Читать книгу День Ангела - Дмитрий Вересов - Страница 2

Глава 1

Оглавление

Ты видишь стройного юношу лет двадцати трех или четырех; его темные сверкающие глаза красноречиво говорят о живом и ясном уме. Почти дерзким можно было бы назвать этот взгляд, если бы мечтательная грусть, разлитая на бледном лице, не застилала, словно дымкой, жгучих лучей его глаз.

Э. Т. А Гофман.

Крошка Цахес по прозванию Циннобер

Темные глаза были фамильными, с диковатой чародейской прозеленью, и не утратили пока щенячьей ясности вопреки ночным бдениям в виртуальном пространстве и времени и подчас весьма одобрительному отношению их обладателя к пиву. Затуманить ясный Никитушкин взор способно было лишь любовное томление и особое – сконфуженное – урчание пустого холодильника. Именно так, сконфуженно и с обидой всхлипывая, сейчас и урчал обшарпанный «Минск», попусту нагнетая наледь, хотя нельзя сказать, что он был совершенно пустым. Никита, несмотря на головную боль, отлично помнил, что там оставалось: на средней, слегка проржавевшей, решетке холодильника скукожилась изошедшая склизким смертным потом корка сыра в наждачных пупырышках, покрытых плесенью, истекал гнилой вонючей зеленью длинный труп огурца и валялась на боку широкогорлая обезглавленная склянка, вся в подсохших кровавых струпьях кетчупа. Морг, одним словом, а не холодильник.

– Со святы-ы-ыми упоко-о-ой… – святотатственно зевнул в адрес холодильника еще и наполовину не проснувшийся Никита.

«А и чего было ради подниматься-то ни свет ни заря? – в ответ с готовностью вывел минорную и раздолбайскую, в стиле регги, руладу холодильник. – Может, ты думаешь, что тебе ни с того ни с сего вдруг будет ниспослано свыше? У меня смерть внутри, ночь внутри, срач внутри у меня… А ты?!»

– Вот бабла накоплю и к тебе доплыву-долечу-доеду… – сонно оправдывался Никита, высоко поднимая брови, чтобы глаза как-то все-таки открылись.

«Это не ты родил, не ты, плагиатор-р-р…» – разобиженным истеричным фальцетом напоследок прожурчал «Минск» и заткнулся.

– Цыть! – негромко, чтобы не разбудить Аню, хрипло рыкнул Никита в подражание некоему среднестатистическому олитературенному фельдфебелю. – Ты есть кто, чтобы меня учить? Кто ты есть, я спрашиваю? Рефрижератор. – Последнее слово прозвучало уничижительно.

«Не надо бы с ним так круто…» – укоризненно прошелестела на сыром сквозняке Эм-Си Мария, не так давно раздобытая правдами-неправдами и на тонких ленточках скотча распятая над холодильником – то есть на самом видном, почетном, месте. Синевато-шоколадная, рожденная под благородным солнцем Ямайки и вызревшая, как вызревают «звезды» – в пестролучистом инкубаторном свете рамповых огней. Она тут же и завела свое коронное: «Ты лучше посмотри на меня, во все глаза посмотри на меня. Ты узнаешь? – я твоя мать, и сестра, и жена… Я – ты видишь? – я сама – твое я, твое солнце и тень, песня твоя, такая долгая песня твоя-а-а…»

– Вот только глюкалова натощак не надо бы, mother-sister-wife, – вежливо и почтительно, но не без толики фамильярности, обратился Никита к Эм-Си Марии и разомкнул, наконец, сонные вежды.

Эм-Си Мария дружелюбно оскалилась – малыш проснулся, слава Всевышнему. И мощные, длинные ключицы ее заходили, как оглобли разворачивающейся на полном скаку тачанки, и ее густые бусы затрещали пулеметной дробью. И ее тощенькие и, скорее всего, морщинистые ямайские грудки, слегка прикрытые художественно изодранной вышитой дерюжкой, заколыхались на сквознячке, звонко зашуршали так, как может шуршать только свежий глянцевый постер: «…your shadow and sun, your song, so long song of yo-o-ours…»

– Идолище, – нежно скривился Никита, – дреды оборву, к такой-то бабушке. Или Войду подарю. Ему и шурши.

«Фу-ты ну-ты», – фыркнула Эм-Си и не без кокетства сощурилась, как будто бы ей не все пятьдесят с длинным хвостиком, а не более чем тринадцать-четырнадцать, и Никита ее первый серьезный ухажер. Веселые морщинки потекли от припухлых век на виски и скулы, от уголков рта – на высоко поднятый и маленький, как у черепа, подбородок, по длинной жилистой шее пробежал снисходительный смешок.

Никита протянул руку и ладонью кое-как примазал отклеившуюся полоску скотча к стенке. Постер косо натянулся, почти перестал трещать и усугублять головную боль и душевные страдания, приобретающие порою – при безденежье и вынужденном посте, вот как сейчас, например, – формы прямо-таки извращенные. До чего себя жалко, сил нет! Нормально, да? (Как сказал бы в былые времена, то есть где-то с год назад, Войд. Чего он вспомнился-то, глюкало полированное?) Нет, а с головой-то что делается? Ммм…

– Травма черепно-мозговая, моя любо-о-овь… – простонал Никита. Добрая подружка Эм-Си не стала обвинять его в плагиате, но перекосилась в гримасе молчаливого сострадания к похмельному братцу Никитушке, а потом, призвав своих чужедальних богов и еще, должно быть, Его растаманское Императорское Величество, поднатужилась, оборвала хлипкие путы и сноровисто, несмотря на почтенные годы свои, сползла в пыль за холодильник, откуда не слишком внятно прошелестела: «На подоконнике. Еще малость осталось».

Никита, казалось, не внял. Он с тоской вселенской во взоре оценивал кухонный пейзаж. Ничего, собственно, неожиданного он не увидел, ничего из ряда вон выходящего. Обычные последствия посиделок, случавшихся стихийно, но с регулярностью смены лунных фаз: тарелки и блюдечки, растрескавшиеся, с каемочкой, с цветочками-букетиками, с крупными разноцветными горошками, с вензельной надписью «Общепит», просто белые, и все в неаппетитных разводах и потеках; стаканы, высокие и узкобедрые, с подтянутым бюстом и с грубо наляпанными пивными гербами, низкие и широкие на толстой короткой ножке, допотопные граненые, обгрызенные фаянсовые, добытые в шаверме у Дэна (в бывшем кафе «Гармония»), некоторые с острым неприятным сколом на кромке, стаканы мутные, заляпанные, с засохшей плевками пивной пеной. И окурки на блюдечках – дохлыми личинками, и пустые бутылки, в одной из которых неистовствовала злая осенняя муха. Или оса? Для полного утреннего комфорта Никите не хватало только одуревшей от паров «Балтики» осы.

На плите – пустая черная сковорода, навсегда пропитавшаяся запахом жареного лука, фирменной дешевенькой закуски Аниного изобретения (а к луку полагался хлеб, который тоже весь поели-схомякали с крупной солью). Рядышком – желтый эмалированный чайник в ромашках и розах – правый бок жирно заплеван сковородкой в процессе жарки лука…

Утречко. И как всегда – хмурый свет из кухонного окна, что выходит на брандмауэр, до которого можно рукой дотянуться, было бы желание. Но с чего бы желать ощупывать пропыленную, закопченную, облупленную, холодную стенку? Окно полуприкрыто кисеей, серо-желтой то ли от пыли, то ли от старости, то ли от гнилой силы, излучаемой брандмауэром. Эта сила, эта энергия, явственный сырой сквознячок, проникающий сквозь щели в еле живых изможденных рамах, наглым пришельцем гуляет по кухне как у себя дома, поддувает в спину неугомонной подружке Эм-Си, прихлопывает газ на плите, блудит в пластиковой занавеске, прикрывающей установленную тут же на кухне ванну, коварно замирает в неприглядного вида кроссовках, валяющихся тут же на кухне у входной двери, потому что прихожей нет, и с лестницы (а известно, какие на Зверинской и в округе бывают лестницы) попадаешь сразу на кухню (она же прихожая, она же ванная).

Эта гнилая энергия, этот сквознячок не иначе и есть подспудная причина их вялотекущей ссоры. И не ссоры даже, а… А, может быть, болезни. Их страстное чувство простудилось, занемогло, загорчило сентябрьским парковым дымком, в ознобе, в лихорадке растеряло силы, умаялось от неустройства и безалаберности круговорота бытия, истекло с первыми холодными дождями – одна лужица осталась. Они все еще тщатся, неловко и торопливо складывают свои бумажные кораблики и подталкивают их друг к другу от берега к берегу, а лужица все меньше и меньше, мельче и мельче – уходит в рыхлый песок сиюминутных нужд, громоздящихся вокруг высокими дюнами – выше, гораздо выше сияющего лазурного горизонта.

…Да и кораблики положено пускать по весне, по солнечным свежим ручейкам, а не в преддверии октября.

