челку, пряди по обе стороны головы изгибаются и почти встречаются под подбородком, как мандибулы насекомого.

Мы часто будем лежать рядом, и Линор будет просить меня рассказать ей историю. «Историю, пожалуйста», – будет говорить она. Я буду рассказывать ей то, что рассказывают мне, просят меня полюбить и дать полюбить другим, шлют мне в коричневых манильских обертках [44], в замаранных чернилами конвертах с обратным адресом, сопроводительных посланиях, подписанных «Дерзающе Ваш(а)», на адрес «Частобзора». В конце концов, именно этим я сейчас и занимаюсь – рассказываю не свои истории. С Линор я – целиком и полностью я.

Но я печалюсь. Скучаю по сыну. По Веронике не скучаю. Вероника была красива. Линор мила, и у нее есть свойство, связанное, как мы решили, с игрой. Вероника была красива. Но – красотой замерзшей зари, ослепительной и мучительно далекой. Она была ледяной, твердой, мягкой на ощупь, украшенной в нужных местах мягким, холодным светлым волосом, элегантной, но не утонченной, приятной, но не доброй. Вероника была бесшовной и безупречной радостью для глаз и рук… ровно до момента, когда ваши с ней интересы вступали в конфликт. Между Вероникой и всеми остальными лежала гулкая бездна Интереса, бездна непреодолимая, потому что, как оказалось, край у нее лишь один. Вероникин. Что, как я осознал, просто еще один способ сказать, что Вероника не способна любить. По крайней мере, меня.

Физически брак из кошмарного перешел в никакой. Я не могу думать, тем паче говорить, о первой брачной ночи, когда раскрылся всевозможный обман. В итоге Вероника приняла и даже оценила нашу ситуацию; так она берегла силы и себя от пикантного стеснения быть стесненной мной. Насколько я знаю, она мне не изменяла. Ее существование, как и красота, и настоящая цена, было по природе своей эстетическим, а не физическим или психологическим. Комфортнее всего Веронике, я убежден в этом до сих пор, было бы в роли человеческого экспоната, неподвижного, в холодном ярком углу общественного здания, окруженного квадратом красных бархатных шнуров «руками не трогать», слышащего только шепот голосов и каблуки на плитке. Сегодня Вероника живет на мои алименты и готовится, я слышал, выйти замуж за довольно старого и во всех отношениях приятного господина, у которого в Нью-Йорке фирма, участвующая в производстве оборудования для электростанций. Ступай же с богом.

А вот по сыну я скучаю. Нет, не по восемнадцатилетнему студенту Фордема, эстету: длинные ногти, сверкающие прозрачным лаком, брюки без карманов. Я скучаю по моему сыну. Моему ребенку. Он был волшебным ребенком, в этом я всецело убежден. Особых, особых качеств. Особое и веселое дитя. Первым из множества дел Вероника отказалась менять подгузники, так что обычно младенца пеленал я. Я менял ему подгузники, и частенько, когда он лежал на спине и сучил мягкими, как тесто, ножками, пока я убирал горячий, мокрый или зловеще тяжелый подгузник и управлялся с новым пластиковым морщинистым памперсом, младенец пускал на мой свисающий галстук бледную, умилительно тонкую струйку, и пахло пудрой, и галстук тяжелел на горле, и с него капало, и мы вместе смеялись, беззубый он и грустный, сонный я, над пропитанным мочой галстуком. У меня остались несколько тех галстуков, жестких, негнущихся, засаленных: они покоятся на маленьких зубчатых перекладинах и глухо стучат в дверцу шкафа, когда ветры памяти продувают темные уголки моей квартиры насквозь.

То был мальчик в тесных, но странных отношениях с окружавшим его миром, темноглазый молчаливый мальчуган, который с возраста независимых решений и движений отражал мир в собственном, особом, колеблющемся зеркале. Вэнс был для меня отражением. Вэнс разыгрывал Историю и События внутри своего детского мирка.

