Читать книгу Баланс белого - Елена Мордовина - Страница 3

II

Оглавление

Лето неумолимо приближалось к несвежей зрелости. Ботаническая практика у первого курса должна была начаться в понедельник. А в субботу я проснулась на полу, завернутая в овчинный тулуп. Проснулась в слезах. Ступни были ледяными наошупь, рядом со мной на полу стоял холодный чай. Нагрянула последняя стадия распада, нужно было встряхнуться и просто уехать. В полном соответствии с женской логикой я решила уехать в направлении, обратном тому, в котором улетел он, но так же далеко.


Богдан улетел в Анкару, когда стояли еще крещенские морозы. Попросил меня не огорчаться. Собрал свои вещи, снял с веревки полотенце, сизые подштанники и улетел. Я увидела билет на самолет и почти перестала общаться с ним. Когда у человека билет на самолет, его самого уже здесь нет, присутствует только голографическое изображение. Потому так сюрреалистичны монахи.

Пронзительное синее небо звенело в те дни. Чудесная изморозь, похожая на узорчатый лебяжий пух, удивляла город. Мы сидели в баре, в «Ребекке», и читали газету, в которую Богдан завернул билеты турецкой авиакомпании. Строители подняли краном в небо груду желтого кирпича. Белые ветки чертили завитки на рыжем фонаре.

Температура в Анкаре пять градусов выше нуля. Я все спрашивала, заведет ли он себе обезьянку.

Мы всю неделю бродили по зимнему городу, глядели в витрины магазинов, банковские и ресторанные аквариумы.

Я даже помню день на фестивале, когда сестренки Шацкие рассказали ему о французской студии в Анкаре, загорелые и наливные, словно персики. Он не различал даже, кто из них кто, но наверняка уже тогда завел с каждой интрижку.

Мы зашли на почтамт, и нас опрокинул запах сургуча. Он хотел отправить водку какому-то парню из Айдахо, с которым их свело в Праге, но в Штаты, согласно инструкции, выданной нам вежливым служащим, запрещено посылать водку, равно как и неустановленного образца травы и засушенных насекомых.

В субботу с утра изморозь покидала самые вершины пирамидальных тополей. Возле Оперного, там, где снесли дом, мы обнаружили аккуратную вывеску: «Здесь будет канцелярия немецкого посольства», и весьма выразительного орла.

– История еще не окончена. Как ни удивительно, даже такое может вернуться.

Я слышала лишь эхо: «Может, вернуться? Может, вернуться?»

Он зашел попрощаться с Кириллом. Сказал, что при первой же возможности посетит с экскурсией древние хеттские земли.

– Это как раз в тех местах, где сейчас курды борются за независимость, поэтому советовал бы тебе интересоваться хеттскими землями исключительно в стенах стамбульского музея.

А потом он улетел. Мечтал о фисташковой халве в ожидании рейса, а я рисовала его портрет на бланке таможенной декларации.

Эти сестры Шацкие очень похожи: вместо носа у каждой будто клинышек вбит между бровей. Я из побуждений вежливости допытывалась, кто из них снял «Уикенд», а кто «Кофейную гущу», они показали, но я все равно не различала.

Мы сидели в шестиугольной загородке центрального терминала и завтракали. У меня сводило скулы от предстоящей разлуки.

За день до этого он не совсем честно обошелся с зарвавшимся перекупщиком анаши, одним из двенадцати известных в городе финских ди-джеев. Тот просил его купить пять стаканов у соломенских бандитов и выделил для этой цели определенную сумму. Конечно, Богдан взял деньги и назавтра безответно улетел с ними в Анкару. Благо, билет оплатила студия. Это была давно назревавшая месть: когда-то этот финский ди-джей продал ему за немалую сумму очень плохую траву.

В Киеве совсем не осталось кофеен, их можно было перечесть по пальцам. Мы бродили весь вечер и, наконец, нашли одну на Подоле, за зданием Почтовой станции.

В полутьме на черных стенах танцевали нарисованные белой краской боги инков. Они были исполнены весьма дотошно, а на фонарях, встроенных в стену, становились багровыми и смеялись. Мы разделись, присели, девушка зажгла на столике свечу. Богдан вдруг вскочил, будто ошпаренный, и сказал, что нужно уйти. Он заметил на салфетке название кофейни. Оказалось, что каким-то роковым образом мы угодили в излюбленное место этих самых финских диджеев. В Верхний город он из опасения возвращаться не хотел, а весь Подол в поисках уютной кофейни мы уже обошли. Пришлось довольствоваться приземистым дорожным ресторанчиком Макдональда, что у набережной. Расположившись возле монгольфьера с желтой плетеной корзиночкой, мы пили какао, которое подают здесь под видом горячего шоколада, и вели бессмысленный разговор о влажных тропических лесах, загубленных гамбургерами. Я видела сквозь его отражение Днепр и реющие флаги, а он видел сквозь меня решетку и девушку, дрожащую от холода на ступенях и кутающуюся в бабушкину кофту.