И снова моросит, льет, хлещет как из ведра. И снова – в городе N дожди. И снова – мелководное пресное море на широком облупленном подоконнике, натекшее сквозь щели. И высоким неприступным островом – глиняный горшок с истощенным, окропляемым лишь дождичком из окна алоэ. А маяком – коричневая бутылка с сине-белой этикеткой. А в ней… А в ней, как она и говорила, Эм-Си, еще малость осталось. Где-то на четверть.

Выдохшееся пиво – такая дрянь, горькая и невкусная. Никита опустил опорожненную бутылку на пол, к холодной батарее, где стояли вольной толпой ее товарки, тихо перезванивались боками, когда от шагов постанывал и слегка прогибался неухоженный пол. Выдохшееся пиво, и между пальцев – мелкий тремор хабарика, наполненного тяжелым и холодным вчерашним дымом.

Ладно-ладно, all right, OK, I’m well, почти well, ей-богу, уже really well, дорогуша Эм-Си, если ты там мне внемлешь, за этим, как его, рефрижератором; сейчас станет лучше, сейчас даже появятся силы для того, чтобы умыться и отыскать штаны. Во всяком случае, силы на то, чтобы отыскать штаны, должны появиться уж точно, просто обязаны появиться. И черт бы с ними, со штанами, но там, в карманах, такие важные вещи. Жизненно важные вещи. Все надежды безрадостного и слякотного нынешнего утра связаны с этими вещами.

Эм-Си Мария зашуршала за «Минском», и Никита, непроизвольно обернувшись на раздражающий звук, обнаружил на траектории взгляда свои джинсы, которые обморочно раскинулись у стеночки. Под джинсами обнаружилась разбежавшаяся мелочь, а из кармана Никита извлек заслуженного вида бумажник со шпилечкой, а под шпилечкой покорно дожидалась своего часа надорванная и заклеенная скотчем десятка, а также не слишком аккуратно сложенные почтовые уведомления.

* * *

Аня зависла между сном и явью, дрейфовала где-то на сумрачных средних глубинах. Плотные воды сна уже не принимали ее, выталкивали вверх, к дневной поверхности, но просыпаться не хотелось, потому что утро ничего не обещало. Ничего светлого и теплого, никакого сумасшедшего или хотя бы тихого счастья. Где ты, ураганное лето?

Уже тени дневных забот всполошенными стайками поднялись от предсердия и замелькали, замельтешили под сомкнутыми веками, как продолжение муторного и слишком короткого из-за очередных обрыдших уже ночных посиделок сна, но слух еще не проснулся, и она не слышала, как собирался Никита. Лишь осязаемо скользнул по озябшему нежному плечику его взгляд, и рука неловко поправила одеяло.

Это еще одна обида. Еще совсем недавно он не ограничился бы неловко-заботливым жестом, он бы не стал натягивать на нее одеяло, он бы стянул его, и отбросил, и тесно прижался бы, прерывисто пыхтя, и зарылся бы лицом в волосы над ухом, и стало бы жарко, так жарко, как бывает жарко подошедшему тесту, когда оно колышется, пузырится и млеет в ожидании сильной ладони… Вот такие утренние грезы. И по причине явной их невоплотимости Аня подтянула холодные коленки к носу и зарылась лицом в подушку, чтобы слезы сразу промокались, а не щипали физиономию.

…Слезы не горючие, не горячие, а холодные и щипучие. Едкие от соли, ледяные, словно городская талая весенняя вода. Но сейчас-то осень, детка, такая беда. И седую золу, что осталась от этого лета, размывает, растворяет пресная вода небесная. И так жаль, жаль, жаль, если навсегда, если навсегда…

Она до замирания сердца боялась, что радужная пленка, оставшаяся после летнего пожара на темной зыбкой поверхности, расползется широко, до невидимости, до неуловимости, до невоспринимаемости, уплывет безвозвратно. Это сон снова просочился из небытия, прокрался между мокрой щекой и подушкой, и во сне Аня собирала ладонями остывающую, но теплую пока маслянистую радугу, а та выскальзывала и не узнавала ее и вновь устало и бесчувственно распластывалась над черной бездной. И Аня, вдруг осознав, что нет опоры, что под ногами бездонные глубины, что она сейчас утонет, захлебнется тяжелой соленой жижей и сгинет в безвестности, со страху проснулась, наконец. Нос, само собой, распух, заложен – не продохнуть, наволочка мокрая. Сырость, мрак и собачий холод в нетопленой квартире, потому что конец сентября, а топить начнут не раньше чем через месяц, это точно.

Из скверика, что шестью этажами ниже, по дворовой трубе в восходящих вихревых потоках всю ночь летели листья, летели против течения – навстречу проливному дождю. Два-три особенно мокрых и грязных прилипли к стеклу, мутному от дождевых потеков, и их видно в щель между неплотно задернутыми шторами. Если эти кое-как подвешенные тряпки неопределенного цвета можно назвать шторами. Летом как-то не замечалось, что каждое полотнище неравномерно распределено между четырьмя мелкозубыми прищепками-«крокодилами», а остальные – раз, два, три… семь? – семь с одной стороны и семь с другой вольно болтаются на проволочных колечках, группируются, вероятно, в зависимости от личной приязни, а теперь еще взяли моду еле слышно сплетничать на сквознячке.

Почему бы не развесить все толком? Почему бы… Ох, нет, только не стирать. Чего ради. Все на свете плохо, какая такая может быть стирка занавесок? Что за бред. Эту пакость лучше всего просто выбросить или помыть ею пол. Дощатый крашенный коричневым пол. Почему в питерских мансардах пол дощатый, а не паркет? Неважно это, на самом деле. А прямо на уровне пола – широкое и низкое полукруглое окно в мелкой расстекловке. Ломай замазанный краской шпингалет, пинком распахивай раму и шагай, лети вместе с мокрыми кленовыми звездами к небу и, как парусом, лови ветер расплетенными вольными лохмами.

«Волосы твои, возлюбленная, – сгустившаяся летучая паутина, златотканая на солнце, под дождем – светлее хмурых небесных струй, туманная, когда туманно и небо; глаза твои – цветки… ммм… цветки сирени под дождевыми каплями…» – «Вот как у этой? Мелкие, значит, и розовые, как у белой мыши?» – «Нет, знаешь, бывает такая почти синяя сирень, а если на цветке росинка, она его увеличивает, как линза, и проясняет каждую клеточку, каждую тычинку. И такая глубина… Не перебивала бы ты, а? Щеки твои…» – «Тогда уж ланиты». – «Не перебивай, я сказал. Щеки твои – гладкие, и светлые, и прохладные, как блики на воде ясной белой ночью, когда измученное сезоном солнце отмокает в заливе. Шея твоя – соблазн для лебедя в Летнем саду. Увидев тебя, он забудет о своей откормленной лебедихе и побежит за тобой, трубно крича: „Кря! Кря!“ – тяжело переваливаясь на неуклюжих черных лапах своих и распустив подрезанные крылья. Проверим? Губы твои… Губы… О, господи, Анька… Поцелуй меня еще».

Все она, оказывается, помнит дословно, если только, конечно, сама себе этого не выдумала. И летом, этим сказочным летом она совсем не замечала такой ерунды, как недостойным образом обвисшие шторы, карниз, на котором, очень похоже, свалялся в гнездо пыльный тополиный пух, налетевший еще в июне, истоптанную бахрому и проплешины на коврике-половичке гадкого, под цвет шторам, цвета, упорно стремящиеся на волю пружины престарелого дивана, кое-как, криво-косо, с перебоями в рисунке, поклеенные страшненькие обои в ромбиках, скучный пластмассовый плафон посредине низкого потолка, одаренный елочными бусами, чтобы не наводил тоску. Все это было неважно, все это касалось кого угодно, только не их двоих. И даже квартирная хозяйка куда-то сгинула на целых полтора месяца, не являлась каждую неделю без предупреждения и не гнусавила о своих проблемах, болезнях и бедах как раз тогда, когда им позарез требовалось целоваться прямо на этом ее столетнем диване.

Все мелочи, все неурядицы казались ничтожными, и смешными, и забавными, пока вдруг осень не вздохнула надрывно, с ежегодной обреченностью и не стряхнула их, двух влюбленных человечков, со своей мокрой ладони, как стряхнула стрекоз и бабочек и прочую беззаботную летнюю живность.

И тогда Аня, сама того не желая, заметила, что Никита сначала встает, а потом уже просыпается, а она, наоборот, выжимает сон до самого конца, до сухого остатка, пока он не превратится в свою абсурдную противоположность. Это ничего не значило, это было лишь наблюдением, но на него, на наблюдение, как на пустотелый катушечный стержень, стали наматываться метры и метры прочих примет, свидетельствующих о скрытой разнонаправленности их маршрутов. Не совсем уж антагонистической – такой как, скажем, север-юг или запад-восток, – а под острым углом. Если Кит (Никита то есть) держал курс, фигурально выражаясь, к примеру, на норд, то она, Аня, – к примеру, на норд-норд-вест или еще куда в пределах девяноста градусов по компасу.