В очень юные годы, очень юные, Вэнс надевал темную одежду, обвязывал голову тесемкой, совал в рот леденцовые сигареты и устраивал внезапные, тайные вылазки в комнаты дома, тяжело дыша и вертясь, дубася воздух кулачками, потом ныряя под мебель, ползая по-пластунски, цепляя воздух согнутым пальцем. Молниеносный рейд на кухню – исчезает кошачий корм. Молчаливый налет на мою берлогу – на ножке стола появляется вертикальная царапина от булавки. Беспечный отряд дерновых муравьев попадает в засаду и оперативно стирается с лица земли бомбардировками теннисного мяча, пока мы с Вероникой глядим то на бой, то друг на друга через джин с тоником. Мы были озадачены и испуганы, Вероника подозревала расстройство координации, но как-то вечером после обеда мы увидели глаза Вэнса, когда корреспонденты вечерних новостей доносили до нас последние сведения о предсмертных конвульсиях войны в Индокитае. Немигающие глаза, беззвучное дыхание. Когда Киссинджер с триумфом покинул Париж, дом в Скарсдейле демилитаризовался [45].

Иногда в те же дни мы находили Вэнса одного в комнате: он смотрел в пустой угол, в котором стоял, – обе руки подняты, каждая застыла в двухпальцевом жесте мира. Мы поняли, что благодаря чуду телевидения Вэнс Кипуч установил особые отношения с Ричардом Никсоном. Когда тянулся в великолепном цвете Уотергейт [46], у Вэнса проявились вороватый взгляд, нащипанная белизна вокруг переносицы, отказы говорить, где он, и объяснить, что делает. Мой магнитофон – честно сказать, без ленты и даже не включенный в сеть, но, тем не менее, мой магнитофон – стал появляться тут и там: под обеденным столом во время еды, на заднем сиденье машины, под нашей кроватью, в ящике конторки. Вэнс, когда его спрашивали напрямую, невыразительно глядел на магнитофон и на нас. Потом притворялся, что смотрит на часы. После отставки Вэнс неделю валялся больной в постели с самыми настоящими симптомами. Нас охватил ужас. В последующие годы Вэнс безмолвно, с официальным выражением лица прощал всякий очевидный вред, наносимый ему нами и миром; падал и прикрывал грудь руками при малейшей критике; делал обратное сальто в гостиной и приземлялся на обе ноги, всякий раз оставляя трещины в потолке; носил в школу костюмчик и вербовал последователя носить за ним портфельчик, подаренный нами по его настоянию на Рождество; с завязанными глазами ходил по комнатам, усеянным обрывками нарисованного флага. Кто знает, что это по большей части было. Таким был мир, который монадический Вэнс Кипуч воспринимал и отражал через себя. Я, честно, предпочитал его настоящему.

В юности он был прекрасным атлетом, веско гремел алюминиевыми бейсбольными битами Маленькой Лиги [47], глухо и тяжело забивал твердые осенние футбольные мячи, мягко вплетал свой шепот в сети баскетбольных колец. Бегал свипы [48] в детском футболе, бегал так быстро, столь виртуозно виляя и ловча, что другие мальчики падали, лишь пытаясь до него дотронуться. Ощутите то, что ощущал в своей груди я, маленький человек в беретке и стегаемом ветром плаще, глядя на плод моих чресл. Вэнс – мальчик, который делал тачдауны откуда угодно; мамаши-болельщицы пронзительно визжали, освобождали волосы от пластмассовых заколок, хлопали мне в ухо, и ветер уносил клочья малозвучных уличных хлопков вместе с перестуком моих кожаных перчаток. Единственный мальчишка, на котором во время матчей шлем не казался гигантским и уморительно неуместным. Милый белобрысый черноглазый мальчуган, он никогда не хвастался, всегда помогал другим подняться и отдавал должное там, где другие того заслуживали, а потом возвращался со мной, в машине сидел молча, дома играл в своей спальне в иранского заложника.

Последнее великое историческое деяние он совершил в одиннадцать лет, когда началась школа. Русский истребитель сбил над морем аэробус, погубив конгрессменов, монахинь, детей, чьи ботинки, рукава, книжки и оправы очков доплыли до северных берегов Японии [49]. Вэнс часами рассматривал журнальные иллюстрации с авиапассажирами, фотографии, поданные в крупных и живых деталях, семейные снимки на фоне зеленой палитры садов, деревянные лица выпускных альбомов, чирлидерш в масках «Нос – очки – усы» на кадрах из фотобудок, три за четвертак; он смотрел людям на фото в глаза. Потом залез на крышу и прыгнул вниз. Без слов. Дом у нас был одноэтажный, с подвалом. Упав с высоты три с половиной метра, Вэнс основательно растянул лодыжку. Извинился. На следующий день спрыгнул с крыши опять и сломал ногу. Его увезли в больницу, переводили с этажа на этаж и в итоге показали врачу из района близ Центрального парка [50]; врач за один прием «исцелил» Вэнса от недуга. Больше Вэнс не прыгал, не совершал набегов, не падал, не подражал. Вероника обрадовалась. Я никогда не считал, что с Вэнсом что-то не так, хотя, ясно, прыжки с высоты были неприемлемы. Я опечалился.