Маленькая бориспольская цветочница, которая продавала ирисы и орхидеи там, за пределами стеклянного шестиугольника, была куда счастливее меня, державшей его за руку и наблюдавшей за ней из-за стекла.

В этом сумятном описании я вовсе не хотела бы уйти в дебри любовных страданий, дабы каким-то образом удовлетворить свои мазохистские наклонности, мне хотелось бы просто… что? Захер, Мазох? – хотелось бы мне спросить у отца-основателя, – зачем, Герасим? Но сумерки давно уже сгустились над богами прошлого.

Все они были студентами театрального – и Богдан, и Ольховский, и Энди. Впрочем, Богдан к тому времени уже бросил институт. Учился он на режиссера-мультипликатора, но в любви к театру были особые преимущества.

По вечерам все «театралы» собирались в «Ребекке», туда же подтаскивались и дешевые проститутки, доступные даже студентам, при этом страшные интеллектуалки и спорщицы. С типичным образцом такой я познакомилась в первый же день, как мы заехали туда, к Хамелю, забрать стакан плана. Хамель работал здесь барменом и одновременно присматривал за проститутками. У входа в «Ребекку» всегда дежурил таксист. Как только мы спустились вниз, на нас набросился слюнявый радостный Джой – хамелевский боксер – милашка и симпатяга, на манер самого Хамеля, только искренний, чего нельзя было сказать о самом бармене. Пока Богдан разговаривал за стойкой с Хамелем, ко мне подсела она и, кутаясь в шаль, принялась меня расхваливать и спрашивать, кем я прихожусь Бодику. Потом она плакалась мне на свою судьбу и говорила, что вот уже пятый год будет поступать в театральный, что сейчас она готовится и подбирает отрывок из французской литературы.

– Вот послушай… Так, мене, хто так полюбляв сидіти на берегах Тибра в Римі, а в Барселоні сотні разів прогулюватись туди й сюди бульваром Рамблас, – она читала отрывок из Сартра, на украинском языке, – …тепер існую в тому ж часі, що й оці гравці в манілью, і слухаю…

– Жанка, блядь, прыгай в машину, сейчас выезжаем, – позвали ее с улицы.

– Вы их извините, они такие грубияны. Прощайте!

Я улыбнулась ей, стараясь, чтобы в моей улыбке не проскользнула жалость – мне было искренне жаль ее. Тональный крем, которым она замазала круги под глазами, контрастным пятном расползся по скулам – и она была похожа на старую куклу из папье-маше, от которой отклеиваются лоскуты бумаги.

Среди них всех мне больше всего нравилась Дама с камелиями: она была здесь каждый вечер, и всегда на ее столике лежала пачка легкого «Мальборо». И только в дни обычного женского недомогания она курила из красной пачки, и все знали, что к ней подсаживаться не стоит – в эти дни она пребывала в задумчивости, но никогда не случалось так, чтобы она не пришла вовсе.

Дама с камелиями всегда заказывала один и тот же коктейль – коньяк с вишневым соком. Темно-бордовая жидкость медленно поднималась по соломинке, как кровь по стеклянному капилляру в медкабинете.

Не знаю, зачем он так часто брал меня в «Ребекку». Может быть, ему было скучно без меня. А может, он надеялся, что я отстану от него и влюблюсь в кого-то другого. Здесь это случалось сплошь и рядом. Но мне не хотелось смотреть на других. В его внешности было нечто женственное, но не педерастическое, упаси боже, а как в молодом Марселе Марсо, что-то неуловимое, как молочный оттенок ночного моря в лунную ночь. Когда я смотрела на него, меня пронзали электрические вспышки. Он чувствовал это. Мы уходили в дальний коридор и целовались. Электрические вспышки. Электрическое безумие. Я превращалась в стеклянный шар, подключенный к электрогенератору. И чувствовала только его руку на спине, сминающую мое легкое платье, ныряющую в джинсы, проникающую под майку, расстегивающую лифчик.

Он поселился у меня в казарме зимой, в день моего рождения. Перелазил через забор за гаражами.

В тот день он подарил мне целую коробку видеокассет – несколько фильмов Куросавы, «Голый остров» Канэто Синдо и «Лили Марлен».

Мы начали с Фассбиндера. Всегда, когда я смотрю фильм, то ошущаю определенный привкус или запах. «Лили Марлен» – это запах мускатного ореха.

Потом мы пошли прогуляться и накурились где-то на БЖ, в подъезде.