Если бы их маршруты были прямо противоположны, если бы ей, скажем, исключительно хотелось чего-то огромного и сияющего, и утонченно поэтического, и несказанного, а Никите – всего лишь чего-то, что для наглядности можно было бы приравнять к пиву с охотничьей сосиской, то проблем бы не возникло: они разошлись бы без переживаний и комплексов. Но все складывалось гораздо сложнее и неуловимее, что-то натягивалось между ними, уже почти готовое разорваться с болезненной отдачей и толкнуть их в разнокрутящиеся водовороты, один из которых – по часовой стрелке, вперед по времени, другой – против. И Аня бессознательно уже примеривала к себе этот другой водоворот: она вспоминала.

Все чаще она не жила, не ждала, а вспоминала. Первый обмен взглядами, прикосновение, объятие, вкус колы на его губах и неуклюжие шаги по темнеющим к середине ночи улицам – коленка о коленку, потому что тесно обнявшимся иначе идти невозможно. И эту «Песнь песней», которую то ли Никита, придуриваясь от смущения, декламировал ей в ухо под мокрой после грозы сиренью, то ли она сама себе выдумала на радость и утешение… Эту «Песнь песней» Аня слушала теперь часто-часто – прокручивала в сердце любимую запись.

…Слишком холодно, чтобы вот так, скорчившись, лежать одной под тонким одеялом, да еще на мокрой подушке. Аня села на разложенном диване и спустила ноги на привычную точку приземления, на пятачок на коврике шириной в две узкие и недлинные ступни, на который никогда – не было такого случая, как проверено долгим опытом, – не заползали провода.

По первости, когда Кит приволок и установил на собственноручно сколоченном верстаке с надстройками то, что он называл «машиной», «железом», «аппаратом», «тачкой», а когда что-то не клеилось и глючило – «пентюхом» и «писюком», а по Аниному непрофессиональному мнению больше напоминало техногенную руину, по первости было дело… Едва проснувшись и примериваясь по прямой добраться до скромной облупленной дверцы на кухне, за которой таилось помещение для целей сугубо приземленных, она спотыкалась и путалась в проводах ползучих, падала и рефлекторно хваталась, чтобы не упасть, за провода висячие, которые удержать ее, хоть и легонькую, но не пушинку же, разумеется, никак не могли. И в падении она тянула за собою все эти штуковины и хреновины с заповедными именами, вернее кликухами, большей частью лишенные крышек, кожухов и тому подобных поверхностей, призванных элегантно прикрывать неэстетичного вида потроха.

Кит сначала хохотал, потом посмеивался, когда восстанавливал всю эту дребедень, потом улыбался иронически, потом молчал, потом пыхтел, потом бухтел под нос, а потом громко сказал:

– Да в конце-то концов, Анька! Каждый божий день!!!

После этого она взялась за наблюдения и расчеты и выявила этот самый пятачок на коврике и вставала на него сразу обеими ногами, сначала тщательно прицеливаясь, потом не очень тщательно, а потом довела процесс спускания ног с постели до автоматизма. Зато теперь на Никитин вопрос: «Анька, что ты дуешься с утра? Не с той ноги встала?» – она вполне здраво, но, пожалуй, слишком отчетливо отвечала:

– Я. Встала. С обеих. Ног. И ты знаешь причину.

– Значит, обе не те, – опираясь на железобетонные правила формальной логики, делал хамский вывод Никитушка, и, если сам встал с той ноги, варил ей кофе, и даже насыпал туда две ложки песку, и даже размешивал, противно – саркастически – звеня ложкой.

Сегодня кофе не было. В том смысле, что совсем не было. Закончился. Равно как и чай, и сахар. И ни крошки булки, и даже ни капли пива. И ни копейки денег. И Никиты тоже нет, отправился с утра на свой почтовый промысел. Толку-то от всех этих дурацких штук, которые он постоянно получает.

Аня, не переодеваясь, а в том виде, как и спала сегодня для тепла, в старой Никитиной байковой рубашке, сидела, поджав ноги, за загаженным кухонным столом, только сдвинула грязную посуду, чтобы освободить место для локтей. Сидела и катала по чашке кипяченую воду из чайника и обещала Эм-Си Марии, что сейчас наберется сил, нарежет нового скотча и повесит ее на место.

«Не спеши, девочка, не торопись, – в одну шестнадцатую мощи своей знаменитой ямайской глотки, то есть достаточно внятно, но не оглушительно мурлыкала Эм-Си из-под холодильника, – не спеши, прогони печаль из глаз, пусть не спешит, не торопится ни один из вас, ни один из вас… Это такая дорога-а-а! Кто ее строил? Никто. Кто ее мостил? Никто. Кто по ней ходил? Ты не знаешь, и он не знает, и я не знаю. О-о, мне незачем по этой дороге идти, мне много лет – куда мне новые топтать пути? А ты иди, не бойся – иди, иди и его бери, бери с собо-о-ю!»

– Попса у тебя сегодня какая-то, Эм-Си, – пожала плечами Аня. – И лозунги-призывы. Я не маленькая уже.

«Ха, симпатяшка бейбиборн критикует старую Эм-Си! Не много же ты понимаешь, гёрл», – зашуршала Эм-Си и замолкла, потому что в замке заскребся ключ. А с ними обоими одновременно она никогда не толковала, потому что ее шуршание каждый из них понимал по-своему, то есть как хотел.

Кит вошел и, хорохорясь, заиграл темно-русыми бровями, заиграл ясными своими глазками и даже короткой игольчатой челкой, потому что чувствовал себя виноватым, но причины вины не искал, так как она не была явной, а глубоко копать – лениво и муторно с голодухи. Он достал из рюкзака непочатую бутылку пива, сорвал крышку валявшимся тут же ключиком и, как трубку мира, молча и подчеркнуто торжественно протянул Ане, сжавшейся на стуле так, что свело затылок.

Что же это такое, а? Она осторожно разогнула задеревеневшие ноги, встала, опираясь на стол, и побрела в комнату, обиженно подняв плечи, и Никита услышал, как деловито (все ему нипочем) загудел его «аппарат»: Аня села за свои рефераты. Ни слова не сказав и взглядом не удостоив. Что же это такое, снова-здорово? Холодная война, гонка вооружений, нота протеста и отзыв дипломатического представительства – вот что это такое. Не первый уже раз.

– А как-нибудь попроще нельзя объяснить? Для очень тупых юзеров? – пробормотал Никита ей в спину. И, отхлебнув из отвергнутой, так надо понимать, бутылки, принялся разгружать рюкзак.

* * *

Кит (в определенных кругах Никита исключительно так и звался – Кит), не самый последний из питерских программеров, не зубр пока, но и далеко не лох, в свободное время промышлял в Сети и, потратив энное количество нервных клеток, получал, если свезет, то, что он называл «подарочками» и «бонусами». И сегодня как раз была пятница, день, который Никита отвел для получения заработанного. К пятнице накапливались, сползались квитанции, и он отправлялся на почту за конвертами, пакетами и коробочками. Иногда их было больше, иногда меньше.

А иногда (и даже чаще всего) Никита получал один-два непрезентабельного вида конвертика с не просто недружественным, а явно враждебным интерфейсом. И ясно было, что вскрывать конвертики необязательно и, скорее всего, даже вредно для душевного равновесия, и лучше бы их сразу изодрать как минимум на восемь частей и выбросить в ближайшую урну сразу по получении. Значительно реже, как сегодня например, улов был довольно богат и сулил некоторые надежды. Поэтому ради такого праздничка драная последняя десятка, два рубля мелочью и еще два рубля одной монеткой, подобранные у ларька (кто в пятницу рано встает, то бишь в начале одиннадцатого, тому Бог подает), были потрачены на относительно приличное пивко, а не на Анькин ненаглядный солоноватый «городской» батон или столь же ненаглядные бублики.

Кроме того, пивко было абсолютно необходимо для того, чтобы снять симптомы стресса после встречи с маниакально бдительной старой клушей, что служила в отделе доставки: с клушей у Никиты наблюдалась психологическая несовместимость. Проще говоря, они друг друга на дух не переносили. Клуша, которая звалась Мартой Симеоновной, по сложившейся традиции, удостоила Никиту долгого взгляда, который, по ее мнению, должен был сойти за проницательный. Это означало, что она, держа голову слегка набок, сложила губы домиком, изо всех сил напрягла в бдительном прищуре веки и ненавидящим змеиным взглядом смотрела на Никиту минуты полторы. Потом, уронив на переносицу крашенную, похоже, ярко-голубыми чернилами «Радуга» ветхую завитую челку, столь же упорно гипнотизировала фотографию в Никитином паспорте. Затем снова перевела мутно-стальной взгляд на Никиту.

Закончился традиционный сеанс гипноза, предваряющий получение адресатом корреспонденции, так же традиционно: Никита принялся, повиснув на высокой стойке, бить кроссовками чечетку и исподтишка хамить. Легкое, а при необходимости и средней тяжести хамство, по его мнению, могло служить отличным катализатором некоторых процессов, особенно процессов, касающихся взаимоотношений с особым подклассом человечества, определяемым как работники сервиса.