Наступило печальное, печальное время. Вэнс становился взрослее, я – моложе и печальнее. Вероника еще глубже затворялась в хрустальном футляре вежливого равнодушия. По ее настоянию Вэнс апатично встречался с девочками; насколько я знаю, с каждой он никогда не ходил куда-либо больше одного раза. Вэнс молча ждал половой зрелости, а та ждала, пока Вэнсу не стукнуло пятнадцать; рост и сила уже не давали ему форы – никаких больше холодных ветреных вечеров на утлых трибунах. Только звуки музыки из-под Вэнсовой двери, и цветной мел на пальцах, и черные круги под черными глазами, и прекрасные, прекрасные рисунки – плоские, яркие и печальные, как бетонная дорожка у нашего дома, гладкие, чистые и без единой щербинки, как мать Вэнса, – и приглушенно настойчивый сладкий запах марихуаны из комнаты моего сына в подвале. Теперь Вэнс в Фордеме, изучает искусство. Я не говорил с Вэнсом почти год. Не знаю, почему так.

Я скучаю по нему с лютостью, какую мы приберегаем для тех, кто не вернется. Вэнса больше нет. Он был забит и обезглавлен в кабинете на Парк-авеню в 1983 году человеком, взявшим с нас сто долларов за процедуру. Вэнс, я знаю это доподлинно, гомосексуал, вероятно, еще и наркоман, промытый и неспешно вращающийся в пресных дуновениях холодного скарсдейльского дыхания своей матери, производящий плоские и бездушные совершенные рисунки мелом с большей и большей точностью. Я получил один по почте: ошарашенный, я на газоне с граблями, из-за моего плеча несообразно появляется Вероника с каким-то питьем на черном подносе. Картинка пришла в коричневом конверте в редакцию «Частобзора», несколько недель пролежавшем закрытым.

Я скучаю по Линор – иногда. Я по всем скучаю. Могу вспомнить молодость и ощутить нечто, в чем распознаю́ тоску по дому, и потом думаю: странно, да, ведь я и был дома, все время. К чему появляется это чертово чувство?

Я скучаю по ней, я всем своим багровым кулаком люблю чудну́ю девушку из эпатажной и пугающей семьи, весьма эпатажную и пугающую девушку, что сидит высоко в вороньем гнезде корабля «Част и Кипуч» и всматривается в серые электрические просторы, ища одинокий фонтанчик целевого телефонного звонка. Недавно миз Пава уведомила меня о том, что вероятность такого звонка, благодаря некой поломке в телефонной системе, частью которой мы являемся, ныне даже меньше прежнего. Пока я здесь сижу, глыба тени Эривью не спеша окунает мой офис в жидкую темноту. Пол-офиса уже там. Час дня. Из-за освещения половина офиса в тени становится лакричной, а половина под воздействием солнца – это блестящий желто-белый ужас, я не могу на него смотреть. Линор, я попытаюсь еще раз, и, если ты не здесь, предположу худшее и поддамся наконец чарам Мозеса Кливленда, который и теперь лыбится и, белокостно манит из тротуара шестью этажами ниже. Это наш последний шанс.

/г/

Пока Линор цедила цунами звонков не по адресу и готовилась к попытке дозвониться Карлу Шмоуну в «Шмоун и Ньет», в коммутаторную за консоль явилась Валинда Пава.

– Здрасте, Валинда, – сказала Линор. Валинда, не обращая внимания, стала просматривать Журнал Целевых Звонков, безнадежно тонкую тетрадку с парой заполненных страничек. Юдифь Прифт, зажав клавишу «Позиция Занята», болтала по частной линии с любимой.

– Что за сообщения – для тебя, а записаны в журнал Кэнди? – Валинда обернулась и посмотрела на Линор сверху вниз из-под зеленых теней.

– Думаю, если целевые, значит, это сообщения для меня, – сказала Линор.

– Деточка, я с тобой не шучу, и ты со мной не шути. Ты тут должна быть как штык в десять. Эти твои сообщения пришли в одиннадцать и одиннадцать тридцать.

– Меня задержали непреодолимые обстоятельства. Кэнди сказала, что меня подменит.