Это было не очень приятно. Казалось, все, с кем мы курили, считали упущенные мною взгляды и не давали взлететь. Какая-то щербатая мамочка втыкала сигареты в мои замерзшие пальцы. Потом мы шли по Десятинному переулку, и я почему-то думала, что мы идем по какому-то прибрежному нигерийскому городку, удаляясь от звука барабанов. Я пыталась говорить – тротуар раскалывался от моих слов, а он все продолжал считать рассыпающиеся стрелы. Он считал пробелы в моей пантомиме и убивал корчившуюся в судорогах фразу, и так уже потерявшую надежду выкарабкаться. Я зачем-то вспомнила, что только марионетка на трости может совершать резкие движения, хотела сказать ему об этом, но фраза тонула безнадежно. Когда идешь по зимнему нигерийскому городку, удаляясь от побережья и звука барабанов – идешь к следующим, и к следующим – это путешествие. А когда залипаешь на своем барабанном бое – то это уже смерть, пламя тебя поглощает, как чудовище, и даже не важно, что это – танец дикарей или фестиваль. Нужно идти и идти. Татхагата, шагающий вечно, шагающий мимо Форрест Гамп. «Я стал кочевником…»

Потом я уже шла одна, в направлении Бруклинского моста. Рабочие, в свете строительных фонарей мостившие тротуар, оглядывались на меня, и мне казалось, что они говорят: «What a horse!» или «What a whore!» Каблуки моих сапог цокали ритмично, и мне действительно казалось, что я какая-то лошадь – клубился пар, заиндевели ноздри. И тут шлагбаум, вынырнувший из клубов пара, чуть не разрубил мне грудь. Я шарахнулась в испуге, но, оказалось, это не шлагбаум, а две длинные тени каких-то проходимцев, вышагнувших из подворотни.

Мне казалось, что ушла уже далеко, но, обернувшись, увидела мигающую неоновую надпись – синюю/красную – ОЛЬСЕН/МЕХА – я все шла и шла, и снова, обернувшись, увидела ОЛЬСЕН, так и не могла добраться до площади, продраться сквозь все эти застекленные полки с туфлями, ртутными манекенами в костюмах, идиотскими конструкторами в морщинах гардин, гарцующих безголовых велосипедисток с поднятыми кверху резиновыми попками, дородных механических Санта-Клаусов с оловянными гусарами в почтовых сумках, безродных мумий в париках, коробок с парфумами, сумочек, бюстгальтеров, кубинских сигар и фарфоровых гусятниц – сквозь весь этот счастливый рождественский мир. Я задыхалась, как будто меня травили борзыми.

После мы обычно курили дома. Он рассказывал, что когда накурится, всегда попадает в какой-нибудь фильм. Однажды он валялся на кровати и говорил, что он – Георг Ривз с простреленной головой. Иногда в своих фильмах он боялся коснуться меня даже кончиками пальцев, как борец сумо боится коснуться пола.

А потом он улетел.

Каждое утро я просыпалась оттого, что солдат скреб лопатой снег под окном. Но сон будто бы продолжался – мне виделись перетекающие друг в друга лица, которые становились отчетливыми, как только внимание заострялось на каком-либо из них. Эти лица можно было перетасовывать бесконечно – живая ртутная «Толпа» Ренато Гуттузо, каждое лицо, каждая фигура в ней могла начать двигаться, лишь только ухватив текучую влагу моего внимания. Сменяются эпохи и касты, я выбираю лицо, как в «Мортал Комбате», оно движется, и я постепенно сливаюсь с этой фигурой.

Люди казались призрачными созданиями, вялыми рыбами бездны, издающими бессвязные звуки, будто выплывающими из кинофильма Люка Бессона.

Я едва могла ходить на лекции.

Весной мне приснилось, что я приехала к нему в Анкару.

Мы сидим на террасе его большого дома втроем – я, он и его жена. Ветер колышет шторы, видны согретые солнцем холмы, несколько домов на склоне одного из них. Стол накрыт белой скатертью, на нем множество красивых чашек, кувшинчиков, бокалов, узорчатых, с костяными ручками, ножей и вилок. Мы ждем, когда поджарятся наши цыплята – видно, как за стеклом жарочного шкафа они переворачиваются на вертеле. Его жена вся в возбуждении, что-то щебечет и хвалит свой куриный шкафчик. «Всего пять минут – и готово. Не верите? Я вынимаю своего!» Она открывает шкаф и снимает с вертела при помощи длинной вилки сочащегося коричневого цыпленка, кладет его на блюдо и все что-то говорит, говорит. «А теперь нужно полить его молоком». Она берет кувшин с молоком и льет на тушку. Молоко течет по тушке, по блюду, по скатерти, льется ей на платье – а она вся такая довольная, радостная: «Вы кушайте, кушайте!» Мы едим этих цыплят и все не можем насытиться… А со скатерти стекает ручьями молоко.

Одно время он учил меня французскому языку. Заставлял бесконечно повторять «Утренний завтрак» Жака Преве. Впрочем, он утверждал, что «Утренний завтрак» – это не французский, это мудрость расставания. «Искусство быть женщиной, – говорил он, обматывая шарф вокруг шеи, как это, вероятно, делал сам Жак Преве, – заключается в умении расставаться с мужчиной».

Баланс белого

Подняться наверх