– Марфа Семеновна, на мне узоры нарисованы или цветы выросли? – вопрошал Никита, склонный, по обоснованному, оказывается, мнению «Минска», к легкому плагиату. – Я так обворожителен, что глаз не оторвать?

– Марта Симеоновна, гражданин Потравнов, а не Марфа Семеновна! По-русски, кажется, написано на бжике!

– На бейдже, Марфа Семеновна, – тяжко и театрально вздыхал Никита, сокрушаясь по поводу некомпетентности почтальонши. – На бейдже, мадам Тюрина. Это когда старческий маразм, тогда бжик. Или бзик? Не напомните ли, как правильно? А то от вашего страстного и проникновенного взгляда у меня в голове помутилось, и перед глазами все так и плывет, так и плывет…

– Не Тюрина, гражданин Потравнов, а Тюрбанова. По-русски, кажется, написано на этом, на бж… А у кого это здесь маразм?!!

– Ну не у нас же с вами, прелестница. Не у меня, уж точно. Я еще слишком юн для маразма. И работа у меня интеллектуальная. Это, знаете ли, спасает. И еще я, знаете ли, желал бы получить, наконец, свою корреспонденцию, затем здесь и нахожусь. Вот уже четверть часа. Я не на свидание с вами явился – женщины-вамп пенсионного возраста, даже если у них волосы, как у Мальвины, не в моем вкусе.

– Вы незаконно все это получаете, – злобно скрипела зубным протезом Марта Симеоновна и была не так уж неправа в своей догадке. – Никто столько всего не получает каждую неделю. Вы мошенник, гражданин.

– Душечка Марфа Семеновна. Вам просто завидно. Но ваше-то дело выдать, что положено по квитанции. И все. А законно или незаконно, мы с прокурором как-нибудь сами за бутылкой пива разберемся, – блефовал Никита (знакомых прокуроров у него, тьфу-тьфу-тьфу, не имелось). – И если я в течение двух минут не получу желаемого, я пойду к вашему начальству и наябедничаю, что вы, мадам Тюрина, превышаете служебные полномочия и нарушаете профессиональную этику, делая далеко идущие нелицеприятные выводы в отношении клиентов. И вас выставят на пенсию, а на нее не проживешь.

– Не выставят, – не очень уверенно, но с достоинством возражала Марта Симеоновна. – Работать-то кто будет? Финтифлюшки без трусов и без юбок? Они наработают. Одним местом.

– Финтифлюшки, grandmaman Марта Симеоновна. И я даже знаю, какая из финтифлюшек, – прошептал Никита, прикрывая для секретности рот ладонью. – Юленька. – И он многозначительно скосил взгляд в сторону окошка, где полыхала рыжая, лихо подвитая челка и огненные губы на пол-лица. – Юленьке до смерти надоело выдавать пенсии. Она предпочитает общаться не с бестолковыми, глуховатыми и раздражительными божьими одуванчиками, а с интересными молодыми людьми вроде меня, – напропалую интриговал Никита. Юленька ему на самом-то деле нисколько не нравилась, особенно ему не нравились ее агрессивно сексуальные остроносые туфли без задников размера этак сорок третьего, которые, очередь ли к ее окошку, не очередь, начинали мелькать в пределах поля зрения Никиты, как только он появлялся в помещении почты.

– Кошка. Кокотка. Падшая женщина – вот кто эта ваша Юленька. Таким не место в почтовом отделении. Таким место в… В портовом борделе, – поджимала губы Марта Симеоновна и семенила, слава тебе господи, за посылочками.

– Где? – изумлялся ей вслед Никита. – Почему в портовом-то? Так вы, оказывается, в молодости романы почитывали, мадам? Брешко-Брешковского? Переводные с французского?

После того как Марта Симеоновна принесла из служебного помещения Никитино имущество, она долго и тщательно сверяла соответствие квитанций конвертам и пакетикам, потом молча выкладывала на стойку по одному предмету, к каждому из которых прилагался бланк для росписи в получении. Потом она обратила лик к задернутому пластиковой шторкой окну и начала многозначительно барабанить сухонькими пальчиками по столу. Это означало: «Не смею больше задерживать, гражданин Потравнов. Глаза бы мои на вас не смотрели». Никите и в голову не приходило задерживаться, тем более что за его спиной уже нетерпеливо ерзала и переминалась нервной гусеничкой небольшая очередь. «Au revoir, Мальвина престарелая», – пробубнил он себе под нос и взъерошенным воробьем вылетел из помещения почты к вящему разочарованию рыжей кошки Юленьки, которая под столом втихомолку вострила длинной, как стилет, пилочкой ноготки.

И вот теперь, залив впечатления о неприятной встрече с почтальоншей парой долгих глотков, Никита, наконец, почувствовал себя более-менее в формате и приступил к разбору корреспонденции, предвкушая долгожданную удачу. Он оставил бандероли на потом, ничего там особенно важного не должно быть, это так – утешительные призы на случай очередного провала. А вот конвертики поважнее будут. И он начал вскрывать длинные бумажные упаковочки с фирменными штемпелями и вытряхивать из них листочки с официальной информацией. И… увы. Увы, как почти всегда. Нет в мире совершенства, господа.

Это очередную «Визу» заботливый отче прислал, и она отправится сейчас под кухонный буфет к своим предшественницам, что сгинули там навеки. Лучше голодать. И пластиковая карта, посланная недрогнувшей рукой, спланировала, играя тусклым глянцем, и скользнула под массивную тумбу на ножках, слишком коротких для того, чтобы шуровать под ней веником.

Это… Обычное опять-таки дело: «Дорогой мистер Потравнов. В данный момент наша фирма не располагает вакансиями, соответствующими вашей квалификации. Надеемся… С уважением…» А какого же рожна им тогда надо?! С чего тогда устраивать на сайте истерику? «Спешите! Спешите! Это ваш шанс!» Его квалификация, между нами мальчиками, вполне позволяет претендовать на место системного админа, которого они так жаждали заполучить в свои корпоративные объятия. Так с чего тогда?.. А, ладно. Несерьезные люди какие.

Это… Черт. Че-е-ерт… Нет, не черт, проскочило, кажется. Если бы не проскочило, не пронесло, его вели бы уже под белы рученьки. Кое-куда. На допрос и скорую расправу. И не менты бы, а кое-кто похуже. А так – проскочило, скорее всего. «Dear sir, уведомляем, что ваш виртуальный счет номер… заблокирован», – перечитал Никита. Ну и пес с ним, с этим виртуальным счетом, хотя на него-то как раз и раскатал губу один обнищавший программер.

А фишка в том, что виртуальный счет был вовсе не Никитин, а некоего богатенького Буратино с тщательно закамуфлированным гражданством по фамилии Ушептий. И Никита почти случайно, просто так совпало, из-за сбоя в Сети получил к роскошному этому счету доступ, соблазнился и быстренько протянул в дыру шкодливую белу рученьку, перевел все на себя почти без соблюдения положенных предосторожностей, так как торопился, боялся, что дыру в Сети быстро заштопают. И с тех пор не переставал трястись, как овечий хвост, трястись и надеяться. Но не свезло. И по здравому рассуждению, все могло быть гораздо хуже. А сейчас в случае чего вполне можно отпираться и строить святую невинность. В том смысле, что ежели у вас, господа хорошие, «железо» метеозависимое и глючит при перемене атмосферного давления, то я не виноват; пейте валерьянку и меняйте коды, всего-то и делов… В общем, остались при своих, и за то спасибо.

Никита глотнул еще пива, повеселел и распечатал третий конверт. Оттуда выскользнула тверденькая карточка – пригласительный билет. А это приятно. Приятно, когда тебя называют «уважаемым Никитой Олеговичем», а не каким-то там сэром или мистером и при этом во всем отказывают. И «уважаемый Никита Олегович» решил всенепременно почтить сегодня своим присутствием открытие выставки в Гавани, посвященной достижениям отечественной электронной техники. Может, там, среди своих, что и обломится. Может, там снизойдет на него, скорбного желудком, в котором бурчит уже и воет с голодухи, может, там и снизойдет благодать и просыплется в изобилии калорийная манна небесная. Там и кофием, не сомневайтесь, уважаемый Никита Олегович, безвозмездно угостят. Йес! А-аллилуйя, а-аллилуйя!.. Возрадуемся, сестренка Эм-Си! Только ты меня и понимаешь, голубка дряхлая моя. А что там у нас в посылочках-бандерольках?