– Чокнутую девицу из «Част и Кипуч» ест заживо ее шефиня, – сообщила Юдифь Прифт в трубку, наблюдая.

– Деточка, задержали – где? Кем бы я была, если б думала, что кто-то работает, а она не работает?

– Я срочно ездила в дом престарелых.

– Во скока она прибыла? – спросила Валинда у Юдифь Прифт.

– Слушайте, я не хочу ничего говорить, не хочу ее подставлять, – сказала Юдифь Валинде. В трубку она сказала: – Шефиня хочет, чтоб я сказала, когда та приехала, но я сказала, что не скажу, не хочу ее подставлять.

– Я приехала где-то в начале первого.

– Где-то в начале первого. Деточка, ты опоздала на два часа.

– Дело было срочное.

– Какое, к чертям, срочное дело?

Юдифь Прифт перестала говорить в трубку и теперь наблюдала пристально.

– Валинда, сейчас я не могу об этом говорить, – сказала Линор.

– Деточка, тебе крышка, кранты, мне пофиг, кого ты ублажаешь, со мной не шутят. Теперь тебе кранты, шутница ты моя.

Консоль загудела, быстро замигал огонек внутренней связи.

– Можешь не брать, тебе кранты, – сказала Валинда. Взяла трубку, нажала «Принять». – Оператор… – Ее брови упали. – Да, она здесь, мистер Кипуч. Секунду, пожалуйста. – Она протянула трубку Линор. – Давай, проси долбоклювика тебя защитить, мне пофиг, тебе кранты, – прошипела она.

– Она и правда в беде, судя по всему, кто бы мог подумать, – сказала Юдифь в трубку.

– Привет, Рик.

33

Scotts – торговая марка гербицида, продающегося в пакетах размерами примерно 40×30×10 см.

34

Здесь и далее речь об американском футболе, в который играют овальным мячом.

35

Avec (фр.) – с (чем-то).

36

Катексис – в психоанализе возрастание интенсивности бессознательных психических процессов, интерес, внимание, эмоциональный вклад. Греческий термин ввел в оборот переводчик трудов Фрейда на английский, не найдя аналога обиходному немецкому слову Besetzung.

37

The Plain Dealer – самая популярная ежедневная газета Кливленда. Издается с 1842 года.

38

Canadian Club – марка виски.

39

La vache (фр.) – корова.

40

Hot Wheels – торговая марка Mattel, под которой выпускаются литые модели автомобилей в масштабе 1:64.

41

Рождение свыше – в христианстве действие Бога в раскаявшемся грешнике, преобразующее и спасающее душу. Протестанты, особенно евангельские христиане, считают, что рождение свыше не связано с крещением, отсюда – евангелическое движение рожденных свыше, популярное в США.

42

«Манхэттен» – коктейль на основе виски и вермута.

43

Отсылка к «Гамлету». Призрак: «Мой мирный час твой дядя подстерег / С проклятым соком белены в сосудце / И тихо мне в преддверия ушей / Влил прокажающий настой…» (акт 1, сцена 5, перевод М. Лозинского).

44

Манильская бумага – прочная бумага из сырья, в состав которого входит манильская пенька. Используется в том числе как упаковочный материал.

45

Речь о Второй Индокитайской войне, объединявшей Вьетнамскую войну, гражданскую войну в Лаосе и гражданскую войну в Камбодже, и Парижском соглашении о прекращении войны и восстановлении мира во Вьетнаме, подписанном 27 января 1973 года. Главой делегации США на переговорах был советник президента по национальной безопасности Генри Киссинджер (род. 1923).

46

Уотергейтский скандал – связанный с нелегальной прослушкой политический скандал в США, закончившийся в августе 1974 года отставкой президента Ричарда Никсона (1913–1994).

47

Little League Baseball – некоммерческая организация, проводящая соревнования по бейсболу и софтболу для детей и подростков 9–18 лет.

48

В американском футболе – игровой момент, когда игрок атакующей команды бежит с мячом вдоль линии нападения в зачетную зону противника, а его товарищи блокируют команду защиты. Далее упоминается тачдаун – способ заработать очки, когда игрок доставляет мяч в зачетную зону.

49

1 сентября 1983 года самолет Korean Air Lines по неустановленной причине вошел в закрытое воздушное пространство СССР, был сбит советским истребителем и упал в пролив Лаперуза к юго-западу от Сахалина. Погибли 246 пассажиров и 23 члена экипажа.

50

В Нью-Йорке.

Метла системы

Подняться наверх