В первом пакете, и ежу ясно, и дикобразу, книга. Высота, толщина, ширина, вес. Не коробка же с конфетами, хотя и жаль, что не она. Книга и оказалась. И Никита в недоумении уставился на темно-синий с серебряными письменами переплет. «Книга Мормона. Новые Свидетельства об Иисусе Христе». И визитка с письменами: «Церковь Иисуса Христа Святых последних дней благодарит за интерес, проявленный…» Когда это он проявлял интерес? И зачем это ему? Никита поднапрягся и все же вспомнил, что, да, действительно, как-то раз на прошлой неделе или еще раньше, пребывая в состоянии умиротворения и даже некоторого поэтического вдохновения после ночи бурной любви, он, безобидно шаля на сайтах, походя нажал виртуальную кнопочку, которая обещала бесплатную рассылку вот этого самого прикольного сокровища. И вот вам оно, пожалуйста, как и было обещано.

Никита покосился в сторону открытой в комнату двери, откуда доносился торопливый и нервный, со сбоями, глухой стрекот клавиатуры.

– Если что, теперь можно книжечку эту предъявить представительным лицам, верующим, идеологически стойким (тут и адресок есть), и заделаться мормоном-фундаменталистом. Дамами обеспечат, и, возможно, даже такими, у которых самосознание еще не отросло или уже ампутировано. Не пропадем-с, – прогудел себе под нос веселый человек Никита и, отложив полиграфически оформленные откровения пророка Мормона, вспорол подвернувшейся под руку вилкой следующий пакетик с крупно выведенным красным иероглифом на фасаде.

В пакетике обнаружилась высокая коробочка, а в коробочке – флакон с желтой этикеткой на объемистом животике. А на этикетке – похотливого вида дракон, весь такой чувственно перекрученный и в золотой чешуе, и опять-таки иероглифы. А внутри флакончика, запечатанного с сугубой тщательностью, запечатанного так, как запечатывали в старину драгоценные вина и ядовитые снадобья, плещется коричневое зелье. То ли яд, то ли бальзамчик, то ли эксклюзивный алкоголь. Но флакончик с зельем не вызвал у Никиты ни подозрения, ни недоумения. Никита лишь хмыкнул – опять-таки в сторону дверного проема, ведущего в комнату, – и отставил до времени бутылек, добытый без особого труда на рекламном сайте одной восточной фирмочки. И не велика была работа, чтобы снадобье выслали бесплатно, хотя кто-то там ответственный и пребывал в уверенности, что эта штука, стоимостью двести баксов, благополучно оплачена.

Оставалось распаковать еще одну, самую большую по размерам посылку. В этой посылке оказался элегантный, словно айсберг в синем море, электрокипятильник не самой занюханной фирмы, добытый примерно таким же образом, как и предыдущий «подарочек». Кипятильник должен был послужить утешительным призом для Ани, и Никита с ходу залил его водой, установил на подставке, вогнал штепсель в розетку, щелкнул переключателем и…

…И раздался гром небесный. «Замыкание – бах». Трескучие кометы с зелеными хвостами так и посыпались, такое сложилось впечатление, ниоткуда, со всех сторон. Ниоткуда поплыл и зеленый слезоточивый дымок, и сквозь дымок пробился нервный и досадливый Анин вскрик, тоже, кажется, зеленый, как недозрелый фрукт. Никита и сам был зеленый, и роса у него на лбу тоже, и ладони зеленые и липкие. И глазные яблоки, безусловно, тоже теперь зеленые, катапультировали и плавают по кухне шаровыми молниями, излучают невесть что науке неизвестное. И позавчерашняя щетина, оставленная на щеках для интереса, тоже, без сомнения, позеленела и косит теперь под молодую травку.

Никита, которого хорошо приласкало электричеством, не стал, однако, ни человеком-молнией, ни человеком-электроном, ни человеком-штепселем, ни обугленным трупом… Ни вообще ничем из ряда вон выходящим. Обошлось, слава богу, и, чтобы перевести дух, он сполз было по стенке (тоже зеленой, но это был ее родной цвет). Сполз, было, но, увидев в дверном проеме перепуганную до позеленения Аню, выпрямил коленки, проскользил спиной по стенке вверх, качнулся с пятки на носок, проверяя работу вестибулярного аппарата, зажмурившись, глубоко вздохнул пару раз, настраивая цветность изображения окружающего мира, и полез менять пробки.

Компьютер, однако, сии манипуляции не спасли, реаниматорских действий Никиты он также упорно не одобрял, жить не хотел – напрочь отказывался – и требовал, смертельно обиженный и холодный, имплантировать ему новый блок питания, а запасного блока питания в Никитиных закромах не завалялось, его следовало еще добыть. Проще всего было бы приворовать (если называть вещи своими именами) здоровый блок на родимой каторге. Хоть какой-то с нее навар. О чем Никита и сообщил Ане в утешение, то есть сообщил, что блок питания он вечерком, когда все ответственные лица разойдутся, без отдачи позаимствует на службе. Но не утешил, однако, потому что работу, реферат ее этот на тему невнятно гуманитарную, то ли культурологическую, то ли искусствоведческую, то ли филологическую, необходимо было сдать сегодня, а иначе денег не дадут и работы тоже не дадут. А если не дадут, то…

То они умрут с голоду – это во-первых; не смогут заплатить за квартиру, и Цинния Валерьевна, вся из себя больная такая и немощная, но, когда прижмет, весьма энергичная и сноровистая, попрет их из квартиры с грандиозным скандалом – это во-вторых; и в-третьих, не получится заплатить за Анино обучение в Гуманитарной академии; и в-четвертых, они не смогут… Ничего в жизни не смогут. И лучше сгинуть совсем, прыгнуть, например, с шестого этажа, чем ей, взрослой и самостоятельной девятнадцатилетней женщине, с позором возвращаться в родной дом, под мамино крылышко, на мамино содержание, а также к бабушке и дедушке, которых она бессовестно бросила, не звонит и не навещает, и теперь стыдно, стыдно, стыдно до серого окаменения.

Анина позиция, за исключением мелодраматических полетов из-под крыши и декадентского «серого окаменения», была Никите близка и понятна, но… Но, лицемерно убалтывал он Аню, временно отменившую мораторий на дипломатические отношения, но бывают же на свете обстоятельства и фатальные несовпадения? Случаются же (и всегда – без вариантов – не вовремя и неожиданно) метеоритные дожди, землетрясения, цунами, торнадо, чумные эпидемии и дефолты? Что мы пред лицом стихий? И все равно как-нибудь перемелется, родная. Станем метеориты сачком ловить и загонять втридорога за бешеные у. ё. Станем принимать ставки на цунами-серфинг. Станем продавать билеты на торнадо-шоу. Устроим пир во время чумы или пойдем в Робин Гуды.

Никита вдохновенно нес откровенную околесицу, иногда даже в рифму, нисколько не сомневаясь в том, что Аня примет его треп за чистую монету. Он еще на заре туманной юности своей, проживая при безалаберной, непутевой матушке, понял на ее примере, а также на примере несуразных и непутевых подружек ее, что женщины, как и дети, редко воспринимают доводы разума, это им скучно, видите ли. Зато они весьма и весьма благосклонно относятся к материальным доказательствам вашего расположения, а еще благосклоннее – к сверкающей романтической лапше, которую, обмирая от избытка сентиментальных чувств-с, с усердием, достойным лучшего применения, накручивают себе на уши, господи боже ты мой!

Аня, казалось, подуспокоилась или просто устала. Взгляд у нее сделался рассеянным и снисходительным, как всегда после сеанса Никитиной «чушетерапии». И пора было уже начинать суетиться. В общем, так: сначала на выставку, потому что открытие уже через сорок минут, только-только добраться. Потом, невзирая на все неприятности, с этим связанные, – на каторгу, будь она неладна, попытаться, используя ловкость рук, на глазах у почтеннейшей публики увести из живой машины блок питания и сделать вид, что так и было, а потом… А потом тебе, рыба-Кит, хвост прищемят и оторвут совсем, на хрен, и тоже сделают вид, что так и было.

О, небо, небо, это когда-нибудь кончится?! Этот крутеж и мельтешение? Эти ежедневные и ежечасные попытки извернуться и просуществовать? Эта брехня во спасение через раз? Изоврался уже, изоврался и измельчал во вранье. Задолбало. И не прав ли Войдушка, заделавшись клоуном и осев при жирненькой кормушке? Тысячу раз прав.

* * *

Дверь за Никитой захлопнулась, и Аня осталась наедине с неприбранной Вселенной. И прах вотще сгоревших звезд, и тлен нетрезвых озарений, обломки рухнувших надежд, осколки суетных стремлений пред ней предстали… Во всей своей смачной неприглядности. А поскольку компьютер сдох, и срочная работа тоже сдохла, не осталось никакой весомой причины, могущей оправдать существование на кухне хаоса. И не первозданного вовсе, а, по меньшей мере, вторичного, то есть такого, с которым справиться раз и навсегда, сотворив из него нечто структурированное, нет никакой возможности согласно второму, кажется, началу термодинамики. Однако в порядочном обществе такого рода хаос принято хотя бы на время устранять, хотя бы халтурно и поверхностно, чтобы некто (практически кто угодно, существующий в области допущений, будь то квартирная хозяйка, друзья-приятели, мама, почтальон, вор-домушник под личиной сантехника, бесцеремонные представительницы Свидетелей Иеговы, Квентин Тарантино, Эм-Си Мария и т. д.) не счел тебя свиньей, забредя на огонек, так сказать.

Поэтому посуда была снесена в раковину и перемыта, бутылки – и те, что смирно стояли у батареи, и те, что пьяно валялись под столом и в углу, за буфетом, – сложены в особую отведенную для них коробку из-под «позаимствованного» Никитой картриджа и прикрыты картонкой, клеенка на столе отдраена до частичного исчезновения орнамента, Эм-Си Мария извлечена из убежища и приклеена к стенке над холодильником, ведро наполнено водой, швабра взята наперевес, и песня заведена такая подходящая – под погоду, и сырость, и неустройство, и невезение. А еще в пику Эм-Си, которая вздумала ей с утра пораньше давать добрые советы.

– В городе Эн дожди, – поливала Аня зеленые шашечки линолеума, разводя слякоть. – Дожди, – неуверенно голосила она и косилась через плечо на Эм-Си, но Эм-Си молчала, не потому что заткнулась, признав себя неправомочной в том, чтобы учить жить Аню, а потому что не одобряла беспомощных Аниных вокальных экзерсисов. – В городе Эн дожди, – упрямо добавила фальшивых децибелов Аня, – замыкание – бах, и встали трамваи. – И Аня, уронив руки и расслабив коленки, изобразила, как встали трамваи.

Тряпку, которой Аня разгоняла по полу грязную воду, все же следовало отжать, хотя бы для того, чтобы ради драматургической достоверности воспроизвести звук грохочущего в водосточных трубах потока. Но получилось неловко и неубедительно, как и Анино пение, и она расстроилась и замолчала.

– Ну я приду без крика, без шума, ну найду какой-нибудь повод, – мощно, но сдержанно, словно пробуждающийся вулкан, поддержала вдруг Эм-Си, жалостливая – сил нет. – Ну продолжай, гёрл, как там дальше? Смелее, птичка моя.

И Аня, тут же простив ей за «птичку» утреннюю бестактность, улыбнулась, смущенная, и старательно продолжила, расслабленно и непринужденно порхая вокруг швабры, по-женски заменяя экспромтной мелодией ее отсутствие, подгоняя ритм, чтобы удобнее было двигаться, и даже дерзнула было покуситься на святое – на слова то есть, но не успела, потому что пол был домыт и песня как раз закончилась.

– Вот такая ботва, прикинь, бывает не до смеха, – во весь голос вывела напоследок Аня, – в общем, было трудно без тебя, Вован, хорошо, что приехал! Хорошо, что приехаа-ал!

Из-за входной двери вдруг раздался кудахтающий смех, явно долго сдерживаемый и потому перестоявшийся и неприятный, и сразу же вслед за этим дверной звонок пропел три аккорда, на которые был настроен, и под них, между прочим, вполне можно было начинать концерт сначала.

– Это кто же будет? – как бы сама себя, но все же достаточно громко, так, чтобы услышали за дверью, спросила Аня.

– Энн, свои, – с веселой торжественностью произнес смутно знакомый голос, – не Вован, конечно, а…

– Войд! – восторженно взвизгнула Аня, узнавая, и распахнула дверь. – Войдик! Сто лет тебя… Это что же с тобой сделалось?!

– Не Вован, конечно, а… Роман, если ты не знала, – педантично закончил фразу Войд. – Рома я. А Войд… Ну хорошо, пусть пока будет Войд. Вспомним молодость, старушка Энн.

– Войдик… Что это с тобой сделалось? Ой-ей… – со священным трепетом прошептала Аня, потому что от того, бывшего, Войда остался только голос, наивные глазки и легкомысленно вздернутый кончик носа. А в остальном…

Перед нею возвышалось нечто настолько совершенное и стильное, что дальше уже некуда, дальше уже пиши пропало и хихикай в кулачок от несерьезности видения. Кажется, даже проборчик на голове ровненько пробрит. Длинное бурое пальто распахнуто, не иначе для того, чтобы Аня лицезрела бесстыжий по стоимости лейбл «Griffon Dome». И галстук, словно конфетти посыпан, святые угодники! А с брюками что-то непонятное, кажется, они в клетку. Нет, не в клетку, а в узорчик «гусиные лапки». Рыжие «гусиные лапки» на светлом фоне. А еще зонтик. Войд и зонтик. Зонтик с какой-то невероятно элегантной загогулиной на крыше. «Войд и зонтик» – сюжет для психологической драмы с самоубийством в финале, радостным для зрителя. Ботинки… Ботинки с такими носами, что на них, носах этих, длиннейших и острых, словно шампуры, можно шашлыки жарить.

О шашлыках лучше было не вспоминать, поскольку тут же подвело живот и набежала слюна, как у собаки Павлова. Аня сглотнула, вдохнула, и – накатил запах, сногсшибательный и душный запах парфюма, из тех запахов, что тянутся шлейфом, пушистым хвостом, кошмарным сном. И Аню расцеловали, как родную, сжав ей щеки затянутыми в дорогую лайку ладонями, и Ане вручили букет, как примадонне, весь в шуршащей фольге, в пушистых зеленых перышках, в искусственной росе и с бумажной бабочкой. А потом, так как Аня стояла и таращилась, будто неживая, букет отобрали, распаковали и сунули, за неимением лучшего, в банку с водой. И розы в этой банке сразу стали похожи на розы, а не на дебютирующих проституток.

– Энн, очнись, сокровище мое, – немного свысока решил напомнить о себе Войд. – Я счастлив снова тебя увидеть. Мне тебя недоставало, моя прелесть.

– Войд! Сам ты прелесть! На кого ты стал похож? Это же… Это же реклама зонтиков какая-то! Тебя надо в «Космополитен» на разворот, чтобы девицы дурели и пищали от восторга.

– Правда? – Войд, кажется, был доволен впечатлением, произведенным его персоной на Аню. – Так и было задумано, если честно-то. Собственно, я теперь верстальщиком в «Партер Блю», – с притворной небрежностью, но не без торжественности сообщил Войд. – Что это название может означать, ни одна собака не знает, – бросил он. – А Кит тебе неужто не рассказывал о нашей исторической встрече две недели назад?

Аня отрицательно повела головой и продернула нитку сквозь еще одну обиду, которых за последнее время накопилось уже целое ожерелье или, лучше сказать длинные четки, чтобы перебирать их всласть в одиночестве. Как он мог, Никита, утаить от нее такую необыкновенную новость?! Войд – и гламурный до последних пределов, гламурный до шовчиков на трусах его издателей «Партер Блю», гламурный, как ножка заоблачной, звездной, межгалактической супермодели Мелоди Скайфингер. Войд и… Уму непостижимо. Как, он сказал, его зовут?

– Роман, малышка. Роман Суперейко. Ромчик Суперейко для друзей. Это такая особая интимность только для своих, ничего обидного в Ромчике нет, как мне объяснили. Но пусть я для тебя буду Войд. Иногда приятно окунуться в прошлое. Острый соус воспоминаний, полынная горечь прошлого… И зефирные сны настоящего. Кипучее шампанское нынешних буден. Контраст будоражит, знаешь ли, Энни, возбуждает и вдохновляет. Помнишь, как мы водку пили и целовались?

– Войдик, я водку не пила и не пью и в жизни с тобой не целовалась. Ты меня путаешь с кем-то, – отреклась Аня. – Ты меня, наверное, с Жулей путаешь. С Джульеттой Осинской. Вот с нею ты водку точно пил, я помню, и целовался на диване. А мы тогда с Никитой ушли и… Так и ушли, вот.

– Ну, значит, я принимал желаемое за действительное, май бейби. И… как оно у вас? До сих пор любовь-морковь или?.. Время не убило страсть, я надеюсь? Быт не заел? Я смотрю, тут у вас честная бедность, все путем. Чаем старого друга не угостишь с дорожки?

Но Аня не услышала просьбы, потому что по голому лбу Войда поплыли ее воспоминания, словно кадры кинохроники. Так вот и спроецировались. «Я смотрю на тебя, в телевизоре ты, а я на диване. В городе Эн дожди. Замыкание – бах…» Да, это было именно замыкание, иначе не скажешь. Их с Никитой замкнуло друг на друге, контакты расплавились и спаялись – не разорвать. Или все же?..

…Тогда тоже лил дождь, только майский, грозовой, как из ведра, и с пузырями необыкновенных размеров. Они с Жулькой сдали сессию и на радостях босиком разгуливали под дождем, ели мороженое и промерзли, как мокрые кошки. И Жуля, подружка-сокурсница, повела Аню сушиться в одну теплую компанию. И не только теплую, как оказалось, но и дымную, шумную, грязноватую, патлатую и пьяноватую. Динамики хрипели голосом Егора Летова, и никто друг друга толком не слышал, но все друг друга искренне любили, а если и не любили, и даже терпеть не могли, и морду по случаю били, то все равно уважали, хотя бы за наличие морды, которую можно бить, если больше не за что было уважать.

Жулька отправилась греться на диван под бочок к лохматому типчику в свалявшемся свитере по кличке Войд, а Аню, лицо новое, неизвестной сути, а потому сомнительное в смысле интересного общения, устроили на стуле, налили ей пива и оставили в покое. Она сидела-сидела, обсыхала, а потом поняла, что уже, наверное, целый час, не меньше, смотрит на своего визави, смотрит, как на огонь свечи или на хрустальный граненый шарик на золотой нити и с живым огоньком внутри. И что она давно уже под гипнотической властью, что она горит и не сгорает в этом огоньке, и с нею можно делать что угодно, и это будет только в радость. Можно, например, крылья к лопаткам пришить, и она полетит как миленькая.

Никита, кажется, протянул ей сигарету. А зачем ей сигарета? Она покачала головой, не отводя глаз от его игольчатой челки. И сигарету, зависшую над столом, шустро перехватил Войд. «Все. Мне уже неинтересно, – сказал Никита. – Достало. Если кому тоже неинтересно, – поглядел он на Аню, – тот свободно может пойти со мной».

Пошла ли она? Она поплыла в дыму и пивных парах, ног под собою не чуя, ног, стертых до пузырей в мокрых туфлях, поплыла, как воздушный шарик на веревочке. И они ходили-бродили, прятались в подворотнях, если дождь становился совсем уж неумеренным, и Никита учил ее целоваться, потому что его не устраивали ее сжатые губы, и она быстро научилась, и ловко подбирала с его губ и подбородка выстрелившую пеной теплую колу, а он слизывал с ее пальцев липкие потеки. А под утро сочинил «Песнь песней». Или это она сама?..

Он так и прижился в ее съемной квартирке, и сюда стали захаживать его друзья-приятели, в том числе и пропавший несколько недель назад Войд, и жизнь сделалась веселой и разнообразной. Вернее, до некоторых пор казалась веселей и разнообразной. А теперь вот… Как он говорит, задолбало.

– Энн, чаю-то дашь или выгонишь? – напомнил о себе Войд. – Вернись из небытия, звезда моя. Энни!

– Чаю? – грустно переспросила Аня. – Кипяточку могу, а чая нет, и кофе нет, и пива тоже нет. Ничего нет, кроме кипяточка.

– Та-а-ак… – с пониманием протянул Войд. – Картина мне до боли знакомая. Ах, молодость, молодость! Давно ли и сам я?.. Пойдем, детка, я спасу тебя от голодной смерти. Есть такое заведение под названием «Макдоналдс», где кормят, говорят, всякой отравой. Но я не верю, что чизбургеры и жареная картошка это отрава. Одевайся, давай. Может, нам еще и по флажку с буквой «М» подарят.

Когда Аня запирала дверь, ей послышалось, что Эм-Си фыркнула им вслед. И ничего удивительного – парочка из Ани с Войдом и впрямь получилась из ряда вон. Длинный, худой Войд в просторном, как с чужого плеча, пальтугане, и Аня в короткой, выше голого пупа курточке и в низко спущенных и к тому же сползающих с исхудавшей попы джинсах с культивированными дырами и заплатками в лохмушках. «Ну и фыркай себе, – огрызнулась Аня, – а я пока не бумажная и есть хочу».

* * *

К самому открытию выставки Никита опоздал, потому что добирался до Ленэкспо с приключениями. Сначала на Большом проспекте Петроградки он сел в тридцать второй коммерческий автобус, и водитель терпел его целых три остановки, а потом с позором ссадил, так как у Никиты семнадцати рублей, чтобы заплатить за проезд, не набиралось, а набиралось только три медными деньгами. Потом удалось немного (на протяжении двух перегонов) потянуть время и поспорить в троллейбусе с теткой кондукторшей, уверяя, что ехать ему всего одну остановку, так не платить же. А потом он шел пешком почти через весь Васильевский остров и, вестимо, опоздал.

Тусовка, однако, была в разгаре, и знакомцы, люди серьезные, растрепанные или обритые, одетые живописно и эргономично, чем выигрышно отличались от прилично костюмированных администраторов стендов, общались вовсю, и родное непричесанное арго ласкало Никитин слух. Он потолкался немного, высматривая стойку с кофе, потом поймал верхним нюхом головокружительный аромат арабики и начал энергично и целенаправленно продвигаться к источнику аромата, не жалея чужих конечностей и не всегда извиняясь.

Одуревший Никита пер напролом, пока не наткнулся на нечто большое, мягонькое, но несокрушимое, как боксерская груша, которое и не подумало отступать под его напором, даже когда он намеренно отдавил этому созданию ногу. Создание лишь зашипело высоким тенорком, отпихнуло Никиту трехведерным животом и стало обзывать по-всякому. И козой недоеной, и психованным трамваем, и дуремаром обкурившимся, и сбрендившим киборгом, ёкэлэмэнэ, и похотливым псом.

– Я тебе не сука течная, урод, – верещал (впрочем, скорее объяснял и втолковывал, чем верещал) солидный такой толстячок с кейсом из крокодила, – я тебе не Сильва какая-нибудь, не Мушка и не Милка бесхвостая, я Георгий Константинович Вариади, и не надо на меня бросаться. Вот на нее бросайся, если так приспичило, – и он указал на свою манекенообразную спутницу в смелом до безрассудства мини и черном кожаном пиджачке якобы делового стиля. – Вот на нее бросайся, коли охренел и вожделеешь до полного неразличения полов и биологических видов. Она и денег не возьмет. Может быть. По теории невероятности. И не здоровается, сволочь. Пихается, ноги топчет и не здоровается.

Никита удивился, внял и перестал пихаться и даже на всякий случай приветственно буркнул, так и не узнав толстяка.

– Ну? – спросил толстяк. – Look at me, you just lo-oo-k at me! – пропел он, узнаваемо пародируя Эм-Си Марию и прищелкивая короткими пальчиками. – I am your brother and son, your father and uncle… Your cousin and grandfa-a-ather! И прочие родственники по мужской линии. И долго я тут буду распинаться, бисер метать?

Никита слушал изумленно и вглядывался в блинообразную физиономию, в моргающие глазки цвета зеленых оливок, а потом, чтобы удостовериться в правильности догадки, начал считать и опознал, в конце концов, старого приятеля и наставника в кое-каких безделицах.

– …одиннадцать, двенадцать. Ты по-прежнему моргаешь двенадцать раз в минуту, Пицца-Фейс!

– Да ничего подобного! Гораздо меньше! Аутотренинг помог. Это я от возмущения сорвался: налетает, топчет, как курицу. И не узнает «брата Колю»…

– Так мудрено узнать, Пи-Эф. В этаком формате. Упитан, чтобы не сказать больше, приодет, диамант в ухе сверхновой полыхает. Ты часом не стал крестным папой всех вольных хакеров?

– Тьфу на тебя. И не бей по больному, палач, – нервно передернул плечами Пицца-Фейс. – Идем-ка лучше угостимся в буфетец, а Зайка погуляет и на хороших мальчиков посмотрит, в игрушки поиграет. Зайка, иди себе. Вон там в игрушки играть дают. Иди, отроковица, иди, потренируйся джойстик держать. Вот тебе рубль, и ни в чем себе не отказывай, – протянул он зеленую купюру своей подружке. Молчаливая и томная отроковица неспешно удалилась, покачиваясь на субтильных каблучках, а Никита ухватил со стойки чашку с дармовым кофе, потому что был неплатежеспособен и угоститься в буфете не мог, и поплыл в фарватере Пиццы-Фейса. Георгия Константиновича, оказывается. Пропал на годы и стал Георгием Константиновичем. И куда пропал?

– Пребывал в местах инфернальных, – с тяжким вздохом поведал Пи-Эф, по-кошачьи лениво жмурясь в темно-золотых лучах «Хеннесси», – в местах, куда, случается, упекают молодых и неопытных хакеров, которые считают себя, жалкие недоумки, круче Творца. Неприятные места, но могут умного человека многому научить. И связи опять-таки.

– И по какой же причине ты… сошел во ад? Или вопрос бестактный? – поинтересовался Никита.

– Таки он уже задан, нет? – пропищал, снова кого-то пародируя, Пи-Эф. – Да ладно, отвечу я. Расскажу в назидание. Если ты, Китенок, помнишь, в те легендарные времена, когда ты еще не вылупился из Политеха, а мой диплом еще вонял свежим клеем, сидел я в занюханном «Санни-мунни клабе» администратором при «тачках». Ну, сам знаешь, что есть что. Подвальчик такой – кому поиграться, кому в Сеть сходить… И мне в Сеть сходить на халяву по важным делам, а часы, понятно, списываются на клиентов. Но это так, почти законно, рутина. Нельзя сказать, чтобы одолели нищета и бескормица, но у юношей безусых со взором горящим, как известно, шило в заднице, но они-то полагают, что не шило, они-то полагают, что им хочется чего-нибудь большого и светлого и сладостного, как облако взбитых сливок. Чтобы и кушать, и нежиться, и над землей парить. И на всех из поднебесья… ммм… опорожняться. И алчут они, и ищут они, дабы обрести, молятся, дабы воздалось… Вот и я сидел в «Санни-мунни», и алкал, и искал по сайтам, и молился, и домолился.

Послал Господь (или, скорее, их Инфернальное сиятельство, которое мои молитвы перехватило) полуинтеллигентного алкаша с ноутбуком не первой свежести. Покраденным, без сомнения. И жаждет ушлый алкаш мне это сокровище толкнуть за двести баксов. Сокровище исправное, но… Откуда у меня двести баксов? Сокровище-то исправное, но операционная система там на финском. Вот я и говорю алкашу, тыча пальцем в междумордие: ты, кореш, ваще, врубаешься, что там понаписано? Ни члена, честно отвечает кореш. Вот и я ни члена, говорю. Так, может, тебе, кореш, на поправку и двухсот деревянных за глаза и за уши? Потому как нестандарт. Давай, говорит кореш, двести деревянных за нестандарт, и растворяется в эфире. А я сажусь и осваиваю новую игрушку на свою бедовую головушку. Туда-сюда, тыр-пыр, «крысу» прицепил, какая нашлась, кликаю, ковыряюсь. Долго ковыряюсь и даже со словарем. Осваиваю всякие там, как сейчас помню, merkkikieli[1]. Прикинь, какой папа Пицца неленивый! Ну и наковырял.

Ключ от квартиры, где деньги лежат. Коды доступа в один небедный финский банчок. Ох-ох! Ты постигаешь, сын мой, что дальше было?

– А то, – кивнул Никита. – Не бином Ньютона. Нажравшийся финн из «Европы» или из «Прибалтийской», у которого твой предприимчивый полуинтеллигентный алкаш попятил склерозник, оказался не иначе как управляющим банком. И в один прекрасный день дядя управляющий по трезвости обнаружил, что денежки со счетов – тютю – испарились…

– Вестимо обнаружил, – недовольно подтвердил Пи-Эф. – Нет бы ему не обнаруживать, так обнаружил, ублюдок алкоголезависимый. Я, сын мой, хотел сначала безобидно этак пошалить, перевести денежки на счет общества борьбы с алкоголизмом, если таковое имеется на свете. Но, пребывая в состоянии азарта и вдохновения (а это, согласись, аффектное состояние, когда башню сносит напрочь), я, как ты понимаешь, невзначай перевел денежки себе, грешному, в карман. А позднее, по здравому размышлению, подумал: и чего это меня одолела забота об алкоголиках? С чего это я буду на них свои денежки тратить, пусть они и социально близкие нам, вольным хакерам, по признаку общественной маргинальности? И с чего это я должен возлюбить ближнего, как самого себя, если я еще себя не возлюбил и не зауважал толком, не обласкал и не побаловал? Вот я и решил сначала возлюбить себя, а потом уже искать того, кто годится мне в ближние.

– И возлюбил?

– О-о! Страстно. Но не в первый же день, а на второй. А в первый день меня понос пробрал – медвежья болезнь одолела, до того стремно было идти снимать денежки со счета. Коленки трясутся, в глазах какие-то таблицы из Excels, пот градом и несет каждые четверть часа. Ну холера, не иначе! Заглотал я горсть таблеток, чтоб в животе не бурчало, прикид одолжил у соседа и отправился заводить знакомство с их финансовыми превосходительствами. Я думал, уделаюсь, пока денежки получал, подписи ставил. А потом – две недели райского наслаждения. Киски-мисски, пупочные бриллиантики для кисок, самые крутые кабаки, афинские ночи, полеты на Венеру… Я и «мерс» прикупил и раскатывал этаким болваном эйфоризирующим.

– А потом?..

– А потом я отправился на этом самом «мерсе» за очередной порцией доходов моих неправедных, потому как первая порция как-то сразу и рассосалась. И взяли меня за рога, как барана. Нехорошо со мною обошлись, аспиды. Нос человеку расквасили, зуба лишили, ребра помяли, заковали в кандалы и… В общем, ближних я возлюбить так и не успел. Зато через годик-другой стал зол, учен, мудер и хитер аки змий. И дела у меня теперь серьезные, солидные и немалые. А ты, сын мой, зрю, постишься, плоть умерщвляешь? Сия аскеза как – добровольная или вынужденная? Зная тебя, сыне, склоняюсь к мнению, что вынужденная. И что же нудит?

– Кредиторы, Пи-Эф, – ответил Никита.

– Неужто? Серьезные люди? – проявил заинтересованность Пицца-Фейс.

– Ох, – поморщился Никита.

– Исчерпывающая характеристика, – кивнул Пицца-Фейс. – А как зовутся кредиторы?

– «Трафик Альянс Икс» зовутся. Кровососы.

– И чем ты их обидел?

– Задолжал, – доходчиво объяснил Никита.

– И как тебя угораздило? – терпеливо расспрашивал Пи-Эф.

– Ну, слепил я было фирмочку, – разглядывая кофейную гущу, растекшуюся знаком доллара, неохотно поведал Никита, – а она возьми и увянь, не расцветши. Короче, загнулась, в ящик сыграла, а ссуду нечем отдавать. Сначала решили меня урыть, а потом рассудили, что это не по-хозяйски – закапывать хороших профессионалов, и теперь я у них при деле – отрабатываю долги, то есть жалованья не получаю, а только расписываюсь в получении. И выкупиться из рабства, по моим расчетам, смогу лет этак через восемьдесят. А на пропитание зарабатываю в свободное от работы время привычным образом, сам понимаешь, каким. Впрочем, график у меня гибкий, не прижимают особо.

– Не прижимают, значит. Какие люди добрые! – восхитился Пицца-Фейс. – А знаешь ли ты, чудо-юдо рыба Кит, что ведом мне твой «Трафик Альянс» и Спиридошке Караденису (он же хозяин шарашки?) я имел честь быть представлен. Мелочь пузатая, только пыжится, грека из себя строит, потомка легендарных контрабандистов. Какой он грек?! Что я, греков не знаю? Я сам грек. А он турок, даже блефовать толком не умеет. Пыжится, передергивает – опять-таки неумело – и права качает. Не умеешь играть, не садись, накажут. Шулер недоделанный. Шпана.

– В смысле? – не понял Никита.

– В смысле – вполне могу с ним разобраться, – махнул ручкой Пицца-Фейс. – Ты ему должен, он мне должен. А мне для работы пригодятся надежные люди, чтобы можно было доверять и не проверять. Ты как, не против? Дело денежное.

– В смысле? – в десятый раз повторил Никита, отупевший с голодухи, и вздрогнул, потому что неожиданно и неуместно в кафетерии призывно заржал жеребец-производитель.

– О, господи, – вздохнул Пицца-Фейс, вытащил из кармана мобильник, воспроизводящий страстное конское ржание, и призвал Никиту к молчанию, выставив вперед мизинчик. – Ну?! – грозным тенором сказал он в трубку и понес, и понес нечто Никите малопонятное: – Ты мне, Паваротти, не пой колыбельную, в болвана не играй мне. Агальцы в хабар запустишь, покромсаю. По бакланке пойдешь позориться с зелеными придурками, я могу, ты знаешь. Вот и не базарь, как необкатанный. И тараканить мне не вздумай, как раз на вилы сядешь. Через две недели, я сказал. Или ищи другого купчару – безмозглого и доброго.

– О, господи, – с мукой в голосе произнес Пицца-Фейс, захлопнув крышку мобильника и обращаясь к Никите, – ну непонятливый ты, Кит, какой! Я разбираюсь с твоим сатрапом Караденисом, а ты работаешь на меня. И не бесплатно работаешь, подчеркиваю, а за добрую зелень. Хоп?

– Хоп, – согласился Никита. А что еще оставалось делать?

– Тогда давай к шести подгребай к «Лимузину». Знаешь где? Вот и славно. Там и поговорим о делах наших суетных, о формах бытия и о девиантности сознания в пределах этих форм. Засим позволь откланяться.

Пицца допил коньячок, с мерзким скрежетом проехался в полукреслице от столика назад, поднялся, неосознанным, должно быть, жестом поправил штаны на животике, дурашливо расшаркался, сделал ручкой и уплыл, оставив озадаченного Никиту в одиночестве.

Было от чего озадачиться. С одной стороны, Пицца – старый кореш, всего несколькими годами старше, с которым пуд хлеб-соли съеден и выпита цистерна пива, не меньше, а с другой – этот разговор по телефону, слишком специфический, чтобы не настораживать. «И куда я лезу опять? – размышлял Никита. – В какое поганое болото?» И он задумался чуть не до сновидений. Но скоро встрепенулся: времени, чтобы сидеть и размазывать ситуацию, не оставалось, несмотря на то что впереди была еще долгая-долгая пятница, бесконечная и нищая, как дождь, последняя пятница сентября две тысячи пятого года.

День Ангела

Подняться наверх